В темноте на перроне меня ожидали трое. Пожилой мужчина оказался управляющим Верхотурской малолетней режимной колонии Карташовым, женщина — Людмила Сергеевна Аникеева — старшим воспитателем. Третий был охранник.

Людмила Сергеевна была коммунаркой, то есть воспитанницей Кунгурской трудовой коммуны. В прошлом она была воровкой. Выходцы из коммуны очень часто работали воспитателями в колониях. В 1938 году на бухаринском процессе бывший начальник НКВД СССР Ягода на вопрос прокурора Вышинского «на кого вы опирались?» ответил: «На воспитанников трудовых коммун». После этого заявления большинство коммунаров было арестовано и осуждено как пособники изменников родины на 10 лет по 58-ой статье.

Погребинский, основатель первой коммуны (Саровской, с которой был снят фильм «Путевка в жизнь»), будучи начальником НКВД Горьковской области и не желая соучаствовать в арестах, застрелился. Людмила Сергеевна была одной из очень немногих, кто остался на воле. Она мне рассказывала о том, как их по-настоящему перевоспитывали в наших прекрасных коммунах (Болшевской, Кунгурской, Саровской; в харьковских коммунах, которые возглавлял Макаренко). Почти всех ее друзей арестовали, а она решила до конца отдаться делу уже не перевоспитания, а помощи детям в заключении. Мне она очень сочувствовала и помогала.

С вокзала мы двинулись через весь город к стоящему на бугре монастырю. По дороге Карташов объяснил мне, что их колония находится на первом месте по результатам соревнования между колониями Советского Союза, что актив у них очень сильный, что я должен вести себя хорошо — учиться и работать.

Подошли к воротам, двери открылись. Карташов велел Людмиле Сергеевне отвести меня в общежитие. Там уже все спали. В комнатах находилось по пять-шесть человек. Мне показали койку, я лег и спокойно уснул на чистой простыне, впервые за полтора года.

Когда утром я проснулся, никого в общежитии уже не было. Вышел в коридор, меня увидела Людмила Сергеевна и сказала, чтобы я пошел мыться под душ. Я искупался, она повела меня в столовую, которая находилась у самого большого монастырского строения. Попутно она мне рассказала о колонии.

Колония существовала уже более пяти лет. В ней находились как осужденные, так и не осужденные до исправления. Не осужденные в основном были до 12-летнего возраста. Режимной колония считалась потому, что здесь содержались рецидивисты и склонные к побегу. В нашей колонии, как и в других, имелся актив из заключенных, который следил за порядком. В него шли воришки второго сорта, которые не соблюдали жульнических законов и не пользовались жульническими привилегиями. Так как их было значительно больше, чем «чистокровных» воров, и их поддерживала администрация, то почти всегда в конце концов побеждали они. Однако между этими двумя группами иногда разгорались настоящие сражения.

В январе 1938 года в колонию один за другим пришли два больших этапа из Москвы и Ленинграда. В этих этапах было много так называемых «честных» воришек. На второй день после их прибытия председатель актива, ссученный вор (то есть вор, который предал кого-нибудь, был отвергнут воровским миром и пошел в услужение к администрации) по кличке Червонец, предложил приехавшим записаться в какую-либо комиссию. Комиссий в колонии было несколько: производственная, санитарная, культурно-массовая. Записавшиеся в комиссию попадали в актив, что было абсолютно неприемлемо для приехавших жуликов. Сговорившись между собой, приехавшие вечером ворвались в седьмое общежитие, связали около 20 активистов, забаррикадировали двери и выбросили в окно белую простыню с нарисованным чернилами фашистским знаком.

Так начался так называемый верхотурский «шумок». Всю ночь их не могли никак одолеть, а утром, когда с помощью пожарной лестницы начали штурмовать, восставшие начали бросать из окон связанных активистов навстречу тем, кто лез по лестнице; активистам, воспитателям, охранникам. Особых травм у выброшенных не было. Кажется, у двоих были переломы. Три дня держались в корпусе приезжие, выкрикивали лозунги, из которых явствовало, что жулики никогда не пойдут в актив. При помощи пожарных брандспойтов их, наконец, усмирили. Всех связали, погрузили на грузовики и увезли в Свердловск. Часть из них вскоре опять вернулась в колонию, а человек 20 самых активных посадили под следствие, обвинив их по 58-ой статье, как инициаторов бунта.

В Свердловской тюрьме, протестуя против применения к ним политической статьи, двое из них совершили убийство; трое, находившиеся в другой камере, перепилили разломанной миской горло одному цыгану. Следствие по 58-ой было прекращено, и их осудили за убийство.

У нас же актив по одному вылавливал остатки непокорных и подвергал их страшным избиениям. От них требовали целовать ноги у активистов, что означало потерю чести и не давало возможности вернуться в мир «честных» жуликов. После этого они становились сообщниками активистов и еще с большей, чем последние, прытью проводили на следующий же день экзекуции над своими вчерашними товарищами. Так, приблизительно, за месяц всех силой заставили перейти в актив.

В колонии все работали по четыре часа в две смены, учились тоже по четыре часа. Выпускала колония ручные веялки. Меня определили в литейный цех. Сначала учеником формовщика, а затем формовщиком. Норма была большая, но я ее выполнял. За работу в горячем цехе нам выдавали каждый день пол-литра молока. В школе я начал заниматься в восьмом классе. В классе было три человека, осужденных за своих родителей: Володя Бауман, сын члена ЦК КПСС, Коля Ухов, сын работника Свердловского обкома, Миша Медведь, сын начальника НКВД Ленинграда. Все они были осуждены на 5 лет.

С Мишей мы подружились. Он рассказал мне, что в день убийства Кирова вся власть в Ленинграде была передана в руки военных. И как раз мой дядя Илья Иванович Гарькавый, который был заместителем командующего Ленинградским военным округом, фактически стал хозяином положения в городе. Всех работников НКВД на следующий день отстранили от занимаемых должностей и даже не пускали в большой дом, где велись допросы Николаева. Как позднее я узнал, даже Ягоду, который был начальником НКВД СССР, выгнали из кабинета, где при Сталине допрашивали Николаева. Когда он зашел в кабинет, то Сталин спросил: «А этот что здесь делает?». Ягода, растерявшись, вышел, вернулся в Москву, десять дней не выходил на работу, думая, что его арестуют. Но его никто не смещал с должности, и он продолжал еще некоторое время работать.

Уже на воле я встречался впоследствии со вторым заместителем Медведя, Фоминым, который, непонятно почему, остался жив и опубликовал в 60-х годах книгу «Записки чекиста» — о своей работе в гражданскую войну. Это хитрый человек, который, по-видимому, много знает; но даже в комиссии по расследованию «кировского дела», которое велось в КПК при ЦК, он ничего интересного не сообщил. В частных беседах со мной он рассказал о следующих деталях.

Киров был убит 1 декабря 1934 года, около 16 часов, рядом со своим кабинетом и кабинетом Жданова, в тот момент, когда хотел войти к Жданову. Первый человек, который приехал на место происшествия, был Фомин. Рядом с Кировым в бессознательном состоянии лежал Николаев. Первый допрос с Николаева снимал Фомин. Николаев на первом допросе ничего не говорил, а только просил, чтобы передали его жене и матери два конверта, в которых было по пятьсот рублей, изъятых при обыске в его квартире. Была еще какая-то записка к его жене, о содержании которой Фомин упорно не рассказывал. Поздно вечером прилетел, кажется, Агранов и сразу же отстранил Фомина от ведения следствия. Еще Фомин говорил, что Николаев все время плакал и его рвало. До этого он выпил много пива — это было установлено экспертизой. Я также слышал, что на первом допросе в присутствии Сталина, который вместе с Молотовым и Ворошиловым прибыл в Ленинград 2 декабря, Николаев, обращаясь к кому-то из присутствовавших, кричал: «Вы же мне обещали…» В это время его ударили рукояткой пистолета по голове.

В Москве я беседовал с уже исключенным из партии, но не разжалованным членом Военной коллегии Верховного суда — Батнером, который был в составе коллегии, судившей Николаева. Батнер лично вручил Николаеву обвинительное заключение перед судом. Он говорил, что Николаев был единственным человеком на процессе, который признавал себя виновным и оговаривал других. Все остальные не признавались и даже утверждали, что они не знакомы с Николаевым. Я спросил у Батнера: «А не думаете ли вы, что Николаев был подставным лицом?» Он удивился моему вопросу и ответил: «Я никогда об этом не думал. Но поведение Николаева даже тогда вызывало у меня удивление. Он держался довольно спокойно на суде и говорил очень много».

Заодно передам все, что говорил Батнер и по другим вопросам.

Он рассказал, что суд над моим отцом и другими проходил на третьем этаже здания военной коллегии, где сейчас помещается городской военкомат. Батнер был секретарем на этом суде. Всем командовал Фриновский, заместитель Ежова. В зале сзади подсудимых стояли два кресла, в них сидели начальник генштаба Егоров и начальник военно-морских сил Орлов (которого на следующий день после суда арестовали). Все здание, а также зал, охранялись военными с винтовками. В зале находились еще человек десять командиров высокого звания. Кто они такие, он не помнит. Суд шел гладко. Каждому из подсудимых задавали два-три отвлеченных вопроса. Задавал вопросы один Ульрих, председатель Военной коллегии Верховного суда, советуясь с членами Особого присутствия только для формы. Ими были Буденный, Дыбенко, Шапошников, Блюхер, Алкснис, Каширин, Белов и Горячев. (Горячев, командир конного корпуса им. Сталина, застрелился через несколько дней после суда.)

Во время суда было только две заминки. Одна — когда Блюхер, ссылаясь на болезнь живота, попросил разрешения уехать. К нему приехали домой, чтобы он подписал приговор. Вторая произошла после вопроса Шапошникова Уборевичу: «Иероним Петрович, а может быть, плохая защита Пинских болот была преднамеренной ловушкой для немцев. Вы хотели их заманить и окружить?» Ульрих цыкнул на Шапошникова и велел Уборевичу не отвечать. Моего отца, по словам Батнера, спросили: «Знали ли вы о том, что офицер, приставленный к вам во время учебы в Германии, был сотрудником немецкой разведки?» Отец ответил, что он в этом не сомневался, но сведения получал не офицер у него, а он у офицера.

Перед концом судебного заседания мой отец потребовал, чтобы на суд пригласили Сталина, так как он считал, что Сталин ничего не знает. Примаков бросил ему в ответ реплику, что Сталин не только все знает, но даже все это организовал.

Суд длился около четырех часов. После зачтения приговора осужденные взялись за руки и запели «Интернационал». Комендантом присутствия был Егоров. Все рассказы о том, как вели себя люди при исполнении приговора, исходят от его адъютанта. Батнер все время был членом военной коллегии. Он присутствовал в этом же здании и осенью 1941 года во время суда над Павловым и другими. Он рассказал, что Ульрих все списки с приговорами, на которых были резолюции Сталина и других, хранил в сейфе. Он никогда не показывал эти документы, но члены военной коллегии ни о чем и не спрашивали.

Сразу же после убийства Кирова был опубликован закон о ведении дел по террору, подписанный Калининым еще 1 декабря 1934 г. Как могло получиться, что в день убийства Кирова, когда еще не было закончено расследование по делу, уже был подписан этот антиконституционный закон? Он гласил:

1) следствие по делам о терроре вести не более десяти дней;

2) суд осуществляется при закрытых дверях и без участия сторон;

3) приговор — расстрел — обжалованию не подлежит и приводится в исполнение сразу же после суда.

По этому закону впоследствии расстреляли много тысяч людей. Он был очень удобен Сталину, позволяя ему быстро и без шума отправлять честных людей на тот свет. Я думаю, что этот закон был подготовлен заранее, а для его введения необходим был повод. Это косвенно подтверждает, что Киров был убит по приказу Сталина. Охранник, который, якобы, отстал от Кирова, был убит сразу же, когда его везли на первый допрос. Затем расстреляли убивших его конвоиров. Об этом уже говорилось на XXII съезде, но там не было сказано, что охранник приехал в Ленинград из Москвы вместе с Запорожцем, который был рекомендован Сталиным Кирову как начальник Ленинградского НКВД. Когда Киров на это не согласился, Запорожец все-таки был назначен первым замом к Медведю. Когда после убийства составлялся список привлекаемых к ответственности за халатность работников НКВД, то в первом варианте Запорожца не было, его включили только после того, как это заметил Ворошилов. Всем работникам НКВД дали по три года. Медведь работал на Колыме начальником управления. А в 1937 году все они были расстреляны, кроме Фомина. После принятия закона от 1 декабря, в течение одного месяца прошел ряд процессов над неожиданно возникшими «террористами» в Ленинграде, Москве, Киеве, Минске, — было расстреляно 119 человек.

Вернемся в Верхотурье.

В колонии была самодеятельность. Все в обязательном порядке должны были участвовать в каком-нибудь кружке. Сначала я пошел в кружок баянистов, но, с трудом разучив несколько произведений, перешел в драмкружок, где готовилась к постановке пьеса «Пионерская застава». Я знал, что спектакль будут играть для вольных за зоной. Выход за зону для меня был мечтой — я решил бежать.

В мае 1939 года участники самодеятельности отправились давать концерт за зону, в местный детдом. В пьесе я играл полковника, командира заставы. Начальство колонии несколько дней не давало согласия на мой выход за зону. Но в пьесе роль полковника разучивал только я, поэтому Людмила Сергеевна и Маруся, вольная девушка, наша пионервожатая, настаивали на том, чтобы меня выпустили. Начальство, наконец, согласилось, но потребовало письменного поручительства от Людмилы Сергеевны и Маруси. С Марусей у меня были дружеские отношения. Когда мы вышли за зону, Маруся сказала: «Я, конечно, понимаю, что ты можешь что-нибудь натворить. Делай, что хочешь, я тебя люблю и не раскаюсь в том, что поручилась за тебя».

После первого акта, в перерыве, когда все поднялись на второй этаж, я выпрыгнул из окна гримерной на первом этаже и во весь дух помчался к речке. На берегу я увидел лодку, сел в нее и переправился на другой берег. По рассказам Маруси я знал, что на том берегу находится заброшенная ветряная мельница. Мне пришлось продираться через кустарники часа три. Наконец, я выбрался на большую поляну. Вот и мельница.

Убежал я в одной гимнастерке, всю ночь дрожал от холода, не заснул ни на минуту. Начало светать, я думал, ждать ли мне Марусю (я успел предупредить Мишку Медведя, что буду ждать ее на мельнице) или идти дальше, но я не знал окрестности, зато точно знал, что вокруг находится много лагерей. Так что я мог попасть из одного лагеря в другой. Я стал думать, в какой стороне находится железная дорога. Пока я размышлял, наступило утро. Вдруг из рощицы показалась Маруся. Я побежал ей навстречу и накинулся на нее с расспросами. Она с грустью рассказала, что как только выяснилось, что я сбежал, всех участников самодеятельности погнали в колонию, и вся охрана брошена в погоню. Разъяренный Карташов созвонился с начальником Управления Севураллага, которое находилось в Верхотурье. Лагерные охранники тоже отправились на поиски. Маруся принесла мне теплую одежду, еду, объяснила, как пробираться к Ирбитскому тракту, где можно сесть на попутный грузовик и доехать до Ирбитской железной дороги. Заходить в селения она мне не рекомендовала, потому что в районах, где были лагеря, население охотно выдавало беглецов, получая за это вознаграждение. Она сказала, что меня ищут в районе железной дороги. Мы поцеловались и расстались.

Шел я лесом, было очень сыро, спасло меня то, что на ногах были хорошие вольные сапоги. Почти не останавливаясь, шел я часов восемь. Ноги изнывали от усталости. Только один раз мне пришлось обогнуть по лесу какой-то поселок. Тракта все не было и не было. Напившись болотной водички и немного отдохнув, я двинулся дальше. К вечеру я вышел на какую-то просеку, по которой шла дорога. Как я потом выяснил, это и был Ирбитский тракт. Движения по тракту не было. Дорога была плохая. Через некоторое время я услышал шум мотора: сзади меня догоняла машина. Я сразу же вошел в лес; голосовать я боялся, зная нравы местных жителей. Проехал грузовик, и опять все стихло. Я уже начал проклинать мою судьбу, видя безвыходность моего положения: вторые сутки без сна, очень устал, а до Ирбита километров двести. Пройдя еще часок, я увидел впереди слегка мерцающие огни поселка, а в стороне несколько стогов сена. Я обрадовался, подошел к одному из стогов, разворошил его сбоку, забрался туда и прикрылся сеном. Уснул я как мертвый.

Когда я проснулся, уже был день — солнце ярко светило. Я выполз из стога и начал отряхиваться. Повернулся в сторону дороги и увидел трех мужчин, подходивших ко мне. У одного из них на поводке собака. Собака задыхалась, натягивала ошейник, рвалась ко мне, но собаковод ее не спустил. (Впоследствии мне приходилось слышать, как во время преследования беглецов спускали собак, и они терзали свою добычу). Я узнал старшего воспитателя своей колонии — Дмитрия Ивановича. Собаковод остановился, двое подошли. Один из лагерной охраны хотел меня ударить, но Дмитрий Иванович не разрешил. «Всякие сволочи бегают, — бормотал лагерный охранник, — а ты за ними денно и нощно по болотам шныряй. Был бы наш, живым бы не привели». Дмитрий Иванович сказал: «Ну и далеко же ты ушел. Пошли».

В трех километрах от этого места нас ждала грузовая машина. Меня посадили в кузов, мы стали кого-то ждать. Лагерный конвоир три раза выстрелил в воздух. Часа через полтора к машине возвратились еще две группы из погони, тоже с собаками. Все уселись в грузовик, собак держали при себе, и машина затарахтела. Уже смеркалось, когда мы подъехали к колонии.

На крыльце стояли Карташов и Людмила Сергеевна. Когда я подошел, он меня грубо спросил:

— Ну, что? Хочешь распрощаться с жизнью? Слышишь, что творится в зоне? (в зоне слышался гул голосов, у вахты собралась огромная толпа ребят, ожидая моего прихода). Ты понимаешь, что из-за твоего побега колония в соревновании с первого места скатилась на 29-ое? (Побег считался самым крупным «нарушением».) Если тебя сейчас впустить в зону, ребята растерзают тебя. Ну, так что? Пойдешь?

Я, не думая, согласился. Вошел в зону. Около вахты стояло человек двести, в центре крутился староста нашего корпуса — Червонец. Толпа негодовала. Раздались возгласы: «Сука! Падло!» Но с места никто не двинулся. Ко мне подошел Мишка Медведь. У всех на глазах достал из рукава и передал мне большой нож, сделанный из напильника, и остался стоять рядом со мной. Я, обращаясь к Червонцу, спокойным голосом сказал:

— Я ничего общего с вами, ворами или активистами, не имею. Если вы хотите меня бить за то, что вы попали на какое-то 29-ое место, то бейте до смерти. Если жив останусь, тебя, Червонец, зарежу.

Он что-то пробормотал в ответ.

Бауман и Ухов стояли в стороне и тоже что-то придерживали в рукавах. Оглядываясь, я заметил, что сзади моих ребят стояли еще человек двадцать огольцов. Как потом я узнал, они прибыли за день до моего побега из московской детской тюрьмы — Даниловки. Их наши активисты не успели еще обработать. И видно было, что если сейчас что-то начнется, то они выступят на моей стороне.

Понимали это и «активисты». Толпа еще немного посквернословила и стала расходиться.

Карташов наблюдал, стоя у вахты. Когда уже все разошлись, он приказал мне войти в вахтенное помещение.

— Сейчас тебя отведут в изолятор, а завтра поговорим, — произнес он угрожающим тоном.

Изолятор находился в двух километрах от зоны. Меня сопровождали охранники. Изолятор был пуст. Я остался один. На следующий день меня вызвали. В дежурной комнате меня встретили Карташов и неизвестный человек в штатском. Карташов задавал вопросы, а неизвестный записывал.

— Зачем ты это сделал?

— Затем, что я сижу ни за что. Дети за родителей не отвечают, сам я преступлений не совершал, а потому хочу на волю.

— Ты же мог написать жалобу, если считаешь, что ты неправильно осужден. А то у тебя уже второй побег — мы же тебя можем судить.

— А по 82-ой статье всего три года сроку и принцип сложения не применяется, а при поглощении у меня больше трех лет осталось.

— Все равно, даже если тебя осудят по 82-ой статье, находиться ты будешь в режимных колониях и ты загнешься, пока выйдешь.

— А вы знаете, как говорится в этой песне, сочиненной еще на Соловках: «Эх, чем мучиться три года, лучше раз один рискнуть. Или смерть или свобода, что-нибудь одно из двух».

Карташов грустно посмотрел на меня и сказал:

— Ну, как знаешь… И чем тебе у нас не жилось?

После этого вдруг начал задавать вопросы штатский:

— Куда вы бежали? И с кем имеете связь на воле?

— Я не знал, куда я бежал. Я бежал из тюрьмы, а на воле у меня ни с кем связи нет. Все родственники мои сидят, я даже не знаю, где они. Один старый дедушка посылает посылки из Одессы.

— Вы отправляли отсюда нелегально письма?

— Ради бога, не начинайте вести расследование, как в 37-ом году. Может быть, вы меня спросите, не связан ли я с японской разведкой?

Штатский рассердился, меня отвели обратно в камеру, где я находился четверо суток.

Охрана изолятора была относительно вежливой, кормили хорошо.

Делать в изоляторе было нечего. Я много думал о себе, о своих побегах. Так проходили дни. На третий день неожиданно в камеру вошла Маруся. Я очень обрадовался. Мы поболтали, потом попрощались.

Другая встреча в изоляторе была с Людмилой Сергеевной. Она рассказала, что Карташов обо всем сообщил в Свердловск и в Москву и получил разрешение отправить меня в лагерь, где содержат беглецов, совершивших несколько побегов. Я расспрашивал о ее жизни, она охотно рассказывала. Расстались мы друзьями.

На пятый день послышалось какое-то копошение у двери, и в камеру вошел Миша Медведь. Он сказал, что его вызвали с работы и препроводили сюда. Перед этим он ходил на склад и в мое общежитие, и все его и мои вещи на телеге были доставлены сюда же. Подтверждалось сказанное Людмилой Сергеевной: значит, нас действительно куда-то отправят. Миша рассказывал о настроении в зоне. Огольцы, прибывшие из Москвы, задавали тон, укоряя активистов, что те работают на оперов, что такие фраера, как я, устраивают побеги, а они, в ком когда-то текла жульническая кровь, даже участвуют в разоблачениях, помогая начальству; что Володя Бауман и Коля Ухов оставлены в колонии, и теперь они совсем одни.

На следующий день утром пришли конвоиры из нашей колонии. Нас вызвали, мы вышли на улицу. Конвоиры погрузили все наши вещи на подводу и повели нас на вокзал. На вокзале начальник конвоя купил билеты. Подошел поезд, опять без нашей помощи были занесены вещи. Нас ввели в вагон. Для нас и конвоя было выделено отдельное купе в общем вагоне. Мы устроились, поезд тронулся.

Пассажиры не без удивления заглядывали в наше купе: два пацана в сопровождении конвоя. Вокруг, как обычно в вагоне, люди доставали свертки, кто-то уже принялся за еду. Нам тоже очень захотелось есть. Мы обратились к начальнику конвоя. Он сказал, что ехать всего два с половиной часа, но что если у нас есть деньги, то на станции можно что-нибудь купить. Деньги у нас были — мы получили все, что у нас было на счету. После следующей станции на нашем столике в купе появилась еда — хлеб, масло, колбаса и даже водка. Мы вместе с конвоирами принялись за еду, быстро охмелели и завалились спать. Конвоиры разговаривали с пассажирами. Как мне показалось, не успел я и прилечь, как нас уже разбудили — мы приехали. Вышли. На здании вокзала надпись: станция Исс.

До места назначения пришлось добираться километров семь; вещи наши несли конвоиры. Наконец, мы увидели четырехэтажное здание тюрьмы, прилегающую к ней огромную зону, приблизительно, километра два с одной стороны, очень высокий, метров десять, забор, перед забором двенадцатиметровая запретная зона, вспаханная и прибранная граблями. По верху забора — колючая проволока на специальных кронштейнах, направленная в обе стороны. В середине забора — ворота, маленькая вахта. Это была Нижне-Туринская колония строжайшего режима, а рядом с ней находился Нижне-Туринский изолятор.