Железная решетчатая дверь столыпинского вагона лязгнула:

— Выходи!

Гуськом по коридору выходили этапники. Конвоиры на расстоянии 100 метров считали четырежды: первый кричал счет при выходе из купе, второй — в тамбуре, третий — внизу, у подножки, четвертый — невдалеке от вагона, где по четыре рассаживались заключенные. Именно рассаживались, ибо стоять запрещалось.

Когда весь вагон был выгружен, начальник конвоя прочитал «молитву».

Десять конвоиров при двух собаках окружили колонну. Раздалась команда: «Встать! Вперед!» Посреди этапа находились около 20 женщин; хорошие, дорогие наряды не шли к их измученным лицам.

Этап вели в пересыльную тюрьму г. Балашова, она была в трех километрах от станции. Дорога была плохая, сплошная грязь. Колонна уже отошла с километр. На перекрестке забуксовал грузовик. Начальник конвоя, ради интереса или любопытства, скомандовал: «Ложись!» Все рухнули моментально в грязь. После команды «встать», которая последовала минуты через три, забавно было наблюдать за тем, как неуклюже поднимались женщины, очищая от грязи свои роскошные наряды.

Еще километр. Справа базар.

Впереди крайний справа высокий мужчина (в прошлом летчик) хладнокровно набрасывает плащ на голову ближайшему конвоиру. Еще секунда — и одновременно с четырех углов колонны рвутся в стороны четыре человека. Конвой растерян, раздаются несколько выстрелов, разноголосые крики: «Стой! Ложись! Стой!»

Вдруг из середины колонны вырывается мальчик лет пятнадцати и бежит в сторону. Он слышит крики, стрельбу, но бежит, сам не зная куда.

Базар.

Он пытается нырнуть в толпу — и оказывается в объятиях рослого милиционера. Затем конвой бьет его прикладами, собака рвет на нем одежду, и под такую симфонию его ведут к тюрьме. Он слышит разговор: «Двое ушли». Глаза натыкаются на два трупа, лежащие у тюремных ворот. Проверив установочные данные (ФИО, год рожд., статья, срок), мальчика проводят в тюремный двор. Там бьют еще и еще. Затем, еле дышащего, несут в баню. Он лежит на скамье, не в силах подняться. Никого нет. Он лежит.

Вдруг появляется полуодетая женщина. Приближается.

— Петя!

— Миля?!

Это его тетка. Ее тоже везут куда-то. Пока она уже три недели здесь, работает в прачечной. Она смывает кровь с его тела. Юрка, ее сын, остался в Саратовской тюрьме.

Приходят люди. Тетка уходит. Его утаскивают в камеру. Полуподвальный каземат, жара около 40 градусов, пятеро грузин по 58-ой статье.

— Ну, ничего, — говорит седой, красивый грузин. — До свадьбы все заживет.

Камера, в которой я оказался, находилась в полуподвальном этаже. На следующее утро мне сказали, что кто-то меня зовет к окну. Я еле-еле двигался и когда пробрался к окну, там уже никого не было, но мне передали полбуханки подового хлеба и кусок сала. «Это тебе передала какая-то маленькая женщина, которая проходила мимо». Я понял, что это была Эмилия Лазаревна Гарькавая, моя тетка.

Через несколько дней она опять подходила к окну, передала мне сахар и сказала, что, наверно, завтра ее увезут на этап. Больше я ее не видел. Как я узнал позже, она попала на ББК (Беломорско-Балтийский комбинат). В начале войны ее отправили с большим женским этапом на станцию Долинка, в Карагандинские лагеря, где она и умерла в 1945 году, за месяц до окончания срока. Младший ее сын Володя, 1926 года рожд., который пробыл до войны в детдоме, погиб 23 марта 1945 года на фронте.

Так завершилась судьба семьи Гарькавых.

Пребывание в Балашове осталось в моей памяти как комок боли. Десять дней, которые я там провел, я ворочался с боку на бок, харкал кровью и стонал. Через десять дней меня повезли дальше. Я оказался в Сызранской пересыльной тюрьме. Она находится на узловой станции, от которой идут дороги на север, северо-восток и юго-запад. Выглядела она очень мило: свежевыбеленное, трехэтажное здание, расположенное четырехугольником; окна выходят во двор. Камеры одинаковые, человек на 15; тогда в них сидело по 60. Почти каждые 20–30 минут кого-то вызывали на этап, а кого-то приводили. Как и в Балашове, здесь была только «58-ая статья» с разных концов страны. Кормили овсяной баландой или щами из гнилых овощей.

В нашей камере было несколько человек, одетых в хорошие кожаные пальто и галифе с кожаными врезами. Я узнал, что это КВЖДинцы, работавшие в прошлом на КВЖД (Китайско-восточной железной дороге, проходившей по территории Маньчжурии). После продажи дороги Японии, они с семьями были перевезены в Советский Союз, частично сконцентрированы на Дальнем Востоке, частично направлены в Среднюю Азию. А в 1937 году их почти всех арестовали; руководящих работников расстреляли, а остальных заочно осудили по формулировке ПШ, т. е. по ст. 58-6 — шпионаж; мужчин — к 10 годам, женщин, стариков и молодежь — к 5–8 годам лагерей. Это была вторая (после истории с персами) массовая акция, о которой я узнал. КВЖДинцев было несколько десятков тысяч семей. На следствии их тоже не били, т. к. простая принадлежность к КВЖД рассматривалась как вина, не требующая дальнейших доказательств, и предполагающая известную меру наказания.

Каждая новая тюрьма все больше расширяла мои знания о том, что происходило на воле.

В Сызрани я познакомился с московским врачом Соколовским, который имел 15 лет срока и обвинялся в связях с какими-то медицинскими группами, занимающимися, якобы, «отравительством» руководителей партии.

Совсем ненадолго в нашу камеру попал летчик из Киевской авиабригады (фамилию его я не помню). Узнав, кто я, он подошел ко мне и не отходил до момента его вызова из камеры, а произошло это через два часа. Он был в Испании и вернулся оттуда с Павлом Рычаговым весной 1937 года, был награжден орденом Красного знамени, а осенью арестован и осужден на 15 лет за «шпионаж» в пользу Германии. Следствие у него проходило очень тяжело, его били, сломали ногу, и он долгое время не мог понять, что происходит. Добровольцем уехав сражаться с фашистами, раненный в руку, сбивший девять фашистских самолетов, он не мог примириться с тем, что нужно было принять на себя и подписать чудовищное обвинение, а также оклеветать многих своих друзей по Испании. Что это значило? А просто человек после долгих пыток был полностью деморализован, почти невменяем и морально уничтожен.

Уже после суда он хотел покончить с собой, перерезав вену, но это увидели, перевязали, потом избили. Повторить у него не хватило духа. Он очень завидовал начальнику ВВС Дальневосточной армии А. Лапину, которому удалось повеситься в камере. Он рассказал мне, что арестованы командиры авиабригад Зима и Сальников, тоже находившиеся в Испании; командир Киевской авиабригады А. Бахрушин; комиссар бригады С. Немировский; начальник же ВВС КВО Ф. А. Ингаунис, который ехал на смену Лапину на Дальний Восток, схвачен по дороге и этапирован обратно в Киев.

Когда киевского летчика вызвали, я долго не мог прийти в себя, ибо встретился с человеком, знавшим знакомых мне людей и рассказавшим об их трагических судьбах. О себе уже не думалось, на своей судьбе, как говорится, я уже поставил крест; но когда я узнал о других, тем более о тех, кого я считал образцом героизма, на сердце становилось еще тяжелее. Весь этот ужас я объяснял коварством Сталина и его прислужников.

Около двух недель я был в Сызрани. Затем опять столыпинский вагон, а дальше — Челябинская пересылка. В Челябинск мы прибыли рано утром и целые сутки сидели в отцепленном вагоне без движения. Хлеб нам выдавали только на один день, а мы уже были в вагоне вторые сутки; нас не высаживали, не кормили, и на все наши требования заявляли: «Скоро высадят, там накормят!»

Через сутки нас высадили. Оказалось, что рядом с нами находятся еще шесть столыпинских вагонов. Их разгрузили, затем нас всех выстроили в единую колонну (было человек пятьсот) и с громадным количеством конвоя, с лающими собаками, повели через весь город прямо по одной из центральных улиц, перекрыв движение. Колонна была длинная, она все время растягивалась; часто головные ряды останавливали, чтобы подогнать задние.

Нас вели по мостовой, на тротуарах останавливались жители и смотрели на проходящую процессию. В их взглядах не было ни сочувствия, ни осуждения. Идущий со мной мужчина удивился, что нас ведут не в городскую тюрьму. Оказалось, что она переполнена, и мы сидели в вагонах, ожидая окончания строительства нескольких больших бараков временной пересыльной тюрьмы.

Часа через три мы подошли к какому-то сооружению, огороженному новым забором; еще три часа — и мы оказались в зоне. Там было три барака, каждый из которых мог вместить до 1000 человек. Один был уже набит, другие два стояли пустые. Нас прогнали через баню для формальности, так как не было шаек, а многие краны не работали, и всех поместили в один барак. Еще часа два пошло на кормежку. Впервые хлеб, который я получил в тюрьме, имел примесь овсяной шелухи; баланда была из тухлой рыбы. Даже очень голодный, я не стал ее есть. Измученный переходом и баней, я залез на верхние нары (там были сплошные двойные деревянные нары) и хотел было уже уснуть, но рядом со мной образовался кружок, посредине которого сидел старый усатый узбек и священнодействовал.

Перед ним была кучка фасоли, как потом я выяснил, 41 штука, и он занимался гаданием, которое именуется «иумалак». Сначала кучку делят на три, потом каждую еще раз на три и раскладывают. В гадании употребляются такие термины: «голова свободна», «на сердце камень», «ноги связаны». Почти всем выпадала именно такая расстановка камешков. На следующее утро, после оправки, которая заменяла прогулку, так как выгоняли во двор (где была выстроена деревянная уборная), узбек продолжал свои гадания. Одному из желающих узнать будущее он заявил: «У тебя ноги развязаны: видишь, внизу только один камешек, а по-тюремному это значит, что тебя вот-вот вызовут на этап». Все удивились, так как мы только вчера прибыли. Но минут через пять открылись двери барака, и дежурный выкрикнул фамилию этого человека. Когда тот откликнулся, ему сказали: «Собирайтесь с вещами». Меня сразу же заинтересовала эта мистика, потому что гадание сбылось. Я подошел к узбеку, дал ему пачку махорки (каждый, желающий знать свою судьбу, что-нибудь давал узбеку) и попросил его погадать. Он разложил свои орудия и сказал мне: «У тебя голова не свободна, на сердце лежат два камня, а вот ноги развязаны». Я ему ответил, что на этот раз он, видимо, не угадал: ведь не могут вызывать на этап по одному человеку через каждые пять минут. Но не тут-то было. Не прошло и трех минут, как вызвали с вещами и меня, а чародей был в восторге оттого, что предсказание сбылось.

Во дворе стоял начальник пересылки и держал в руках мое дело. Дважды переспросив мои установочные данные (фамилия, имя, отчество, статья, срок), он спросил меня: «Вы что, сын того Якира?» Я ответил утвердительно. «Сейчас пойдете на этап». Меня подвели к вахте и одного повели в направлении города. Впервые за все время меня спросили, чей я сын, и вообще я почувствовал какое-то особое отношение. Особенность заключалась не в мягкости, а в какой-то настороженности со стороны начальства. Я думал, что меня ведут на вокзал, а меня привели в Челябинскую основную тюрьму. Я думал, что из этой тюрьмы будет формироваться этап, но меня, помыв в бане, поместили в камеру осужденных. Что за этим всем крылось, я не знал.

В камере находилось около 150 человек. На каждой койке лежали два человека, два человека сидели на спинках койки, два человека лежали под койкой, и два человека сидели около койки. Лежащие и сидящие менялись между собой каждые четыре часа. В камере не было свободного клочка, к параше надо было проходить, ступая между людьми. Когда раздавали баланду, то миски передавали из рук в руки. Окна были на три четверти заложены кирпичом, лишь на недосягаемой высоте оставался просвет. Я стал около двери и не знал, куда мне двинуться дальше. Вдруг из глубины камеры кто-то крикнул, чтобы я пробирался туда. Остальным было сказано, чтобы они меня пропустили, и я потихонечку пробрался к человеку, знавшему меня. Это был в прошлом офицер, в ранге нынешнего полковника; рядом с ним находился инженер чех и еще один — профессор (фамилий их я не помню). Это был, так сказать, штаб камеры. Военный был старостой, а те двое — товарищами старосты. Их удивило, что я попал в эту камеру, так как они еще ни разу не видели малолеток, сидящих по 58-ой статье. Но, узнав, кто я такой, они всё поняли и очень сочувственно ко мне отнеслись.

В этой камере все без исключения были люди, присужденные военной коллегией и трибуналом к расстрелу. Каждый из них отсидел по несколько месяцев в смертных камерах, затем расстрел был заменен большим сроком. Большинство имело по 20 лет, некоторые по 25, некоторые по 15. В основном это были инженерно-технические работники с Челябинского тракторного завода, иностранные специалисты, приехавшие в Союз, военные, партийные работники, а также врачи, педагоги и др. Все они прошли следствие с применением пыток. Большинство подписало смонтированный следствием материал. С грустью рассказывали они, что, не выдержав пыток, подписали фантастические обвинения, касающиеся их самих, а также друзей и родственников. Часто следователи заставляли подписывать обвинительные показания на лиц, им даже не известных. Хотя в смертных камерах знали, что большинству заменят расстрел, все равно ночами никто не спал. В Челябинской тюрьме в смертных камерах сидело по 20–30 человек.

В один из дней, когда нам принесли баланду, дверь за вошедшим в камеру баландером закрыли. Раньше во время кормежки дверь держали открытой, и камера хоть как-то проветривалась. По распоряжению старосты люди, находящиеся у двери, стали стучать, требуя, чтобы ее открыли. Когда последовал отказ, староста пробрался к двери и, с согласия всей камеры, подозвав дежурного по коридору, заявил, что камера отказывается от пищи. Через несколько минут дверь камеры открылась — перед нами стоял начальник тюрьмы.

— Что, жрать не хотите?

Мы объяснили, что в камере душно, и что дверь обычно открывают. Тогда он разгневанно сказал:

— Выносите бачки с баландой.

Их вынесли, и дверь захлопнулась. Мы продолжали возмущаться. Часа через полтора из камеры были вызваны три человека, а через час после этого вызвали и меня. У дверей стояли двое дежурных, которые, взяв меня за руки, повели через всю тюрьму в другое крыло. Там мы спустились в полуподвальный этаж и вошли в какую-то комнату, где стоял стол. За столом сидел начальник тюрьмы, рядом с ним стоял человек в чекистской форме. Когда меня завели, чекист вплотную подошел ко мне и ударил меня по лицу.

— А ну, рассказывай, кто инициатор этого контрреволюционного выступления?

— Я не понимаю, о чем идет речь? (речь шла об отказе от пищи).

Я попытался объяснить, что никаких инициаторов нет, просто в камере невыносимые условия. Меня еще раз ударили и, не добившись ответа, поволокли в смежную комнату под крик начальника:

— Сейчас после рубашки язык развяжется.

В соседней комнате на меня напялили брезентовую рубаху, длиной больше моего роста, с длинными рукавами; свалили на пол лицом вниз; рукава связали на спине, завернув руки за спину; соединили их с подолом рубашки; прицепили этот узел к веревке, которая проходила через блок, привешенный к потолку… И, пиная ногами по ребрам, начали небольшими рывками подтягивать меня вверх. Сначала я прогнулся, живот еще оставался на полу. Было безумно больно. В тот момент, когда я оторвался от пола, я потерял сознание. Очнулся я через некоторое время, после того, как меня облили водой. Вокруг стояли все те же, а мою руку держал врач в халате и щупал пульс. После этого меня спросили: «Будешь говорить?» Я опять сказал, что ничего не знаю. Окружающие ругались матом. Процедуру с подтягиванием повторили еще два раза. После этого начальник тюрьмы, обращаясь к чекисту, сказал: «Ладно, пускай его отнесут в карцер, а то еще сдохнет, и нам может попасть, так как он по спецнаряду» (по спецнаряду привозили в особо важных случаях).

В карцере я пробыл пять суток. Все это время я лежал, все тело болело. Первые два дня я даже не смог есть свою трехсотграммовую пайку. На пятый день меня вызвали, я еле поплелся. У дежурного по тюрьме находились мои вещи, принесенные из камеры. Меня вывели во двор, вещи поднесли надзиратели, усадили в черный ворон и привезли одного на вокзал. Сдали начальнику конвоя столыпинского вагона, который уже был битком набит. В купе были люди только по 58-ой. Некоторые ехали уже из одного лагеря в другой. Они много рассказывали о лагерях.

От них я услышал рассказы о ББК (Беломорско-Балтийский комбинат на базе бывшего Беломор-канала). Там были лагпункты, история которых восходила еще к началу двадцатых годов — такие, как Парандовский тракт, где зэков держали в лесу по двое суток, не возвращая в зону до выполнения нормы; Кемь — громадный женский лагерь, где было швейное производство; Шавань и Южный — лагеря для малолеток; Третий водораздел — куда после строительства канала выдворили из Москвы около трех тысяч педерастов; Медвежья гора — где находились мамки: женщины, у которых были дети, родившиеся в лагерях; Сегежа — там были жены «врагов народа»; УЧПП — лагпункт, где находились рецидивисты. В начале двадцатых годов эти лагеря входили в состав УСЛОН'а (УСЛОН — Управление Соловецких лагерей особого назначения), а пароход, который курсировал между материком и островами, назывался «Слон».

К утру мы прибыли в Свердловск. Впервые я увидел черный ворон, на котором было написано «Мороженое» (позже я видел машины с надписями «Хлеб», «Мясо» и др. Это делалось для того, чтобы сохранить втайне переброски зэков). На этом вороне нас привезли прямо во двор Свердловской тюрьмы. Высадили и усадили на пол. Пока нас еще не принимало местное начальство, мы разглядывали тюрьму. С одной стороны стоял длинный трехэтажный корпус старой екатерининской тюрьмы. На окнах козырьки. К нему, буквой «С» замыкая четырехугольник, примыкал пятиэтажный красный кирпичный корпус с большими окнами без козырьков. Это была пересыльная тюрьма, а екатерининский корпус — следственная. По рассказам дежурных надзирателей, пересыльный корпус был выстроен в 1936 году как эвакогоспиталь на случай войны с Японией; но затем в окна вмуровали решетки, и он стал «прекрасной» пересыльной тюрьмой: потолки высокие, окна большие, камеры большие (для обычного времени — человек на 60–70, а в 1938 году в каждой находилось человек 400–500).

Начали вызывать поодиночке и разводить по камерам. Остался я один. Меня почему-то не вызывали, несколько раз подходили и спрашивали, куда у меня назначение, но я сам ничего не знал. Согласно назначению, написанному на пакете, я шел в распоряжение УНКВД Свердловской области, и они не знали, что со мной делать. Было воскресенье. Мне принесли миску баланды и пайку хлеба. Я продолжал сидеть во дворе, греясь на солнышке. К вечеру меня посадили в пикап и повезли. Очутился я во дворе большого дома; некоторые окна, выходящие во двор, были зарешечены. Это оказалась внутренняя тюрьма города Свердловска. Не обыскав, вместе с вещами меня отвели в камеру. Это был «вокзал» — так называются при тюрьмах камеры, где заключенных держат перед этапированием. Камера была оштукатурена, и все стены были исписаны. Надписи были такого содержания:

«5 января 38 года с „военки“ — к расстрелу, инженер Бауэр, Уралмаш» («военка» — это военная коллегия);

«Умру, как коммунист», число, и опять слова: «уведен на расстрел»;

«Передайте семье (адрес такой-то), что расстрелян тогда-то», подпись.

Я был удивлен, что эти надписи не стерты, тем более, что, судя по датам, многие были сделаны за два-три месяца до моего появления. Были и свежие надписи, сделанные накануне моего прибытия.

Я ходил вдоль стен и читал страшную летопись. В камере я был один. В голове ходили мысли, что меня толке должны расстрелять. Дежурный открыл дверь. Я спросил, что со мной будут делать дальше. Он спокойно ответил, что ночь я переночую здесь, а утром приедет начальство и разберется. Затем он дал мне кусок хлеба и кружку кипятка с сахаром. Это было как-то по-домашнему, и я не отказался. Уснуть в эту ночь я не смог. Я думал о расстреле. Вспоминал Астрахань, Челябинск. То же самое происходило и в Свердловске. Уже больше года шли массовые расстрелы ни в чем не виновных людей. Что же происходило в стране? Когда уничтожали людей, близко стоящих к руководству, это еще можно было понять — Сталин закреплял свою власть, а те, которые помогали ему, менялись как в калейдоскопе. Сегодня ты начальник НКВД или новый секретарь райкома, завтра арестован, а потом — расстрелян. Но когда сажали и расстреливали людей рядовых — инженеров, врачей, писателей — это понять было невозможно. Ведь они ничем не мешали обожествляемому тирану. Видимо, беззаконие распространилось на все ступени государственной лестницы и превратилось в кровавую вакханалию.

Часов в одиннадцать утра меня вызвали из камеры и повели в следственный корпус, в кабинет начальника Свердловского НКВД. Там со мной говорили доброжелательно, сказали, чтобы я не волновался, и что моя судьба скоро определится. Меня увели, посадили в пикап и отвезли в пересыльную тюрьму, где, обыскав, водворили в камеру № 77. В камере находилось по перекличке 562 человека. Контингент был разношерстный, преобладали спецпереселенцы с Урала и из Западной Сибири. Все они были осуждены заочно, большинство на 10 лет. Спецпереселенцы — это выселенные в 1929–1932 годах так называемые «кулаки» и их семьи. На новых местах многие погибли от голода и холода. Теперь чистили оставшихся, обвиняя их в шпионаже, диверсиях, вредительстве, а некоторых — в подготовке вооруженного восстания.

Через несколько дней я вызвался на работу в кухне, по уборке освободившихся камер и т. п. Удавалось переговариваться с другими камерами, в том числе и с женскими. Одна женщина сообщила мне, что несколько месяцев тому назад через Свердловскую пересылку этапом на восток прошли моя мама, Нюся Бухарина и Наташа Маркарьян, а совсем незадолго до меня в их камере побывала сестра моего отца Изабелла Эммануиловна Белая-Якир. Находясь в обслуге, мы питались неплохо, установился контакт с надзирателями. Иногда по ночам, когда девчонки из малолетней камеры мыли полы, некоторых из нас выпускали в коридор и разрешали провести полчаса с какой-нибудь девочкой в отдельной камере.

Этапы уходили из Свердловской пересылки очень часто, чуть ли не через день, и не столыпинскими вагонами, а эшелонами. Формировался эшелон из 25–30 вагонов. Всех, направляемых на этап, обыскивали прямо во дворе, грузили на машины и увозили. По полдням тюремный двор представлял собой настоящий базар.

Камеры пустели. Так, например, в нашей камере как-то осталось всего 16 человек. Ночью того же дня мы заметили вереницу людей, которая из следственного корпуса тюрьмы шла в наш корпус. Люди шли с мешками, с чемоданами. Минут через десять дверь нашей камеры открылась, и дежурный весело и громко закричал: «Принимайте трамвай» (это означало — пополнение). И такой же вереницей, как шли по двору, они заходили в камеру. Их оказалось около 400 человек. За десять минут, пока они шли от входа в наш корпус до нашей камеры, им успевали объявить решение ОСО. Они проходили мимо столика на лестничной клетке, офицер НКВД спрашивал фамилию; когда ее называли, он объявлял каждому десять лет лагерей, даже не предлагая расписываться в решении.

Был в нашей камере инженер, который рассказывал, что его месяца три тому назад вызвали из следственной камеры, посадили в одиночку и вручили заключение с обвинением в шпионаже в пользу Японии. На следующий день его привели в кабинет, где сидели три человека (это была военная коллегия), которые спросили имя, отчество, фамилию и т. д. Когда он назвал место рождения, его дважды переспросили, а затем велели увести. Все сходилось, кроме места рождения. Так он случайно чуть не попал под расстрел.

Как-то вечером меня вызвали и повели через двор в следственный корпус, в кабинет к оперуполномоченному тюрьмы. Оперуполномоченный потребовал, чтобы я засучил рукава. Рассмотрев мои наколки, он ехидно сказал: «Ты что, блатным стал? Бежать хочешь? Ну, что ж, попробуй! Завтра уедешь в лагерь. Твое счастье, что я узнал, что ты хочешь бежать, а то еще долго просидел бы здесь на пересылке. Но учти! Уж кого-кого, а тебя мы поймаем где угодно! Это тебе не котлеты с мамой и папой кушать!» (В камере я говорил о желании убежать, и, по-видимому, кто-то «стукнул»).

Через час меня вызвали на этап. Вручили, как обычно, на день хлеба и селедку, повезли на вокзал. Посадили в столыпинский вагон, одного в купе. Когда поезд тронулся, начальник конвоя сказал мне: «Через шесть часов будем на месте. Не спи».

Шесть часов длились очень долго. Наконец, мне велели приготовиться с вещами. Поезд остановился. Я вышел.