Водораздел

Яккола Николай Матвеевич

НА ПЕРЕКРЕСТНЫХ ВОЛНАХ

Книга третья

 

 

ШУМИТ ПОРОГ УЖМА

 

I

Подужемье — первое карельское селение, которое встречается путнику, отправившемуся с побережья Белого моря вверх по реке Кеми в глубь края, населенного беломорскими карелами. Село это старинное. Летописи рассказывают, что во время так называемых «воровских» войн в конце XVI столетия «каянские немцы» под предводительством Свена Багге вторглись в Карелию и, дойдя до Подужемья, сожгли его дотла. Но подужемцы вместе с земляками карелами и русскими соседями изгнали захватчиков за водораздел и в отместку совершили набег до Оулу. Вернувшись в родные края, они отстроили село и жили с тех пор в мире в течение многих веков, ловя жирную семгу на пороге Ужма и возделывая поля, отвоеванные у лесов их далекими предками. И не знали бы они войны и впредь, если бы не новые авантюристы с запада, затеявшие поход к Белому морю.

Преследуя отступавших белофиннов, отряд Донова дошел до Подужемья, но неприятеля там уже не застал. Удалось захватить лишь воз с оружием и брошенную впопыхах почту, адресованную в Кемь. Жители попрятались в подполья, и в селе царила напряженная тишина. В этой тишине казался еще величественней нескончаемый грохот порога, одинаково бурного и зимой и летом.

Пониже порога, у самой деревни, через замерзшую реку проходил зимник. По этой дороге несколько дней назад пришел экспедиционный отряд белофиннов, и по ней же прошлой ночью они убрались восвояси. А, может, ушли не все? Может быть, кто-то и остался, притаился где-нибудь на том берегу за деревом и держит палец на спусковом крючке?

Донов стоял на берегу заводи, рассматривая угрожающе потемневший лед реки.

— Еще несколько дней — и пешехода не выдержит, — заключил он, взглянув на Харьюлу, стоявшего рядом с ним и тоже внимательно оглядывавшего противоположный берег.

— С неделю еще вполне выдержит, — заверил Харьюла, попробовав каблуком пьексы прочность льда.

Харьюла со своими разведчиками пришел в Подужемье, надеясь узнать здесь, что стало с их товарищами, нарвавшимися на белофинскую засаду. Кроме того, он рассчитывал, что сможет оказаться со своей группой полезным Донову, который, может быть, опять пошлет их на задание. Харьюла еще не знал, что исход гражданской войны в Финляндии был уже предрешен и что красные потерпели поражение. Ему не терпелось броситься вслед за бежавшими белофиннами, перейти границу и ударить по лахтарям с тыла. Ведь ради этого они и приехали в Кемь.

— До Войярви они еще не успели добраться, — подумал Харьюла вслух, разглядывая зимник, с которого начиналась дорога к границе.

Донов молчал. Конечно, реку можно перейти, лед выдержит. Но успеют ли вернуться обратно? Распутица уже начинается, попробуй пройти потом по такому бездорожью. Да и железную дорогу оставлять без охраны нельзя. Ведь в Петрограде перед отрядом была поставлена задача не только отбить нападение белофиннов, но также организовать и охрану железной дороги. Харьюла об этом, конечно, не знает.

— А нашим в Финляндии сейчас жарко приходится, — рассуждал Харьюла. Он посмотрел на Донова таким взглядом, словно от того зависела судьба финляндской революции.

— Я все понимаю, но…

— Но боитесь выступить, — мрачно продолжил Харьюла, насупив белесые брови.

Донов резко повернул голову и пристально посмотрел на собеседника. Знай он этого парня в финских пьексах и в чуть сдвинутой набекрень шапке немного побольше, он бы постучал пальцем по его лбу: мол, не варит твой котелок, товарищ. Но с Харьюлой они познакомились буквально несколько часов тому назад. «Боитесь выступить…»

— Конечно, боимся, — усмехнулся Донов. — Где уж нам…

Харьюла смутился. Он почувствовал, что перехватил, но уступать ему не хотелось.

— Триста бойцов могут в тылу у лахтарей таких чудес натворить…

— Давай-ка поднимемся на гору, — предложил Донов.

Подужемье, как и другие карельские деревни, расположенные на Кеми, тянулось вдоль берега. От других деревень село отличалось лишь тем, что в нем была всего одна улица, по одну сторону которой у самой воды стояли деревенские бани, а по другую выстроились в ряд добротные большие избы с пристроенными к ним хозяйственными дворами. За избами начинался крутой склон горы. На этом склоне, где посевам не были страшны никакие заморозки, находились огороды и ячменные поля селян. На той же горе, возвышаясь над всем селом, стояла церковь. Донов и Харьюла шли вверх по тропинке, ведущей к церкви.

Тем временем село начало оживать. Над избами закурились запоздалые дымки, люди стали вылезать из укрытий, выходить на улицу. Еще не пришедшие в себя от испуга и удивления деревенские женщины настороженно следили за красноармейцами, неожиданно заполнившими село; некоторые, посмелее, вступали в разговоры с бойцами.

— А-вой-вой, мы-то думали, что зараз воевать начнут, — охала какая-то молодуха. — Залезли в подпол, а мужики в лес…

Поднявшись на гору, Донов стал рассматривать в бинокль противоположный берег реки. Возле порога что-то чернело. Донов передал бинокль Харьюле.

— Кажется, лодка, — сказал тот.

— Не лодка, а судно, — поправил Донов. — Целый год его строили подужемские корабелы. Строили и посмеивались.

Донову уже приходилось бывать в Подужемье. Он отбывал ссылку в этих краях, в лесной глуши верстах в семидесяти отсюда. Перед самой войной он летом пристал к сплавщикам и добрался с ними до Кеми, но в Кеми его схватили, обвинили в бегстве, и он оказался в одной камере с Пулькой-Поавилой. Проходя со сплавщиками через Подужемье, Донов тогда и увидел, как подужемцы строят эту ладью. Она все еще стояла на берегу и, видимо, ей и не суждено было быть спущенной на воду.

— Как-то втемяшилась генерал-губернатору такая блажь, — рассказывал Донов. — Захотелось, вишь, ему объехать свои владения, посмотреть, как карелы живут. Да разве на таком корыте поплывешь по порогам Кемь-реки?

Из-под горы, из деревни, донеслись какие-то крики, шум. Донов и Харьюла переглянулись и поспешили вниз.

Возле одного из домов толпились кучкой женщины.

— Принесешь обратно, своими руками принесешь и на то место положишь, откуда взяла, — кричала пожилая женщина другой, помоложе, стоявшей перед ней с невинным видом.

— Да где же я тебе теперь возьму? — отвечала молодуха. — Из коровьего брюха, что ли, выну?

Донов понял из разговора баб всего несколько слов. Харьюла тоже с трудом понимал подужемский диалект, но все же ему удалось, наконец, разобраться, из-за чего бабы ссорятся. Оказалось, что тем временем, пока жители отсиживались в подполье, а красные еще не успели вступить в оставленное белофиннами село, эта молодуха, у которой свое сено было на исходе, наведалась в сарай пожилой хозяйки.

— Руочи чуть ли не все сено забрали, — со слезами на глазах жаловалась пожилая. — А остатки свои разворовали.

— Да я же горсточку взяла, — оправдывалась молодая.

— Ах, горсточку? — и пострадавшая попыталась вцепиться в волосы своей обидчицы. — Воровка! Господи, прости…

— Так уж и разорилась! — вступилась за молодуху одна из баб. — И сена у вас хватает, и всего полно. От богатства дом ломится.

Тут Харьюла заметил, что к ним бежит один из его ребят.

— Яллу! — крикнул он издали, показывая черную ушанку. — Вот нашел у порога.

Харьюла взял вымокшую в весеннем снегу шапку. Она была хорошо знакома ему. На внутренней стороне в подкладке должна быть игла с намотанной на нее черной ниткой. Так и есть…

— Русканена шапка, — тихо, словно про себя, сказал Харьюла.

Он вспомнил, как всего несколько дней назад они ходили сюда в разведку. Русканен и Кивимяки, примкнувший к ним в Кеми, шли впереди. Подходили уже к деревне. И вдруг из леса возле дороги их окликнули по-фински: «Кого там дьявол несет?» А потом…

— Так и пропал человек. Одна шапка осталась, — все так же, ни к кому не обращаясь, сказал Харьюла.

— Старик там один говорил, будто их живыми бросили в порог, — сказал красногвардеец, нашедший шапку.

— От человека только шапка осталась, — повторил Харьюла, показывая ушанку Донову.

Донов хорошо понимал, как удручен Харьюла. Ведь он сам за короткое время потерял столько близких людей. И Соню тоже… Но нельзя предаваться тяжелому настроению, нельзя падать духом. Неожиданно для Харьюлы Донов схватил у него из рук шапку и, подняв ее над головой, крикнул:

— Тихо, бабы!

Женщины перестали галдеть, переглянулись и удивленно уставились на Донова.

— Человек жизнь отдал, а вы тут из-за паршивого клочка сена шум подняли, — уже более спокойно продолжал он.

Молодуха подошла к ним.

— Зашли бы в избу, миленькие. Погрелись бы. Небось замерзли? — заворковала она. — Я самовар сейчас поставлю.

— Идите, идите к Степаниде, — крикнула пожилая хозяйка, держась на всякий случай в отдалении. — Для мужиков у нее всегда самовар горячий. Слаба вдовушка до вашего брата…

Никто не ответил на злорадные слова пожилой хозяйки, и, видя, что на нее не обращают внимания, она пошла к своей избе, ворча под нос: «Все вы одинаковые разбойники…»

— Да не взяла бы я ее сена, кабы знала, что она дома, — оправдывалась Степанида. — Народ-то говорил, будто собираются они с руочами бежать. Ну, пойдем, мужики, в избу.

И она легкой походкой пошла к избе.

— Пойдем, — оживился Харьюла.

— Надо бы на всякий случай послать разведку хотя бы до Войярви, — задумчиво сказал Донов.

Сказано это было, конечно, Харьюле: кто же, кроме его лыжников, мог сходить в разведку.

— Что же, можно и сходить, — согласился он. — Только попозднее, когда начнет подмораживать. Тогда лыжи лучше идут.

К ним подбежал белобрысый мальчуган, хотел было что-то сказать, но вдруг застеснялся и растерянно потупился.

— Ну, что скажешь, молодой человек? — шутливо спросил Харьюла.

— Мамка ждет, — выпалил мальчик и пустился бегом к дому.

— Ждет! — улыбнулся Харьюла и, подмигнув Донову, сдвинул свою шапку еще больше набекрень.

— Ну что же, — вздохнул, пряча улыбку, Донов. — От горячего чая мы не откажемся.

До избы Степаниды было совсем близко. Впрочем, избой ее жилище было трудно назвать, скорее, это была избенка. Настоящие избы в Подужемье были большими, просторными, многие в два этажа. И жили в этих избах довольно богато. Весной — семужий промысел на пороге, летом — сплав на Кеми-реке, зимой — строили лодки или занимались каким-нибудь отхожим промыслом. Все это давало неплохой доход старательному хозяину. А в избенке Степаниды хозяина не было. Многие приметы говорили о том, что в доме нет мужских рук. На приспособлении, вбитом в наружную стену, сиротливо висела дуга, почерневшая и потрескавшаяся. Возле хлева валялись заброшенные сани. А в самой избе на воронце возле печи лежали заготовки для санных полозьев, уже почерневшие от копоти. Глаза у хозяйки были печальные и задумчивые, видно было, что не выплакала она еще свое недавнее горе.

— Садитесь чай пить, — сказала она гостям.

На стене рядом с иконой под стеклом в рамке висели фотографии и цветные открытки. На одной из карточек были изображены два солдата. Один, средних лет, с короткими усами, с серьезным взглядом, сидел на стуле, другой, помоложе, на вид повеселее, стоял сзади, положив руку на плечо товарища. Над головой сидящего химическим карандашом был сделан крестик. Взглянув на фотографию, Донов понял, что именно у этого солдата остались недоструганными брусья для полозьев, коптившиеся теперь там, под потолком.

— Муж, значит, на войне погиб? — участливо спросил он, садясь за стол.

— Да, прошлым летом, — всхлипнула хозяйка и стала утирать глаза подолом сарафана.

Вдруг дверь распахнулась, и на пороге появилась ватага деревенских ребятишек.. Они успели обежать почти все дома, где остановились красноармейцы. Толкаясь и ссорясь шепотом, они стояли в дверях, рассматривая во все глаза Харьюлу и Донова.

— Кыш отсюда, бесенята! — цыкнула хозяйка. — Кольки нет дома.

Едва успели ребятишки выпорхнуть из избы, как дверь снова отворилась и вошел мужик с черной, на удивление пышной бородой.

— Здорово, мужики, — обратился он с приветствием только к мужикам.

— Садись пить чай, Саффей Ильич, — заискивающе предложила Степанида, поднимаясь, чтобы взять из шкафа чистый стакан.

— Спасибо, только что дома пил, — поблагодарил Саффей Ильич и сел на скамье у голбца. Он сидел и молчал, и было непонятно, то ли он пришел по какому-то делу и не знал, с чего начать, то ли, как и ребятишки, просто из любопытства…

— А Симанову вдову-то похоронили? — спросила Степанида, не дождавшись, когда гость заговорит.

Саффей Ильич очнулся от своих мыслей, кашлянул, словно собираясь ответить на неожиданный и, видимо, не очень приятный для него вопрос, но так ничего и не сказал. Он почему-то то и дело поглядывал из-под густых бровей на Донова, видимо, гадая про себя, тот ли это командир, о котором ему говорили в селе.

— Подумать только, — вздохнула Степанида, — померла еще до того, как руочи пришли…

Симанова вдова, о погребении которой беспокоилась Степанида, ютилась в ветхой избенке на самом краю села. Жила она подаянием, и в деревне привыкли к тому, что она каждый день ходила со своей сумой и клюкой по домам. И вдруг кто-то заметил, что старушка уже второй день не появляется. Пошли к ней и нашли ее уже холодной на печи в нетопленной избушке. Родственников у Симановой вдовы не было, и похоронить ее было некому. Соседка побежала в сельсовет. Но председатель сельского Совета, этот самый Саффей Ильич, который сидел теперь у печи, заявил, что не их дело хоронить вдову, и отослал соседку с записочкой в комитет бедноты. Мол, пусть комбед хоронит. Сельский Совет в Подужемье был основан еще зимой, но потом с фронта начали возвращаться мужики и, решив, что совет в их селе находится в руках бывших мироедов, они основали свою власть — комитет бедноты. Получив записку из сельсовета, председатель комбеда возмутился. «Ишь, дьяволы, распоряжаться начали, в наши дела суются», — сказал он и тут же отписал грозную записку Саффею Ильичу. Из-за этого «двоевластия» и не успели похоронить, как пришли белофинны.

— Какая же власть теперь будет? — спросил Саффей Ильич по-карельски.

Донов, к которому он обратился, не понял его вопроса.

— Говори по-русски, — сказала Степанида Саффею Ильичу. — Он русский.

Саффей Ильич повторил свой вопрос по-русски. Донов начал объяснять. Харьюла тем временем подсел поближе к хозяйке и о чем-то полушепотом заговорил с ней.

Саффей Ильич слушал Донова и усмехался.

— Да, я тоже это дело так понимаю, что власть должна быть одна. Нехорошо, когда один в одну сторону тянет невод, а другой в другую, — сказал он Донову.

С горы донесся звон колоколов. Заметив недоумение Донова, Саффей Ильич пояснил:

— К всенощной зовут. Завтра пасха.

— Ну что же, завтра и похороните вдову, — сказал Донов. Он встал из-за стола и подошел к Саффею Ильичу. — Договорились?

— Да, придется, видно, похоронить, — с виноватым видом подтвердил тот.

Когда Саффей Ильич ушел, Степанида шепнула:

— Бывший староста.

— Вот как?!

Донов подошел к окну и стал смотреть, как Саффей Ильич, поглаживая пышную бороду и опустив голову, медленно поднимался по склону горы к церкви. Колокола еще продолжали призывать прихожан ко всенощной.

— Кажется, подмораживает, — задумчиво произнес Донов.

Харьюле не хотелось вставать из-за стола. Очень уж приятно было сидеть рядом с гостеприимной словоохотливой хозяйкой. Но делать было нечего. Услышав слова Донова, он поднялся, поблагодарил Степаниду и пошел искать своих ребят. Про себя он решил, что на обратном пути непременно завернет на чаек в этот дом.

Через каких-нибудь полчаса Донов увидел из окна избушки Степаниды, как Харьюла со своими разведчиками спустился на лед реки. «Расторопные парни. Надо, пожалуй, попросить их вступить в наш отряд», — подумал Донов. Лыжники перешли через заводь и, выбравшись на зимник, скрылись в лесу.

Весь следующий день ярко светило солнце. Снег таял на глазах. С крыши церкви со звоном падали длинные тяжелые сосульки. На перекладине креста сидела сорока и, покачивая для равновесия длинным хвостом, громко стрекотала; ей не было никакого дела до того, что внизу, под сводами божьего храма, благоговейно молились прихожане, вознося свои молитвы к воскресшему из мертвых сыну божьему. В самой церкви царила тишина, крики бессовестной сороки сюда не доносились, а миряне молились молча, каждый думая о своем. Степанида стояла на коленях перед распятием Христа и, отвешивая земные поклоны, просила его простить ей ее грехи.

— …Я ведь всего горсточку-то и взяла, — шептала она. — Не покинь меня, бедную вдову…

Когда Степанида вышла из церкви, солнце уже зашло за высокий гребень горы и капель прекратилась. Снег быстро подмерзал и весело, поскрипывал под ногами возвращавшихся с богослужения деревенских баб. Из какой-то избы слышались звуки гармонии: оставшиеся в деревне красноармейцы танцевали там с подужемскими девушками. Словно боясь соблазна, Степанида ускорила шаги, проходя мимо этого дома. Она старалась думать о погибшем муже, но все равно ее тревожил какой-то страх. Даже дома это беспокойство не покидало ее. В деревне и так невесть что плетут о ней. А что бы сказали, если бы она пошла на танцы? Она еще совсем молодая… Стараясь отогнать эти бередящие душу мысли, Степанида принялась хлопотать по дому: подоила корову, потом принесла дров на утро, поставила самовар. Но все в ее доме — корова, которую дали в приданое, когда она выходила замуж за Николая, и фотография на стене, помеченная черным крестиком, и широкая деревянная кровать, на которой они спали с мужем — все напоминало ей о той счастливой поре. А потом прибежал сын. Его, как и отца, звали Колей. И похож он очень на отца. «Где ты так извозился?» — прикрикнула бы Степанида в обычный день, но сейчас, поглощенная печальными и дорогими воспоминаниями, она сама стащила с его ног промокшие насквозь ботинки, поставила их сушиться на печь, потом разлила по чашкам горячий чай и села вместе с сыном за стол.

— Что у тебя там? — спросила Степанида, заметив, что Коля вдруг заерзал и, забыв о чае, схватился за карман, словно боялся выронить что-то очень ценное.

Сын молчал, но по его лицу Степанида видела, что он что-то скрывает от нее. Помявшись, Коля вытащил руку из кармана и сказал, как бы успокаивая мать:

— Да он без пули.

— Господи! Патрон! Где ты его взял?

— В овраге у ручья.

В овраге у ручья разведчики Харьюлы и нарвались на засаду. «Может быть, именно этой пулей, гильзу от которой нашел Коля, был убит человек?» — мелькнуло у Степаниды.

— А Оппо нашел с пулей, — продолжал Коля и тут же сообщил с заговорщицким видом: — Если руочи опять придут, то мы…

— Ну-ка, пошел спать, — прервала его мать. — Себя поубиваете, тоже вояки нашлись.

Коля сунул патрон в карман и быстро шмыгнул под одеяло. Он даже штанишки не снял, опасаясь, что мать возьмет из кармана патрон и выбросит его. Через минуту из-под одеяла уже слышалось ровное спокойное дыхание.

Степанида перекрестилась и тоже легла рядом с сыном. Она долго не могла заснуть. Думала о своей вдовьей доле, о покойном муже… Отдавшись воспоминаниям, она погрузилась в сладостную дремоту, в какое-то забытье. Ей не хотелось прерывать его, хотя она ясно слышала, как кто-то с грохотом прошел через сени и распахнул дверь в избу.

— Кажется, здесь все спят, — произнес мужской голос по-фински.

Степанида открыла глаза и, приподняв голову, посмотрела на вошедшего. Это был Харьюла.

— Тише ты, Кольку разбудишь.

Харьюла тихо прошел через избу, осторожно прислонил винтовку к лавке и сел.

Степанида не стала спрашивать, откуда Харьюла пришел в столь поздний час. Какое ей дело до того, где он был, да и не положено бабам интересоваться мужскими делами. Не стала она также спрашивать Харьюлу, хочет ли он есть. Человека с дороги положено накормить без всяких расспросов.

— Самовар еще не остыл, — сказала Степанида. — Мы с Колей только что отужинали.

Харьюла открыл свой тощий вещевой мешок, в котором помещалось все его добро — связанные еще матерью шерстяные носки с заштопанными пятками, пара фланелевого белья да несколько ржаных сухарей.

— Хлеб на столе, — сказала Степанида, не поднимаясь с постели.

Харьюла вернулся из разведки голодным. В Войярви, правда, в одном из домов им дали молока, и они немного подкрепились, но обратный путь был очень трудным, лыжи шли плохо и они так проголодались, что живот сводило. Недолго думая, Харьюла придвинулся к столу, который, как ему показалось, был умышленно оставлен после ужина не убранным.

Степанида лежала на боку, рассматривая из-под полузакрытых век своего гостя. Лицо у Харьюлы совсем моложавое, плечи немного узковатые для его роста, и он сидел к тому же сгорбившись. Выглядел он так, словно только что пришел из бани — весь потный, красный, мокрые волосы слиплись на затылке. Видно, что устал очень. Степанида встала и начала стелить на полу постель. Харьюла ел, уголком глаза наблюдая за хозяйкой. Ему вспомнились слова, брошенные в адрес Степаниды той пожилой женщиной. «Может, вдова в самом деле…» — мелькнуло у него.

— Смотрю я на вас, ребятушки, и жалко мне вас, — проговорила Степанида. Приготовив постель, она легла опять в кровать рядом с сыном.

Харьюла тоже лег на приготовленную ему постель. Но заснуть сразу не удалось. В голову лезли всякие мысли. Потом он стал думать о своей невесте, которая осталась в Финляндии. Сколько раз провожал Хилью из рабочего дома до калитки… Да, только до калитки. Дальше она его не пускала. Где теперь Хилья? Наверно, на фронте… И жива ли она еще? С кровати донесся вздох Степаниды, и мысли Харьюлы приняли иное направление. Не спит хозяюшка. Все ворочается, полежит-полежит и опять начинает крутиться. Видно, тоже всякие мысли не дают ей покоя. Приподнявшись на локтях, Харьюла тихо спросил:

— Не спится?

Степанида не отвечала. Она лежала на спине, уставясь в темный потолок. Но услышав, что гость поднялся с постели, она бросила в темноту:

— Чай получил, и хватит.

Харьюла опустился на постель и усмехнулся. У него было такое ощущение, словно его вдруг хлестнули по лицу березовым прутом. Такой откровенности он не ожидал. Эта прямота даже восхитила его. Сказала, как отрезала… «Ну, нет так нет», — сказал он себе и повернулся спиной к кровати. Тридцать верст, пройденных на лыжах до Войярви, да тридцать верст обратно, теплый ужин и постель, наконец, сморили Харьюлу, и он заснул крепко, как набегавшийся мальчишка.

А Степаниду сон не брал. Она все ворочалась и вздыхала. О, господи! В конце-то концов, она ведь уже не девушка, которой надо свою честь блюсти. Степанида подняла голову и тут же, совладав с собой, повернулась к стене и прижала к себе сына: «Господи, прости меня грешную… Спи, сынок, спи, родненький…» Заснула она лишь под утро. Только задремала, как соседский петух загорланил под окном. Надо было вставать.

Степанида тихо оделась, поставила самовар и пошла доить корову. Когда она вернулась из хлева, Коля и Харьюла уже проснулись. Коля перебрался на постель гостя и с увлечением рассказывал, где он нашел патрон. Степанида принялась готовить завтрак.

В избу вошел сухонький мужичонка с редкой ярко-рыжей бородой.

— Что-то рановато, Онухрей, ты по гостям пошел, — удивленно заметила Степанида.

В селе Онухрея звали Пруссаком, потому что он сам и его многочисленная семья были все без исключения рыжими. Детей у него было с десяток, все мал мала меньше, и, конечно, с такой оравой Онухрей был чуть ли не самым бедным жителем Подужемья. Однако человек он был веселый, словоохотливый, и увидев Харьюлу, немедленно спросил с притворным удивлением и веселой лукавинкой в рыжих глазах:

— А у Степаниды, я вижу, никак сваты в доме?

— Пытался он ночью посвататься, да получил от ворот поворот, — ответила хозяйка, не поворачиваясь.

Ошарашенный Харьюла растерянно смотрел на Степаниду, склонившуюся над столом, и не мог даже слова вымолвить. Онухрей захихикал. А Степанида, как ни в чем не бывало, продолжала процеживать молоко.

Вдруг, словно что-то вспомнив, Онухрей стал серьезным.

— Да, Симанову вдову уже похоронили, — сообщил он, глядя на Харьюлу.

Однако не ради этого сообщения Онухрей с утра пораньше явился к Степаниде. Было у него и более важное дело. Белофинны, отступая, забрали у него лошадь. Кто-то посоветовал Онухрею пойти в сельсовет и потребовать, чтобы ему дали новую лошадь. В сельсовете, конечно, посмеялись и, в свою очередь, посоветовали сходить в Кемь и обратиться в ревком. Мол, там всем бедным выдают лошадей. Наивность Онухрея поразила Харьюлу. Он даже не мог в толк взять, серьезно все это он говорит или просто шутит. А Онухрей продолжал жаловаться: «Им-то хорошо смеяться. У них и лошади и прочего добра полно. А на чем я свою землицу буду пахать? На бабе своей, что ли? Кобыла-то моя совсем, захудалая. Не знаю, дошла хоть до Войярви». От красноармейцев Онухрей узнал, что Харьюла ночью вернулся из Войярви, и потому сразу же побежал узнавать, может быть, разведчики где-нибудь у дороги видели его лошадь.

Нет, лошади Онухрея Харьюла не видел. Белофиннов в Войярви они тоже не застали. Жители рассказывали, что, белофинны остановились было в деревне, чтобы напоить взмыленных лошадей, но никто не вынес им воды, и они помчались дальше, туда, откуда и пришли.

— А я и в Кемь пойду, — грозился Онухрей. — Мне пахать скоро. Снег-то с полей вот-вот сойдет…

Вдруг в избу вбежал усатый красноармеец.

— Хозяйка, куда сено разгрузить?

— Сено? — удивилась Степанида. — Какое сено?

— Хорошее сено, душистое. Из сеновала, что за горой, — пояснил усач. — Солдатка Степанида, это ты будешь?

— Ну я. — Степанида ничего не понимала. — А что?

— Да ничего страшного, молодуха. — И усач похлопал Степаниду по плечу. — Командир батальона велел… Под свою ответственность.

Усач рассказал, что Донов, встретив одного из членов комитета бедноты, договорился с ним относительно сена и приказал доставить его во двор Степаниды. Возле избы стоял воз сена.

Когда Степанида и усач вышли, Онухрей многозначительно захихикал.

— Я, брат, всегда говорил, что бабам куда легче, чем нашему брату, мужику, — сказал он Харьюле. — Подолом махнула — и готово дело.

Харьюла стал торопливо одеваться. Эту историю с сеном он объяснял себе примерно так же, как и Онухрей. Ай да Донов! Харьюла не знал, что, оставив в селе полвзвода красноармейцев нести караульную службу, Донов со своим отрядом вернулся в Кемь в тот вечер, когда Харьюла ушел в разведку.

Онухрей смотрел из окна, как красноармейцы разгружают во дворе сено и ворчал себе под нос: «Руочи вот так же забирали сено и лошадей… Хо-ро-шо получается…» Если бы этот воз с сеном был привезен ему, он, конечно, не стал бы ворчать. А сейчас ему было завидно. Но выразить свое недовольство вслух он все же не решился, лишь сопел про себя. Выйдя во двор, он прихватил с воза горсть сена и вдохнул его душистый запах. Хорошо пахло сено. Совсем как летом, когда Онухрей таскал его в сарай Саффея Ильича. «А все-таки… хи-хи», — посмеиваясь, Онухрей поплелся домой.

Харьюла тоже вышел на крыльцо.

Заметив, что гость снарядился по-дорожному, Степанида подбежала к нему.

— Уже и пошел? Не поел, не попил, а-вой-вой…

— Надо идти. По утреннику-то лыжи лучше скользят, — Харьюла взял приставленные к стене у крыльца лыжи и поблагодарил хозяйку.

— Чего уж тут благодарить, — виновато улыбнулась Степанида. — Будешь опять у нас, так заходи на чай.

И, захватив с воза огромную охапку сена, исчезла в широких дверях сарая.

Харьюла направился к избе, где остановились на ночлег его разведчики. Там он узнал, что Донов еще позавчера вернулся в Кемь. Разведчики вышли за околицу и только здесь, за ручьем, встали на лыжи. Растянувшись цепочкой, пошли в сторону Кеми. Долго еще был слышен позади постепенно отдаляющийся шум порога.

Судя по тому, что товарный состав с прибывшими из Петрограда красноармейцами поставили на запасный путь, а паровоз отцепили и, как видно, не собирались скоро подавать, отряд не имел намерения отправляться никуда из Кеми, во всяком случае, в ближайшее время. Об этом же свидетельствовало и то, что жизнь в теплушках текла совсем «по-домашнему». В одних вагонах еще спали, обитатели других только протирали заспанные глаза или принимались за утреннее чаепитие. В так называемом штабном вагоне, который почти ничем не отличался от других теплушек, утренний чай попили, и Донов уже играл со своим вестовым в шахматы.

Донов любил на досуге поиграть в шахматы. Только, к его огорчению, в отряде не было достойного партнера. В шашки играли многие, а вот шахматиста не оказалось ни одного. Поэтому Донов начал в свободное время готовить себе партнера из своего вестового. Правда, преследовал он при этом и еще одну далеко идущую цель — ему хотелось отучить своего вестового от некоторых лихих манер, свойственных этому парню с Лиговки.

— Это тебе не шашки, Емельян, — усмехнулся Донов. — Я ведь съем твою королеву.

— Михаил Андреевич, — взмолился Емельян, — дозвольте взять ход обратно.

— Надо сперва ход обдумать хорошенько, а только потом делать, — наставительно сказал Донов, но все же смилостивился. — Ну ладно, бери. В последний раз…

Шахматы были из настоящей слоновой кости. Емельян реквизировал их в императорском дворце в Царском Селе. Может быть, сам государь-император держал в руках эти фигуры, которые теперь красовались на простом, сколоченном из досок столе штабного вагона рядом с большим закопченным чайником и пустыми жестяными кружками.

Где-то далеко прогудел паровоз. Донов прислушался. Снова раздался гудок, теперь уже ближе. С юга шел поезд. Донов ждал его еще вчера, но он почему-то опоздал. Видно, опять где-то разобрали путь. Они ведь тоже из-за этого подоспели лишь к шапочному разбору. Приехали в Кемь, а белофиннов уже разбили.

— Вечером доиграем, — сказал Донов и поднялся.

К станции подходил товарный поезд, к которому был прицеплен один пассажирский вагон. Да, это был тот самый поезд, которого ждал Донов. С этим поездом он должен получить указания относительно дальнейших действий своего отряда. Он уже организовал охрану Кемского железнодорожного моста, назначил коменданта станции, но еще точно не знал, какой именно участок дороги будет охранять его отряд, южный — от Кеми до Петрозаводска или северный — от Кеми до Мурманска.

Донов стал искать свою шапку, куда-то закатившуюся во время игры. Емельян заметил ее под столом.

— Да вот она…

Он нагнулся, достал шапку и протянул Донову.

— Пожалуйста, ваше благородие.

По его тону трудно было понять, то ли он добавил «ваше благородие» просто по привычке, то ли это была ирония, с которой после революции солдаты относились к бывшим офицерам.

— Эх ты, Емеля-пустомеля! — Донов легонько щелкнул Емельяна по лбу. — Пошли.

Донов засунул в карман шинели небольшой пакет, в котором был кусок масла и фунт соленой семги, привезенной из Подужемья, и они вышли из вагона. На улице так ослепительно светило солнце, что пришлось на секунду зажмуриться, а когда глаза привыкли к яркому свету, они увидели, как из теплушек их состава посыпались красноармейцы и ринулись гурьбой через пути к прибывшему поезду. Следом за ними бежали ребятишки из пристанционных бараков, пробираясь пол вагонами только что остановившегося поезда на перрон, уже забитый людьми. Из прибывшего поезда тоже выскакивали красноармейцы и издали казалось, что платформа заполнена одними красноармейцами. Но, подойдя ближе, Донов и Емельян увидели в шумной толпе рабочих-путейцев, обтрепанных военнопленных, подоспевших к поезду торговок и девчат из бараков, пришедших из любопытства поглядеть на вновь прибывших.

— Михаил Андреевич, глянь, ножки-то какие! — причмокнув, зашептал Емельян.

У самого входа в здание вокзала стояла какая-то городского вида барышня, и по одежде и по всему внешнему виду отличавшаяся от девушек из рабочих бараков. Донов взглянул на нее. Уж не залетная ли птаха из Питера? В те тяжелые дни, когда немцы были на подступах к Петрограду и город начали эвакуировать, самая разношерстная публика устремилась из столицы во все концы страны в поисках такого места, где жилось бы спокойней и сытнее, чем в голодном Питере. Кое-кто из «искателей счастья» подался и на север, прослышав, что бывшие союзники что-то замышляют в Мурманске.

— Ножки что надо. Верно? — продолжал Емельян. — С такой бы…

— Хватит, Емеля! — остановил его Донов.

Заметив на себе бесцеремонные взгляды, девушка повернулась и скрылась в дверях вокзала.

Донов и Емельян стали проталкиваться сквозь толпу к голове состава, где стоял пассажирский вагон. Вдруг раздался удивленный окрик:

— Емельян, черт побери!

И тут же из распахнутых дверей теплушки чуть ли не в объятия Емельяна прыгнул молодой парень. Донов ничуть не удивился, что его вестовой встретил знакомого. Он еще в Петрограде знал, что на север пошлют отряд, сражавшийся под Псковом на их правом фланге. Конечно, этот парень не был каким-то близким другом Емельяна. Просто случайный знакомый. На длинных дорогах войны люди быстро сходятся и становятся близкими…

— У вас еще Комков командиром? — спросил Донов у парня.

— Он самый, — ответил тот. — Вон он с кем-то разговаривает.

Емельян, обрадованный неожиданной встречей с товарищем, не сразу заметил, что Донов пошел дальше. Он бросился догонять своего командира, чтобы хоть, краем уха услышать, о чем будет говорить между собой начальство. В том-то и заключалась привлекательная сторона должности вестового, что он узнавал порой такие вещи, о которых другие рядовые и понятия не имели. Донов уже был у пассажирского вагона и разговаривал с человеком в черном бушлате нараспашку.

— Это тот самый, что ты выменял на пушку? — спросил Донов у Комкова, показывая на немецкий маузер, висевший у того на боку.

Емельян сразу навострил уши. Неужели этот матрос выменял маузер на пушку? Емельяну приходилось пару раз бывать на участке обороны батальона Комкова, но о таком случае он не слышал. Ведь за такое можно попасть под трибунал. А случай такой, действительно, был, еще до заключения Брестского мира. Однажды на участке Комкова немцы пришли брататься и, чтобы доказать, что большевики хотят мира, Комков отдал им пушку. «На кой она нам. Берите. Вы же еще собираетесь повоевать с англичанами». За пушку немцы дали ему папирос и маузер, который пришелся Комкову по душе. Некоторое время спустя Комков услышал, что о его «торговой сделке» стало известно в Петрограде и о ней упоминалось даже на каком-то съезде. Вероятно, потому Комков так неохотно ответил на вопрос Донова:

— Пушка-то была никудышная.

И сдвинул маузер на спину.

У Донова на боку висел обыкновенный наган, и вообще вид у него был не такой бравый, как у Комкова.

— А ты с шиком едешь, — заметил Донов, кивнув на пассажирский вагон.

— Это не про мою честь, — махнул рукой Комков. — Комиссар едет!

— Какой комиссар?

— Чрезвычайный.

— Чрезвычайный? — удивился Донов.

Он еще не знал, что несколько дней тому назад при Народном Комиссариате внутренних дел был образован Чрезвычайный Комиссариат Мурманского края и его глава теперь направлялся в Кандалакшу для организации линии обороны.

— Пойдем к нему, — предложил Комков и подхватил Донова под руку. — Он тебе все растолкует, и обстановку и все прочее.

— А как его фамилия? — спросил Донов.

— Нацаренус.

— Гм! — усмехнулся Донов. — Ну и фамилия…

— Черт с ней, с фамилией, — улыбнулся Комков. — Пошли.

Донов достал из кармана пакет.

— Емельян, будь любезен, передай этот пакет коменданту. Пусть отправит в Петроград.

Донов и Комков поднялись в пассажирский вагон, а Емельян отправился к коменданту. «С собой не взял, — с обидой думал он. — Боится, что разболтаю… Неужто этот матрос и вправду отдал пушку немцам? Хотя по виду-то он такой, что и почище фокус способен выкинуть. Михаил Андреевич, конечно, не стал бы меняться. Он рассудительный, осторожный…» Емельян пробрался сквозь толпу в зал ожидания. Там тоже было полно народу, и пробиться к коменданту Емельяну сразу не удалось. Его оттерли к стене, где было вывешено какое-то воззвание, напечатанное на русском и немецком языках. Перед обращением стояло несколько военнопленных, работавших на строительстве Мурманской железной дороги и теперь, после подписания Брестского мира, возвращающихся на родину. Задрав обросшие бородами лица, они читали воззвание:

«Возвратившись на родину, распространяйте там святые идеи революции…» — читал по слогам Емельян. Вдруг он почувствовал, что кто-то щупает пакет, который он прижимал к боку. Емельян решил, что кто-то из немецких военнопленных собирается «свистнуть» сверток.

— Стоп, камрад, — схватил он кого-то за руку.

Позади стоял знакомый парень из второго взвода.

— Напугался? — с невинным видом спросил парень.

Емельян недовольно взглянул на него.

— Ты чего?

— Менять идешь? — полюбопытствовал парень.

Емельян показал адрес на пакете.

— Жене?

— Разве не видишь? — и Емельян поднес пакет к самому носу. — Теще посылает.

— Теще? — с издевкой повторил парень. — Понятно. То-то уже два дня сахар не выдают.

— Дурак! — бросил Емельян и, повернувшись к парню спиной, начал проталкиваться к дверям, за которой находился комендант. Но, разозленный глупыми подозрениями этого парня, он ошибся дверью и вошел не в ту комнату. Распахнув дверь, Емельян замер на пороге: в комнате за телеграфным аппаратом сидела та самая барышня, стройными ножками которой он только что восторгался на перроне.

— Пардон, — пробормотал Емельян и с растерянной улыбкой закрыл двери.

Выполнив поручение Донова, Емельян не сразу вернулся на перрон. Он заглянул во двор за станцией, где находилась толкучка. Вокруг, перешептываясь, переругиваясь, договаривались о цене, менялись, покупали, продавали совсем как на барахолке в Петрограде, возле обводного канала в самом конце Лиговки, где Емельяну доводилось бывать много раз.

— Давай николаевские… Дешевле отдам.

— Ты что, бабуся? Ишь ты; видно, тебе хочется, чтобы Николашка опять царем стал? Ничего не выйдет, не надейся. Николашку твоего давно уже шлепнули.

— Господи Иисусе! Что ты говоришь, касатик? Не-ет, царь-батюшка жив, за границу, бают, уехал. Ну, есть ли у тебя николаевские-то? Три рубля скину…

В сторонке стоял какой-то мужчина в одежде железнодорожника и торговал заграничными папиросами. Возможно, это был проводник поезда, привезший папиросы из Мурманска. Но Емельяну показалось, что торгует этот мужчина как-то слишком осторожно, из-под полы. Он подошел поближе и его чуткое ухо уловило слова, произнесенные продавцом папирос.

— Комиссарам скоро конец… Разве не слышали — союзники-то уже…

Емельян подошел к железнодорожнику.

— А вы кто такой? Товарищ или эксплуататор?

Тот не растерялся:

— А ты кто такой? Сыщик или поп?

— А ну, покажи документы! — потребовал Емельян.

— Пожалуйста, — и, к его удивлению, железнодорожник с готовностью полез в карман за документами.

Емельян струхнул. Не попасть бы опять впросак, как прошлой осенью под Царским Селом. Там они с одним матросом остановили какую-то машину, ехавшую в Царское Село. В ней сидел иностранный корреспондент. Емельян решил, что это шпион, и чуть было не поставил к стенке. И все потому, что не знал грамоты и не сумел прочитать пропуска, выданного корреспонденту в Смольном. После этого казуса Донов стал в свободные минуты обучать своего вестового грамоте. Однако читал Емельян еще только по слогам.

Емельян взял документ железнодорожника и стал изучать его. Стоявший рядом с ним красноармеец мельком взглянул на бумажку и заверил:

— В порядке. Печать на месте и все как положено…

Из толпы, собравшейся вокруг них, послышались недовольные голоса:

— Чего он зря пристал к человеку?

— А имеет ли он право? Может, у самого документы не в порядке?

Неожиданное происшествие отвлекло внимание толпы от Емельяна. На утоптанной площадке за вокзалом, где извозчики зимой ожидали пассажиров с поезда и где вся земля была усеяна зернышками овса и клочками сена, рядом с воробьями, подбиравшими зерна, бродила чья-то тощая, грязно-серая коза. Кто-то привязал на шею козы дощечку с надписью: «Мне надоела Советская власть».

Люди сгрудились вокруг козы, смеялись, Емельян тоже ринулся на место происшествия. «Это дело рук какой-то контры», — решил он тотчас и бросился ловить нарушителя спокойствия. Поймав, наконец, козу, он потащил ее к штабному вагону, но она не желала идти и упиралась изо всех сил. Пока Емельян возился с ней, поезд Комкова отправился дальше на север и перрон опустел.

— Ты что мучаешь тварь божью? — услышал Емельян сердитый голос Донова.

Он поднял вспотевшее лицо, но козу не выпустил.

— Это не обыкновенная божья тварь, — сказал он, тяжело дыша. — Вон погляди.

Донов заглянул на дощечку и насилу удержался от смеха. Больше всего его рассмешило, с каким серьезным видом Емельян тащил невинную козу. Впрочем, от Емельяна можно было ожидать такой бдительности. Ведь и под Царским Селом он…

— Давай реквизируем эту контру и сунем в котел, — вдруг предложил Емельян. — Коза, конечно, буржуйская. Козлятину вполне можно есть. Если хорошо выварить, так мясо содеем не пахнет.

— Сними дощечку и отпусти козу на все четыре стороны, — махнул рукой Донов.

Емельян попытался оторвать дощечку, но она была так крепко прикручена проволокой, что без клещей отвязать ее было невозможно. Видно, те, кто отправлял козу «на задание», действовали предусмотрительно. Емельян попробовал переломить дощечку через колено, но она была слишком толстая. Разозлившись, он решил про себя, что этого он так не оставит. Уж владельца козы он найдет. Может, хозяин сам и привязал дощечку…

 

II

Со станции в город можно было идти либо по тропинке, петлявшей между голыми гранитными глыбами, либо по дороге, пролегавшей по болотистому берегу реки.

Харьюла выбрал путь вдоль реки. После возвращения из разведки он вступил в отряд Донова и вот сегодня получил первое увольнение. Он шел не торопясь, насвистывая народную песенку и вдыхая полной грудью напоенный весенними ароматами воздух. По обе стороны дороги росли низкорослые деревца ивы и ольхи. На вербах уже распустились белые пушистые почки. Несколько мальчишек обламывали ветки с кустов, и Харьюла вспомнил, как он в детстве на «вербной неделе» бегал в лесок за ивовыми ветками и потом продавал вербу в богатых домах Тампере, пытаясь хоть таким образом помочь своей хворой матери.

В одном месте дорога шла по берегу над самым порогом, и брызги с разбушевавшегося от весеннего половодья порога долетали даже до прохожих. Невдалеке, почти у самой дороги, стояло оштукатуренное здание с длинной железной трубой. Харьюла знал, что это мыловаренный завод. Судя по всему, он не работал, потому что возле не было ни одной живой души, не считая бродивших вокруг голодных собак.

По главной улице города Харьюла дошел до моста, который вел на Лепостров. Судя по названию, происходящему от карельского слова «леппя» — «ольха», на острове когда-то жили карелы. У моста стояла деревянная церковь, на высокой колокольне и крыше которой обитала масса пернатых: чирикали воробьи, стрекотали сороки и даже каркали вороны. Такое обилие птиц говорило о том, что наступила весна и что этот уездный город на самом деле всего лишь большое село. Над дверью здания, стоявшего напротив церкви, красовалась вывеска: «Лавка потомственного почетного гражданина Е. Евсеева, осн. 1869 г.» На табличке, прибитой у калитки другого дома, было написано: «Шью шляпки и корсеты, а также предсказываю судьбу по картам и по руке». Как-то теперь живут? Может быть, у гадалки сидит сейчас соседка-купчиха, зашедшая на чашку чаю со своим хлебом и сахаром, и жалуется на свою прислугу, которая, не спрашиваясь у хозяйки, стала бегать на какие-то собрания, а гадалка в свою очередь сетует, что скоро все швейные машины и те возьмут на учет. И обе в ужасе — что их еще ожидает?

Прохожих на улице было мало, и Харьюла думал про себя, что, видимо, «благородная» публика, напуганная всякими слухами, боясь расхаживающих по городу красногвардейцев, отсиживается по домам. А может, господа настолько приспособились к новым временам, что теперь по внешнему виду их не отличишь от простого народа? Впереди, правда, шла какая-то парочка. Судя по одежде, эти были не из простых. Кавалер что-то нашептывал барышне на ушко, и она то и дело заливалась хохотом, повиснув на его руке. У какого-то дома с желтой вывеской парочка остановилась и, оглядевшись вокруг, словно боясь, как бы кто-нибудь не увидел их здесь, быстро шмыгнула в ворота. Из дома доносились звуки граммофона. То был трактир. Харьюла кое-что слышал об этом заведении, в котором, имея деньги, можно было еще насладиться жизнью. Деньги у него имелись, и, поколебавшись с минуту, он направился к калитке. Возле ворот он заметил какое-то объявление. «Уездный чека уведомляет, что все граждане, имеющие огнестрельное и холодное оружие, включая финские ножи, обязаны зарегистрировать…» В конце предупреждение: «Не выполнившие данного предписания будут отвечать перед революционным трибуналом». Объявление уже заметно пожелтело от солнца. Видимо, оно было прикреплено к воротам в то время, когда белофинны подходили к городу. «Наверно, потому и финские ножи причислили к холодному оружию», — усмехнулся Харьюла и, сдвинув подальше набок свою финку, чтобы она не мозолила глаза, открыл калитку.

Когда Харьюла вошел в зал, та парочка уже сидела за столиком. На барышне была коротенькая, до колен юбка, какие недавно вошли в моду. Над столиком висел густой табачный дым, стоял гомон голосов. За одними столиками говорили громко, не заботясь о том, что их слышат, за другими о чем-то перешептывались, озираясь по сторонам. Кто-то на весь зал доказывал, что власть в Петрограде захватили евреи и что евреи, мол, стремятся подчинить себе весь мир.

— Тоже мне открытие сделал! — возразили ему. — Да мы ведь все начало свое берем от евреев. Кто были наши предки Адам и Ева, а?

В углу говорили по-карельски:

— Такого человека, пожалуй, не найдется, кто бы себя чуть-чуть не похвалил. Ты, что, не знаешь этого?

Харьюла усмехнулся. Этого откровенного хвастуна он не знал, но другой парень, сидевший напротив, показался ему знакомым. Он решил сесть за их столик.

— Конечно, садись, — пригласил Пекка, когда Харьюла подошел к ним и знаком спросил разрешения сесть. — Места хватит.

На столиках не было видно бутылок, стояли лишь стаканы с чаем да кое-какие закуски, но судя по тому, что посетители трактира были куда более разговорчивыми, чем к тому располагало столь скромное угощение, спиртные напитки в трактире все же подавали. На прилавке стоял большой блестящий самовар, два чайника и граммофон.

Половой, уже немолодой мужчина с черной бородой и напомаженными до блеска волосами, разделенными посередине ровным пробором, наливал в стакан кипяток из самовара, потом, обменявшись с посетителем многозначительным взглядом, брал один из чайников и доливал стакан какой-то темной, похожей на крепко заваренный чай, жидкостью. Время от времени он заводил граммофон, и из широкой трубы раздавалось хриплое и заунывное: «Маруся ты, Маруся, открой свои глаза».

— Давайте выпьем-ка чайку, — предложил Теппана. — А то, гляди, остынет.

Но Пекка, заслушавшись музыки, не отозвался. Теппана дернул его за рукав.

— Видно, парень, ты не в отца пошел. Покойный Охво однажды и лошадь пропил. Был такой случай… — начал рассказывать Теппана Харьюле.

Отец Пекки был известен во всей деревне как самый медлительный и беспомощный человек. «Поспешишь — только хилых детей наплодишь», — было его любимой поговоркой. Что касается детей, тут он преуспел. Он был из тех мужчин, которые умеют детей плодить, но не знают, чем их потом кормить. Была у отца Пекки однажды в жизни и лошадь. Поехал он на ней с мужиками в Кемь за товаром для Хилиппы. В Кеми, конечно, мужики зашли в кабак и поспорили, кто выпьет больше водки и не захмелеет. Мужчины, известное дело, народ такой — их хлебом не корми, только дай в чем-нибудь померяться силой. Мальчишками они соревнуются, кто дальше бросит камень или выше заберется на дерево. Взрослыми — кто крепче парится в бане, или кто больше скосит сена, или чья лошадь окажется быстрее. Ну а что касается выпивки… Если кто не мог выпить четверть водки и потом еще сходить и напоить лошадь, того и за мужчину не считали. Охво не захотел уступать никому, да и мужики еще стали его подзадоривать. Он всех перепил. Мужики уже домой уехали, а Охво все продолжал пить. Решил видно, что за семь бед один ответ, так пусть уж и греха побольше зараз накопится, если все равно дома придется выслушивать и рев и крик. Приехал Охво домой через две недели — без кобылы и без товаров для Хилиппы. Принес только фунт баранок детишкам да плат для бабы. После этого Хилиппа забрал у него и остальную землю. Оставил лишь клочок такой крохотный, что баба могла его подолом своего сарафана закрыть. С тех пор Охво и потерял надежду выбиться из бедности. «Не быть тому богатым, кто обречен на бедность», — говорил он. Так всю жизнь и был на чужой милости, точно путник, который просится в чужую лодку — то ли возьмут, то ли нет. «Нужда делает человека либо отчаянным, либо покорным», — рассуждал Теппана.

От своего отца эту покорность судьбе перенял и Пекка. Правда, он мог иногда и вспылить. Двинул же он по уху Ханнеса, когда тот в школе подставил ножку Наталии, так что она упала и разбила губу. Но все же по характеру своему Пекка был тихим и услужливым. Даже жизнь в городе пока еще мало изменила его. Он по-прежнему легко шел на поводу у других, у более сильных, и в трактир пришел только потому, что Теппана попросил составить компанию.

Пить Пекке не хотелось, и он отодвинул стакан.

— Я уже совсем захмелел.

— Человек только тогда пьян по-настоящему, когда на земле лежит и за землю держится, чтобы не упасть, — заметил Харьюла.

Теппана засмеялся. Харьюла ему нравился. По всему видно, свой парень.

— Ну, давай за знакомство…

Теппана поднял свой стакан таким подчеркнуто небрежным движением, словно хотел показать, что он тоже кое-что повидал на свете. Тут он заметил возле буфета миловидную женщину, которая, разговаривая с половым, то и дело поглядывала на Харьюлу.

— Глянь-ка, она чего-то присматривается к тебе, — шепнул Теппана Харьюле.

Женщина была одета по-домашнему и вела себя непринужденно. Видно было, что она не из посетителей.

— Хозяйка трактира, — шепнул Пекка. Он видал эту женщину еще зимой, когда заходил в трактир за пряниками, чтобы послать со Степаном Николаевичем гостинцы сестре.

Это была та самая дамочка, к которой, согласно предписанию, полученному от начальника разведки белофинской экспедиции, должен был явиться Тимо. Повидайся он с ней, то, может быть, уберегся бы от расстрела. Но ее не оказалось в городе. Одни говорили, что она сбежала с каким-то немецким военнопленным на Украину, занятую немцами, другие — что Аннушка, как ее называли в кругу близких друзей и поклонников, уехала в Соловецкий монастырь замаливать грехи. Она действительно была на Соловецких островах. По городу до сих пор ходили весьма противоречивые слухи по поводу ее поездки в монастырь. Злые языки рассказывали, например, такое. Разболелась, мол, у Аннушки голова. Болит и болит, ничто не помогает. Тогда одна старушка и говорит ей: «Съезди-ка ты, голубушка, в монастырь. Есть там один монах по имени Епифан. Правда, стар он уже, но тебя он вылечит. Много баб ездили к нему со своими хворями, и все вернулись довольные». Аннушка поехала. А когда вернулась, бабка и спрашивает: «Ну как, доченька, вылечил?» «Вылечил, вылечил, — отвечает Аннушка. — Лекарств никаких не давал. Все гладил да поглаживал, Теперь и голова не болит, и сердце тоже. Как рукой сняло». Всякие слухи ходили по городу и распускали их, вероятно, не без умысла, чтобы отвлечь внимание местных властей от привезенного Аннушкой со святого острова целого воза спиртных напитков. Вообще хозяйка постоялого двора была женщиной весьма загадочной. О ней знали очень мало, зато она знала всех и все, что бы ни происходило в уездном городке. Никому, разумеется, не было известно, что в свое время Аннушка оказывала услуги местной полиции. Теперь полиции в городе не было, не было и алышевской милиции, ибо пока хозяйка трактира поклонялась святым мощам, власть в городе взяли большевики. Но по старой привычке Аннушка присматривалась к своим посетителям, и стоило в трактире появиться незнакомому человеку, как она начинала интересоваться им. Когда половой, не посмевший принять финские марки у Харьюлы, вызвал ее, она сама подошла к клиентам.

— Значит, вы хотели бы расплатиться финскими марками? — спросила она у Харьюлы.

— Уж керенок-то они стоят, — заметил Теппана.

— Да, разумеется, — согласилась хозяйка.

Хозяйка была очень любезна и предупредительна. Она рассказала, что ей уже платили финскими марками. Так, например, прошлым летом у нее останавливался один фотограф из Финляндии… И вдруг, понизив голос, она предложила им с таинственным видом:

— Может быть, вам здесь не совсем удобно. Если господа… ах, извините, товарищи, желают, я могла бы устроить отдельный кабинет… Понимаете? Там бы могли обо всем договориться.

Сказав это, хозяйка удалилась, оставив после себя приятный запах духов.

— Видал, какой ротик? Такой маленький, что земляничку не положишь, не разломив пополам, — подмигнул Харьюла Теппане и, усмехнувшись, спросил: — Ну что, пойдем?

— Конечно, — загорелся Теппана. — С такой вдвоем да в темноте — что еще может быть лучше…

Пекка слушал и удивлялся. Ведь у Теппаны дома осталась молодая жена и маленький ребенок. Неужели он так пьян, что даже не думает о них? А, может, и думает, да только не видит большого греха в том, если побалуется с другой бабой? Сам Пекка женщин еще не знал. Впрочем, однажды у себя в деревне случайно подслушал, как деревенские бабы говорили о мужчинах. Они так же похихикивали, как и Теппана. Пекка тогда был изумлен, и ему было очень неловко. Не верилось, что женщины могут говорить о таких вещах да еще так открыто между собой. Так, значит, вот какие они, эти женщины! Пекка у себя в деревне избегал общества девушек, с ними он чувствовал себя как-то неловко. Даже купаясь, он никогда не баловался с девчонками, не пугал их, как делали другие ребята, незаметно подплывавшие к ним под водой. Может быть, это чувство робости, которое до сих пор заставляло Пекку сторониться женского общества, было вызвано тем, что в деревне говорили всякое о его сестрах. Поэтому, когда Теппана предложил ему пойти с ними в «отдельный кабинет», Пекка отрицательно покачал головой.

— Сегодня же воскресенье, — стал уговаривать его Теппана.

Опять заиграл граммофон, и Пекка сказал, что хочет послушать музыку. Вдруг на столик перед ним упал бумажный шарик. Пекка оглянулся и увидел сидевшую неподалеку молодую женщину с папиросой в руке. Она беззастенчиво глядела на него и улыбалась.

— Мне пора идти, — сказал Пекка. Поднимаясь из-за стола, он положил в карман два пряника.

— Гостинец для милашки, — подмигнул Теппана Харьюле. — Уже обзавелся…

Пекка, действительно, собирался навестить одну девушку, и пряники предназначались ей. Она лежала в больнице и попала туда, собственно говоря, из-за него. Матрена работала на подсобных работах у них на стройке. Однажды Пекка поскользнулся и при этом сбил Матрену, да так неудачно, что при падении она сломала ногу. Он сам отвез ее на санках в больницу и почти ежедневно ходил справляться о ее здоровье. И каждый раз относил ей что-нибудь…

В коридоре больницы Пекка увидел главного врача и хотел попросить у него разрешения повидать Матрену. Но Гавриил Викторович разговаривал с каким-то красногвардейцем. Вглядевшись, Пекка узнал председателя Сорокского ревкома, которого он видел у Палаги. Лонин, видимо, приехал навестить лежавших в больнице сорокских красногвардейцев, раненных в бою с белофиннами. Но говорили Лонин и доктор совсем не о раненых, а о какой-то реквизиции, и Гавриил Викторович был чем-то очень возмущен. Размахивая какой-то бумажкой, он говорил, горячась:

— Что это за безобразие? Если это постановление не будет отменено, мне придется отказаться от приема больных на дому. Надеюсь, советская власть не собирается обходиться одними знахарями?

— Нет, конечно, — улыбнулся Лонин.

Гавриилу Викторовичу только что принесли извещение из исполкома, в котором его уведомляли, что половина принадлежащего ему дома подлежит реквизиции, Под тем предлогом, что исполнительный комитет города недавно принял решение о национализации излишней жилой площади у буржуев, кто-то из засевших в жилотделе бывших алышевцев решил послать Гавриилу Викторовичу извещение о том, что он должен уступить часть своего дома семье трудящегося, которая ютится в товарном вагоне. Разумеется, пославший эту бумажку не столько заботился об улучшении жилищных условий какого-то рабочего, сколько ставил своей целью преподать наглядный урок доктору, чтобы тот на своей шкуре понял, что такое советская власть и впредь не позволял большевикам водить себя за нос.

— Я поговорю с Кремневым, — пообещал Лонин.

— Будьте любезны, — уже более спокойно сказал доктор. — Я же принимаю больных и на дому… Вы ко мне, молодой человек? — спросил он, заметив Пекку.

— Можно мне повидать Матрену? — спросил Пекка и покраснел.

— А-а, это ты. Я тебя не узнал. Разве твоя сестра не пришла домой? Она уже почти поправилась, я отпустил ее. За ней приходила подруга…

— Я… я еще не был дома, — совершенно растерявшись, пролепетал Пекка. Заметив, что Лонин удивленно уставился на него, и боясь, как бы Николай Епифанович не спросил, что за сестра у него появилась в Кеми, Пекка поспешил уйти, даже не послав привета Палаге. Уже в дверях он услышал предупреждение врача:

— Не разрешайте ей пока делать никакой тяжелой работы.

Матрена с отцом жила в одном из пристанционных бараков, совсем недалеко от Пекки. Когда Пекка пришел к ним, Матрена лежала на топчане, а отец ее чинил чьи-то сапоги.

— Хорошо, что ты не забываешь Матрену, — сказал он, заметив, что Пекка пришел с гостинцами. — Она же у меня сирота. В старину так говорили: без отца дитя — полсироты, а без матери — сирота круглая.

Потом, отвернувшись в сторону, так, чтобы не видела дочь, взял стоявшую возле скамейки бутылку и хотел глотнуть из горлышка, но Матрена заметила.

— Не пей больше, — остановила она его.

— Сегодня, дочка, день смерти твоей матери, — вздохнул отец, но так и не выпил. — А ты, Пекка, обо мне плохо не думай, если я иной раз и лишнего хвачу. Я ведь с горя… Одно у меня утешение в жизни осталось — Матрена. Сапожники, братец, все пьют.

И он, взяв складной нож, принялся резать кожу.

— Фомич, ну как, готовы? — прямо с порога раздался женский голос. Это тетка Матрены пришла за своими ботинками.

Фомич молча протянул ей починенные ботинки, но свояченица не торопилась уходить.

Наклонившись к Фомичу, она зашептала:

— Пойдем ко мне, Фомич. У меня вино есть… церковное… Говорят, из Соловков привезено. Пойдем, Аннушку помянем.

— Ну опять ты… — смущенно прохрипел Фомич. Знал он, зачем она его зовет…

— Боюсь я одна дома оставаться, — пожаловалась свояченица. — Вдруг они придут и арестуют, — говорила она, чуть не плача.

— Так не ты же эту дощечку на шею козы привязала?

— Не я… Упаси меня боже от такого… А он-то, тот солдат, что ко мне приходил, грозился. Говорит, вот суд тобой займется и все выяснит…

Фомич только рассмеялся и рукой махнул.

— Ты что, не видишь, что ли… Молодые-то хотят вдвоем побыть, — шепнула ему свояченица, исчерпав уже все свои доводы.

Фомич отложил работу, встал, поглаживая бороду.

— Я скоро приду, — не очень уверенно проговорил он.

Пекка и Матрена остались вдвоем. Они впервые оказались вот так, наедине, и не знали, о чем говорить. В комнату, уже наполненную весенним сумраком, сразу вкралась таинственная тишина. Было слышно только, как над окном в своем гнезде под стрехой возятся воробьи, устраиваясь на ночлег. И Пекке подумалось, что Матрена тоже похожа на воробышка, такая же неприметная, маленькая. В Пирттиярви о таких говорили: так мала, что из мха не видно. Только нет… воробьи-то шустрые, а она характером тихая, стеснительная. Как и он… И красивая она… как ягодка…

— Я так боюсь… — тихо произнесла, наконец, Матрена.

— Чего?

— Что совсем осиротею.

Пекка подумал, что Матрена ревнует отца.

— Ты никогда не видел, как в церкви венчаются? — неожиданно спросила Матрена.

— Нет, — ответил Пекка. — У нас в деревне церкви нет, только часовня.

— Когда венчаются, поп дает жениху и невесте по свечке. Потом свечи зажигают. Они горят, горят, а потом гаснут. Чья раньше погаснет, тот, значит, умрет раньше… А у мамы моей и папы погасли почти в одно время, сперва мамина свечка, а потом папина. Когда мама болела, она все вспоминала. Она уже тогда, при венчании знала, что умрет первая. А папа скоро за ней… Он, наверно, ничего не знает об этом…

— Не надо так думать, — сказал Пекка и взял ее за руки… такие маленькие, тонкие, ставшие в больнице белыми и мягкими…

— А ну дыхни, — вдруг велела Матрена. — Ты где был? — И она оттолкнула его от себя.

Пекке пришлось рассказать, где он был, как заходил в больницу и что ему сказал доктор. Узнав, что Пекка, справляясь о ней в больнице, выдавал ее за свою сестру, Матрена смягчилась.

— Хочешь чаю? — сказала она, собираясь встать с постели. — Давай попьем. А то мне что-то холодно.

В комнате действительно было довольно прохладно.

Но Пекка не разрешил Матрене встать и сам направился к железной печке. Дров не оказалось, и Пекка побежал за ними в сарай.

Когда он вернулся, оказалось, что Матрена не выдержала и все-таки встала, чтобы помыть посуду.

— Знаешь что? — обратилась она к нему. — Пойдем в воскресенье в церковь…

Пекка взглянул на нее с удивлением. Сначала венчание, свечи, теперь — церковь…

— Мы с мамой ходили в церковь каждое воскресенье, — продолжала Матрена. — Там все так красиво.

— Но ты же еще не можешь ходить, — заметил Пекка.

— Маша и Петя будут венчаться, — задумчиво проговорила Матрена. — Маша сказала мне сегодня. Они уже обо всем договорились…

В коридоре послышались шаги и покашливание.

— Ой, папа идет…

Дверь тихонько приоткрылась и, с трудом перебравшись через порог, вошел Фомич. В руках он держал глиняный горшочек, покрытый тарелкой. Удивительно, как Фомич донес его до дому: он едва держался на ногах.

— Я думал, что ты уже спишь… Вот… тетка прислала тебе гостинцев.

Фомич устало опустился на скамью и, опершись о край стола короткими руками, уставился осоловелыми глазами на Пекку.

— Пекка, шел бы ты ко мне в зятья. Матрена девка хорошая.

— Ну что ты, папа! — покраснела Матрена.

— Пойдешь, Пекка? А? Вот я помру, а ты будешь о ней заботиться.

— Папа, ну не надо… — взмолилась Матрена. — Лучше ложись спать. Ты совсем охрип. Заболеешь еще, ложись…

Матрена и Пекка помогли ему раздеться и уложили в постель. Фомич не сопротивлялся, только ворчал с закрытыми глазами:

— Паразиты… Теперь все должны добывать свой хлеб в поте лица…

Потом он повернулся к стене и захрапел.

Пекка взял шапку и хотел уйти, но Матрена не отпустила его. Отобрав шапку, она усадила его за стол и налила чаю.

Уже наступила ночь и барак охватила глубокая тишина. Они молча пили чай с пирожками, присланными теткой. Матрена напряженно прислушивалась в этой тишине к каждому шороху.

Ее подруга Маша, рыженькая раздатчица из столовой, жила в соседней комнате. Еще до того, как Матрена попала в больницу, Маша стала оставлять Петю Кузовлева ночевать у себя. А через тонкую перегородку доносился даже приглушенный шепот. Чтобы Пекка ничего не услышал, Матрена начала звякать чайной ложечкой в стакане. Потом, схватив Пекку за руку, вдруг засуетилась:

— Тебе пора идти. Иди. Уже первый час.

Пекка молча удивлялся, не понимая, что с ней случилось.

— Завтра придешь, — говорила Матрена, отводя взгляд в сторону. — Придешь завтра, правда?

Выпроводив Пекку, Матрена долго стояла у дверей, прислушиваясь к его шагам. Потом разделась и, оставшись в одной рубашке, долго молилась перед иконой, слабо мерцавшей в темном углу. Однако, крестясь, она думала не о боге. Мысли ее возвращались к покойной матери, к отцу, который тоже может умереть, к Пекке…

Уже начинало рассветать, когда Теппана и Харьюла вышли из ворот постоялого двора и пошагали на станцию. Они были еще навеселе и не чувствовали угрызений совести из-за бурно проведенной ночи. И, как бывает у мужчин в таких случаях, они начали, посмеиваясь, делиться впечатлениями.

— Такую женщину я еще не встречал. Фу! — признался Харьюла.

— Не будь ты иностранцем, она бы к тебе так не прилипла, — не скрывая зависти, заметил Теппана. Он по-своему объяснил, почему Аннушка пустила к себе в спальню именно Яллу, а не его. — Бабы любопытны. Я это в Галиции испытал, — прихвастнул Теппана, хотя на самом деле ничего подобного с ним не было, только однажды он слышал, как офицеры между собой рассуждали о любопытстве женщин.

— У этой тоже любопытства хватало, — буркнул Харьюла. Он, казалось, чем-то был недоволен. — Откуда мне знать всех фотографов на свете? В Финляндии их сотни…

На станции в такой ранний час было так же тихо и пустынно, как и на дороге. Только какая-то женщина с граблями в руках собирала рассыпанное на дворе за вокзалом сено. Возле склада стояла чья-то выпряженная лошадь и жевала с телеги сено. Удивительно, что в эти трудные времена еще могла быть такая породистая и такая холеная лошадь. Теппана даже остановился, чтобы полюбоваться ею.

— На этом коне можно и без штанов на скачки идти, — сказал он.

Лошади были слабостью Теппаны с детства. У них в хозяйстве всегда была своя лошадь, а разве для мальчишки важно, что она не ахти какая породистая? Когда Теппану взяли на военную службу, он хотел попасть в кавалерию, но не попал, пожалуй, из-за того, что плоховато знал русский язык. Хотя новобранца не спрашивали, в какой род войск он хочет пойти, Теппана все же попытался объяснить: «Кавалер, кавалер…» Но капитан не понял, что Теппана имеет в виду кавалерию. «Вижу, что ты кавалер что надо. Будешь пулеметчиком», — и направил его в пулеметную команду. Так и прослужил Теппана всю войну пулеметчиком, но всякий раз, как только выдавался случай, он вертелся возле коня своего ротного командира, похлопывая его по крупу, или вел долгие беседы о лошадях с денщиком ротного. Уж в чем, в чем, а в лошадях Теппана знал толк. Харьюла тоже немного разбирался в них. Во всяком случае, работая батраком в Куусамо, он узнал, что такое ездить со своей плеткой да на чужой лошади.

Теппана все еще разглядывал лошадь.

— Кобыла, — определил он.

— Ее мамаша тоже, видно, была кобылой, — захохотал Харьюла.

— А вот если бы ты видел, какой конь был у нашего ротного, — стал рассказывать Теппана. — Вот это был конь… Немцы жарят по нему из пулеметов, а он себе бежит и ни одна пуля его догнать не может…

— Да, действительно, это конь, — согласился Харьюла со столь же серьезным, что и у Теппаны, выражением на лице.

Послышался гудок паровоза, и через минуту на станции остановился поезд, прибывший с юга. Поезд был какой-то странный — всего из трех пассажирских вагонов. Выйдя на платформу, Харьюла удивился еще больше, заметив на будке закопченного паровоза знакомые буквы «SR» и услышав, что вышедшие из вагонов люди, судя по одежде — красногвардейцы, говорили между собой на чистейшем финском языке.

— Ребята, куда путь держите? — спросил Харьюла, подойдя к ним.

— На гору Сантавуори, — бросил один из них, взглянув на Харьюлу острыми глазами, и опять повернулся к своим товарищам. — Сейчас я узнаю, долго, ли нам стоять.

И он побежал к зданию вокзала.

— Сантавуори?! — удивился Харьюла.

Он два года учился в «народной школе» и смутно помнил, что в учебнике «Наша страна» говорилось о какой-то горе Сантавуори, возле которой во время Дубинной войны было большое сражение.

— В любой дыре теперь встречаешь финна, — заметил пожилой финн в кожаной кепке, с удивлением рассматривая Харьюлу, заговорившего с ним по-фински.

— А вы, товарищи, какими судьбами здесь? — спросил у Харьюлы и Теппаны мужчина в темно-коричневой гимнастерке из «чертовой кожи».

— Пожалуй, мы все здесь по одному делу, — ответил Харьюла. — А что нового в родных краях?

— Мы сейчас не оттуда, — ответил мужчина в гимнастерке. — Но кое-что можем рассказать… Впрочем, дела там такие, что и рассказывать не хочется.

Харьюла насторожился. В последнее время до него доходили всякие слухи о положении в Финляндии, но что там происходит на самом деле, он не знал.

— Лахтари взяли Выборг…

— Перкеле! — вырвалось у Харьюлы.

— Беженцы рассказывали, что… — продолжал мужчина в гимнастерке, но красногвардеец в кожаной кепке, неодобрительно взглянув на него, прервал:

— Не стоит верить всяким слухам.

Последовало неловкое молчание.

— Нет, кроме шуток, куда вы едете? — спросил снова Харьюла.

— Вастен уже сказал куда, — ответил красногвардеец в кожаной кепке. — На Сантавуори. Так ребята из легиона называют свой лагерь. Подробнее тебе может рассказать Кюллес-Матти. Он там с самого начала. Вон он стоит…

Кожаная кепка показала на немолодого мужчину с длинной жилистой шеей, стоявшего возле одного из вагонов и что-то оживленно рассказывающего собравшимся вокруг него красногвардейцам. Теппана, тоже стоял там и с раскрытым ртом слушал, как Кюллес-Матти рассказывает о совершенном ими походе на границу. Кюллес-Матти с похвалой говорил о своем командире. Имя этого командира показалось Харьюле знакомым. «Неужели это тот самый Ахава?» — подумал он и подошел к Кюллес-Матти.

— А это не тот Ахава, сын известного купца из Куусамо?

— Тот самый, — ответил Кюллес-Матти.

— Перкутти! — Харьюла даже выругался от удивления. — Так я ж его знаю. Я же целый год батраком у них работал. Вот бы здорово повидать Иво через столько лет…

— В чем же дело? Давай поедем с нами, повидаешь своего хозяина, — предложил Кюллес-Матти. — Проезд бесплатный…

То ли Харьюла был еще настолько под хмельком, что забыл о том, что он теперь не вольная птица, а боец Красной Армии, которому за проступок придется отвечать, то ли в нем вдруг проснулся прежний босяк, привыкший скитаться по свету и имевший о личной свободе довольно широкие понятия, но он сразу же принял предложение Кюллес-Матти.

— Поедем, — предложил он Теппане.

Тот отрицательно покачал головой.

— Когда вы думаете вернуться обратно? — спросил Харьюла у кожаной кепки.

Но тут подошел востроглазый начальник поезда и скомандовал:

— По вагонам! Ребята, отправляемся.

Харьюла тоже вскочил на подножку, и поезд тронулся.

 

III

В пути Харьюла узнал от своих новых товарищей-красногвардейцев, что «старушка» — так они ласково называли старенький паровоз № 27, тащивший их состав, — совершает уже второй рейс на север. Во время первого рейса «старушка» доставила оружие для так называемого Северного легиона, сформированного из красных финнов на севере Карелии. Пулеметы и винтовки, доставленные «старушкой» очень своевременно, сослужили хорошую службу. Если отряду Малма удалось дойти почти до самой Кеми, то направлявшийся к Кандалакше отряд белофиннов под командованием Валлениуса был разгромлен под Алакуртти этим Северным легионом. Хотя 480 белофиннам противостояли всего 110 красных бойцов, белые потерпели сокрушительный разгром. Остатки отряда поспешили убраться восвояси, благо до границы было недалеко.

Впрочем, боевая история «старушки» началась несколько раньше. До революции в Петербурге было немало финских рабочих. Большинство из них работало на Финляндской железной дороге и в депо Финляндского вокзала, и жили они также в основном в районе этого вокзала. У них были свои рабочие организации, руководимые социал-демократической партией Финляндии, они проводили свои собрания и мероприятия, в которых принимали участие также и рабочие-финны с других заводов и фабрик. Таким образом на Выборгской стороне образовался как бы центр всего рабочего движения живших в Петрограде финнов. Здесь, на Выборгской стороне, из финских рабочих был организован в ходе революции и отряд Красной гвардии. Многие из попутчиков Харьюлы были бойцами этого красногвардейского отряда и могли бы рассказать ему, как они ломали ворота Крестов, как шли с красными знаменами по Литейному, как встречали Ленина на Финляндском вокзале. А когда началась революция в Финляндии, финские красногвардейцы-питерцы на этой самой «старушке» доставляли оружие своим братьям в Финляндию, потом ездили за хлебом для них в Сибирь… Сейчас они возвращались из Петрограда, везя для Северного легиона немного обуви и одежды, лекарства и перевязочный материал.

Разгромив банду Валлениуса, Северный легион красных финнов первое время оставался в приграничье, но потом кончилось продовольствие, обмундирование тоже износилось. На помощь от местного населения трудно было рассчитывать, ибо в этих бедных, разбросанных в десятках верст друг от друга деревнях жители сами жили впроголодь. А до железной дороги было почти триста верст, да еще по бездорожью. Снег уже начал таять, и дороги раскисали. Северный легион был добровольческим отрядом, и с самого начала он действовал почти самостоятельно. Таким образом его командованию пришлось самому решать: оставаться на время распутицы в приграничье или вернуться к железной дороге, откуда легион отправился в рейд. Нельзя было забывать, что остатки экспедиции Валлениуса могли предпринять новую попытку нападения. Но, в то же время, распутица была и по ту сторону границы. Поэтому командование легиона решило оставить лишь небольшие форпосты в наиболее крупных приграничных деревнях, а главные силы отряда отвести на перешеек между Ковдозером и Белым морем. Однако снабжение отряда, насчитывавшего около тысячи штыков, было делом весьма трудным, поэтому пришлось послать представителя легиона в Петроград за помощью и заодно отправить с ним пленных, чтобы там, в Петрограде, решили, что с ними делать.

От Кеми до места назначения поезд Вастена, как его назвали впоследствии, дошел без всяких приключений, даже воды и топлива хватило. День клонился к вечеру, когда поезд, тяжело отдуваясь, подкатил к маленькому полустанку.

— Эй, батрак, вставай! — толкнул Кюллес-Матти под бок Харьюлу. — Подъезжаем. Скоро хозяина увидишь.

Харьюла открыл глаза и удивленно огляделся.

— Я прошлой ночью немного того… — начал он было, но, почувствовав себя неловко, замолчал. Протерев глаза, все же заметил: — Я не у Иво был батраком, а у его папаши. Иво сам был примерно в таком же положении, как и я. Из-за этого он и ушел из дому…

Часть приехавших осталась в вагонах, часть пошла следом за Кюллес-Матти по узкой тропинке в сторону Ковдозера.

Военный лагерь окружали поросшие редким сосняком холмы. Из-за деревьев виднелось покрытое льдом озеро. Рядом с бараками, поставленными, видимо, еще строителями дороги, — шалаши, землянки. Возле бараков и землянок — их обитатели, одетые кто во что. Среди них — женщины, даже дети. Трудно было поверить, что это и есть военный лагерь, то самое Сантавуори, как его назвали легионеры.

— Приехал! — воскликнул вместо приветствия шедший навстречу легионер, увидев Кюллес-Матти.

— Как видишь, — буркнул тот в ответ.

— Ну как? Откололось?

— Немножко, но и то лучше, чем ничего, — сказал Кюллес-Матти. — А как тут у вас?

Легионер выплюнул жвачку и, махнув рукой, пошел дальше.

Кюллес-Матти и Харьюла переглянулись. «Что-то, видно, здесь неладно», — мелькнуло у обоих.

— Пойдем к Иво или сперва к нам заглянешь? — спросил Кюллес-Матти.

— Все равно, — ответил Харьюла.

Кюллес-Матти привел его в барак, где находился медпункт легиона. В другом конце барака была каморка, где жил Матти. Едва они успели войти в каморку, как туда прибежала женщина лет тридцати в белом медицинском халате. Кюллес-Матти расплылся в улыбке.

— Ева, — бросил он Харьюле, показав кивком головы на женщину. — А этот товарищ — знакомый нашего Иво. Не найдется ли у тебя чего-нибудь перекусить? — спросил Матти у женщины.

— Если поищем хорошенько, то найдется что-нибудь, — улыбнулась женщина. — Я сбегаю на кухню, посмотрю.

Харьюла сразу понял, что эта женщина является хозяйкой каморки. Радостная улыбка, которая осветила ее лицо при виде Матти, не оставляла в этом никаких сомнений. Кюллес-Матти приехал сюда года полтора назад, еще до гражданской войны в Финляндии, и успел обзавестись даже подругой жизни. Но оказалось, что зовут ее совсем не Евой, а Татьяной. Просто у Матти была привычка называть всех женщин Евами.

— Так, значит, ты батраком был у отца Ахавы? — спросил Матти.

— Да, пришлось и на них спину гнуть, — начал рассказывать Харьюла. — У его папаши в Куусамо большой магазин. Говорят, капитала у них больше чем на сто тысяч марок. Но я-то не удивляюсь, что Иво стал красным. Он уже дома был совсем не таким, как отец. Помню, были мы как-то в бане. А он мне и говорит: «Что угодно из меня может выйти, только не буржуй». Он всегда такой был, всякие неожиданные вещи говорил.

— А знаешь, — начал Матти как-то многозначительно, но тут вернулась Татьяна.

— Только суп из конины, больше ничего не было, — сказала она, ставя на стол миску.

Уже третью неделю легионеры должны были сами себя обеспечивать питанием. Они съели более десяти лошадей. К счастью, Ковдозеро подтаяло у берегов и в устьях ручьев можно было ловить щук. Кроме того, от местных властей было получено разрешение на отстрел лосей. Так и перебивались. Некоторые из легионеров мастерили корзины, ковши и прочую утварь, которую затем ходили менять на продукты за восемь верст в Княжую Губу, добывая таким путем кое-какой прибавок к скудному пайку. Видимо, и сейчас большинство легионеров ушли на рыбалку или в деревню, потому что в бараке за дощатой стенкой были, кажется, только двое. Они о чем-то негромко разговаривали. Матти прислушался. Разговор за стенкой шел какой-то странный.

— Конечно, оно и как-то неудобно — ходить в английском мундире, тем более если в душе ты красный, — рассуждал один.

— Нет, я-то носить его не буду, — заявил другой. — Дай черту палец — он всю руку отхватит.

— А что делать? Жрать нечего, ноги и так не ходят. Сколько ребят уже в больнице…

Харьюла тоже слушал и недоумевал: в Кеми таких разговоров он не слышал.

— Что тут произошло, пока меня не было? — наконец не выдержал Матти.

— А что? — спросила жена.

— Слышишь, ребята за стеной порют какую-то чушь…

— Да, наверно, вот они о чем… Позавчера приезжали какие-то офицеры, — пояснила Татьяна. — Вроде из Мурманска…

— Из Мурманска?

И Матти стал торопливо дохлебывать суп. В дверях появился невысокого роста мужчина с рыжей бородой и в белом халате.

— А-а, Матвей Оскарович вернулся. С приездом! — воскликнул он по-русски. — Я-то думал, почему это Татьяна задерживается.

Это был врач легиона. Он был русский.

— Вы простите меня, но Татьяне надо идти, — с виноватым видом сказал врач. — С границы привезли двух раненых.

«Значит, белые еще не успокоились, — подумал Харьюла. — Все прощупывают…»

Когда Татьяна и доктор ушли, Матти предложил Харьюле пойти к Иво.

— Наверно, уже клянет меня: где этот чертяка опять застрял?

Штаб легиона находился за холмом, почти на самом берегу озера. Дорога туда проходила мимо большого дощатого сарая. Когда-то сарай служил складом, а теперь легионеры устроили в нем свой клуб, где проводили вечера и собрания. Из сарая доносились звуки гармони и песня:

Встал народ востока, Бой идет жестокий…

Кто-то из легионеров, стоявших на дворе возле сарая, стал подпевать, переиначивая песню на свой лад:

Еще судьба не решена, Кому победа суждена, революции или лахтарям…

Может быть, он переделал концовку песни без всякого умысла, но Кюллес-Матти истолковал это по-своему, укрепившись в мысли, что кто-то побывал в лагере и посеял здесь недобрые семена.

Придя в штаб, они сразу заметили, что и здесь царит какое-то подозрительное молчание, словно только что речь шла о чем-то таком, что заставило всех задуматься. Одни уткнулись в свежие номера газеты «Вапаус», привезенные Матти из Петрограда, другие латали свою одежду или просто сидели и молчали. Ахавы в штабе не было. Он вышел куда-то с Вастеном.

— Да вон они, — сказал один из легионеров, выглянув в окно.

Хотя уже наступил вечер, на улице было по-весеннему тепло. Свежий воздух был напоен крепкими, сочными запахами соснового леса и ягеля. И сюда, на берега Ковдозера, подоспела весна, пробуждая природу к жизни. Но Вастену и Ахаве, видно, было не до прелестей весны. Чем-то озабоченные, они сидели на стволе поваленной ветром сосны и о чем-то говорили.

— Хитрые черти, почву прощупывают, — услышали Харьюла и Матти слова Вастена.

— Кто это такой хитрый? — спросил Кюллес-Матти, подойдя к ним.

— Кого я вижу! Яллу! — воскликнул Ахава с радостным изумлением. — Ты откуда взялся? Ну, здравствуй, здравствуй… Давно не виделись.

Настоящая фамилия Ахавы была Афанасьев. Родом он был из Ухты, где и провел свои детские годы. Ему было еще совсем немного лет, когда однажды зимой его закутали в овчинный тулуп покойного деда, посадили в сани между отцом и матерью, и они поехали к границе. Через несколько дней пути они прибыли в финское село Куусамо, где отцу, много лет ходившему коробейничать, удалось, наконец, открыть собственную лавочку. Там они стали из Афанасьевых Ахавы. Иво всегда с тоской вспоминал родные края, где осталась его бабушка и где текла милая его сердцу речка Ухта с крутыми песчаными берегами. Эта сохранившаяся с детства любовь к родным местам согревала его сердце до сих пор, оставаясь, может быть, самым сильным из чувств, испытанных им. Он безукоризненно владел финским языком, но охотно вставлял в свою речь порой и карельские слова.

— Яллу ведь был у нас… — начал рассказывать Иво Кюллес-Матти, но тот остановил:

— Ладно, об этом потом. Объясни-ка сперва нам, что у вас тут случилось. Кто это здесь почву прощупывал?

— Да были тут… гости незваные, — ответил Иво как-то неохотно, словно стараясь разжечь любопытство. Потом, помедлив, рассказал все же, что это были за гости и зачем они приезжали.

Гости были чрезвычайно вежливы, угощали ароматным табаком и разговаривали, как офицеры с офицерами. О действительных целях своего визита они говорили весьма туманно. Они даже не сказали, что британский крейсер «Кохрайн» и французский крейсер «Блерио» уже встали на якорь в Мурманском порту. Больше всех говорил некий лейтенант Мартин. Он был американским финном и говорил по-фински. «Дорогие друзья, вы, может быть, думаете, что мы явились сюда с какими-то коварными намерениями. Если вы так думаете, то вы ошибаетесь. Нет, — заверял он, — намерения у нас самые честные — помочь вам в нашей общей борьбе против общего врага. Война с Германией еще продолжается…» «Война идет не только с Германией, но также и с их финскими союзниками, коварно вторгшимися в Карелию», — добавил английский капитан, представившийся Стюартом. Третий из гостей, которого Стюарт и Мартин называли капитаном Тизенхаузеном, тоже был весьма сдержан. Он предъявил свой мандат, удостоверявший, что он является сотрудником военного отдела Мурманского краевого Совета. В этой делегации он был, видимо, фиговым листком. Появление «союзных» офицеров встревожило Иво. Если месяц назад его беспокоило, удастся ли сохранить легион как боевую часть, то теперь вопрос встал иначе — каким будет легион. Вастен, пожалуй, понимал это лучше, чем Ахава, но и он не мог сказать ничего определенного: принимать помощь от союзников или нет.

— Я поговорю с Рахьей, — пообещал он.

— Ишь, дьяволы, что задумали, — высказал свое мнение о гостях Кюллес-Матти. — Не выйдет. Нашего брата за кусок сала не купишь.

— У нас тут уже появились… всякие шептуны, — сказал Иво, помрачнев.

— Как там твой папаша поживает? — спросил Харьюла. — Не знает, наверно, что ты тут воюешь?

— Да, наверное, — ответил Иво как-то неохотно и опустил голову. Он сорвал веточку вереска и начал ощипывать ее.

Откуда Харьюла мог знать, что лучше бы ему не задавать свой вопрос?

— Ты к нам насовсем или проездом? — спросил Иво Харьюлу, отбросив веточку.

Яллу медлил, не зная, как ответить на этот неожиданный вопрос. Иво, решив, видимо, что Харьюла приехал к ним, чтобы вступить в легион, обратился к Кюллес-Матти:

— Матти, возьми его в свой взвод.

— Да я ненадолго, — как-то неестественно улыбнулся Харьюла. — Я в увольнении.

— А увольнительная у тебя есть?

Харьюла рассмеялся. Иво, с которым они вместе столько раз ходили к девушкам и который был моложе его по годам, требует от него увольнительную. Да еще таким официальным тоном, точно офицер. Харьюла не знал, что Иво, как полному Георгиевскому кавалеру, было присвоено офицерское звание и что задал он этот вопрос скорее по привычке.

— Паспортом бродяги всегда была котомка, только у меня и она осталась в Кеми, — ответил Харьюла, смеясь.

Но в глубине души он все же чувствовал, что поступил неправильно, когда, ничуть не задумавшись, спьяну сел в поезд и приехал сюда. Но признавать свою неправоту он не хотел даже перед самим собой, не говоря уже о других.

Иво пригласил их отведать глухаря, подстреленного — похвастался он — собственноручно на обратном пути из пограничной деревушки Кананен. Он ходил туда проверять, как легионеры охраняют границу. За ужином все хвалили похлебку из глухаря, заправленную, как принято у карелов, ржаной мукой. Говорили преимущественно об охоте. Потом Вастен и Ахава завели разговор о Красной Армии, о необходимости воинской дисциплины. Харьюле от этого разговора все больше становилось не по себе. Когда Иво предложил ему переночевать в штабном бараке, он отказался.

— Почему? — удивился Иво. Ему показалось, что Харьюла из-за чего-то обиделся.

Харьюла заверил, что неудобно ему ночевать в штабном бараке, что лучше, пожалуй, будет, если он пойдет к Кюллес-Матти.

По дороге он спросил у Матти, почему это Иво даже в лице изменился, когда речь зашла об его отце. Матти рассказал, в чем было дело.

Среди пленных белофиннов, взятых его взводом в бою под Алакуртти, оказался говоривший по-карельски старик с острой бородкой. Только в поезде, уже сопровождая пленных в Петроград, Кюллес-Матти узнал, что этот старик — отец его командира. Матти ожидал, что Иво спросит его об отце, поскольку уж Харьюла завел о нем разговор. Но Иво промолчал. Видно, он просто не мог говорить об этом: ведь, наверно, любому человеку тягостно вспоминать, как он вел допрос своего собственного отца…

— Вот оно что. Такое не каждый сможет сделать, — сказал Харьюла задумчиво, словно спрашивая у себя, хватило ли бы у него силы воли вести такой допрос.

— Да, не каждый, — согласился Кюллес-Матти. — Недаром в легионе в нем души не чают. На него можно положиться больше, чем на самого себя.

Когда они пришли в клетушку Кюллес-Матти, Татьяна уже спала. Матти пристроился на кровати возле жены, а Харьюла, расстелив свою тужурку на полу, тоже лег. Но заснуть ему не удалось: в голове засел разговор, который вели за ужином Иво и Вастен. У Харьюлы было такое чувство, что они, рассуждая о воинской дисциплине, вели речь именно о нем. Хотя у Харьюлы и были свои понятия относительно свободы, все же после этого разговора его охватило какое-то беспокойство, даже страх. Он считал себя человеком честным и таким, на которого можно положиться. Он тихо поднялся, накинул на плечи тужурку и вышел.

Харьюле повезло. В последнее время поезда на юг шли очень редко, но когда он пришел на полустанок, там стоял товарный поезд, направлявшийся на юг.

Ему пришлось прождать несколько часов. Поезд отправился лишь под утро. Харьюла вскочил на подножку вагона и, глядя на удаляющиеся в предутренний сумрак холмы Сантавуори, подумал про себя: «Эх, опоздал я…»

Неподалеку от станции Кемь в одном из бараков помещалась столовая железнодорожников. Открыли ее месяц тому назад, чтобы хоть немного улучшить питание рабочих железной дороги и их семей. Открывая столовую, председатель профкома депо сказал, что через каких-нибудь два-три года все будут жить в коммунах и питаться в столовых. Поэтому, видимо, столовую и стали называть коммуналкой. Официантов в столовой не было, и это тоже объяснялось тем, что предназначена она была не для господ, которым еду надо подавать наготово на стол, а для тех, кто работал и с оружием в руках защищал город.

В столовой было людно. Многие из посетителей были с винтовками. Возле окошка, из которого выглядывала рыжая головка раздатчицы Маши, стояла длинная очередь; получившие свою порцию садились с металлическими мисками за столики, покрытые довольно грязными белыми скатертями.

Пекка тоже протянул свою миску.

— А Матрена о тебе уже во сне говорит, сама слышала сквозь стенку, — шепнула ему Маша, черпнув в его миску больше щей и налив в стакан вместо чая мясного бульону.

Пекка улыбнулся и пошел со своей порцией к столу, за которым уже обедал Теппана. Встретившись в Кеми, Пекка и Теппана тоже старались держаться вместе, словно взаимно поддерживая друг друга. Они обедали молча, занятые оба своими мыслями.

Пекка думал о вчерашнем собрании, на котором был вынесен смертный приговор Алышеву. Как-то все получалось так, что он, Пекка, делал то, что и другие. Незаметно для себя он, бывший пастушок и батрак, оказался втянутым в водоворот бурных событий. Другие пошли на Мурманку, и он с ними. Другие пошли производить обыски в богатых домах, он тоже взял берданку и пошел. Все это происходило естественно, словно иначе он и не мог поступить. Но вот то, что он вчера на собрании вместе с другими поднял руку и проголосовал за вынесение смертного приговора Алышеву, казалось ему теперь почему-то неприятным и странным. Как-никак, а Алышев ведь бывший председатель ревкома. Закис, правда, говорил на собрании о каком-то контрреволюционном заговоре, о покушении на жизнь Машева. Все это, конечно, так, но Пекке все-таки было не по себе, что он, совершенно не раздумывая, поднял руку. Все подняли, и он тоже…

Теппана тоже ел, погруженный в раздумье. Он не был на вчерашнем собрании, а если бы был и голосовал за вынесение кому-то смертного приговора, то вряд ли стал бы впоследствии раздумывать. Ему, бывалому фронтовику, пришлось повидать и не такое. Он думал о Харьюле. Куда же Ялмари мог подеваться? Его даже разыскивают. Возле входа в столовую вывесили объявление: «Тот, кто знает о местонахождении красноармейца Ялмари Харьюлы и не сообщит о нем в штаб батальона, будет привлечен к ответственности…» Теппана считал Ялмари своим другом, хотя они были знакомы всего с прошлого воскресенья. И если бы он знал, где Яллу скрывается, он не пошел бы доносить, до такой низости он не дошел. Да и вообще он не верил, что Яллу дезертировал. Только что же с ним случилось? Ведь за это время можно было уже пешком дотопать до Мурманска и обратно. Может, что-нибудь случилось по дороге. Ведь говорили же, что третьего дня где-то за Поньгомой поезд сошел с рельсов…

Занятые своими мыслями, ни Пекка, ни Теппана не обратили внимания на вошедшего в столовую человека в военной форме. Заметь они этого коренастого невысокого военного с пустым вещевым мешком за спиной, они узнали бы в нем своего односельчанина Ховатту, сына старого Петри.

Ховатта только что сошел с поезда и первым делом завернул в столовую. Стоя в очереди, он разглядывал плакаты, расклеенные по стенам столовой. Многие из них были ему знакомы. Внимание его привлек плакат, в котором подробно рассказывалось о том, как из ягеля можно получить вполне съедобный хлеб. Сразу вспоминалось, как у себя в деревне он ходил за ягелем. Правда, хлеб из него не делали, а употребляли для подкормки скота. Да, вот уже четыре года, как он из дому. Как ушел на войну, так и не бывал… Возле плаката с изображением ягеля была вывешена афиша. В клубе железнодорожников состоится лекция. Прибывший из Петрозаводска инженер расскажет о перспективах электрификации Мурманской железной дороги. Хлеб из ягеля и электрификация железной дороги! Ховатта усмехнулся. Но тут же улыбка сошла с его губ: он услышал голос раздатчицы, потребовавшей у него талон. Талон? Никакого талона у него не было. Кто-нибудь другой на его месте, понапористей и понахальнее, непременно поднял бы шум и накричал бы на эту рыженькую раздатчицу, но Ховатта не терпел никакой ссоры, он даже мальчишкой избегал ссор и драк.

— Да что ты, Машенька! — послышался из очереди чей-то голос. — Не видишь, что ли, товарищ с войны возвращается?

— Не имеет значения, — буркнула раздатчица. Ховатта с обиженным видом отошел от окошечка.

— Ховатта, эмяс!

Кто-то сзади хлопнул его по плечу.

— Теппана!

Обрадованный Ховатта крепко сжал руку Теппаны.

— Что, кормить не хотят тебя? — спросил подошедший Пекка.

Ховатта, не узнавая Пекку, недоуменно уставился на него.

— Пекка? Ишь как ты вымахал. Я даже не признал тебя. Ну, здорово!

Маша из окошечка поглядывала на них своими беличьими глазками. Теппана, показав на Ховатту, подмигнул ей: мол, неужто не поможешь солдату в беде? Пекка подошел к окошечку.

— Кто это? — спросила Маша.

— Из нашей деревни, — с гордостью сообщил Пекка.

Получив ломоть черного хлеба и миску кислых щей, Ховатта подсел к односельчанам.

— У вас здесь обед даже с хлебом, — изумлялся он. — В Питере хлеб в столовых бывает уже редко.

— А прав был твой отец, когда говорил, что всех баб не перелюбишь и всех мужиков на войне не перебьешь, — сказал Теппана, радуясь, что видит Ховатту живым и здоровым.

— А как там мои старики? — спросил Ховатта.

Теппана ответил не сразу.

— Да вот не знаю, живы ли хоть… — сказал он, помедлив, таким тоном, что у Ховатты рука с ложкой застыла в воздухе. — Весь ухтинский край в руках у лахтарей.

— У лахтарей?

Слово «лахтари» было знакомо Ховатте. Лахтарей он знал не понаслышке, а сам с оружием в руках воевал против них. Когда царская армия развалилась, Ховатта тоже отправился домой. Он решил ехать через Финляндию, сперва поездом до Каяни, оттуда либо на попутной лошади, если таковая подвернется, либо на лыжах до Пирттиярви. Но едва он успел переехать через границу, как в Финляндии началась революция, и чтобы добраться до родных мест, ему пришлось взять в руки проклятую винтовку и вместе с финскими красногвардейцами пробиваться на север. Но пробиться не удалось. Пришлось отступить. Тем временем лахтари перерезали и другой путь — железную дорогу между Выборгом и Петроградом. Однако Ховатте удалось выбраться из окружения — с несколькими товарищами на лодке он добрался через Финский залив до Кронштадта. В поезде он слышал от пассажиров, что белофинны пытались захватить Кемь, но ему и в голову не приходило, что его родные края все еще в руках у белофиннов. Или, может быть, Теппана решил разыграть его, попугать? Ведь Теппана всегда не прочь был отлить пулю.

— Ты не шутишь? — спросил Ховатта.

— Эмяс, — ругнулся Теппана. — Какие тут могут быть шутки? Разве я когда-нибудь врал?

«Да, видно, на этот раз Теппана не лжет», — нахмурился Ховатта.

— Вот так-то, брат, — сказал Теппана. — Видно, от этой войны миром не избавишься, повоевать надо.

Воевать Ховатте не хотелось. Он уже по горло был сыт войной, как и многие другие его земляки, которые с первого дня войны сидели в окопах. Так хотелось поскорее добраться до дому — и вот тебе. Опять эти лахтари… И не он один из беломорских карелов, возвращавшихся с фронта, чуть не на пороге родного дома узнал, что дом его занят врагом.

— Кто бы из нас поверил, если бы четыре года назад кто-нибудь сказал, что нам придется воевать и в наших лесах, — задумчиво проговорил Ховатта, положив ложку на тарелку.

— Мир зашатался теперь так, что и Лапукка качается, — рассуждал Теппана.

Из столовой они пошли к Пекке, у которого жил и Теппана. По словам Теппаны, Кремнев предлагал ему остаться у них, но он отказался. Он мог устроиться прямо-таки по-барски, но ему удобнее здесь в бараке, где живет простой народ и где есть другие карелы.

Почти у самой станции начинался лес, а брусника и клюква росли совсем рядом с бараками. Ховатта время от времени наклонялся и собирал с кочек темно-красные ягоды подснежной брусники. Давно ему не приходилось собирать ягоды. Опять вспомнилась родная деревня, и он стал расспрашивать Теппану, кто из односельчан вернулся с фронта, кто погиб.

— А учитель?

— Вернулся. Чуть попозже меня, — ответил Теппана. — А что с ним теперь, не знаю.

У пятого барака, где жили холостяки, Ховатта обнаружил исчезновение Пекки.

— А где же Пекка? — спросил он, оглядываясь по сторонам.

— Пошел, видно, себе квартиру получше подыскивать, да притом с хозяйкой, — ответил, смеясь, Теппана. — А вот и наша казарма.

Комната, в которую они вошли, действительно была похожа на казарму. Длинный стол на крестообразных ножках, по обе стороны его длинные скамьи, вдоль стен нары.

— Так вот о чем Пекка уже подумывает? — удивился Ховатта.

Перед войной у него тоже была думка поставить свой дом и хозяйка для этого дома была уже на примете, но ничего не вышло — война помешала.

— Нам бы с тобой тоже было бы неплохо пристроиться при какой-нибудь солдатке в квартиранты, — заметил Теппана.

— А ты, я вижу, до женского пола, как и прежде, большой охотник, — засмеялся Ховатта. Вскоре пришел и Пекка.

— Где это ты успел нос в саже выпачкать? — спросил его Теппана.

Пекка плюнул на пальцы, стер сажу с носа и сообщил, что есть возможность сходить в баню. Оказалось, что Матрена топила баню, и Пекка помог ей наносить туда дров.

— Давненько я не парился по-настоящему, — обрадовался Ховатта.

Баня, в которую Пекка повел их, была прежней артельной баней, оставшейся после строителей железной дороги. Топилась она по-черному и почти ничем не отличалась от бань в Пирттиярви, была лишь попросторнее. Правда, негде было взять березовых веников: листья на березах только начинали распускаться. Пришлось идти в баню с можжевеловыми вениками, которые наломал расторопный Пекка. Впрочем, говорили, что первые строители дороги тоже парились вениками из можжевельника.

— Ну теперь-то, наверно, ноги перестанут чесаться, — восторгался Теппана веником, распаривая его в горячей воде.

Ховатта смеялся. Ему никогда еще не приходилось париться таким колючим веником. Он тоже подержал его в котле с горячей водой, потом положил на раскаленные камни печки. Пекка плеснул воды на камни, так что пар взметнулся к черному потолку, под которым на жерди висело их белье. Хорошо распарив веники, мужики полезли на полок.

— У-ух, дьявол!

После первого же взмаха веником Ховатта сжался в комок. Только тот, кто умеет париться, способен познать всю прелесть бани. Теппана и Ховатта знали, какое удовольствие, вернувшись с лесной пожни, по-настоящему попарить искусанные комарами и изъеденные потом руки, ноги и спину. Знали они и то, что баня без настоящего пара — не баня, а одно расстройство. В хорошей бане пару должно быть и не мало, и не слишком много, а ровно столько, сколько нужно. В этой бане пару, пожалуй, было чуть больше, чем нужно, но ни Теппана, ни Ховатта не хотели этого признавать. Наоборот, Теппана со смехом пожаловался, что пару слишком мало, и попросил Пекку бросить на камни холодной воды. Ведь и в этом соревновании, кто кого заставит первым слезть с полка, есть свое удовольствие.

— Нет, не надо… не надо, — пропыхтел Ховатта и, спустившись с полка, выбежал охладиться. Вскоре на улицу вышел и Теппана.

— Париться — это ничто, а вот прохладиться после бани — самое что ни на есть удовольствие, — рассуждал Теппана, сидя на куче трухлявых березовых бревен. Эти бревна лежали около бани, видимо, со времен строительства Мурманки. И рабочие с железной дороги, напарившись после работы в бане, тоже, наверное, садились отдохнуть на эти бревна. «Где-то теперь эти работяги? — размышлял Ховатта. — Может быть, кое-кто из них вон там, за чахлой сосенкой. Сколько же там крестов? Раз… два… три… Кто там похоронен? А сколько теперь по всему свету вот таких безымянных могил…»

Заметив, что Ховатта в скорбной задумчивости рассматривает кресты, сколоченные из неокоренных стволов молодых елочек, Теппана предложил совершить второй заход на полок, и они вернулись в баню.

— Малороссы даже понятия не имеют, до чего же это распрекрасно, — снова стал расхваливать Теппана прелести бани, устроившись на полке. — У них бань нет, в печах моются.

— В печах? — не поверил Пекка.

— Да-да, — заверил Теппана. — Я с ними служил в одном полку. В Галиции. У них же комаров нет…

Пекка, затаив дыхание, слушал Теппану. Он еще не бывал дальше Сороки и не имел представления, как живут в других краях. Многое в рассказах бывалых фронтовиков, повидавших белый свет, казалось ему удивительным и невероятным.

— Я тоже на Карпатах воевал, — сказал Ховатта. Он уже спустился с полка и начал мыться.

— Ну? — протянул Теппана, тоже слезая вниз. — И не довелось повстречаться. А как ты-то выбрался оттуда?

— Как и все, — коротко ответил Ховатта, но, немного помедлив, рассказал все же, как ему удалось выбраться с фронта.

На фронте Ховатта носил офицерские погоны, которые заслужил не столько храбростью, сколько исполнительностью и слепой верой. Но потом, видя, что войне все нет конца, он начал эту веру терять. Ведь даже став офицером, он по-прежнему оставался сыном крестьянина-бедняка, ничем не отличаясь от своих солдат, с которыми он столько раз поднимался из окопов и шел в атаку или, наоборот, удирал от противника. Вскоре после свержения царя Ховатту с двумя солдатами послали сопровождать в Петроград арестованного генерала.

— Генерала? — ахнул от изумления Пекка.

Теппану удивило совсем другое.

— Зачем его было везти в Питер? — спросил он. — А на месте с ним нельзя было рассчитаться?

— Полевой суд не имеет права выносить приговор генералам, — пояснил Ховатта.

— Ну и что же с ним сделали в Питере? — полюбопытствовал Теппана, когда они вышли из бани и стали одеваться.

— А вот этого не знаю. В Питере тогда такое творилось… Народ вышел на улицы. Министры требуют продолжения войны, большевики — против войны…

Они оделись, вышли на дорогу и направились к баракам.

— А ты большевик? — спросил вдруг Теппана.

— Я? — переспросил Ховатта и, не ответив на вопрос Теппаны, спросил в свою очередь: — А ты?

— Я большевик. Все честные люди — большевики.

— А членский билет у тебя есть?

— Какой билет? — Теппана недоуменно взглянул на Ховатту.

Ховатта лишь усмехнулся.

Когда они пришли в барак, обитатели этого холостяцкого общежития уже вернулись с работы и играли в карты. Теппана сразу же пристроился к компании играющих. Ховатта сидел на нарах и размышлял, как же ему теперь быть. Сегодня его в столовой покормили, как знакомого Теппаны и Пекки. А что завтра и послезавтра? Может быть, устроиться куда-нибудь на работу? Здесь в Кеми немало мужиков с ухтинской стороны, оставшихся работать на железной дороге после завершения ее строительства. Говорят, работают они артелями и питаются из одного котла. Может быть, присоединиться к какой-нибудь артели?

— Не вступить ли тебе в нашу гвардию? — предложил Теппана Ховатте вечером, когда они, вернувшись с ужина, устраивались спать. — Все-таки хоть какой-то харч будет.

Ховатта ничего не ответил. Он все еще раздумывал.

Теппане не надо было беспокоиться о том, что он будет есть завтра. Да и вообще по натуре своей он был человеком весьма беззаботным. Через минуту он уже вовсю храпел. А Ховатте не спалось. Он думал о родной деревне, о девушке, которая обещала ждать его. Вспомнил, как он с ней танцевал в Ильин день на Миккином пустыре. «Вряд ли теперь там вообще справляют праздники… Неужели опять придется взять в руки винтовку? — с беспокойством думал Ховатта. — Но теперь-то я хоть знаю, ради чего буду воевать. Три года воевал и не знал, из-за чего воюю. Теперь — знаю. Реки уже вскрылись. Можно подняться на лодках в верховье Кеми. На железной дороге работает много карелов. Только бы раздобыть оружие…» Ховатта хотел немедленно поговорить с Теппаной, толкнул его кулаком, но Теппана только перевернулся на другой бок и продолжал храпеть.

 

IV

Утром Ховатта изложил Теппане план действий, созревший у него ночью.

— Так я же тебе говорил, что без драки дело не уладишь, — поддержал его Теппана.

Вскоре они уже перешагивали через блестевшие на утреннем солнце рельсы, направляясь к поезду Донова. Красноармейцев на станции было намного меньше, чем несколько дней назад. По распоряжению чрезвычайного комиссара Северного края Донов разбил свой батальон на небольшие группы, рассредоточив их вдоль всей железной дороги для охраны наиболее крупных станций и мостов. Сам Донов со своим штабом оставался пока в Кеми. Подойдя к штабному вагону, Теппана и Ховатта услышали, как Донов кого-то отчитывает. Из открытого окна доносился его строгий голос.

— И зачем тебя туда понесло? Отвечайте! — говорил Донов кому-то, обращаясь к нему то на «ты», то на «вы».

— Кабы знать, где споткнешься, так соломки бы взял с собой, — послышался виновато-шутливый голос Харьюлы.

Теппана взглянул на Ховатту.

— Сейчас мы туда не пойдем, — тихо сказал он.

Они отошли от вагона, не дослушав, чем кончился разговор Донова с Харьюлой.

— Кого это он так? — спросил Ховатта.

Теппана рассказал о Харьюле.

— Ну что ж, это ему наука, — заметил Ховатта. — Без дисциплины любая армия развалится.

Теппана про себя думал, что Харьюле за «самоволку» может здорово нагореть, но с Ховаттой он своими опасениями делиться не стал.

— А вот у нас в роте был один солдат, — начал он рассказывать. — Мишей его звали. Хороший был мужик! И пел здорово и на гармонике наяривать был мастер. И храбрости отчаянной. Три Георгиевских креста заслужил. И вот начал он поговаривать: мол, братцы, водят нас за нос, что все люди братья и всякое такое. Однажды утром смотрим — нет Миши. Взял он ночью свои манатки и отправился домой. Далеко не ушел — поймали. Привезли его обратно, и полевой суд приговорил его за дезертирство к расстрелу. А тут как раз смертную казнь отменили. Мы и рады — повезло Мишке. Но не тут-то было. Тогда ротный приказал ему встать из окопа и промаршировать до колючей проволоки, что была между нами и германцем. Туда и обратно. И что ты думаешь? Пошел Миша. Нацепил своих Георгиев, вылез из окопа и пошагал. Только отошел немного, как ротный скомандовал: «Огонь». По немцам, конечно. Думал, что немцы тоже начнут палить и убьют Мишу. А немцы тоже не дураки, сообразили, видно, что к чему, и в него не стреляли. Когда Миша вернулся в окоп, оказалось, что у него пулей сорвало оба погона. Немецкие стрелки проверяли, как у Миши нервы, выдержат ли. Выдержали у Миши нервы. — Немного помолчав, Теппана добавил: — Уж не знаю, как у него насчет членского билета, а был самый что ни на есть большевик.

— Куда мы идем? — спросил Ховатта, заметив, что Теппана ведет его в город.

— Шагай за мной, — сказал Теппана и свернул к одноэтажному домику, одна половина которого была покрашена, другая нет. — Так что дезертиры всякие бывают, — продолжал он развивать свою мысль. А ротного вскоре в бою кто-то из своих прикончил. В спину выстрелили. Подох как собака бездомная.

Они вошли на неокрашенную половину дома. В уютной комнатке за ручной швейной машиной сидела молодая женщина и что-то шила.

— Бог в помощь, Верочка! — по-свойски поздоровался Теппана.

— А-а, Степан Петрович, — мило улыбнулась женщина.

— Ну как поживаешь? — спросил Теппана. Он не признавал правил приличия и ко всем обращался на «ты». Видно, по той же самой причине он не счел нужным представлять своего спутника.

— Спасибо, хорошо, — ответила женщина и предложила им сесть.

Ховатта стоял у порога и удивлялся тому, как свободно чувствовал себя Теппана в этом доме, где, судя по всему, жили люди образованные. В комнате стоял шкаф с книгами, комод, на котором рядом с вставленными в рамки фотографиями лежали какие-то разноцветные камни. Каким это образом у Теппаны и этой миловидной барышни могли возникнуть столь близкие дружеские отношения?

— Отца, как видно, нет дома? — спросил Теппана.

Оказалось, Кремнев уже успел уйти в исполком. Теппана и Ховатта отправились туда же.

— Говорят, руочи оставили в Подужемье целый воз винтовок, — сообщил Теппана. — Тьфу, тьфу! — начал он вдруг плеваться, увидев шедшего им навстречу попа. В Пирттиярви встреча с попом считалась недоброй приметой и точно так же сулила неудачу, как, например, серая кошка, перебежавшая дорогу, и баба, встретившаяся на пути охотнику или рыбаку. Но, к счастью, поп свернул вправо и вошел в деревянную церковь, стоявшую у моста.

Возле бывшего уездного земства, в здании которого теперь помещался исполком Кемского Совета, было оживленно и многолюдно. В исполком один за другим входили люди, с таким степенным видом, словно шли на богослужение. В вестибюле толпился народ, судя по всему, съехавшийся с разных концов уезда. Вряд ли во времена земства в этом здании когда-либо собиралось столько людей. Да, публика, заполнившая сейчас здание, совсем не была похожа на прежних представителей от волостей. Кто в поношенной сермяге, кто в повидавшей виды солдатской шинели… Правда, кое-кто по одежде походил на чиновников или зажиточных мужиков, но таких было немного. Женщин Ховатта и Теппана не заметили ни одной. Видимо, как и во времена земства, мужики в волостях по-прежнему считали, что в таких делах от баб никакого толку. Попыхивая цигарками и сбившись в кучи, собравшиеся в исполкоме мужики о чем-то яростно спорили.

— Нет, вы только подумайте, сколько электроэнергии может дать один лишь порог Ужма! — горячо доказывал какой-то интеллигентного вида мужчина.

— Людям есть нечего, а он о строительстве электростанции болтает, ха-ха, — хохотнул его собеседник, по виду чиновник, оглядывая из-под очков собравшихся вокруг них людей, словно ища поддержки. — А известно ли вам, что народ в деревнях питается сосновой корой да соломой?

— Союзники, говоришь? — шел спор в другой группе. — А кто первым нарушил договор? Комиссары, а не союзники…

— С японцами у нас никакого договора не было, а они все равно во Владивосток полезли…

— Не понимаю я вас, большевиков, — рассуждал какой-то бородач. — Говорите одно, а делаете другое. Где оно, ваше братство-то? В писании что сказано?

— А мы и не обещали общего братства, — возражал ему тот, кого он назвал большевиком. — У одного хлеб круглый год не переводится, а у другого ступа, в которой сосновую кору толкут, всегда в углу наготове стоит…

— Обожди, обожди-ка! Другой пример. Вот Ленин сказал, что он того же мнения, что и Христос: войны не нужны. А сам ведь опять декрет издал и мужиков на службу призывает. Опять — окопы, опять кровь проливай…

— Да, война, но против кого — спрашиваю?

Теппана и Ховатта стояли в сторонке и слушали. Никого из споривших они не знали.

— А что здесь будет? — спросил Теппана у мужчины, тоже стоявшего в стороне и не принимавшего участия в споре.

— Съезд, — ответил тот.

Теппана не сразу понял, что за съезд, но потом сообразил, что, видимо, это и есть тот самый уездный съезд Советов, на который они избрали своим делегатом Пульку-Поавилу. Пулька-Поавила, конечно, прийти не мог.

— А как он там поживает? — спросил Ховатта, почему-то усмехнувшись.

Услышав от Теппаны, что Поавила начал строить новую избу, Ховатта подумал про себя, что на Пульку-Поавилу это, действительно, похоже.

— Да, пожалуй, с Александром Алексеевичем нам сегодня поговорить не удастся, — огорченно сказал Теппана.

— Похоже на то, — согласился Ховатта.

Они были правы. На плечах Кремнева, выбранного председателем исполкома, оказалась такая ноша, тяжести которой он сначала не представлял. Ему пришлось отвечать почти за все, порой заниматься такими вопросами, которые раньше ему и в голову не приходили. А вопросы были весьма разные. Как быть с Алышевым? Считать его врагом и приговорить к расстрелу или же считать его просто политически неустойчивым человеком и ограничиться высылкой его из губернии? А как объяснить мужику из Подужемья, просившему дать ему лошадь взамен угнанной белофиннами, что у председателя исполкома нет лошадей и он не может помочь ему. Или история с реквизицией жилого дома у Гавриила Викторовича. Пришлось извиниться перед врачом и вернуть реквизированные по недоразумению комнаты… Работать было трудно еще и потому, что с губернским центром — Архангельском — исполком почти не имел связи. Связь наладится лишь с открытием навигации. А жизнь каждый день ставит все новые вопросы, и решать их приходится так, как подсказывает революционная совесть или посоветуют товарищи. Вот и теперь Кремнев сидел в своем кабинете и совещался с товарищами по партии, как провести свою линию на этом весьма пестром по своему составу съезде. На повестке дня стояли вопросы о признании Совета Народных Комиссаров, о деятельности контрреволюционеров в уезде, об обложении имущих чрезвычайным налогом, об оказании помощи голодающему Петрограду, о комитетах бедноты, об укреплении трудовой дисциплины, об организации артелей на лесозаготовках…

Теппана видел, как Кремнев с Лониным и Закисом спустились со второго этажа и прошли в зал заседаний. Скоро оттуда донесся звон председательского колокольчика, и шум голосов перешел из коридора в зал. С улицы входили опоздавшие делегаты и, переговариваясь на ходу, спешили в зал. Теппана и Ховатта почувствовали себя посторонними. Они остались стоять в опустевшем коридоре. Из зала доносился голос выступающего:

— Трудящееся население города Кеми и Кемского уезда бесконечно благодарно пролетариату Петрограда и Архангельска за помощь, оказанную нам… Без этой помощи нам вряд ли удалось бы отбить нападение бело-финских бандитов. Но Мурманский Совет, как ни странно, не поспешил на помощь, а наоборот…

— Александр Алексеевич говорит, — сказал Теппана Ховатте.

Мимо них прошел стройный военный с наганом на поясе.

— Донов, — шепнул Теппана. — Это он отчитывал Харьюлу… Гляди-ка, тут и знакомые есть! — воскликнул он, увидев появившегося в дверях Соболева.

Ховатта тоже знал Соболева: до войны они вместе работали на сплаве на Колханки.

— А вы чего тут прячетесь? Пошли в зал, — сказал Соболев, принимая, видимо, их за делегатов съезда. Теппана и Ховатта переглянулись и пошли за Соболевым.

На трибуне уже был новый оратор, какой-то мужчина в очках с темной оправой, которые почему-то назывались японскими. Словно кого-то успокаивая, он говорил:

— Английские военные корабли стали заходить в воды Мурманска с тех пор, как началось строительство железной дороги. Кто потопил в прошлом году немецкую подводную лодку, вторгшуюся в Белое море?

У окна оказались свободными два места. Теппана и Ховатта сели. Теппане вдруг показалось, что сидевший за председательским столом Кремнев кивнул ему, и, сдернув с головы шапку, он громко, на весь зал, ответил: «Здрасте!» Его соседи заулыбались. Ховатта тоже усмехнулся.

— Это отец Веры, — как ни в чем не бывало пояснил Теппана Ховатте, показывая на Кремнева.

— …Мне тоже приходилось слышать такие разговоры, что союзники незаконно высадили свои войска в Кандалакше, — продолжал оратор.

— Чьи союзники? — спросили из зала.

— Но позвольте спросить, с чьего разрешения они высадились? — не обращая внимания на реплику, спросил оратор. Сделав небольшую паузу, он опустил очки и посмотрел поверх них в зал. — С разрешения советских органов власти. Чтобы обеспечить безопасность посольств союзных стран, которые в ближайшее время переезжают из Вологды в Кандалакшу. Зачем же из мухи делать слона? Зачем сеять панику, порождать всевозможные слухи?..

Теппана слушал краем уха, разглядывая висевший на стене над президиумом большой портрет какого-то незнакомого ему старика. Старик очень уж был похож на его отца: такие же густые длинные волосы, такая же окладистая седая борода.

— Что это за старик? — шепотом спросил он у Ховатты.

Ховатта тоже не знал, кто этот старик, который с портрета, казалось, внимательно вслушивался в то, что говорили на съезде.

— На твоего отца похож, — сказал он.

— Здорово похож! — подтвердил Теппана и подумал про себя: «Неужто и этот старик, как и отец, босиком ходит?»

— …Мурманский Совет зашел слишком далеко, — услышал Теппана голос следующего оратора. — Он самозванно провозгласил себя Краевым Советом и пытается распространить свою власть и на Кемь. Это видно уже по тому, в каком тоне нас приветствовал только что выступивший представитель Мурманского Совета…

Мурманск, в то время еще небольшой, но в экономическом и стратегическом отношении исключительно важный город с незамерзающим портом, входил тогда, как и Кемь, в Архангельскую губернию. Архангельский губернский Совет находился в руках большевиков. Поэтому Мурманский Совет, возглавляемый Юрьевым, бывшим сотрудником троцкистской газетенки «Новый мир», выходившей в Нью-Йорке, объявил себя Краевым Советом. Юрьев таким образом приблизился к осуществлению своих тайных планов, о которых он вел переговоры с «союзными» консулами. В Кеми о его коварных замыслах тогда еще ничего не знали.

Тем более не знал о них Теппана. «Да, видно, им сейчас не до белофиннов», — решил он и со скучающим видом начал смотреть в окно. Внимание его привлекли куры, расхаживавшие под телегами. Откуда-то появился важный петух, походил среди кур, потом остановился, растопырив крылья, подобно токующему глухарю, и погнался за одной из кур.

Отчаянно кудахтая, курица бросилась бежать… Теппана так увлекся, что дернул Ховатту за рукав:

— Гляди, гляди.

Ховатта оттолкнул его руку и, наклонившись к Соболеву, спросил, кто этот оратор.

— Лонин, — ответил Соболев. — Председатель Сорокского Совета.

— Не вышло у пети ничего! — громко заметил Теппана, когда курица, увернувшись от петуха, скрылась за углам, а петух с глупым видом остался стоять посредине двора.

— Да слушай ты! — прошипел Ховатта, стараясь не пропустить ни одного слова из речи Лонина, говорившего спокойно, но очень убедительно.

— …Англичане и американцы навязывают нам свою помощь не для того, чтобы отразить нападение немцев и белофиннов, а с целью свержения Советской власти.

Услышав, что оратор говорит о белофиннах, Теппана тоже стал слушать.

Потом на трибуну поднялся какой-то крестьянин и, пригладив короткую ухоженную бородку, начал с карельским акцентом говорить:

— Уважаемые делегаты! Я прибыл сюда из той части уезда, которая сейчас занята финнами. Я пробирался сюда глухими лесами.

Теппана вытянул шею, стараясь разглядеть оратора, выступающего от имени карелов. Старик назвался представителем Ухты. Выборы делегатов на съезд Советов проводились еще до вторжения белофиннов, народ во многих местах не имел тогда понятия о существовании разных партий, и поэтому в числе выбранных оказались всякие люди.

— Говорить я не умею, но хочу все же доложить, что думают мои односельчане, — продолжал старик, пощипывая бородку. — Мы, карелы, глубоко благодарны нонешнему правительству России. Как я слышал, оно предоставило нам самим решить, с кем, стало быть, мы отныне хотели бы жить вместе, с Россией или же с соседом нашим, с Финляндией. Мы, карелы, хотели бы…

— Есть тут и другие карелы! — крикнул Теппана, поняв, куда клонит этот старик.

Говоривший на мгновение смешался.

— У нас, карелов и финнов, одна родословная, одни предки, у нас один…

— Но отец-то небесный у нас не один, — вставил Теппана.

Теперь выступавший разглядел Теппану. Сделав паузу, он внимательно вглядывался в него, словно старался запомнить его лицо.

— Бей, бей! — раздался вдруг чей-то голос в конце зала. Потом послышались крики, топот, смех. Оказалось, что откуда-то выскочила мышка и заметалась под задними рядами. Председателю долго пришлось звонить в колокольчик, чтобы восстановить порядок и тишину. Делегат из Ухты тем временем спустился с трибуны. Воспользовавшись суматохой, Теппана и Ховатта вслед за Соболевым вышли в коридор покурить. Тем временем на трибуну поднялся коренастый, с угловатыми чертами лица, похожий на рабочего мужчина и заговорил густым басом:

— Я обращаюсь ко всем делегатам, в особенности к товарищам карелам: когда вернетесь домой, расскажите людям, что исполком будет бороться за волости, населенные карелами, передайте людям, чтобы они готовились к борьбе против белогвардейцев…

— Слышишь? — Ховатта дернул за рукав Теппану, начавшего рассказывать всякие байки про мышей.

Теппана замолчал и стал внимательно слушать. Наконец-то речь пошла о вещах, которые, по мнению Теппаны, были самыми важными!

— Хорошо говорит! — восхищался Ховатта. — Кто это?

Соболев не знал. Он не был знаком с Закисом.

— Империалисты идут сюда с захватническими целями, — продолжал Закис. — Они стремятся захватить Карелию и Мурманский край. Но мы не должны допустить этого…

Следующий оратор, взявший слово после Закиса, начал жаловаться, что учителя получают меньшую зарплату, чем уборщицы, что в школах нет тетрадей, карандашей. Теппану эти вопросы не интересовали и он не стал слушать.

— Нам надо поговорить с этим мужиком, — сказал он Ховатте, имея в виду Закиса.

Ховатта кивнул в ответ, испытывая удовлетворение от того, что у него и у этого товарища из исполкома, оказывается, одни и те же мысли.

— Это интеллигентская мягкотелость! Псевдогуманность! — на ходу продолжал возмущаться Закис, обращаясь то к Донову, то к Кремневу. — Такое христианское добросердечие может еще оказаться во вред делу революции.

Он не мог понять, что случилось с Кремневым. Месяц назад Александр Алексеевич не поколебался вынести смертный приговор финскому шпиону, а теперь вот…

— Давайте не будем больше об Алышеве, — мягко попросил Кремнев. — Дело уже решено.

За последнее время Кремнев, действительно, изменился. Одно дело этот инженер. Там все было ясно: иностранный агент… А Алышев… Он же — социал-революционер. Кремнев не знал еще, что эти самые социалисты-революционеры и меньшевики, войдя в сговор с послами союзных держав, готовили арест Совета Народных Комиссаров, спровоцировали контрреволюционные мятежи в Муроме, Костроме, Вологде. Удалось им поднять кулацкие мятежи и в Олонце, где входившие в состав уездного Совета эсеры созвали из различных деревень в уездный центр своих единомышленников якобы для того, чтобы произвести распределение чрезвычайного налога, и, воспользовавшись моментом, захватили склад с оружием и арестовали большевиков — членов уездного Совета. Обо всем этом Кремневу пока было неизвестно и поэтому он не мог согласиться с решением собрания железнодорожников, вынесшего Алышеву, как изменнику, смертный приговор. Если бы этот приговор был вынесен в тот момент, когда белофинны были на подступах к Кеми, Кремнев, возможно, и согласился бы с ним. Но теперь, когда опасность миновала, а Алышев раскаялся, не слишком ли это суровая мера наказания? Другие члены вновь избранного исполкома поддержали его и вынесли решение о лишении Алышева гражданских прав и о высылке его за пределы губернии. Против был только Закис.

— Не будет заниматься больше политикой. Всецело посвятит себя частной жизни. Чепуха! — возмущался Закис — Все эти уверения гроша ломаного не стоят. При первой же возможности он вцепится нам в горло. Не зря он бывал на пирушках у белогвардейцев вроде Тизенхаузена…

Донов не вмешивался в разговор. Он считал, что в таких делах нельзя рубить с плеча, к тому же Алышева он не знал.

Кремнев хмурился и тоже молчал. Он шел тяжело дыша, то и дело кашлял. Вид у него был усталый. И не удивительно: съезд продолжался больше недели, и все это время Александр Алексеевич был в напряженной работе. Заседали с утра до позднего вечера, и весь день в зале густым облаком висел табачный дым. Кремнев, правда, просил мужиков не курить. Какое-то время они, действительно, не курили, но потом, разгорячившись, забывали о его просьбе и опять начинали нещадно дымить. Весной обычно у Кремнева всегда было хуже с легкими, а тут еще этот дым… Хорошо, что сегодня его освободили от обязанностей председателя исполкома, выбрав на его место Закиса.

— Осторожнее! — схватил его под руку Закис, когда Кремнев, споткнувшись о камень, чуть не упал.

— Спасибо, — улыбнулся Кремнев и вдруг спросил, показав на камни, которыми была усеяна вся земля вокруг: — А вы знаете, откуда приползли сюда эти камни?

Интерес к камням пробудил у Кремнева один петроградский собиратель фольклора, встреченный им по дороге к месту ссылки.

— Ниоткуда они не приползли, — буркнул Закис — Видно, лежат с тех пор, как господь бог однажды осерчал на мужика и завалил эту землю камнями.

— О нет, — возразил Кремнев и, не договорив, опять закашлялся.

— Сходил бы ты к врачу, — посоветовал ему Закис.

— Ничего, пройдет, — отмахнулся Кремнев.

— До осени, а там снова… — Закис участливо посмотрел на Кремнева и решил про себя, что сегодня же пошлет Гавриила Викторовича, послушать его легкие.

— Давайте пойдем все ко мне, — предложил Кремнев, когда они дошли до угла, где им нужно было разойтись. — Верочка угостит нас чаем.

По правде говоря, Закису было некогда, его ждали в депо неотложные дела, но отказаться от приглашения Александра Алексеевича он не мог. Тем более что до дома Кремнева было рукой подать.

Когда они вошли, Вера и Пантелеймон, успевший вернуться с заседания исполкома раньше их, растерянно замолчали. Кремнев догадался, что речь у дочери и зятя шла о нем, о том, что его освободили…

— Фрицис Эдуардович моложе, здоровее и… беспощаднее, — сказал Кремнев. — А мне дай бог справиться хотя бы с обязанностями его заместителя. Знакомьтесь, моя дочь Вера, — представил он дочь Донову.

Донов немного смутился. Как-то так получилось, что он не бывал у Кремнева дома и не был знаком с его дочерью. А его дочь оказалась той самой барышней, которую они с Емельяном видели на станции и бесцеремонно разглядывали, думая о ней бог знает что.

— А я вас где-то видела, — с лукавой улыбкой сказала Вера Донову. — И папа о вас рассказывал.

— Верочка, будь добра, приготовь нам чайку, — попросил Кремнев, ища что-то на книжной полке.

— А чай уже готов. Сейчас я накрою на стол.

И Вера поспешила на кухню.

Нежным и в то же время печальным взглядом Донов посмотрел вслед Вере. Совсем недавно точно так же бегала на кухню его Соня. Вера чем-то была похожа на Соню. Такие же темные волосы, убранные в пучок, белая блузка и темно-синяя юбка. Соня тоже любила носить белую блузку с темно-синей юбкой.

— Нашел! — Кремнев вытащил тоненькую брошюрку, отпечатанную гектографом на папиросной бумаге. — Смотрите, что здесь сказано…

Закис впервые видел эту брошюру, в которой в качестве одного из программных пунктов партии выдвигалось требование отмены смертной казни. Закис даже не нашелся сразу, что сказать, и, пожав плечами, взглянул на Донова. Донов тоже молчал, что-то неторопливо обдумывая.

— Все течет, все изменяется, — произнес он наконец. — То, что вчера было правильным, сегодня может быть неверным… После того как рабочие и солдаты взяли штурмом Зимний, все переменилось. И теперь ко всему нужно подходить по-новому.

Закис и Кремнев еще в годы ссылки, когда они изредка собирались все вместе, со вниманием выслушивали суждения Донова. Рассудительный и вдумчивый, непоколебимо преданный марксизму, Михаил Андреевич пользовался большим уважением среди ссыльных.

— В том-то вся и трудность, — вздохнул Кремнев. — Раньше мы протестовали и требовали, а теперь мы должны отстаивать и проводить в жизнь. А защищать что-либо и проводить в жизнь всегда труднее, чем отрицать и требовать. Прошу к столу!

— Это правда, — согласился Закис, садясь за стол.

— На днях в уездном суде произошел забавный случай, — рассказывал Кремнев. — Председателем суда у нас теперь один из наших, бывший матрос. И вот в суде разбирается дело об антисоветской клевете. Обвиняемый, как положено, нашел себе защитника. И защитник, разумеется, защищает своего подзащитного. Он выражает в своей речи удивление: за что же, дескать, этого гражданина судить? Разве это преступление, если он сказал, что большевики ограбили его, отобрав у него рыболовное судно? Ведь так дело и обстояло, никакого возмещения за судно он не получил. Тут матрос прерывает адвоката и объявляет: за клевету на советскую власть адвокат приговаривается к двум суткам ареста. И отправляет адвоката в тюрьму.

— Молодец! — засмеялся Донов.

— О господи! — воскликнула вдруг Вера, выливавшая остатки чая в горшок с миртом. — Зацвел!

Донов и Закис вопросительно смотрели на Веру, не понимая, почему она так встревожилась.

— Ну, Верочка, — пожурил ее с улыбкой отец. — Ты такая же суеверная, как и мать-покойница. Во всякую ерунду веришь.

Вера не была такой суеверной, как мать, но все-таки примета, что мирт цветет, предвещая смерть в доме, не могла не вспомниться ей.

Пантелеймон чай не пил. Он сидел у открытого окна за письменным столом, перелистывая протоколы уездного съезда Советов. Он сам, в качестве секретаря съезда, вел эти протоколы и теперь собирался привести их в порядок. Рана Пантелеймона уже зажила, однако он был еще худ и бледен. Когда Вера смотрела на него, у нее щемило сердце так же, как и при виде больного отца. И вообще в последнее время какая-то непонятная тревога не покидала ее. Было страшно и за отца и за мужа. Всякие слухи, переполнявшие город, вызывали в сердце предчувствие беды.

Вера подошла к Пантелеймону и взъерошила рукой его длинные волосы.

— Хватит тебе работать, — сказала она и, отобрав у него бумаги, стала перекладывать их на подоконник. Из окна она увидела Теппану с каким-то незнакомым мужчиной в военной форме. — Степан Петрович с кем-то идет.

— О, да мы в удачное время пришли, — улыбнулся Теппана, имея в виду не то, что они попали на чаепитие, а то, что застали в сборе чуть ли не все уездное начальство.

— Прошу к столу! — пригласил Александр Алексеевич. — Верочка, принеси еще два стакана.

— Да нет, не надо, я просто так, — начал было отказываться Теппана, но за стол им все же пришлось сесть. За чаем Теппана рассказал, по какому делу они пришли.

— Одного желания в таком деле мало, — задумчиво сказал Кремнев. — Нужны люди, притом имеющие военную подготовку.

— Люди найдутся, — заверил его Теппана. — На Мурманке работают сотни карел. Командиры тоже найдутся. Вот, к примеру, Ховатта…

И Теппана показал на своего спутника. Члены исполкома испытующе посмотрели на Ховатту.

— Он на фронте был взводным, — пояснил Теппана.

— Но ведь это не шуточное дело — совершить рейд за многие сотни верст, да еще по местам, где можно передвигаться лишь на лодках по порожистым рекам, — заметил Кремнев.

— Да это не только наша идея, — вступил в разговор Ховатта. Он достал из кармана какую-то бумагу и протянул ее Кремневу. — Взгляните, что пишут венехъярвцы.

Ховатта рассказал, что утром они с Теппаной встретили знакомого мужика из Венехъярви. Он пришел-в Кемь с письмом от жителей своей деревни. Мужики Венехъярви провели в лесу тайное собрание и даже составили протокол, в котором обращались к красногвардейцам Кеми с просьбой помочь им изгнать из родных мест белофинских захватчиков. Венехъярвец, встретив знакомых, передал письмо им: за много дней пути по глухим лесам он так сбил ноги, что уже не мог сам идти в исполком и остался отдыхать в бараке.

— Ну, что скажешь, товарищ председатель? — спросил Кремнев Закиса, когда тот ознакомился с решением собрания венехъярвцев.

— По-моему, в резолюции съезда сказано достаточно ясно, что делать, — сказал Закис.

Съезд в одном из пунктов резолюции дал новому исполкому право мобилизовать на территории уезда годных к несению военной службы мужчин для нанесения решающего удара по белофинским захватчикам. Так что для Закиса вопрос был ясен. Но где взять оружие? Еще месяц назад в Кеми были и люди и оружие. Но после того как белофинны были отогнаны, новых попыток нападения они не предпринимали, и жизнь в городе вошла в мирное русло. Вооруженные красногвардейцы, прибывшие из других мест — Сороки, Шуерецкой, Энгозера, — вернулись домой. Ледокол «Микула Селянинович» тоже ушел обратно в Архангельск. В Кеми, кроме красноармейцев Донова, был лишь небольшой отряд красногвардейцев-железнодорожников.

— Харьюла говорил, что белофинны бросили в Подужемье воз винтовок, — сказал Теппана.

— Воза винтовок мало, — заметил Донов, до сих пор сидевший молча.

Ему решение этого вопроса представлялось более трудным, чем остальным. И главная трудность была, не в том, что не хватало оружия, а в том, что на севере назревали грозные события, о которых в Кеми могли судить пока лишь по доходившим сюда самым разноречивым слухам. Прошел слух, что союзники высадились в Мурманске, чтобы вместе с большевиками не допустить вторжения немцев и финнов на Мурманскую железную дорогу. Ходила молва, будто сербов, прибывших с англичанами, думают переправить на Балканский фронт. Всякие были слухи, и, судя по всему, кое-кто распускал их преднамеренно, чтобы скрыть действительное положение вещей. Положение осложнялось еще и тем, что союзники, как говорили, высадились с разрешения местных советских властей. Удивляло Донова и молчание Нацаренуса. Говорили, будто Нацаренус от имени народного комиссара иностранных дел Троцкого дал союзникам разрешение высадиться в Кандалакше. Но с какой целью? То, что Харьюла смог рассказать о визите союзных офицеров в Северный финский легион, еще больше насторожило Донова. Он ясно видел, что на севере сгущаются зловещие тучи, понемногу надвигаясь и на Кемь. Поэтому он осторожно заметил Ховатте, что, по его мнению, надо было бы выяснить, какими силами располагают оставшиеся в приграничье белофинны и чем они там занимаются.

— Верно, — подхватил Ховатта и с видом знатока заметил: — Без разведки, конечно, соваться туда не стоит.

— Мне стало известно, что белофинны собираются в Иванов день устроить в Ухте какие-то большие празднества, — продолжал Донов. — А что если мы пошлем туда кого-нибудь под видом гостя?

— Я готов хоть сейчас пойти, — загорелся Теппана.

— А тем временем мы постараемся достать оружие и проведем подготовительную работу среди карелов на Мурманке. Но в то же время нельзя оставлять без достаточной охраны и железную дорогу…

Донов и Закис ушли вместе с Ховаттой и Теппаной.

Когда утром за чаем Лонин сказал матери, что ему предстоит поездка в Соловецкий монастырь, мать испуганно посмотрела на него.

— В монастырь? Зачем?

— Хлеб реквизировать у монахов.

— У монахов?!

Блюдечко в руках матери задрожало и стало медленно опускаться на стол, словно старческие морщинистые пальцы не в силах были удержать его тяжесть.

Николай Епифанович догадывался, почему мать так встревожилась. Мать никогда не говорила ему, кто его отец, но от людей он слышал, что отец его живет в Соловецком монастыре. Когда Лонин был маленьким, в деревне его дразнили пригулышем. Чем старше он становился, тем больнее было слышать ему эти слова. У всех его сверстников были отцы, только у него не было. Когда он стал юношей, из-за того, что у него не было отца, многие деревенские девушки избегали его. Только Шурочка не избегала. Шура-Шурочка… Но когда он пришел к ним свататься, его не пустили на порог, а Шуру заперли в горенке. И все потому, что он незаконнорожденный сын бедной батрачки. Лонину вовек не забыть, как горько рыдала Шурочка в своей горенке, когда он уходил. Он был в таком ожесточении, что готов был на самое ужасное — на поджог, даже на убийство, но, к счастью, вовремя опомнился и взял себя в руки. Он вернулся домой, где мать уже готовилась к встрече с молодой невесткой, успокоил расстроенную мать и попросил собрать ему кошель. В тот же вечер он покинул деревню. Ушел куда глаза глядят. Так лучшие годы молодости и скитался с места на место. Столярничал, строил дома, батрачил. Когда началось строительство Мурманской дороги, он тоже перебрался туда. Мать свою он не забыл, посылал ей то немножко денег, то платок, то еще что-нибудь. Однажды он услыхал от кого-то, что Шуру против ее воли выдали замуж и она умерла в родах. Эх, Шура-Шурочка!.. Потом он встретил Кремнева и благодаря ему стал смотреть на многое совершенно другими глазами. Жизнь предстала вдруг в ином свете, к он начал понимать ее. Понял он и то, что не мать была виновата в его несчастье. Ведь он был матери дороже всего на свете. Обосновавшись в Сороке, он при первой же возможности съездил за матерью и попросил у нее прощения за все. Мать плакала, гладя его преждевременно поседевшую голову. С тех пор они жили вдвоем.

— Не езди туда, — попросила мать.

— Почему? Хлеб нужен для Петрограда. Там люди голодают.

Одним из вопросов, обсуждавшихся на уездном съезде, был вопрос об оказании помощи голодающему Петрограду. Несмотря на сопротивление эсеров, кричавших: «Мы и сами голодаем», съезд большинством голосов принял решение помочь Петрограду, и на первом заседании исполкома это дело было поручено Лонину.

Мать хотела что-то сказать, но ее сморщенные бескровные губы задрожали, и она отвернулась. Лонин, погладив мать по плечу, тихо сказал: «Надо ехать». Закрывая за собой дверь, он услышал, как мать, всхлипывая, проговорила ему вслед: «Да сохранит тебя господь, сынок…»

Весь день Лонин провел в приготовлениях к отъезду. Наконец, все было готово и на следующее, утро бывшая стюартовская «Чайка» подняла якоря и вышла с Молчановского острова в открытое море.

Погода выдалась на славу — теплая и солнечная. Дул попутный ветерок, но море было спокойно и пароход почти не качало. На Сорокской губе было полно рыбачьих карбасов, и Лонин порадовался, что столько народу выехало на тони. Если бы он знал, что, стараясь отправить как можно больше людей на море, хозяева этих рыбацких ёл помышляли не столько о том, чтобы побольше наловить сельди, сколько о том, чтобы в деревнях оказалось поменьше мужиков, стоявших за советскую власть. Вдохновленные вторжением белофиннов и появлением на Мурмане союзников, местные богатеи воспрянули духом и решили, что скоро пробьет их час.

Сорока давно уже скрылась из виду. Вдали смутно виднелся остров Жужмуй, на котором стоял бог весть когда построенный маяк. Вспомнилась одна печальная история. В 1873 году поздней осенью вдруг маяк погас. Не зажегся он и на следующий день. Когда поехали узнавать, нашли сторожа маяка и всю его семью мертвыми. Умерли от цинги… «Как-то там сейчас?» — подумалось Лонину, и он мысленно обругал себя за то, что до сих пор не удосужился позаботиться о маяке.

К вечеру они добрались до Соловков.

Лонин раньше не бывал в Соловецком монастыре и поэтому все на острове ему было внове: и массивные крепостные стены с вмятинами от пушечных ядер, которыми английские военные корабли обстреливали монастырь во время Крымской войны, и золотые купола каменных церквей, где монахи как раз совершали вечернее богослужение, и настоящая гостиница с рестораном, где их поместили.

— Как ты попал сюда? — спросил Николай Епифанович у краснощекого паренька лет шестнадцати-семнадцати, пришедшего подмести их комнату.

— Родители послали, — ответил парень. — Я на санках с горы катался и ушиб ногу. Она никак не поправлялась, так меня пообещали богу…

Только теперь Николай Епифанович заметил, что паренек прихрамывает.

— Ты откуда сам-то? Не из Заонежья? — спросил он. Выговор паренька показался ему знакомым.

— Да, из Кузаранды, — ответил тот. Потом поднял голову и, словно оправдываясь, сказал: — Я трудник.

И он рассказал, что в монастыре, помимо четырехсот десяти монахов, живет более двухсот трудников. В большинстве своем это молодые парни, из-за болезни или какого-нибудь иного несчастья «обещанные Христу». Они выполняют все тяжелые работы: заготовляют сено для монастырского скота, целыми днями работают на огородах, ловят рыбу на море, ездят на Заячий остров за грибами, работают столярами и сапожниками. К счастью, им теперь не надо варить соль, как бывало когда-то раньше, правда, очень давно…

— А вы когда думаете обратно ехать? — спросил трудник.

— А что? — заинтересовался Николай Епифанович. — Хочешь поехать с нами?

Парень молчал, опустив голову.

— А нога-то поправилась? — спросил Николай Епифанович.

— Зимой здесь были красноармейцы, — неожиданно сказал трудник.

Николай Епифанович слышал, что по пути в Кемь ледокол «Микула Селянинович» останавливался на Соловках. Поговаривали даже, что капитан нарочно задержался здесь. Впрочем, кто его знает. Может, действительно, ледокол опоздал потому, что лед оказался слишком толстым. Часть красноармейцев заночевала тогда в монастыре. Их поместили в пристройках, где жили трудники. От них-то трудники впервые и узнали, что в России теперь новая власть, власть трудового народа (монахи, конечно, уже раньше слышали об этом, но держали это в тайне от трудников). О многом рассказали тогда красноармейцы этим паренькам, истосковавшимся по дому, по родным местам.

— Думаю, что поедем послезавтра, — ответил Лонин. — Если успеем выполнить порученное нам дело.

Однако выполнить порученное дело оказалось не так-то легко. Монахи уже перешептывались между собой.

— Посланцы антихриста явились…

— Боже праведный, огради нас от искушений сатаны…

Николай Епифанович все же был доволен, что ему удалось поговорить с молодым трудником. «Значит, и сюда, за эти каменные стены, проникли новые веяния, — думал он. — Надо только суметь обратить эти новые веяния на пользу дела. Но сначала, конечно, надо попытаться по-хорошему…»

Утром, как только закончилась служба, Лонин пошел к архимандриту.

Настоятель монастыря, седобородый старец, встретил его приветливо.

— Чем могу служить тебе, сын мой? — спросил он, пытливо вглядываясь в глаза Лонина.

Лонин достал из кармана отпечатанную на машинке выписку из решения Кемского исполкома, заверенную печатью бывшего земства и подписанную Закисом и Машевым.

Ознакомившись с выпиской, настоятель помрачнел.

— Грабить пришли. Я слышал, что из чека по такому же делу наведывались в Александро-Свирский монастырь.

Лонин ничего не слышал об Александро-Свирском монастыре. Может быть, там действительно был реквизирован хлеб. Но его удивила осведомленность архимандрита. Впрочем, удивительного в этом ничего не было — в монастыре имелся свой радиотелеграф, через который Соловки в зимнее время поддерживали связь с остальным миром.

Внутри у Лонина что-то вскипело, но он, сдерживая себя, продолжал говорить спокойно, взывая к христианским чувствам настоятеля.

— Христос учил, что если ты имеешь хлеб, то поделись им…

— Всевышний, ты слышишь? — Архимандрит устремил взгляд вверх. — Им не стыдно ссылаться на тебя. Прости их, заблудших… — Потом он повернулся к Лонину и посмотрел на него так, как старики глядят на детей. — Сын мой, ты, наверное, забыл, что церковь ныне у нас отделена от государства…

Архимандрит не признавал над собой власти уездного исполкома. Так и не добившись от него ничего, Лонин извинился за беспокойство и ушел. Все произошло так, как он и предполагал. Закис, правда, советовал в случае, если хлеб не удастся получить в качестве христианской благотворительности, взять его силой. Но прибегать к угрозам и насилию Лонину не хотелось. Он решил испытать еще одно средство. Вероятно, и оно не поможет, но надо все же попытаться. Не возвращаться же с пустыми руками. Он собрал на дворе церкви святого Павла часть монахов и трудников, пришедших послушать его из любопытства, и, поднявшись на паперть, рассказал, с какой целью он прибыл в монастырь.

— Да у нас самих-то хлеба всего на месяц! — крикнул какой-то монах с косматой бородой и, что-то ворча под нос, удалился. За ним разошлись и остальные монахи. На дворе осталось лишь несколько молодых трудников.

«Всего на месяц хлеба? Неправда, в кладовых монастыря есть хлеб. Только не хотят давать его «слугам дьявола», — думал Лонин.

— Где ваш келарь живет? — спросил он у хромого трудника.

— Отец Епифан?

— Отец… Епифан? — вздрогнул Лонин.

— Пойдемте, я вам покажу его келью, — сказал трудник.

Длинный темный коридор. По обеим сторонам его низкие узкие двери.

— Здесь, — шепнул трудник и боязливо удалился, оставив Лонина одного.

Когда Лонин вошел в келью, ему показалось, что он попал в мрачную и темную тюремную камеру. За столом сидел длинноволосый старик, делая какие-то записи в толстой бухгалтерской книге. Он сидел спиной к дверям и не сразу заметил вошедшего. Лонин поздоровался. Отец Епифан медленно повернул свою седую голову.

Оба несколько мгновений молчали, напряженно глядя друг на друга.

— Я все знаю, — сказал наконец келарь усталым голосом. — Архимандрит рассказал.

Он не отрывал глаз от лица нежданного гостя… В этом лице, словно в смутном зеркале, проступали до боли знакомые черты. Акулина…

Отец Епифан невольно прикрыл глаза… В одно мгновение в памяти пронеслось, казалось бы, давно забытое… Тихий летний вечер на берегу реки. Утки со своими выводками уже давно попрятались в гнезда, а они с Акулиной все сидят под рябиной… А потом та же река осенью. Слабый лед с треском проваливается под ним… В отчаянии родители пообещали его Христу, если он выживет. Он выжил… для монастыря… А Акулина осталась в положении… Ох! Спросить?

Отец Епифан зашевелил губами, но с них сорвалось сухое:

— Спрашиваете, сколько у нас продовольствия? Муки 2500 пудов, сахару 230…

— В Петрограде народ голодает, — сказал Николай Епифанович, глядя прямо в глаза келарю.

— Обожди-ка, сын мой, — сказал келарь и торопливо вышел.

Николай Епифанович устало опустился на стул. Этот монах так странно смотрел на него… Вспомнилось испуганное лицо матери, умолявшей его не ездить в монастырь. Тяжелый вздох вырвался у Николая Епифановича. Он стал машинально перелистывать книгу, лежавшую на столе. «Житие святого Саввы»…

В коридоре послышались шаги. Лонин очнулся от своих мыслей и закрыл книгу.

— Архимандрит дал согласие, — с довольным видом объявил отец Епифан, войдя в келью.

Лонин, удивившись про себя, что архимандрит так быстро переменил свое решение, поблагодарил его и вышел. Но не успел, он отойти от двери, как в келье словно что-то тяжелое упало на пол. Лонин приоткрыл дверь. Отец Епифан, сгорбившись, стоял на коленях перед иконой. Он плакал.

Лонин тихо закрыл дверь.

В тот же вечер «Чайка», в трюме которой было несколько сот пудов зерна, вышла в обратный путь. На нем уехали из монастыря шесть молодых трудников, в том числе и паренек из Кузаранды.

Через два дня из Сороки в красный Петроград отправился поезд с хлебом. Лонин сопровождал его. В кармане он вез письмо Кемского исполкома, в котором говорилось:

«…Мы, рабочие Кеми и Сороки, посылаем хлеб красному Петрограду, авангарду русской революции, который, страдая от голода, не сдает революционных позиций».

 

V

— Возлюбим друг друга, ибо любовь от бога. Каждый, кто любит, рожден от бога и познает бога…

Петя Кузовлев и Маша стояли перед алтарем, слушая тихий голос старенького седобородого священника, читавшего что-то из евангелия. Они давно уже хотели повенчаться, много раз говорили об этом, да все не могли собраться. У Пети находились все время какие-то причины. То он говорил, что ему неудобно, мол, товарищи в депо над ним смеются, то у него оказывалась срочная работа. Так изо дня в день венчание все откладывалось. Сегодня утром, когда все было решено, Петя вдруг сказал:

— Машенька, может, не надо… Я же красногвардеец. Кто знает, что еще будет…

Он задумчиво смотрел на Машу. В самом деле, что ждет их впереди? Позапрошлой ночью на станции неожиданно появились англичане. В обращении, расклеенном на стенах пристанционных бараков, говорилось:

«Союзники пришли сюда не с враждебными намерениями, а с целью помочь союзной стране, поставленной на грань анархии и страдающей от голода, в общей борьбе против немецких и финских захватчиков…»

Но можно ли этому верить?

— Ты не любишь меня, — заплакала Маша. — Чего ты боишься? Ведь никого они не трогают… И Совет, как был, так и есть…

И вот они, празднично одетые, серьезные, стоят перед алтарем.

Священник закрыл библию и подошел к молодой паре:

— Любишь ли ты, дочь моя, раба божьего, который волей божьей станет твоим мужем?

— Люблю, — тихо ответила Маша.

Молодой псаломщик дал ей свечку и зажег ее.

— А ты, сын мой, любишь ли рабу божию, которая по воле божьей станет твоей женой?

— Люблю.

Пете тоже дали свечку.

Пекка и Матрена стояли в первом ряду немногочисленной публики, собравшейся поглазеть на венчание. Матрена с восхищением разглядывала сверкавшие позолотой иконы, вышитые золотом одеяния священника, подвенечное платье Маши, но когда зажгли свечки, все ее внимание сосредоточилось на них. Чья свеча раньше потухнет? Священник что-то опять говорил, но до ее слуха доходили лишь отдельные слова: «…хрупкий сосуд… прелюбодеяние…»

Пекка тоже не слушал проповедь. Он с тревогой думал о последнем событии, о приходе англичан.

И здесь, в церкви, было несколько солдат в желто-зеленых мундирах, в фуражках с зеленой кокардой, похожей на лист клевера. Зашли, видно, из любопытства. Некоторые из них, обнажив головы, крестились, как крестятся православные; другие громко переговаривались на своем языке и смеялись.

Вчера на собрании рабочих один английский лейтенант, говоривший по-фински, — наверное финн: Пекка слышал, что его называли Мартином, — так этот Мартин заверял: «Мы — ваши друзья. Как только наша помощь станет ненужной, мы уйдем». Ишь, друзья… Пекка враждебно покосился на шумевших солдат. Потом с беспокойством стал думать о Теппане, который куда-то отправился с одним венехъярвцем и даже не сказал, куда…

— …Тот, кто не любит, не познает бога, ибо бог есть любовь, — донесся до него мерный, спокойный голос попа, словно призывающий отрешиться от земных забот. — Да благословится…

Что благословится, Пекка не услышал.

Где-то совсем рядом, за стеной собора, раздались выстрелы. Матрена вцепилась в его руку. Женщины в церкви заметались, заохали, запричитали. Иностранные солдаты бросились к выходу, за ними повалил и остальной народ.

Когда они все четверо выбежали на паперть, ясный летний воздух разорвало оглушительным залпом. Девушки вскрикнули и зажали уши.

Весь берег за собором был заполнен вооруженными солдатами в зелено-желтых мундирах. Со двора собора не было видно, что происходит на берегу.

Мимо них пробежала какая-то старая женщина, прижав к груди вцепившегося в нее плачущего ребенка.

— Ироды! О господи… — причитала она.

— Разойдись! Что вы тут торчите? — раздался сердитый окрик. — Или захотелось в компанию с товарищами?

— Тизенхаузен! — Кузовлев узнал в этом офицере, одетом в английский мундир, того капитана, в доме которого они с Пеккой делали обыск. — Отыскался… Отомстит он нам теперь…

— Уйдем скорей, — тянула Матрена Пекку.

Перебегая через улицу, они увидели возле здания исполкома, стоявшего напротив собора, торопливо шагавшего Донова. Кузовлев сразу заметил, что на поясе у Донова нет кобуры с наганом. Пекка и Петя прибавили ходу. Девушки едва поспевали за ними.

— Михаил Андреевич!

Донов оглянулся и резко остановился. Но что это с ним?

— Кремнева и Закиса убили… Взяли прямо с исполкома. А сейчас — Машева… — проговорил Михаил Андреевич не своим голосом.

Все потрясенно молчали. Так вот что это за выстрелы были сейчас там, у собора…

Отправив девушек к Вере, Пекка и Кузовлев пошли с Доновым на станцию. По дороге им то и дело встречались иностранные солдаты, шедшие и группами и в одиночку. Некоторые, видимо из славяно-британского легиона, спрашивали по-русски, как пройти к трактиру. Мимо них прошагал и тот английский лейтенант, который говорил на собрании по-фински.

— Вчера этот сладко пел, — буркнул Пекка, бросив презрительный взгляд на лейтенанта. — Друзья-союзнички…

По дороге Донов рассказал, что утром его пригласили к капитану Годсону, командовавшему прибывшими в Кемь войсками интервентов, и только недавно отпустили. Его допрашивал какой-то русский офицер, назвавшийся Звягинцевым. Тем временем его отряд разоружили.

Донов направился через пути к своему вагону, а Петя и Пекка — к вокзалу. Им встретился Харьюла и сообщил еще одну новость — местных красногвардейцев, как и отряд Донова, тоже разоружили. Созвали в столовую якобы на собрание и приказали сдать оружие. Харьюла тоже был без винтовки. Пекка хотел спросить, знает ли Харьюла, что сейчас случилось у собора, но тот кинулся навстречу подходившему Донову.

— Паровоз вот-вот подадут, — доложил Харьюла.

— Спасибо. Сейчас отправимся, — сказал Донов.

— Куда? — вырвалось у Кузовлева. — Я поеду с вами. Поедем, Пекка?

— Нет, вы оставайтесь здесь, — сказал Донов. — Люди и здесь нужны. Надежные люди, такие…

Он не договорил — к ним направлялся капитан Годсон, высокий статный англичанин лет сорока. Подойдя к Донову, капитан показал на часы: мол, осталось всего пять минут. Годсон думал, что Донов еще не знает о расстреле кемских большевиков, и поэтому торопил того с отъездом. Донов кивнул в ответ.

— Я сожалею, что нам не удалось найти взаимопонимания, — через переводчика сказал Годсон с притворной улыбкой.

Донов пожал плечами.

Годсон опять показал на часы.

— Счастливого пути. — Он протянул Донову руку и улыбнулся, словно хотел подчеркнуть, как вежливо они, англичане, обращаются с прежними союзниками, пусть даже эти союзники оказались введенными в заблуждение большевиками.

Донов поднялся в вагон, и поезд тронулся.

Пекка и Кузовлев смотрели вслед поезду. Стук колес все отдалялся, вот поезд прогрохотал через мост, и стало тихо…

Старательно пыхтя и выбрасывая клубы черного дыма, медленно опускавшегося на болота, перелески, стройные сосняки и зеленый березняк, старенький паровоз катил на юг. Донов сидел в своем вагоне за шахматной доской, подперев голову руками. Напротив него сидел Емельян и ждал, когда командир сделает ход. Но Донов, уставившись на доску невидящими глазами, думал не об игре. Перед ним стояли лица расстрелянных кемских товарищей… Как неожиданно изменилась обстановка… Два месяца назад на этом поезде с ним прибыл в Кемь целый отряд обстрелянных бойцов. Теперь же с ним едет всего тридцать красноармейцев, да и те без оружия. И от Комкова не было никаких вестей… Как же союзникам удалось так беспрепятственно дойти до Кеми? Ведь в Кандалакше был Нацаренус. Или, может быть, он приказал и Комкову разбить отряд на мелкие группы и рассыпать их вдоль всей дороги? Кроме того, на Ковдозере стоит легион красных финнов… Знают ли в Петрограде об опасности, грозящей со стороны Мурманска?

В Петрограде знали об этой опасности, но Донову ничего не было известно о предпринятых в связи с этим действиях. Еще за неделю до появления союзников в Кеми, 25 июня Ленин писал Мурманскому Совету:

«Английский десант не может рассматриваться иначе, как враждебный против Республики. Его прямая цель — пройти на соединение с чехословаками и, в случае удачи, с японцами, чтобы низвергнуть рабоче-крестьянскую власть и установить диктатуру буржуазии. ‹…› На Мурманский краесовдеп возлагается обязанность принять все меры к тому, чтобы вторгающиеся в советскую территорию наемники капитала встретили решительный отпор. Всякое содействие, прямое или косвенное, вторгающимся наемникам должно рассматриваться, как государственная измена и караться по законам военного времени».

Спустя два дня, 27 июня, Советское правительство направило послу Великобритании Локкарту ноту протеста.

В ответной ноте Локкарт фарисейски утверждал, что Советское правительство дезинформировано и что его обвинения против Великобритании лишены оснований. Юрьев же, председатель Мурманского Совета, направил Ленину наглый ответ, в котором заявлял о «сотрудничестве с союзниками».

2 июля, в тот самый день, когда интервенты появились в Кеми, в «Известиях» было опубликовано постановление Совнаркома, объявлявшее Юрьева вне закона. Этот номер газеты в Кемь не успел поступить, и Домов, разумеется, не знал о постановлении. Не знал он также и об обмене нотами. Но он чувствовал, чего от него требуют интересы революции и Родины, и уже знал, что ему делать.

— Шах! — сказал он, переставляя коня.

Но Емельяна за столом уже не было. Видя, что Донов поглощен своими мыслями, он отошел и стал смотреть в окно.

— Подъезжаем к Шуерецкой, — объявил он и помахал рукой красноармейцам, стоявшим на посту у железнодорожного моста.

На Шуерецкой Донов сразу же со станции позвонил в Сороку командиру взвода железнодорожной охраны. Он с тревогой думал, как бы вслед за ними на станцию не явились англичане… И успеет ли прибыть подкрепление из Сороки?

Красноармейцев, вышедших из поезда, тотчас же обступили оказавшиеся на станции жители села, расположенного в полутора верстах от станции в устье реки Шуи, на берегу моря. Только теперь они узнали, что в Кеми третий день хозяйничают интервенты.

— Ну что, дальше поедем? — спросил Емельян, когда Донов вернулся к поезду.

— Не торопись, — ответил Донов. — Давай сходим посмотрим, как там ребята.

И они направились к мосту.

Поговорив с часовыми, Донов стал осматривать мост. Он ходил, изучал его со всех сторон, словно что-то рассчитывал.

— Скоро снимем посты, — сказал он красноармейцам и пошагал обратно на станцию.

Через час прибыл поезд из Сороки, и в распоряжении Донова оказалось почти семьдесят бойцов. Большинство имело оружие. Кроме того, прибывшие из Сороки привезли динамит.

Донов вкратце объяснил обстановку, затем, взяв с собой прибывших из Сороки трех подрывников, пошел к мосту. Через полчаса грохнул мощный взрыв…

Вернувшись с подрывниками на станцию, Донов отдал команду «по вагонам», и перрон моментально опустел. Сцепленные вместе оба поезда — сорокский впереди, кемский позади, — тяжело пыхтя, покатили к югу.

В Сороку прибыли ночью. Ни на станции, ни в депо не было ни единой живой души, как будто все — и железнодорожники, и рабочие депо — куда-то сбежали. Но стоило красноармейцам выйти на перрон, как откуда-то один за другим начали появляться люди. Среди них были и мужики из деревни, видимо, заранее пришедшие на станцию и ожидавшие прибытия этого поезда. Судя по их лицам, они уже знали, почему отряд железнодорожной охраны покинул Кемь.

К Донову подошел какой-то железнодорожник, стоявший до этого в стороне и видимо старавшийся угадать, кто же из этих почти одинаково одетых красноармейцев является командиром.

— Там камбалинцы что-то затевают, — оказал железнодорожник, кивнув в сторону деревни.

Донов не знал, кто такие камбалинцы, но железнодорожник почему-то вызвал его доверие.

— Лонин вернулся? — спросил он.

— Да, вечером, — ответил железнодорожник.

Донов вернулся в штабной вагон, велел немедленно выставить посты вокруг станции и отправить патруль в деревню.

— Там, говорят, не совсем спокойно.

Затем, отправив со станции телеграммы в Петрозаводск и Петроград, он захватил с собой двух бойцов и сам тоже направился в село.

В селе царила затаенная тишина. На улице ни души. Только изредка полаивали собаки, чуя чужих людей. В волостном правлении, где находился совет, Донов застал лишь дремавшего за столом дежурного. Услышав, что кто-то вошел, дежурный хотел было схватиться за берданку, но потом, окончательно проснувшись, понял, что уже поздно, и ошарашенно уставился на вошедших. Красноармейцы засмеялись.

— Вот… курево кончилось, — пожаловался дежурный, словно из-за отсутствия курева он и заснул.

— Ребята, дайте ему махорки, — сказал Донов, усмехнувшись. — Где найти Лонина?

— Час назад, наверно, ушел отсюда. Все заседали, — сообщил дежурный и показал из окна дом, в котором жил Лонин.

Донов отправился к Лонину.

— Он уже спит, — ответил ему испуганный женский голос, когда он, наконец, достучался. — Господи, и ночью покоя нет, — проворчала женщина и ушла.

— Кто там? — через некоторое время спросил голос Лонина. — А-а, ты!

Лонин, с наганом в руке, открыл дверь.

Когда Донов вкратце рассказал, что случилось в Кеми, Лонин долго и мрачно молчал. Такой поворот событий был для него неожиданным. До Сороки дошли, правда, слухи, что отряд железнодорожной охраны спешно покинул Кемь, но никто не знал почему.

— Просто чудо, что они тебя-то отпустили, — проговорил он, наконец.

— Видишь ли, я служу в регулярной армии, — пояснил Донов. — А официально они войну России не объявляли.

Мать Лонина, краем уха услышав рассказ Донова, испуганно крестилась перед иконой. «Господи милосердный, помилуй моего сына. Не надо было хлеб у монахов брать. Опять меня, несчастную, покинет…» — решила она, услышав, что гость и сын говорят о какой-то эвакуации.

Тем временем Лонин оделся.

— Ты, мать, не тревожься. Я скоро вернусь. А на завтрак поджарь нам селедочки свеженькой.

Лонин пошел в Совет, Донов вернулся на станцию.

Утром на улицах поселка встревоженными кучками толпились люди, рассматривая появившиеся на телеграфных столбах бумажки.

— Что это такое?

— Приказ. Слушай.

— …все имущество, являющееся собственностью Советской России, а именно: движимое имущество железной дороги, продовольствие, имущество учреждений — подлежит эвакуации… — читал кто-то по складам приклеенный на столбе приказ № 1, подписанный Лениным. — Имущество, которое невозможно эвакуировать, подлежит сожжению…

— Боже ты мой! Неужто сожгут?

И перепуганные обыватели, истолковавшие этот приказ в том смысле, что сожжено будет также и их имущество, охая и ахая, бежали домой.

Тем временем эвакуация имущества уже началась. Из поселка на станцию на мобилизованных у богатеев лошадях везли ящики и мешки, которые на тех же лошадях в старое доброе царское время были привезены на склады купцов и лесозаводчиков. Лошадям, конечно, было безразлично, что и куда они везли, но их владельцам это было далеко не все равно. Затаив бессильную злобу, наблюдали они, как их лошади, вытянув шею и свесив голову, тащили добро на станцию, где стоял наготове товарный состав. Грузили товары в вагоны красноармейцы и рабочие-железнодорожники.

Интервенты, занявшие Кемь, и их белогвардейские приспешники пока еще не появлялись. Почему-то не показывались, они и в Шуерецком. Но положение в Сороке становилось час от часу напряженнее, и с эвакуацией надо было торопиться. Поднимали головы затаившиеся до поры до времени «камбалинцы». После того, как был разогнан Совет, оказавшийся в руках местного богатея Камбалина и его единомышленников, камбалинцы действовали исподтишка, выжидая благоприятного для открытого выступления момента. Правда, у них было маловато оружия, да и рискованно еще было выступать с оружием в руках. Зато они постарались, чтобы на весеннюю путину в море ушло побольше мужиков, входивших в Красную гвардию. Теперь, когда началась эвакуация, они усиленно распространяли всевозможные провокационные слухи, подбивая крестьян на выступление против «грабителей» из рабочего поселка. Донова и Лонина эта вылазка контрреволюционных сил не застала врасплох. Они предвидели ее и еще ночью предприняли контрмеры. Одной из них был арест в качестве заложников некоторых из местных богатеев. Взят был под стражу и Камбалин. Во дворе школы собралась толпа возбужденных его сторонников.

— Пусть Лонин идет сюда и дает отчет, — кричали из толпы.

Выходить к толпе, которую легко было спровоцировать на самосуд, было рискованно. Но Лонин пошел.

Когда он появился на дворе школы, в толпе наступило грозное молчание. Председатель совета пришел один, без вооруженной охраны, и все притихли, словно выжидая.

Лонин поднялся на крыльцо.

— Вы, по-видимому, уже знаете, что англо-французские и американские… — начал он.

— Знаем! — закричали из толпы. — Без тебя знаем.

— Уже в Шуерецком!

Лонин поднял руку и, дождавшись тишины, сказал:

— В Шуерецком их нет, Это провокационный слух, пущенный камбалинцами.

— А куда вы дели Камбалина? — перебил его злой выкрик. — Зачем вы их взяли? Чтобы расстрелять?

— Дайте ему говорить!

— С Камбалиным ничего не случится, — спокойно продолжал Лонин. — Но если раздастся хоть один выстрел из-за угла, то…

— То что? Расстреляете, да?

Лонин ответил не сразу. По лицам собравшихся он видел, что большинство не поддерживает крикунов, стоявших одной кучкой.

— Все будет зависеть от вас, — сказал Лонин, делая нажим на слове «вас» и глядя при этом на кучку крикунов. — Но я думаю, что вы понимаете положение и что у вас хватит терпения выслушать меня.

Недовольный гул, стоявший над толпой, постепенно стих. Даже самые отчаянные головы помнили о том, что на станции и в рабочем поселке находилось около ста человек вооруженных красноармейцев и красногвардейцев.

— …Наемники империалистов и белогвардейцы, захватившие Кемь, не смогут беспрепятственно войти в Сороку, — говорил Лонин. — Мост через реку Шую разрушен. Они, конечно, придут и сюда. Кеми им мало. Они идут, чтобы потопить русскую революцию в крови рабочих и крестьян и восстановить власть буржуазии. Поэтому и кровопийцы, подобные Камбалину…

— Сам ты кровопийца!

— Бей его!

— Тихо!

— Он верно говорит.

Лонин подождал, пока крикуны успокоились, и продолжал:

— Потому кровопийцы, подобные Камбалину, и ждут не дождутся их. Потому они и слухи распускают, будто идут к нам освободители, посланные богом, и несут нам белый хлеб. Это враки, все это говорится для отвода глаз, чтобы обмануть легковерных. Они уже показали на деле, кто они такие. Они разоружили отряды железнодорожной охраны по всей Мурманке. В Кеми они подло убили членов кемского совдепа — Закиса, Кремнева…

— Кремнева? — ахнул кто-то в толпе.

Кремнева в Сороке знали. До переезда в Кемь Александр Алексеевич жил в Сороке. Теперь все слушали молча.

Но стоило Лонину заговорить об эвакуации имущества, как опять послышались выкрики.

— И лодки, что у нас отняли, забирайте с собой, — закричал пронзительным, дрожащим от злобы голосом старичок с острой бородкой. В толпе послышался смех. Лонин насупил брови, и смех прекратился.

— Такой же произвол, такие же зверства будут твориться и здесь, — спокойно продолжал Лонин. — Но мы не позволим чужеземцам топтать нашу землю, мы не дадим наемникам империалистов безнаказанно убивать лучших борцов за интересы рабочих и крестьян России… Мы готовы отдать свою жизнь за дело революции и народа…

Закончив речь, Лонин медленно спустился с крыльца.

Тем временем, пока Лонин выступал перед народом, первый эшелон был погружен. Его уже собирались отправить, как со станции Олимпия позвонили, что с юга идет поезд. Через полчаса этот поезд прибыл в Сороку. В старательном паровозике, тащившем за собой четыре вагона, Харьюла узнал «старушку». Вастен опять направлялся в Княжую Губу, но путь на север был закрыт. Через несколько минут после того как первый эшелон с советским имуществом ушел на юг, выкативший из широких ворот депо паровоз подал под погрузку следующий состав.

Донов вместе со своим штабом выехал в первом эшелоне. Он должен был выбрать выгодные оборонительные рубежи и собрать своих людей, рассыпанных по полустанкам и мостам вдоль всей дороги. Находившийся в Сороке взвод железнодорожной охраны остался обеспечивать безопасность погрузки. В Сороке также остался Вастен со своими бойцами. Погрузка шла полным ходом. Непосредственной опасности со стороны Кеми пока не было. Правда, в Шуерецкой уже появилась вражеская разведка, но, дойдя до взорванного моста, она не решилась перейти через реку.

Чем меньше в Сороке оставалось паровозов и людей, тем напряженнее становилась обстановка в самом селе. Образовалось как бы два лагеря: с одной стороны — станция и прилегающий к ней поселок, с другой — село с многочисленными островами. Разделяла их река, по одну сторону которой у моста находился пост красногвардейцев, а на другой за поленницами и за хлевами укрывались камбалинцы с ружьями. В такой обстановке эшелоны один за другим отправлялись на юг. Погрузка шла всю ночь и весь следующий день.

Затем наступило 6 июля. Солнце успело подняться уже довольно высоко, и лучи его ярко переливались в окнах домов, на воде многочисленных протоков дельты реки Выг, на широкой глади Сорокской губы. Утро было тихое и ясное. В такую погоду видно далеко-далеко.

Первыми увидели английский крейсер бабы, полоскавшие на берегу белье. Весть о появлении корабля быстро облетела село. Сидевшие в засаде «камбалинцы» уже навели ружья на поезд, погрузка которого еще продолжалась, но открыть огонь все же не посмели: их было слишком мало, а крейсер был еще далеко.

Узнали о появлении крейсера и на станции.

— Нажимай, ребята, — поторапливал Лонин своих людей.

Депо уже горело. Вскоре черно-красные языки пламени заклубились и над станцией. Когда были сняты посты и все люди собраны, раздалась команда: «По вагонам!» Поезд отправился. Только тогда из-за реки захлопали выстрелы. Из поезда им в ответ застрочил пулемет, и он поливал берег огнем до тех пор, пока поезд не скрылся за лесом.

 

НА ПЕРЕКРЕСТНЫХ ВОЛНАХ

 

I

Затишье, установившееся в Пирттиярви с наступлением распутицы, продолжалось недолго. Как только вскрылись реки и озера освободились ото льда, через Пирттиярви началось оживленное движение белофиннов: одни шли из Финляндии, другие возвращались в Финляндию. В самой деревне появился белофинский гарнизон, и над школой, где жили солдаты, развевался белый флаг с синим крестом. Такие же гарнизоны были расположены во многих деревнях. Главные силы экспедиционного отряда находились в Ухте.

Вскоре из приграничных деревень стали приходить тревожные вести. В Венехъярви белофинны арестовали Еххими Витсаниеми, увели с собой в Ухту и там расстреляли. Того самого Еххими, который устанавливал в деревне власть бедноты… От Крикку-Карппы — он не забывал о своих обязанностях лесника и поэтому бывал в соседних деревнях — в Пирттиярви узнали о страшном событии, происшедшем в Кивиярви.

В Кивиярви у зятя Хилиппы Онтто жил бежавший из Финляндии красногвардеец. После поражения революции многие из участников восстания, спасаясь от террора, бежали из Финляндии. Некоторым удалось найти прибежище в лесах беломорской Карелии.

В Кивиярви тогда еще не было белофинского гарнизона. Но в соседней деревне были белые. Кто-то донес на Онтто. Один из белофиннов отправился в Кивиярви выяснить, что за финн там скрывается.

— …и вдруг на пороге появился руочи. «Руки вверх!» — говорит… Онтто как раз поле пахал… — рассказывал Крикку-Карппа. — Евкениэ побежала за Онтто. Тот бросился домой, прибежал, схватил безмен и запустил в руочи безменом. Да промахнулся…

— Жаль, — заметил Поавила.

— Онтто с постояльцем скрылись в лесу. Хоронились они в одной сторожке. Но руочи однажды ночью пришли, взяли их и обоих расстреляли.

— Обоих?

— Да. Онтто тоже.

— А еще соплеменниками называются.

— Кто-то из деревенских указал им дорогу к той сторожке. Только кто, Евкениэ не знает.

— Да, и в лесу не укроешься, — нахмурился Поавила. — И соседям нельзя доверять. Дожили. — Помолчав, он снова заговорил: — И чего они там, в Кеми, канитель тянут? Теппана тоже: ушел — и с концам. Как в воду канул…

Тут их разговор оборвался: на пороге появился финский фельдфебель, долговязый парень лет двадцати с несоразмерно маленькой головой на длинной шее. Хуоти слышал, что солдаты называли его Остедтом. Фельдфебель был из финских шведов.

Остедт держал в руках солдатский котелок.

— Не найдется ли у вас м-м-молока? — заикаясь, обратился он к Доариэ.

— Корова не доит, — буркнула Доариэ и, схватив веник, начала подметать пол.

Поавила удивленно взглянул на жену. Он никогда не слышал, чтобы Доариэ говорила таким грубым тоном.

— Да-д-д-д-да я заплачу, — сказал фельдфебель.

— Своим детям не хватает, — не поднимая головы, ответила Доариэ. — Иди к Оксениэ, у них коров много…

— Благодарю, — язвительно сказал Остедт и направился к двери. На пороге он остановился и, обернувшись к мужикам, обратился к ним подчеркнуто официально: — В школе будет собрание. П-п-приходите.

— Жди, придем, — буркнул ему вслед Поавила.

— Молока им еще… — ворчала Доариэ, сердито выметая сор к порогу, за которым только что исчез фельдфебель. — Весной все сено забрали, а теперь…

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа не пошли на собрание. Зато Хилиппа, который после появления в деревне белофинского гарнизона вновь загорелся идеей освобождения Карелии, пришел одним из первых. На собрании речь шла о создании в деревне местного отряда шюцкора. Увидев Хуоти, Хилиппа стал уговаривать его:

— Чего ты боишься? Ты же молодой. Вступай. Дадут тебе шапку, как у Ханнеса, винтовку. Хоть на охоту ходи…

Хилиппа раньше всегда разговаривал с Хуоти с какой-то издевкой, грубо. А тут ишь как сладко запел! Хуоти ничего не ответил, только искоса взглянул на Хилиппу и пошел к другим парням.

Ханнес тоже начал его уговаривать:

— Давай, Хуоти, вступим.

— Вступай, коли есть охота. Кто тебе мешает? — ответил Хуоти и отвернулся.

В углу классной комнаты несколько солдат экспедиции играли в карты. Ханнес подошел к ним и стал наблюдать за игрой.

— Как зовут вон ту красотку? — спросил у него молодой капрал, показав на Наталию, которая вместе с другими девушками пришла из любопытства в школу и робко жалась к дверям.

— Наталия, — ответил Ханнес и что-то шепнул капралу на ухо.

— Сун флирум, сун флирум, — запел капрал и, бросив окурок на пол, ударил картой по столу. — Была дамочка ваша — будет наша!

— А мы вам в пику дадим, в пику.

— А ту беленькую? — спросил капрал у Ханнеса.

— Иро, — ответил Ханнес, но ничего не добавил.

Из учительской, где теперь жил Остедт, послышались звуки граммофона. Хуоти вспомнил, как он мальчишкой бегал вместе с другими ребятами слушать игру этого удивительного ящика с трубой, который учитель привез с собой из Архангельска. Но теперь он не мог слушать, как играет граммофон, и направился к выходу. Проходя мимо Иро, он легонько дернул ее за рукав. Но Иро не пошла за ним. Уже выйдя на улицу, Хуоти услышал, как финны начали приставать к девушкам, уговаривая их остаться с ними на танцы. Девушки прыскали, потом стали разбегаться.

— Хуоти, подожди.

Услышав голос Иро, Хуоти остановился.

Мимо пробежала Наталия. Она как-то странно посмотрела на Хуоти и пошла одна мимо часовни к дому Хилиппы.

Иро и Хуоти шли медленно, иногда касаясь друг друга локтями, и тогда Иро искоса поглядывала на Хуоти и улыбалась. У избы Иро они остановились и долго стояли возле стены, взявшись за руки. Хуоти рассказывал, как убили Онтто.

— Фу, теперь всю ночь не буду спать, — сказала Иро, передернув плечами.

Солнце уже садилось, но в избе Хёкки-Хуотари еще не спали. Паро видела, что дочь с кем-то стоит у стены. Она почему-то решила, что Иро любезничает с каким-нибудь финном из экспедиции, и сердито крикнула в окно, чтобы Иро немедленно шла спать.

— Сейчас! — оглянулась Иро на окно. Потом крепко сжала руку Хуоти и, потупившись, прошептала: — Я оставлю дверь открытой…

Иро шмыгнула в сени и громко закрыла двери на крюк. Потом осторожно подняла его. Хуоти все слышал, и какой-то незнакомый до сих пор трепет охватил его. Во власти этого странного чувства он без цели побрел куда-то. Пурпурно-красное солнце уже наполовину скрылось за кромкой леса, его отсвет горел багрянцем на глади озера. Хуоти долго стоял на крутом берегу, прислонившись к прогнившей изгороди, и любовался тихо переливающимся озером. На озере не было ни одной лодки, и вокруг стояла глубокая тишина, изредка нарушаемая осторожным позвякиванием колокольчика, доносившимся с загонов, где ночевали коровы. Даже не верилось, что в деревне враги. Наконец, очнувшись от раздумий, Хуоти, озираясь, пошел к избе Хёкки-Хуотари. В пьексах с мягкой подошвой он ступал неслышно, словно в носках. Подкрался к сеням и, тихо открыв дверь, затаил дыхание. Убедившись, что в избе спят, на цыпочках подкрался к горенке и осторожно приоткрыл дверь. В нос ударил острый запах соленой рыбы, развешенных под потолком сетей и затхлой одежды. На маленьком окошке стоял горшок с каким-то цветком. На спинке стула рядом с низкой деревянной кроватью висело платье Иро. Сама она лежала в постели. Увидев Хуоти, Иро спрятала голову под одеяло. Хуоти присел на край кровати и потянул за одеяло, но Иро крепко держала его. Она еще некоторое время лежала, накрывшись с головой, потом, наконец, выглянула из-под одеяла.

— Фу, чуть не задохнулась, — прерывисто дыша, сказала она.

Хуоти как завороженный смотрел на обнаженные плечи Иро, по которым рассыпались ее светлые волосы, на ее лицо с ямочками на щеках… В мягком полумраке горенки Иро казалась такой красивой…

— Хуоти, — услышал он, словно сквозь сон, ее томный шепот.

— Что?

— Что, что… — передразнила Иро и вдруг, обняв его, притянула к себе и прильнула к его губам долгим поцелуем. Она горячо целовала его, иногда откидывая спадающие на глаза волосы и приговаривая: «Леший ты мой милый! Кабы всегда было так хорошо!» — и снова ее руки обвивались вокруг его шеи, горячие влажные губы смыкались с его губами и странное возбуждение горячей волной передавалось через них от сердца к сердцу…

Они даже не заметили, как в горенке стало совсем светло.

— Неужели уже утро? — испугался Хуоти и, услышав движение в избе, быстро вскочил.

Иро лихорадочно схватила его за руку.

— Твоя мама может войти, — шепнул он, высвободив руку.

У дверей он оглянулся. Иро с какой-то печалью смотрела на него. Хуоти показалось даже, что она вот-вот расплачется… Но Иро вдруг натянула одеяло на лицо.

Едва Хуоти успел выскользнуть из горенки, как дверь избы открылась, и мать Иро вышла с подойником в руке. К счастью, в сенях было темно, и Хуоти успел присесть за кадку с водой.

— Опять забыла запереть дверь, — ворчала мать на Иро, направляясь в хлев. — Всякие разбойники по деревне шатаются.

Как только скрипнула дверь хлева, Хуоти выскочил на улицу и окольным путем пробрался к дому.

Весь следующий день Хуоти искал встречи с Иро, но она не показывалась. Поздно вечером он прокрался под окошко ее горенки и несколько раз осторожно постучал в стекло, но ответа не последовало.

Подошло воскресенье. Хуоти сидел за обедом и поглядывал в окно. Вдруг, к немалому изумлению родителей, он выскочил из-за стола и сломя голову ринулся куда-то.

Нет, он не ошибся! Выбежав на крыльцо, Хуоти застыл, как вкопанный: Иро под руку с Ханнесом шла куда-то в сторону леса. Хуоти смотрел и не верил своим глазам.

В избу он вернулся с убитым видом.

— Что с тобой? — перепугалась мать.

— Ничего, — еле выдавил Хуоти и, схватив картуз, снова выскочил на улицу.

Возле старого амбара Крикку-Карппы ему навстречу попались Ханнес и Иро. Оказалось, они ходили к Карппе за сверлом, которое тот брал у Хилиппы и забыл вернуть.

— Ты куда это несешься? — спросил Ханнес у Хуоти.

Иро стояла возле Ханнеса, не поднимая глаз от земли.

— А тебе не все равно, — буркнул Хуоти и пошел дальше.

Хуоти не заметил, как перешел через ручеек, протекавший в конце прогона, и вышел на крутой берег мельничной речки. Он спустился к мосту, постоял, посмотрел с моста в воду, где виднелись коряги, а потом, не разбирая дороги, прямо по лесу побрел по направлению к дороге, что вела на погост. Что же он сделал Иро такое, что она рассердилась на него? Даже не взглянула… Из-за чего она так обиделась? Почему-то чуть не заплакала и закрылась одеялом. Почему? Наверное, целый час Хуоти бродил по лесу, ломая над этим голову. Почки на березах уже распустились, молодые елочки за год выросли на целый вершок, под ногами пружинил мягкий мох, белел ягель, зеленел брусничник, местами виднелись подснежники, щебетали птички, сновавшие вокруг своих гнезд, издали доносилось кукование кукушки. Ярко светило солнце. Вся природа благоухала по-весеннему. Только сердце Хуоти не знало покоя. Где-то совсем рядом журчала мельничная речка. На берегу ее высилась огромная ель, на верхушке которой чернело что-то круглое: то ли гнездо ворона, то ли просто ветви так переплелись. Хуоти давно заметил эту ель: она хорошо была видна с дороги, которая вела на погост. И теперь, оказавшись поблизости от нее, он решил подойти и посмотреть, что это там чернеет. До ели он не дошел. В нескольких шагах от нее, под большой сосной, лежал погрузившийся в мох труп человека. Хуоти вздрогнул и остановился. Ноги вдруг одеревенели, кровь, казалось, застыла в жилах. Все мысли об Иро моментально вылетели из головы. Он сразу узнал убитого по гимнастерке со стоячим воротничком, побуревшей от талого снега и крови. Это был учитель.

Не в силах тронуться с места, Хуоти долго стоял и смотрел на обезображенное лицо Степана Николаевича. Потом он увидел воткнутый в ствол сосны финский нож. Им что-то пригвоздили к дереву. Вглядевшись, Хуоти увидел под острием какую-то бумажку. Он заставил себя протянуть руку и снять с ножа бумажку. «Предъявитель сего прапорщик С. Н. Попов является членом солдатского комитета 428 Выборгского полка…» Хуоти сдернул с головы картуз, постоял еще немного, потом быстро пошагал к деревне.

С дерева на дерево с веселым щебетом перепархивали птички. Неподалеку слышалось многоголосое звяканье колокольчиков возвращавшегося из лесу стада. Но Хуоти ничего не слышал, ничего не видел. Перед глазами стоял учитель. Вот он сидит в лодке возле острова с удочкой в руках. Вот он стоит во время урока у классной доски…

— Помогите! — раздался вдруг истошный женский крик.

Хуоти очнулся от раздумий. Голос показался ему знакомым. Не разбирая дороги, он бросился бежать в ту сторону, откуда донесся крик. Ветки били по лицу, носки пьекс цеплялись за сучья. Крик больше не повторился. Где-то совсем рядом послышалось пыхтение, сдавленный стон.

— Чего ты орешь, как поповская скотница? — прохрипел мужской голос по-фински.

Уже из-за деревьев Хуоти увидел Наталию, которая отчаянно боролась, пытаясь вырваться из рук какого-то солдата экспедиции. Солдат успел уже повалить ее и, зажимая одной рукой рот девушки, другой срывал с нее платье. Хуоти на бегу схватил большой угловатый камень и, не помня себя от охватившего гнева, с размаху опустил его на голову солдата. Белофинн дернулся и откинулся навзничь. Хуоти узнал в нем того самого молодого капрала, который играл в карты и расспрашивал Ханнеса о девушках.

Наталия, бледная и дрожащая, переводила непонимающий взгляд то на Хуоти, то на капрала.

— Что ты наделал? — насилу прошептала она сдавленным от ужаса голосом.

Только теперь до сознания Хуоти дошло, что он натворил. Ему стало страшно. Все произошло так неожиданно… Он схватил Наталию за руку.

— Уйдем.

Они долго шли молча. Наталия все еще тяжело дышала, машинально поправляла помятое платье.

— Пошла встречать коров, а он за мной, — заговорила она наконец.

Хуоти остановился.

— Учителя убили, — тихо сказал он дрогнувшим голосом.

— Где?

— Там, у реки. И язык отрезали.

— Ой-ой! Бедная Анни! Она и так все глаза выплакала.

И они молча стали спускаться с косогора. На прогоне они уже издали увидели двух финнов, шедших им навстречу.

— Почему де-де-вушка такая печальная? — спросил Остедт.

Наталия молча отвернулась и стегнула хворостиной чью-то отставшую корову. Когда белофинны отошли, она схватила Хуоти за руку.

— Ты боишься? — спросила она, заглядывая ему в лицо. — Ты весь побелел.

Хуоти перевел дыхание.

— Только бы не узнали, — тихо сказал он.

Возле амбара Крикку-Карппы они остановились, увидев Микки, который стоял на лестнице, приставленной к стене амбара, и что-то засовывал под стреху.

— Ханнес сшиб камнем, — пожаловался Микки, чуть не плача. — Один птенчик разбился…

Оказалось, Ханнес сшиб камнем воробьиное гнездо. Сам он стоял за углом амбара с папироской в зубах и, ухмыляясь, следил за Микки.

— Что тебе воробьи-то сделали? — спросил Хуоти у Ханнеса.

— Ну как, вышло? — кивнул Ханнес на Наталию и противно захихикал.

Хуоти рванулся к нему, но Наталия удержала его за рукав.

На перекрестке прогона они расстались. Наталия погнала скот Хилиппы к дому Малахвиэненов, а Хуоти пошел к жене учителя.

На следующий день белофинны хватились капрала и стали ходить по домам, расспрашивая жителей деревни, не видел ли кто капрала Мёнккёнена.

— Не пошел ли он удить рыбу на Калмолампи? — высказала предположение жена Хёкки-Хуотари.

Верстах в трех от деревни к северо-востоку было лесное озерко, прозванное кем-то «озером смерти». Вода в нем была черная-черная, глубины его никто не мерил, но все считали, что оно бездонное. Озерко кишмя-кишело рыбой, но ловить ее боялись. Говорили, будто бы дед старого Петри в свое время пошел туда на рыбалку и пропал, как в воду канул. С тех пор в деревне и жила вера, что Калмолампи поглотит каждого, кто осмелится закинуть удочку в его черную воду.

— Окунь там хорошо ловится, — стала нахваливать Паро, искоса поглядывая на белофиннов.

У Хёкки-Хуотари даже глаза округлились от удивления. Он что-то хотел сказать, но жена опередила его:

— Шел бы ты лучше пахать.

Иро тоже хотела заговорить с финнами, но, заметив сердитый взгляд матери, потупилась и сидела молча. Когда солдаты ушли, Паро обрушилась на дочь.

— Я тебе все волосы повыдеру, если увижу с этими бандитами! Ишь какая мамзель нашлась… Хуоти ей, видите ли, не пара… Все к Ханнесу липнет. Чего нюни распустила? Ну, живо, вымой посуду!

Побывали белофинны и у Хилиппы.

— А не подался ли он домой, как и Паюнен? — предположил Хилиппа.

На прошлой неделе солдат Паюнен самовольно ушел в Финляндию и обратно в гарнизон до сих пор не вернулся. Все полагали, что он вообще вряд ли вернется.

— Вполне возможно, — согласились с Хилиппой белофинны и прекратили поиски своего капрала. Все они рвались домой. Война в Финляндии уже давно кончилась, крестьян, служивших в белой армии, отпустили по домам — начинались полевые работы. А им все еще приходится торчать в этой глухой деревушке, где и есть-то нечего. Чего ради, спрашивается?

В скорбном молчании проводили жители деревни Степана Николаевича в последний путь. Сердца собравшихся возле его могилы близких и знакомых переполнял молчаливый гнев. Даже Анни плакала беззвучно. Это мрачное молчание было грознее всяких слов, ибо таилась в нем такая скорбь и такая ненависть, какой старое деревенское кладбище никогда не видело. Тяжелая тишина, установившаяся в деревне после похорон учителя, царила все лето. В деревне разговаривали шепотом. Только на дальних лесных покосах мужики давали волю своим чувствам.

— В субботу ездил с неводом. Опять ничего не попалось, — сетовал Крикку-Карппа в лесной избушке, где собрались косари, сообща заготовлявшие сено для коровенки жены покойного учителя. — Даже рыба в Пирттиярви пропала.

— Еще бы ей не пропасть, — пробурчал Поавила. — Глушат ее гранатами… Самим жрать нечего, а туда же, воевать…

И каждый раз, собравшись вместе, мужики приходили к одному выводу — как только начнутся темные ночи, надо будет подаваться на Мурманку.

— Надо бы всем миром такое решение принять, чтобы попросить помощь из Кеми, — размышлял Поавила.

— На моих ногах до Мурманки не доберешься, — сетовал Хёкка-Хуотари. — Такая все ломота…

Пока мужики были на покосе, белофинны отправили Доариэ и Паро на лодке за продовольствием и снаряжением, доставленным из Финляндии для экспедиции. На перевозе в лодку погрузили несколько мешков овсянки, какой-то фанерный ящик, бочку, от которой шел противный запах, и пулемет. В лодку сел также знакомый Доариэ «летописец» экспедиции и какой-то мужчина средних лет с ухоженной темной бородкой.

— Писатель, — шепнула Паро. Она вспомнила, что этот самый господин еще до войны проезжал через их деревню на оленьей упряжке, направляясь в Ухту.

Лодка тронулась. Паро правила, Доариэ гребла. Господа сидели на мешках с крупой.

— Как поживаете, сестрички? — спросил по-карельски писатель.

— Так и живем день за днем, а глядишь — неделя пролетела, — быстро ответила Паро и, зажав под мышкой кормовое весло, потуже затянула концы платка.

— Карелы за словом в карман не лезут, — заметил писатель.

— Я-то их знаю. — Магистр исподлобья взглянул на Паро, вспомнив, как эта женщина задрала перед ним подол.

— А что нам не жить, когда лодка полна хлеба, — продолжала Паро.

Ей вдруг пришла в голову озорная мысль.

Паро хорошо знала свой причал. Ей ли не знать, если она вот уже лет двадцать пять пристает к берегу у этой склонившейся над озером березы, то возвращаясь из леса, то с рыбалки. И не было случая, чтобы лодка у нее налетела на камень, скрытый под водой чуть правее от причала. Камень этот был коварный и наскочить на него легко. А что если… Место неглубокое, не утонешь… И Паро направила нагруженную до краев лодку прямо на камень. Днище заскрежетало, нос лодки задрался, а корма ушла под воду…

— Тону! — завизжала Паро, навалившись на борт так, что лодка чуть не перевернулась.

Писатель, прямо в новеньких желтых пьексах с высокими голенищами, прыгнул в воду и, сдвинув лодку с камня, подтянул ее к берегу.

— Все из-за тебя! — Паро сердито взглянула на магистра. — Расселся, что ничего не видно.

Где-то за Весанниеми грохнул взрыв, затем другой… Писатель и магистр вздрогнули.

— Это ваши рыбу глушат, — объяснила Паро, выжимая подол мокрой юбки.

По берегу проходил старый Петри с внучкой.

— Убейте и нас, коли всю рыбу губите! Все равно с голоду подыхать! — крикнул он.

Широкая седая борода старика тряслась.

Господа смущенно переглянулись и, ничего не ответив старику, стали подниматься вверх по крутому берегу.

— Видите, что творят! — сказал магистр, когда они поднялись на кладбищенскую гору. — Баба-то нарочно наехала на камень. Эта деревня — сплошное гнездо красных. Вам в своей книге не стоит петь ей хвалу.

Придя в деревню, они увидели в ней лишь стариков и детей. Все трудоспособное население ушло на покосы. Хилиппа с сыном и батрачкой тоже был на лесной пожне. Задерживаться в пустой деревне не имело смысла, и в тот же вечер магистр и писатель отправились дальше, чтобы за ночь — ночью прохладнее идти — добраться до погоста и оттуда на лодке выехать в Ухту, где находился штаб экспедиции…

Примерно через месяц магистр Канерва опять появился в деревне. Вместе с подполковником Малмом он возвращался в Финляндию. Малм пришел к выводу, что свою «историческую миссию» он выполнил, и попросил у Маннергейма разрешения вернуться. Как и весной, Малм остановился в избе Хилиппы. Хозяин уже вернулся с покоса. Он радушно принял гостей, провел их в горницу и угостил рыбниками и топленым молоком. Но гости вели себя как-то странно: разговаривали мало, отвечали односложно и уклончиво, словно были чем-то недовольны или что-то скрывали от Хилиппы. А он ждал этой встречи, хотел рассказать самому подполковнику о том, как нагло ведет себя Пулька-Поавила. «Не стоит, пожалуй, ничего им говорить, — решил Хилиппа. — У самих, видно, дела неважны». Он сидел в раздумье, пощипывая усы, потом, заметив, что гости словно тяготятся его присутствием, извинился и встал из-за стола, сказав, что ему надо сходить за лошадью. Когда Хилиппа закрыл за собой дверь горницы, Малм тихо сказал Канерве:

— Хозяин, видно, о сыне не знает ничего.

В избе Хилиппа надел картуз и взял кнут.

— Ты куда? — изумилась Оксениэ. — А гости?

Хилиппа ничего не ответил.

— Перевези их через озеро, когда поедут, — велел он Ханнесу и вышел.

Малм сидел, развалившись в качалке, и медленно покачивал свое крупное тело.

— Вся беда в том, что у нас еще слишком мало авторитетных людей, понимающих, что может дать Финляндии этот богатейший лесной край, — сетовал он, барабаня пальцами по подоконнику. — Соломенные шляпы присылают! Солдат экспедиции с повязкой «За Карелию» на рукаве и в соломенной шляпе! Ха-ха!

Перестав смеяться, Малм вдруг нахмурился.

— Даже с рапортом не явились. Или, может, их здесь уже нет? Улизнули к своим мамашам, как тот Паюнен. Надо сходить посмотреть…

Когда Малм ушел, Канерва достал свой дневник.

«…Неутомимый поборник нашего дела купец Сергеев выступал перед своими земляками с речами, устраивал всякие празднества, но все это оказалось впустую, — писал магистр, то и дело встряхивая вечное перо, в котором, видимо, кончились чернила. — Карелы православные… Даже Пирттиярви, эта глухая деревушка, всегда была и будет для нас чужой. Из всех ее жителей лишь Хилиппа Малахвиэнен настроен к экспедиции благожелательно. Остальные же точат на нас зубы, а, может быть, и ножи, и не только на нас, но и на Хилиппу, что может стоить ему головы. О создании в Пирттиярви шюцкора не может быть и речи.

В Иванов день, во время праздника братства соплеменников, в Ухте появилось два лазутчика из Кеми. Одного поймали и расстреляли, другой бежал. Говорят, бежавший — сын какого-то старика из Пирттиярви… Недавно над Куйтти появился самолет и, покружившись над озером, улетел обратно в сторону Мурманской железной дороги… Из некоторых деревень часть крестьян ушла в леса… На самом же деле, они, конечно, пробираются на Мурманку… В Финляндии не понимают всей сложности обстановки. Малм в этом отношении безусловно прав…»

В это время Малм, опустив голову, шел по деревне. Адъютант следовал за ним. Им встретилось несколько жителей деревни, но никто не поздоровался с ними, как это принято в карельских деревнях при встрече с любым человеком. Наоборот, все сделали вид, что не замечают их. Малм понимал, чем вызвано такое отношение к ним, и даже чувствовал себя в некоторой степени виноватым. Нет, его совесть мучило отнюдь не то, что они расправились с учителем, просто он с сожалением думал, что они слишком уж необдуманно действовали, вступая в карельские деревни. Ненужной торопливостью возбудили среди местного населения страх и неприязнь ко всей экспедиции. Нет, надо было по-другому…

В школе Малм застал всего несколько солдат, валявшихся на нарах. Фельдфебеля Остедта на месте не оказалось. Дневальный, долговязый солдат по фамилии Пёвхонен, доложил:

— Из личного состава интендантского взвода присутствует пять, остальные копают могилу героев.

Малм недоуменно уставился на дневального. Он не знал, что «могилой героев» солдаты прозвали яму, которую копали под ледник. Ведь еще месяц назад Малм думал, что пробудет в беломорской Карелии по крайней мере до будущего лета, и приказал выкопать в Пирттиярви ледник для хранения продовольствия.

Но тут в класс вбежал фельдфебель Остедт и, щелкнув каблуками, приложил к виску тонкие пальцы.

— Из личного состава интендантского взвода п-п-присутствует… — начал он докладывать.

Не успел Остедт отдать рапорт, как в дверях появился небольшого роста пожилой солдат в выцветшей куртке и изношенных грязных брюках.

— Совсем разорвались, дьявол их побери, на ногах не держатся, — пожаловался он Малму, показывая рваную штанину, из-под которой выглядывало голое колено.

Фельдфебель побагровел. Малм посмотрел на него долгим взглядом.

— Кругом м-м-марш! — взревел Остедт.

Солдат в рваных брюках неуклюже повернулся и поплелся к выходу.

— Во всей Финляндии я не встречал д-д-другого такого разгиль-д-дяя, как этот Рёнттю. П-п-попробуй с такими бездельниками построить ледник.

Малм спросил в недоумении:

— Что за могилу героев вы там копаете?

— Д-д-да… — растерялся фельдфебель.

Солдаты не торопились копать «могилу героев». Они сидели на краю ямы и болтали с Наталией, остановившейся возле них. Она шла на озеро полоскать белье. В последнее время Наталия часто останавливалась поговорить с солдатами. Хилиппа заметил это и похвалил ее. Он даже подарил своей батрачке большую шаль с кистями, которую привез зимой из Каяни. Наталия догадывалась, почему Хилиппа так расщедрился. Он, конечно, знал, что Наталия кое-что слышала, когда он зимой говорил Малму об учителе и Пульке-Поавиле. Может быть, он боялся, что Наталия расскажет обо всем людям, и поэтому старался задобрить ее.

— Небось, дома-то вас ждут не дождутся зазнобы, — говорила Наталия солдатам. — Неужели вас домой не тянет?

Увидев приближающегося Рёнттю, солдаты заржали!

— Ну что, не вышел номер?

— С ним можно говорить лишь верхом на коне с дубиной в руке, — буркнул Рёнттю.

Следом за Рёнттю чуть ли не бегом примчался Остедт.

— Скоро к нам на п-п-помощь придут немцы, — с ходу заговорил он. — Главнокомандующий сказал. Д-д-да-вайте копайте!

Однако солдат это известие не воодушевило. Слышали они эту песенку… А, кроме того, они уже знали, что из Кеми в Ухту приходили красные разведчики.

— Господь дал нам время, а насчет спешки он указаний не давал, — острил Рёнттю, не двигаясь с места.

Фельдфебель вспылил.

— Я тебе п-п-покажу господа. И кто тебя с-с-с-сделал таким лодырем?

— Видишь ли, мой папочка любил поспать с вечера, а мамочка с утра, а я получился в обоих, — позевывая, ответил Рёнттю.

Солдаты захохотали.

Увидев Малма, направляющегося со всей своей свитой к лодочному берегу, Остедт бегом устремился вслед. Когда он удалился на достаточное расстояние, Рёнттю передразнил его:

— Д-д-давайте копайте.

— На каше из колючей проволоки много не накопаешь, — сказал один из солдат и бросил лопату.

В крупе и муке, доставляемой для экспедиции время от времени из Финляндии, было так много высевок, что сваренная из них каша застревала в горле. Солдаты называли ее кашей из колючей проволоки.

— Этому Ости следовало бы устроить темную, — сказал Рёнттю, провожая недобрым взглядом фельдфебеля, торопливо вышагивающего под кладбищенскую горку к причалам.

…Наталия стояла по колено в воде и полоскала белье. Она видела, как Малм и «летописец» залезли в лодку и как фельдфебель Остедт бросил на нос лодки коровий окорок. Затем Ханнес столкнул лодку на воду, и вскоре она скрылась за мысом.

Наталия выпрямилась и, сощурив глаза, посмотрела на полянку, на краю которой Пулька-Поавила начал строить новую избу. На куче бревен рядом с отцом сидел Хуоти. Они давно уже сидели и о чем-то разговаривали. Потом Поавила поднялся и, опустив голову, пошагал к дому. Хуоти тотчас же прибежал на берег. Общая тайна, которую Хуоти и Наталия уже много дней хранили в своем сердце, никому не открывая ее, сблизила их и заставляла искать общества друг друга. Они встречались почти каждый день.

— О капрале не спрашивали? — тихо спросил Хуоти, подойдя к Наталии.

— Нет, не спрашивали, — ответила девушка и, выйдя из воды, села рядом с Хуоти на траву.

Хуоти все боялся, что белофинны опять начнут розыски загадочно исчезнувшего капрала и узнают обо всем. Убитый капрал снился ему чуть ли не каждую ночь.

— Солдаты злые, кроют свое начальство, — рассказывала Наталия, понизив голос. Хотя на берегу, кроме них, никого не было, они говорили вполголоса, то и дело оглядываясь по сторонам. — Собираются избить фельдфебеля и сбежать домой.

— Ночи скоро будут темные, — сказал Хуоти, думая о своем.

— Да, — вздохнула Наталия.

Она понимала, о чем думал Хуоти. Знала, куда он собирается и зачем идет. Но расставаться с ним ей не хотелось, и она печально опустила голову.

— Что с тобой? — спросил Хуоти, заметив, что девушка вдруг погрустнела.

Наталия еще ниже опустила голову, сорвала травинку и начала крутить ее между пальцами.

— Хуоти, а помнишь, когда ты ранил ногу и мы сидели у вас? — шепотом спросила она и, подняв голову, посмотрела на него. Глаза у нее были грустные-грустные и словно о чем-то умоляли.

Хуоти смутился. Какое-то странное, теплое чувство заполнило его сердце.

Эти глаза весь вечер стояли перед ним. На душе было и радостно и в то же время чуть-чуть тоскливо. Он долго не мог заснуть.

Ночью он услышал разговор отца с матерью.

— Когда тебе рожать? — спросил отец.

— Где-то в начале рождественского поста.

— Ну, к тому времени мы вернемся, — заверил отец. — Паро поможет тебе…

Рано утром Поавила с Хуоти и Крикку-Карппой незаметно вышли из деревни и скрылись в лесу. За плечами у Хуоти был берестяной кошель, с которым он обычно ходил на ловлю птиц, а в кармане пиджака лежало выцветшее удостоверение, выданное на имя члена солдатского комитета 428-го Выборгского полка прапорщика С. Н. Попова.

Заметив, что из деревни стали исчезать мужики, фельдфебель Остедт пошел по домам.

— Куда хозяин ушел?

— На охоту пошли, — ответила Доариэ.

— Силки ставить, — ответила жена Крикку-Карппы.

 

II

Хоть и лежала деревушка Пирттиярви за тридевять земель от большого мира, из нее тоже можно было добраться в любой конец света. Только сделать это было нелегко. В какую бы сторону человек ни направился из деревни, он всегда попадал в лес, сперва в молодой ельник, потом в настоящую вековую тайгу. Подлесок, низкий и редкий, выросший вокруг деревни на месте вырубленных елей и сосен, лесом и не называли. Настоящий лес начинался дальше, за полянами и болотами, куда не доходили уже ни коровьи тропы, ни извилистые тропинки, протоптанные деревенскими мальчишками, вдоль которых они расставляли свои силки. Там был настоящий лес, с медвежьими берлогами и глухариными токовищами, со своей, независимой от людей жизнью.

Пулька-Поавила, Хуоти и Крикку-Карппа шли уже по настоящему лесу. Правда, им еще встречались следы пребывания человека: полузаросшие круги от костров, прорубленные перед самой войной просеки — «межи», как они их называли, но это была уже тайга, суровая и угрюмая. Здесь даже Крикку-Карппа и Пулька-Поавила, немало походившие по лесу, шли настороженные, не говоря уже о Хуоти. Крикку-Карппа, знавший лучше эти места, шагал впереди, Поавила за ним, Хуоти замыкал шествие. Когда идешь по тайге ходко, а не плетешься как-нибудь, то не очень-то поговоришь, и они шагали молча, думая каждый о своем.

Когда они проходили через стройный сосняк, Пульке-Поавиле вспомнились бревна, которые он приготовил для строительства новой избы и которые теперь лежали, дожидаясь лучших времен. Когда-то они настанут, эти лучшие времена? К той поре и бревна могут сгнить под открытым небом. Принесла нелегкая окаянных, не дают крещеным людям в мире жить. И добром уходить но думают…

Крикку-Карппа, увидев заросшую малинником горелую пустошь, подумал о лесных пожарах, на тушение которых чуть ли не каждое лето ему приходится поднимать народ. Иногда в самую страду, во время сенокоса пожар отрывает мужиков от работы. В старые времена жители Пирттиярви не знали такой напасти. Лесные пожары стали просто бедой за последние годы, когда в их краях появились всякие лесоустроители и лесоподрядчики…

А Хуоти, проходя через черничник, вспомнил, как однажды он с деревенскими ребятами накануне Ильина дня ходил собирать чернику. Здорово он тогда напугал Иро, даже лукошко у нее из рук выпало. Наталия тоже была с ними, но она собирала ягоды одна в сторонке. А брали ягоды они по-разному: Наталия каждый листик выберет из лукошка, если он туда попадет, а у Иро всегда полно сору…

Но о чем бы ни думали они, мысли каждого постоянно возвращались к дому, от которого они уходили все дальше. И в словах, которыми они изредка обменивались, сквозила тревога о доме. Словно оправдываясь перед родными, Крикку-Карппа сказал: «Говорят, и из других деревень на Мурманку тоже подалось немало мужиков». Пулька-Поавила ответил, что, может быть, они где-нибудь в лесной избушке и встретятся с этими мужиками из других деревень. Это прозвучало словно заверение: мол, домой им надо возвращаться не одним, а нагрянуть целым войском, иначе окаянных руочи не прогонишь.

Прошли поляну, на опушке которой росло много рябины, усыпанной наполовину созревшими гроздьями ягод. «Видать, дождливая и поздняя осень будет сей год, — вздохнул Пулька-Поавила, взглянув на рябину. — И так забот да тревог хоть отбавляй, а если еще и осень выдастся дождливая, как там бедная Доариэ управится с жатвой? Да и на сносях она… И Хуоти вот взял с собой…»

Потом они увидели в ельнике развороченный муравейник. Медведь… Как раз в эту пору он начинает растить жир на зиму и любит полакомиться муравьиными яйцами. В их краях медведи водились испокон веков и нередко нападали на домашний скот.

— Сегодня колобродил… — заметил Крикку-Карппа, невольно поправляя ружье за плечом.

Значит, опять шатается, проклятый. Чего доброго, он может и к их деревне перебраться и задрать чью-нибудь коровенку.

Они ушли уже так далеко, что единственной опасностью, которая могла им здесь угрожать, была бы неожиданная встреча с медведем. В этих таежных дебрях, где не могло быть уже никаких руочи, они чувствовали себя свободными. Родной лес дал им это чувство свободы и безопасности.

Солнце уже успело подняться высоко и жарило вовсю. В редком сосняке земля так нагрелась, что сухой вереск с похрустыванием рассыпался под ногой. Но в корбах, в густых ельниках, куда лучи солнца не пробивались, мох был сырой и топкий. Наверное, солнце заглядывало сюда в последний раз несколько десятков лет тому назад, когда эти косматые ели были пушистыми елочками. Теперь здесь было темно и прохладно. Здесь даже эхо глохло. Носки пьекс то и дело цеплялись за корни и сучья, колючие иголки царапали щеки.

Выйдя на поляну, напоминавшую заброшенную пожогу, решили передохнуть. Если бы не груда заросших крапивой камней, никому даже и в голову не пришло бы, что здесь, на этой высокой сопке, когда-то было человеческое жилье. Такие места, где бог знает когда обитал человек и которые бог весть когда покинул, можно встретить в бескрайних карельских лесах порой очень далеко от селений.

— Ну вот, мы тоже стали беглыми, — вздохнул Пулька-Поавила, сбрасывая со спины кошель, и присел на большой замшелый камень.

Слушая неторопливую беседу отца и Крикку-Карппы, Хуоти вспомнил рассказ покойной бабушки о беглом Иване и Сантре. Бабушка развала и его, Хуоти, беглым. Тогда это очень удивило его. «А может, все пирттиярвцы — бывшие беглые?» — вдруг пришло ему в голову. Кто знает, может быть и на этом камне в давние времена вот так же, подпирая голову руками, сидел в раздумье кто-нибудь из его праотцов…

С высокой сопки перед ними открывался необозримый лесной простор. Во все стороны вплоть до самого горизонта шли, перемежаясь, лощины и сопки, то темно-, то светло-зеленые. В двух местах за деревьями поблескивали ламбы. «Вон там Пирттиярви», — сказал Пулька-Поавила сыну, махнув рукой в сторону сопки, возвышавшейся далеко-далеко на горизонте.

Хуоти встал на камень. Значит, там, за той сопкой, их родное озеро. А в противоположном направлении, где-то впереди, вон за теми варакками, плещется Белое море, к которому они идут. «Собрался пастушок в путь-дорогу дальнюю, — вспомнились Хуоти слова сказки. — Идет от деревни к деревне, что подадут, тем и кормится. И вот приходит он к морю. Другого берега не видно. А за морем дочь царская живет. Пастушок начинает кричать, лодку звать…»

— К ночи надо бы успеть добраться до Колханки, — услышал Хуоти голос отца.

Спустившись с сопки, они увидели разрытый песок под корневищем поваленного бурей дерева. Но следы были не медвежьи…

— Тетерев! — вскрикнул Хуоти.

Птица почему-то не пыталась улететь. Она бежала по земле, мечась из стороны в сторону, а потом бросилась им навстречу.

— Птенцы у нее, — заметил Крикку-Карппа.

Он следил за попытками птицы увести их в сторону от места, где укрылись ее птенцы. Если бы на таком расстоянии от себя Крикку-Карппа увидел тетерева, он непременно бы подстрелил его. Ведь в их кошелях харчей на дорогу почти не было. Что в такое время можно взять с собой из дому? Они могли полагаться только на то, что им даст лес, ведь лес всегда давал пропитание путнику. Но это была тетерка, и рука Крикку-Карппы не поднималась стрелять.

А Пулька-Поавила смотрел на птенцов. Бедняжки, как они перепуганы! Сбились в кучу, словно дети, и пищат отчаянно.

Они уже далеко отошли, а перед глазами Пульки-Поавилы все стояли тетерка и ее перепуганные птенцы.

Позади опять оставались поляны и корбы, варакки и болота, а впереди вставали новые сопки, открывались новые поляны и ламбы. Местами валежника было так много, что приходилось перепрыгивать с одного поваленного дерева на другое. Но труднее всего было идти по заболоченным низинам, где ноги глубоко проваливались в податливый сырой мох.

— Устал? — спросил Пулька-Поавила сына, заметив, что тот едва поспевает за ним.

Хуоти наклонился и сорвал с кочки несколько сочных желтых ягод морошки. Пусть отец думает, что это он из-за ягод отстает. Парню не хотелось признаваться, что пьексы, которые он подшил, готовясь в дорогу, стали натирать ногу. Натирало то место, которое он зимой поранил топором.

К счастью, болото оказалось нешироким, и они опять зашагали по сухому лесу. Но промокшая на болоте пьекса натирала все сильнее.

Пулька-Поавила опять остановился, поджидая сына.

— Да ты хромаешь? — сказал он, когда Хуоти подошел к нему.

— Ногу натерло.

Поавила засопел. Опять сплоховал. Опять соседи будут посмеиваться… Не надо было брать с собой Хуоти.

— Пока бороды нет, в тайгу ходить не следует, — заметил тут же Крикку-Карппа.

Пулька-Поавила ничего не ответил.

— До Колханки-то дойдешь? Немного осталось, — спросил он у сына.

«Пойду, конечно, — подумал Хуоти. — И жаловаться не буду, хоть и больно идти».

Вскоре впереди послышался шум порога. Потом стали попадаться кучи обрубленных сучьев и хлыстов. С некоторых еще и хвоя не успела осыпаться. И вот, наконец, за ольшаником замелькала река. Но до избушек, поставленных лесорубами, пути было еще не менее версты. Шли они по берегу и удивлялись. Вдоль реки там и сям грудами лежали бревна: лес остался несплавленным с прошлого, а кое-где и с позапрошлого года. Почему его не сплавили? Что за хозяева пошли, оставляют древесину гнить под открытым небом. Отметок о браке на бревнах нет. Неужели там, у Белого моря, древесина больше не нужна?

Бревна, конечно, не могли рассказать им, почему владельцы расположенных в устье Кеми лесозаводов начали саботаж и оставили древесину гнить в лесу. Но и эти безмолвные кучи бревен по-своему говорили о событиях, происшедших за последние месяцы в Беломорье. Пирттиярвцы почти ничего не знали об этих событиях. Еще больше они поразились, когда пришли к избушкам и увидели возле кучи бревен пустую, видимо, недавно выброшенную коробку из-под папирос «Фенния».

— И сюда успели, дьяволы, — ругнулся Пулька-Поавила, пнув папиросную коробку. — К счастью, однако, эта река течет не в их сторону.

Крикку-Карппа внимательно посмотрел вокруг: вдруг какой-нибудь охотник до чужого леса бродит поблизости. Но, слава богу, никого не было видно. Только верхушки сосен глухо шумели да комарье пищало возле самого уха.

Неподалеку от реки стояла избушка, которую Пулька-Поавила в свое время построил с помощью сыновей. К ней они и направились.

— Ох-хо-хо, — вздохнул Поавила, повесив кошель на конец углового бревна. Взглянув на ногу Хуоти, он нахмурился. — Здорово ты ногу натер. До мяса.

— Надо теперь идти в носках, — посоветовал Крикку-Карппа. — Как тогда Петри шел…

Мальчишкой Хуоти все лето бегал босиком и ноги его ничего не боялись. А теперь, став постарше, он ходил по лесу в пьексах или лаптях, и ноги стали нежными. Вот и натер ступню в том месте, где был шрам, буквально до мяса.

— А прежде-то народ крепкий был, что береза свилеватая, — продолжал рассуждать Крикку-Карппа. — Вот и отец твой покойный…

Пулька-Поавила не был настроен слушать его рассуждения.

— Схожу-ка я за лыком, — сказал он и ушел.

Крикку-Карппа открыл дверь избушки. В нос ударил затхлый запах застоявшегося воздуха. Перед печуркой в избушке лежала свернувшаяся береста и растопка, но дров не было. Захватив топор, Крикку-Карппа пошел рубить дрова. Избушку и летом надо топить, а то в ней неуютно.

Возле избушки стояло удилище, прислоненное к свесу крыши. Удилище было знакомо Хуоти — он удил им еще тогда, когда был вместе с Иво здесь, на сплаве. Хуоти осмотрел удилище и, прикрепив к нему леску, заковылял к берегу: на одной ноге — пьекса, другая — в носке.

Почти рядом с избушкой была заводь, повыше которой шумел довольно бурный порог. Когда-то Хуоти стоял на берегу, наблюдая, как чернобородый Федор Никанорович Соболев спускался по порогу на одном бревне. Тогда была весна, паводок, и вода в пороге прямо кипела. А где теперь Федор Никанорыч? Наверно, где-нибудь на сплаве. «Ишь, распрыгались!» Хуоти быстро наколол на крючок мотыля и забросил удочку чуть ниже порога, где хариусы выскакивали из воды, охотясь за насекомыми. «Ага, клюнуло!» Хуоти сразу позабыл и про свою больную ногу и про все на свете. Да, это не окушков ловить на Вехкалампи или даже на Пирттиярви. У них озеро рыбой небогато. Окуни да плотва, щука да ряпушка. Да налима ловят осенью, когда озеро замерзает, а снег еще не успевает выпасть.

— Ну как, ловится? — крикнул Крикку-Карппа. Он уже успел нарубить дров и затопить каменку.

В ответ Хуоти замахал рукой, подзывая Крикку-Карппу к себе.

— Ружье возьми… Утки…

Утиный выводок выплыл на середину реки откуда-то из камышей. Тут были утки и старые, вернувшиеся с юга, и совсем молодые утята, вылупившиеся весной.

Крикку-Карппа пристроил ружье, на сук, прицелился и выстрелил. Утки разлетелись. Утята тоже пытались взлететь, но тотчас же опустились обратно и бросились бежать по воде за мыс, куда уже успели скрыться взрослые утки. На реке осталась одна утка. Она беспомощно трепыхалась, пытаясь взлететь, потом затихла, покачиваясь на волнах.

Хуоти быстро разделся и поплыл за уткой.

Пулька-Поавила, вернувшись из лесу, сидел на пеньке перед избушкой и, ровняя края длинных и узких полосок луба, вспоминал ту морозную зиму, когда он впервые натопил эту избушку. Хорошо в ней было, тепло. А мерин стоял под навесом из хвои, дрожал, бедняга, от холода. Теперь у него мерина нет, ничего нет. Так уж нескладно у него получилось, пропал конь. Э-эх! Хёкка-Хуотари, тот не стал забивать гвоздя в копыто своей лошади. И в кемскую арестантскую не попал. И куда он тогда удрал в темноте? Так оно всегда: один вовремя смотается, а другой попадается. Одни умеют обдумывать каждый свой шаг, а другие… Услышав выстрел, Пулька-Поавила даже вздрогнул. Куда же они делись? Карппа тоже исчез. Только заметив, что у стены нет ружья, он успокоился. А вот и они…

— Гляди ты, — обрадовался Поавила, увидев добычу Хуоти и Крикку-Карппы.

Не так уж часто на порогах Колханки удили хариусов. И, видать, их развелось тут немало — вон сколько Хуоти сумел натаскать за короткое время.

— Одна дорога — одни харчи, — сказал Пулька-Поавила, когда Хуоти поставил котелок с ухой на стол, стоявший перед избушкой.

Тайга сближает людей. Может быть, люди в ней тянутся друг к другу потому, что среди дремучей чащи человек чувствует себя одиноким. А может потому, что в лесу все живет словно единой семьей. У охотников давно уж так повелось, что они, повстречавшись на охотничьих тропах, едят из общего котла около общего костра.

Крикку-Карппа перекрестил рот и, хлебнув ухи, сказал:

— Нет, из окушков уха получше получается…

Время от времени он пробовал кончиком ножа, сварилась ли его утка. Нет, пусть еще поварится. Крикку-Карппа подсыпал в котелок муки — жене удалось выменять у финских солдат на молоко немного муки, и она дала ему в дорогу пару горсточек.

«Ну, наверно, готова», — и Крикку-Карппа снял котелок с огня.

Поужинав, Пулька-Поавила снова взялся за лапоть. В голову опять полезли всякие беспокойные мысли. Он думал о бревнах, оставшихся несплавленными на берегу реки. Они же сгниют. Впрочем, ведь у него тоже бревна остались лежать под открытым небом…

Хуоти стал рубить хвою, чтобы настелить ее на земляном полу избушки.

— А скажи-ка, Хуоти, как дерево растет? — спросил Крикку-Карппа. — Сучья с каждым летом выше поднимаются или остаются на месте?

Хуоти опустил топор и задумался.

Пулька-Поавила очнулся от своих мыслей и тоже задумался над вопросом. Крикку-Карппа — старый таежник, знает о лесе много такого, что недоступно другим. Не зря у него голова лысая. Хуоти ждал, что ответит отец. Но отец поскреб искусанную комарами шею и опять принялся плести лапоть. Неужели тоже не знает? Впрочем, что в этом удивительного, ведь не знал же отец, где лягушки зимуют. Много в лесу всяких тайн! Поди узнай их все…

— Ну вот и готов, — сказал Пулька-Поавила, выпарив сплетенный им лапоть в горячей воде. — Ну-ка, примерь.

Багровое солнце стояло довольно высоко над лесом, но пора было ложиться спать. А что еще делать? Ужин съеден, лапоть сплетен. Всяких непрошеных гостей они выкурили из избушки. Теперь в ней можно устраиваться и самим. Первым в избушку залез Крикку-Карппа, за ним Хуоти, потом Поавила.

Под потолком еще держался едкий дым. На полу приятно пахло свежими еловыми ветками и березовыми листьями.

— Уж здесь-то клопы не будут кусать, — сказал Крикку-Карппа, сладко зевая.

Через минуту он захрапел.

«Ему-то что, храпит себе… — с завистью подумал Пулька-Поавила. — Жена-то у него что корова яловая…»

Хуоти тоже уснул сразу — так он устал.

Не спалось только Пульке-Поавиле. Он все с большим беспокойством думал о том, что напрасно взял с собой Хуоти. Пусть утром парень воротится домой. Куда ему тащиться с натертой ногой. В деревне ему ничто не грозит, он же совсем молодой… Прислушиваясь к глубокому дыханию Хуоти, Пулька-Поавила тоже задремал. Но не успел по-настоящему уснуть, как проснулся от голоса Хуоти. Хуоти во сне плакал и стонал.

Хуоти видел сон, Они с матерью в какой-то часовне. Вокруг темно и страшно. Мать встала на колени перед иконой и просит бога простить ее сына. Но откуда она знает, что он, Хуоти, убил того капрала? «Как же ты так, сыночек?» — спрашивает мать и начинает плакать навзрыд. «Да я нечаянно… Мама, не плачь…» — умоляет ее Хуоти жалобным голосом, протягивая к ней руки…

— Что с тобой? — спросил Пулька-Поавила, растолкав сына.

Хуоти сел и стал озираться, не понимая, где находится.

— О каком убийстве ты там бормочешь?

— Об убийстве?

Хуоти никому не рассказывал об убитом капрале. Знали о том лишь он да Наталия. Сейчас он, возможно, и признался бы отцу, не будь здесь рядом Крикку-Карппы. Словно ища защиты, Хуоти подвинулся ближе к отцу и опять лег. Долго он не мог успокоиться: как только закрывал глаза, перед ним вставал только что увиденный сон. Потом он все же уснул.

А Пулька-Поавила так и не смог больше заснуть. О каком убийстве Хуоти говорил во сне? Да, в деревне полно этих руочи, ходят с винтовками, они и во сне могут привидеться. Прогнать их надо, сами, как видно, не собираются уходить.

Лучи поднимающегося солнца заглянули в избушку через отдушину и засветились солнечным зайчиком на закопченной стене. Ярко засверкали капли смолы, застывшей на сучке бревна.

— Не пора ли подниматься? — сказал Пулька-Поавила, натягивая пьексы.

Крикку-Карппа открыл глаза и потянулся.

Хуоти долго хлопал веками, опять не понимая, где он находится.

— Покажи-ка ногу, — велел ему отец.

Стопа за ночь распухла.

— Тебе лучше вернуться домой, — строго сказал Поавила.

Хуоти взглянул на отца, но ничего не сказал. Ему так хотелось увидеть море и железную дорогу… При мысли о том, что он должен возвратиться в деревню, на душе стало горько, даже какой-то страх охватил его.

— Только бы филин не сбил с пути, — высказал свое опасение Крикку-Карппа. Хоть он и был человеком набожным, это не мешало ему верить во всяких злых духов, которые обитают в лесу, принимая обличье какого-нибудь зверя или птицы. Стоит путнику пойти по следу такого зверя или на крик такой птицы, злые духи заведут его куда-нибудь, откуда он и не выберется.

— Настоящий мужчина должен смолоду не бояться один ходить по лесу, — махнул рукой Пулька-Поавила. Слушая этот разговор, Хуоти думал о своем. С одной стороны, ему было стыдно и страшно возвращаться в деревню, а, с другой стороны, хотелось домой. Он вспомнил, какой у Наталии был печальный вид, когда они прощались. Только бы она не вздумала рассказать матери о том, что случилось весной. А что если финны дознались, кто убил… И сон еще такой приснился. Но что поделаешь теперь, если нога так распухла…

— Пойдешь обратно по нашим следам, — советовал отец. — Идти тебе не так далеко. Если руочи начнут спрашивать, где был, скажи: ходил, мол, проверять силки, да заблудился. Да не забудь про шкуру мерина. А на Мурманке еще успеешь побывать.

Они доели остатки вчерашней ухи. Потом Хуоти натянул на одну ногу пьексу, на другую надел сплетенный отцом лапоть и отправился в путь.

«Надо было сказать, как идти по солнцу», — подумал Пулька-Поавила, но Хуоти уже скрылся за ивняком.

Потом они с Крикку-Карппой спустились на берег и стали скатывать бревна в реку, чтобы соорудить плот.

— Когда вдвоем идешь, то и версты поперек, — оказал Крикку-Карппа, когда они, переправившись через реку, отправились дальше.

Но Пульке-Поавиле версты сегодня казались длиннее, чем вчера. «Но, пожалуй, так будет лучше, — думал он. — Хоть там дома с делами управятся. Хуоти работы не боится. Любую, самую тяжелую работу сделает, Хёкка-Хуотари одолжит лошадь, чтобы снопы свезти в ригу. Да, ведь риги-то нет, они же с Хуоти свою часть весной разломали…»

— Эмяс! — выругался Пулька-Поавила, зацепившись носком пьексы за корягу так, что чуть было не растянулся.

Чем дальше от Пирттиярви они уходили, тем незнакомее становились места. Этот лес был уже не их лесом, здесь хозяевами были жители соседних деревень. Им опять то и дело встречались следы пребывания человека. Вот береза, с которой, видно совсем недавно, драли лыко. Неподалеку от березы проходила тропинка. Обычно такие узкие извилистые тропинки разбегаются от карельских деревень во все стороны. Они ведут либо к какому-нибудь богатому рыбой лесному озерку, что лежит верст за десять-пятнадцать от деревни, либо к ручью, на берегах которого находятся покосы.

По тропинке шагалось легче, и к полудню они вышли к ручью, по берегам которого росла густая трава. Часть травы была скошена и убрана в копны. Увидев на покосе женщину и подростка, убиравших граблями сено, путники подошли к ним.

— Бог в помощь, — приветствовал Пулька-Поавила косарей.

— А-вой-вой, я-то думала, руочи, — обрадованно проговорила женщина, придя в себя от страха.

Эта усталая, подавленная каким-то горем женщина оказалась женой Еххими Витсаниеми, того самого Еххими из Венехъярви, которого белофинны расстреляли в Ухте. Вот теперь его вдове вместе с сыновьями пришлось самой заканчивать косьбу на этой далекой лесной пожне.

— Садитесь, отдохните, пока я сварю картошку, — предложила Еххимиха. — Время обедать…

И она повесила над костром чугунок с картошкой.

Неподалеку от ручья на опушке леса стояла скособочившаяся избушка. В нескольких шагах от нее бил родник. Пулька-Поавила сделал из бересты ковшик и зачерпнул из родника воды. Вода была чистая и студеная. «Куда же она девается? — размышлял Пулька-Поавила, разглядывая родничок. — Бьет-бьет из-под земли, а в роднике воды вроде и не прибывает». Потом он увидел несколько кос, висевших на конце торцового бревна: значит, косарей здесь больше, не только вдова с сыновьями.

— Если бы чуть пораньше пришли, пошли бы вместе с нашими мужиками, — сказала Еххимиха, ставя чугунок с картошкой на стол, сооруженный на двух пнях. Пока мужики ели, она рассказала им о новостях своей деревни. Мужики Венехъярви, уходя из деревни, захватили с собой косы и грабли, чтобы те, кому не следовало знать, куда они идут, думали, что они отправились на покосы. Вчера они всей артелью скосили сено на покосе Еххими, а сегодня рано утром отправились в путь — туда же, куда шли и путники из Пирттиярви.

Поблагодарив за картошку, Пулька-Поавила взялся за кошель.

— Риеску-то забыл, — напомнила Еххимиха, показав на половинку лепешки, которую Пулька-Поавила нарочно оставил на столе.

Поавила сделал вид, что не расслышал ее слов, и закинул кошель за спину.

— Ну, оставайтесь с богом.

— Да хранит вас господь, — напутствовала их вдова.

Долгое время Пулька-Поавила и Крикку-Карппа шагали молча. Встреча с усталой, постаревшей от горя женщиной вызвала у обоих тяжелое чувство. Только на первом привале Пулька-Поавила зло буркнул:

— Еще называют себя нашими братьями, сволочи.

— Да, иначе не скажешь, — согласился Крикку-Карппа.

Но известие о том, что из других деревень тоже немало мужиков ушло на Мурманку, словно влило в их жилы новую силу и надежду. Они уже не чувствовали себя такими одинокими среди дремучей тайги. Даже шагалось легче. Впрочем, тайга здесь была не такой уж дремучей: встречались поляны, попадались тропинки, проложенные рыбаками и косарями. Потом они вышли на какую-то дорогу.

На развилке, где тропа выходила на эту дорогу, под густой сосной стоял покосившийся деревянный крест. Такие старые, потемневшие и потрескавшиеся от времени кресты можно нередко встретить и у дороги, и где-нибудь на мыске у большого озера, и на поляне среди леса. Кто и когда поставил такой крест — никому обычно неведомо. Возле подножия этого креста лежала немалая груда камней. Видно, здесь, на развилке, не один путник отдыхал возле креста, бросив к его подножию свой камень. И каждый из этих камней как бы воплощал в себе вздох и молитву, сотворенную про себя путником. О чем они молили бога? О том, чтобы заморозок не погубил урожая, чтобы медведь не задрал корову, о том, чтобы бог излечил от хвори больного ребенка или сберег мужа или сына на поле брани, о том, чтобы не выдали замуж за немилого… Жизнь не одного поколения людей была заключена в этих камнях. И каждое лето все новые вздохи и мольбы падали к подножию креста, оставаясь лежать под ним молчаливыми камнями.

Крикку-Карппа тоже поднял с обочины небольшой коричневого цвета камень и бросил его под крест, за ним и Пулька-Поавила кинул к подножию круглый серый камешек. Уже многие годы, с того самого времени, когда он нечаянно проглотил пулю, пробившую навылет медведя, Поавила не верил ни в приметы, ни в амулеты. Но теперь, мучимый тем, что ушел, оставив беременную Доариэ одну, обеспокоенный, что Хуоти может заблудиться в тайге, и все еще подавленный рассказом несчастной вдовы Еххими о судьбе мужа, он последовал примеру Крикку-Карппы.

Где-то поблизости в березняке послышалось тонкое посвистывание.

— Подожди-ка, — шепнул Крикку-Карппа и, схватив ружье, начал подкрадываться к месту, откуда доносился голосок птицы.

Через минуту он вернулся с добычей в руке.

— Теперь можно подыскивать и ночлег, коль ужин в кошеле, — сказал он, показывая рябчика.

Они свернули с дороги на узенькую, заросшую травой тропинку, которая отходила налево и вела, по-видимому, на какую-нибудь лесную пожню. Действительно, часа через два они вышли на покос, на краю которого стояла избушка. Но венехъярвских мужиков они здесь не застали. Не было даже следов, говоривших об их пребывании здесь.

Поужинав сваренной из рябчика похлебкой, они разлеглись на постелях из хвои.

— В тайге повстречаться трудно, — задумчиво сказал Крикку-Карппа.

Этой фразой и ограничился их разговор. Они лежали и молчали, оба озабоченные одним и тем же: как бы там, дома, руочи, узнав, что они не вернулись из леса, не стали притеснять их семьи.

Это была последняя ночь, которую они могли провести под крышей. Следующую ночь им предстоит продремать где-нибудь под елью, на мшанике. Но все равно им не спалось. Они поднялись чуть свет и двинулись дальше. Было еще совсем рано, когда они вышли на дорогу, что вела, наверное, из Ухты в Рёхё. Конечно, та самая дорога. Другой, такой исхоженной, здесь быть не могло. От Ухты до Рёхё было верст сорок. Пулька-Поавила и Крикку-Карппа никогда не бывали в Рёхё, но знали, что там всего два или три дома. Так что Рёхё и деревней-то назвать нельзя, но дорога туда вела хорошая, потому что ездили по ней дальше, до самой Кестеньги. По их сведениям, белофиннов в Кестеньге не должно было быть, и они решили отправиться туда, раз уж попали на эту дорогу, а из Кестеньги уже добираться к Белому морю.

Но не успели они пройти и полверсты, как Крикку-Карппа стал прислушиваться. Позади на дороге послышались чьи-то голоса.

— Руочи идут! — и Крикку-Карппа кинулся в заросли. Пулька-Поавила — за ним.

Забежав за разлапистую ель, Поавила лег на землю и стал сквозь хвою смотреть на дорогу. Мимо них гуськом прошли пять человек с винтовками на плече и с белыми повязками на рукавах. Направлялись они, судя по всему, в Рёхё — больше было просто некуда.

— Не сидится им, — буркнул Поавила, когда белофинны скрылись за поворотом.

В Рёхё им уже нельзя было идти и, определив направление по солнцу, Пулька-Поавила и Крикку-Карппа направились прямо на восток, к Белому морю.

Перед ними лежал длинный путь по глухой тайге, где не было не только дорог, но и троп, проложенных рыбаками или охотниками, не говоря уже о тропинках, оставленных скотом. Только лес да лес. Здесь, между рекой Кемь и Топозером, была настоящая, нетронутая тайга. Люди словно боялись селиться в этих местах. И не потому, что здесь они не могли добыть средств к существованию. Нет, здесь хватало сосен, из которых можно ставить избы и делать лодки. В озерах хватало рыбы. В одной из ламбушек Поавила и Крикку-Карппа черпали окуней прямо кошелями. А такого обилия ягод в Пирттиярви и не встретишь. Поляны просто усыпаны черникой, болота морошкой. А дичи? То и дело из-под ног взлетает какая-нибудь птица, садится неподалеку на дерево и удивляется, кого это леший принес. Да, богата здесь природа, только некому брать ее дары. Наверно, потому люди боятся селиться здесь, что нет в этих местах удобных водных путей.

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа не боялись, что собьются с пути. Мимо Белого моря трудно пройти. А по ручьям, что текли отсюда в сторону реки Кемь, можно было приблизительно определить, сколько им еще брести по бесконечным болотам и камням. Шагать по чаще, где не увидишь ни одного пня из-под срубленного дерева, труд великий, и путники все чаще останавливались, вытирая пот с лица. Но чем дальше шли, тем легче становились кошели за плечами.

— Ну вот мы и будем теперь на одних харчах с белками, — усмехнулся Пулька-Поавила на одном из привалов, кладя в рот последний кусок ячменной лепешки.

«На одних харчах с белками» они жили почти двое суток, но голодать им не приходилось, потому что у них было ружье и соль в кошеле тоже имелась.

Где-то впереди послышался собачий лай. А как известно, где в тайге собака лает, там и деревня бывает. Но что за деревня могла быть в такой глухомани? Пулька-Поавила и Крикку-Карппа слышали о деревнях Курэ и Шомпаярви, находившихся где-то в этих местах, но, по их понятиям, где-то правее и должны были уже остаться позади. Собачий лай становился все ближе. Вот сквозь деревья блеснуло какое-то озерко. Минуту спустя они вышли на берег ламбы и увидели неподалеку человеческое жилье. Это была всего одна избушка, словно спрятавшаяся от кого-то в глубине тайги.

Путники направились к избушке.

— Вахти, Вахти.

Рыжебородый старик успокаивал собаку, перебирая пальцами густую свалявшуюся шерсть на ее шее.

— Разве не видишь, люди-то крещеные идут…

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа переглянулись.

— Входите в избу, — радушно пригласил их старик.

Сняв кошели, они поставили их у входа, перекрестились и только потом поздоровались.

Старик ответил на приветствие и тотчас же стал собирать еду на стол. Он не спрашивал, кто они, откуда. Видно, это его совсем не интересовало.

Для своего преклонного возраста он был удивительно бодрый. Обрамленное густой рыжей бородой румяное лицо, глаза ясные, лучистые. Видно, ему совсем не в тягость жить одному в глухой тайге. Но, судя по всему, он был рад случаю поговорить с людьми.

— Утром вот такая щука попалась в сети, — показал он руками.

— Рыбы в этом озере, наверно, много? — спросил Пулька-Поавила.

— О, кишмя-кишит, — улыбнулся старик. — Хоть через час ходи да проверяй сети.

В красном углу избы висела старинная икона с изображением распятого Христа. Икона вся блестела, отливая золотом. Видно было, что старец каждое утро протирает ее. Сделав двуперстное знамение перед иконой, старик сел за свой столик. Гости тоже перекрестились и сели за другой стол, на который старик поставил для них горшок с ухой. Принявшись за трапезу, старец больше ни разу даже не взглянул на своих гостей, словно забыл о них совершенно.

Кто же он? — гадали про себя Пулька-Поавила и Крикку-Карппа. Судя по всему, старообрядец. Об этом свидетельствовала и безукоризненная чистота в избе. Но как этот старик оказался здесь, на берегу глухого озера? От кого он бежал? Почему? Может, когда-то он совершил какое-нибудь злодеяние или, может, пошел супротив власти? Да нет, не походил он на преступника, тем более на бунтовщика. А может, он в молодости сбежал от рекрутчины или просто, разочаровавшись в жизни, стал отшельником? Кто его знает. Не будешь ведь расспрашивать старика, что и как. Да и не положено говорить за едой.

Некому было вести летопись жизни карельского народа, ибо карелы, за редким исключением, были неграмотны. Правда, писали о жизни и быте карел русские и финские ученые-этнографы, побывавшие на берегах Онежского озера и Куйтти, Латваярви и Выгозера. Но история этого народа так и осталась запечатленной лишь в заросших крапивой развалинах, говоривших о том, что и здесь когда-то жили люди, в крестах, стоявших на развилке дорог, в погрузившихся в илистые трясины гатях, по которым когда-то проходили ратные пути, и, наконец, в легендах и причитаниях, передававшихся из поколения в поколение. Но в глухих деревушках в глубине тайги можно было еще встретить и живых свидетелей далеких событий прошлого — страшного мора и неурожая, горя и войн.

Хозяин этой одинокой избушки тоже был одним из таких свидетелей. Годы его молодости прошли в старообрядческом скиту, который находился когда-то на острове, в двух верстах от его теперешнего жилья.

Возникновение этого скита было связано с историей Соловецкого монастыря. Сам старик никогда не бывал на Соловках, но о монастыре, стоящем среди бурного моря за крепкими каменными стенами, был много наслышан от старых монахов. Рассказы седобородых схимников о той далекой поре, когда их предшественники бежали с Соловков сюда в тайгу, посеяли в его душе какой-то страх, который он испытывал даже теперь, на старости лет, всякий раз, когда речь заходила о Соловецком монастыре.

С той самой поры, когда Зосима и Савватий первыми высадились на Соловках и основали там монастырь, монахи, и по своей воле пришедшие на остров, и сосланные, жили по своим старым уставам, пока Никон, продавший свою душу Антихристу, как они полагали, не стал проводить свои реформы и не вздумал распространить и сюда, на дальний север, свою власть. Но монахи отказались креститься и отбивать поклоны по-новому. Новые книги, присланные Никоном, они сожгли или выбросили в море. Тогда царь Алексей Михайлович сам вмешался в дело и потребовал от монахов повиновения, но они не подчинились и его воле, воле государя. «Мы не нуждаемся ни в каких указах его величества и не будем молиться по-новому, — ответили они, — ибо остров наш и монастырь наш…» В подобной строптивости и дерзости государь увидел явный бунт и послал войско на усмирение бунтовщиков. Целых шесть лет шла осада монастыря. Монахи и трудники, а также пришедшие им на помощь крестьяне и рыбаки из Кеми, Кандалакши и других поморских деревень, мужественно оборонялись, но голод, цинга, измена да пушечный огонь подорвали их силы, и однажды стрельцам удалось ворваться в монастырь. И в самом монастыре мятежные монахи продолжали отстреливаться из окон и дверей, но судьба восстания была уже решена. Из пятисот монахов и трудников в живых уцелело лишь шестьдесят. Из них двадцать восемь были сразу казнены, а остальные брошены в темницы. Одних потом повесили, других утопили в прорубях. Лишь очень немногим удалось каким-то чудом бежать, и они укрылись в лесах. Несколько человек пришли сюда, полные скорби, но не смирения, и на этом глухом таежном озере основали свой скит.

Многие годы, целые десятки лет власти ничего не знали о существовании скита. Но потом один из схимников, не поладив со стоявшими во главе скита старцами, сбежал и, явившись к себе на родину с повинной, рассказал местному попу, где он долгие годы укрывался от рекрутчины. Так весть о существовании тайного скита дошла до властей. И вот однажды темной осенней ночью сюда, на далекое таежное озеро, нагрянул целый отряд солдат с ружьями и саблями. Все дома, что стояли на острове — а их было уже более десятка — предали огню. Старец-отшельник, что молча сидел теперь за своей скромной трапезой, успел тогда укрыться в лесу и, объятый ужасом, смотрел, как с благословения святейшего синода сжигалось все то, что они создали и построили на пустынном острове долгим и упорным трудом. Только вот эта икона и сохранилась у него с тех времен…

Покончив с едой, старец перекрестился, отдал остатки пищи собаке.

— Был у меня товарищ да помер прошлой осенью, — сказал он словно себе и стал гладить собаку. — Вот остались мы с ним…

Мужики поблагодарили хозяина за еду.

— А далеко отсюда до Мурманки? — спросил Пулька-Поавила.

— Куда? — удивленно спросил старик.

Старик не знал даже о существовании Мурманской железной дороги. Не слышал он и о том, что уже второй год нет ни царя, ни синода. К нему иногда приходили староверы из ближайших деревень (находились эти ближайшие деревни за пятьдесят-шестьдесят верст), но они приходили в горе и отчаянии искать утешения и рассказывали только о своих печалях и заботах, а может быть, и сами ничего не знали о том, что делается в мире.

— Коли ходко пойдете, так к утречку к морю и выйдете, — сказал он, догадавшись, что эти странные путники имеют в виду побережье Белого моря.

Он думал, что гости начнут делиться с ним своими горестями, но потом понял, что они пришли к нему не за утешением, взял из сеней мотыгу и вышел.

— Бог в помощь, — сказал Пулька-Поавила, когда они вслед за стариком пришли на огромное картофельное поле. — Это ты все один возделал?

— Да времени у меня было много, — ответил старик. — Вон там будет Белое море. — Он махнул рукой на восток.

— Ну, счастливо оставаться, — попрощались путники.

— Идите с богом, — ответил старик, опираясь на мотыгу.

Путники прошли всего несколько шагов и опять оказались в чаще. Оглянувшись, они увидели старика, окучивающего картофель на своем поле.

— А старик-то, кажется, о Мурманке и не слыхал, — сказал Пулька-Поавила, продираясь сквозь густые заросли.

— Ты заметил — у него и гроб уже приготовлен, в сенях стоит? — спросил Крикку-Карппа.

Чем ближе они подходили к морю, тем больше менялся лес. Здесь росли деревья тех же пород, что и у них в Пирттиярви, только они были мельче, словно им не дали дорасти. Видно, лес здесь рос хуже потому, что сюда проникали холодные ветры с Ледовитого океана. И болот здесь было больше.

Идти становилось все труднее, но при мысли о том, что цель уже близка, они словно забывали об усталости.

На следующий день им уже стали попадаться пни сваленных деревьев. А потом издали донесся какой-то гудок. Вот он снова повторился.

— Поезд, — сказал Пулька-Поавила.

— Да, поезд, — подтвердил Крикку-Карппа.

Гудок паровоза был им знаком: они же работали на строительстве железной дороги и не раз видели паровоз. Потом Крикку-Карппа показались знакомыми и эти места: кажется, здесь он и работал. Точно! Вот и бор, откуда они возили лес на шпалы и для строительства бараков. Вскоре они вышли на дорогу, которая вела прямо к станции Поньгома.

В то время, когда Крикку-Карппа был в Поньгоме на заработках, станцию только начинали строить. Судя по всему, строительство здесь еще было не закончено: стояли недостроенные бараки, срубы еще каких-то строений. На одном из срубов и сейчас шла работа, стучали топоры. Неподалеку от дороги несколько человек пилили и кололи дрова. Проходя мимо рабочих, Пулька-Поавила хотел было крикнуть им: «Бог в помощь», но слова застряли в горле, когда он услышал чей-то грубый окрик на ломаном русском языке, запрещавший рабочим разговаривать. У кричавшего в руках была винтовка, и одет он был в незнакомый военный мундир желтого цвета. Так, значит, те, что пилят и колют дрова, заключенные. Но не это удивило Пульку-Поавилу — ему и самому довелось работать под охраной. Удивило и даже вызвало тревогу то, что конвоир кричал с каким-то чужим, незнакомым акцентом. Надо разузнать, что здесь в Приморье произошло. Нет ли где людей, говорящих по-карельски? Нет, ни одного карела не видно. Мужчины из Венехъярви сюда, конечно, не пришли. Но кажется, вон там, на срубе кто-то матерится по-карельски? Так и есть.

— Откуда, мужики, будем? — спросил Пулька-Поавила, подойдя к строителям.

— Я из Мунанкилахти, — ответил один из них, прервав работу.

— А я из Аконлахти, — добавил кто-то веселым голосом.

Все засмеялись.

Поавила и Крикку-Карппа тоже смеялись вместе со всеми: кому из северных карел не понятны эти шутливо двусмысленные названия деревень.

— Ну как, заработать еще можно? — спросил Крикку-Карппа, когда мужики перестали смеяться.

— Значит, на заработки подались? — сказал один из строителей, одетый в русский солдатский мундир, только без погон. — Этот сруб можете закончить, коли желание имеете, а мы собираемся податься на такую работу, где хлеб достается полегче.

Им бы тоже неплохо заиметь такую работу, подумал про себя Крикку-Карппа. А Пулька-Поавила кивком головы показал на людей, работавших у дороги, и спросил:

— Они тоже карелы?

— Есть там, кажется, два карела, — ответил строитель в простой рабочей одежде, — Какие-то шулеры да большевики они…

— Большевики? — переспросил Пулька-Поавила. Он внимательно посмотрел на собеседника, стараясь понять, говорит ли тот серьезно или шутит. Сам-то он хорошо знал, что за люди большевики.

— А чья здесь власть-то? — спросил он после некоторого раздумья.

— Баночников, — ответили ему.

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа впервые слышали это слово и не поняли, кто это такие.

— Ну, англичане, — пояснил тот, кто был в солдатской одежде.

Вот тебе и раз! Там, у них — финны, тут, в Беломорье — англичане. Пулька-Поавила вспомнил, что еще когда он был на строительстве этой дороги, он слышал о каких-то английских и французских инженерах, приезжавших инспектировать стройку. Тогда поговаривали, будто даже рельсы привезены то ли из Англии, то ли из Америки. А в Кеми тогда было английское консульство. Может, уже тогда союзники таили думку насчет Беломорья? У Пульки-Поавилы было такое чувство, словно он обманулся в каких-то надеждах.

— А на какую ж это вы работу думаете податься, где харчи погуще? — спросил он, скручивая козью ножку.

— Руочей бить, — ответил солдат. — Они, понимаешь, черти, сами не догадаются уйти, загостились уже…

— Точно, — согласились с ним пирттиярвцы.

И они рассказали, кто они и откуда и зачем пришли сюда.

— Давайте и вы с нами, — предложил солдат. — Тут вчера приезжал один из вашей деревни, добровольцев вербовал. Хорошие, говорил, харчи будут.

Оказалось, сюда приезжал из Кеми Теппана. Он вербовал мужиков в какой-то карельский отряд. Это известие подействовало на пирттиярвцев ободряюще. С начала весны они не имели никаких вестей о Теппане. Только разные слухи доходили. Ишь ты, Теппана-то добровольцев вербует. В Кеми, значит, они его и найдут.

И Пулька-Поавила с Крикку-Карппой решили поехать в Кемь. «Ну, теперь, пожалуй, и домой вернемся, так что Доариэ не успеет и соскучиться, — подумал Пулька-Поавила. — Если только эти мужики правду говорят». И хотя в голову по-прежнему лезли всякие тревожные мысли, на душе стало немного легче.

 

III

Вечерело. Доариэ с Микки на своей старой лодке отправились смотреть сети. Дул порывистый ветер, какой бывает при приближении осени, и на озере поднялись легкие волны.

Микки сидел на веслах. Доариэ, придерживая одной рукой кормовое весло, вычерпывала воду. Да, лодка-то здорово течет… Ведь она у них очень старая. Иво, еще до того, как ушел на войну, собирался сделать новую, да так и не собрался. Ушел и как в воду канул. Поавила тоже взял да на старости лет куда-то отправился. И Хуоти с собой захватил… Раньше Хуоти ездил ставить и поднимать сети. Теперь уже второе лето — Микки. Да, время идет… Какими разными растут парни! Хуоти, тот обо всем расспрашивал. Иной раз на что-нибудь засмотрится и забудет, что надо грести. Микки никогда ни о чем не спрашивает и ни с того, ни с сего весла из воды не поднимает. Вот и сейчас. Стая уток пролетела совсем близко и села в камышах возле берега, а Микки гребет себе, даже не глянул на уток. Но помощь от обоих парней уже большая. Она, Доариэ, довольна сыновьями. Только бы бог дал им здоровья.

Они пристали к берегу и стали вытаскивать лодку на сушу. С порывом ветра с другой стороны губы до них донесся протяжный крик. Кто-то просил перевоза. Кто бы это мог быть?

— Хуоти, — обрадованно сказал Микки.

— Не болтай чепухи, — рассердилась мать.

Залив был неширокий, и еще несколько лет назад Доариэ тоже легко узнавала на таком расстоянии человека, но за эти годы она тайком столько пролила слез, что не стало в ее глазах прежней зоркости.

— Мама! — донеслось с противоположного берега.

Господи, Хуоти! Почему он вернулся? Не случилось ли что-нибудь недоброе? Сердце сжалось от предчувствия беды, в глазах помутилось, словно какая-то пелена опустилась перед ними.

Доариэ торопливо столкнула лодку обратно на воду.

— А-вой-вой! Так я и знала… — заохала она, когда. Хуоти, с пьексой на одной ноге и лаптем на другой, перелез через борт.

Из-за больной ноги он не пошел в обход вокруг губы, а вышел к ручью, откуда начиналась тропинка на Вехкалампи, и здесь подождал, когда на их берегу появится кто-нибудь из своих.

— Где ты был? — сразу спросил Микки.

— Давай греби, — буркнула мать.

Но и дома любопытство не покидало Микки.

— Ходил силки смотреть, — ответил Хуоти, чтобы отвязаться от брата.

Микки не поверил: еще не настала пора для охоты с силками. Хуоти заметил свою оплошность и задумался. Он был еще настолько молод, что не умел лгать. А что если вдруг руочи начнут расспрашивать, где он пропадал, и Микки проговорится? Мать пришла ему на помощь и послала Микки наколоть дров, чтобы приготовить ужин.

Когда Микки вышел, Доариэ спросила об отце. Узнав, что Хуоти возвращался обратно от самой Колханки, она опять расстроилась:

— Да ты же мог заблудиться… Один… в такую дорогу.

Хуоти и сам боялся заблудиться, боялся, что его запутает леший. Крикку-Карппа предупреждал его, что если леший вздумает сбить человека с дороги, он обернется филином и кричит, как будто стонет. Но Хуоти не слышал крика филина. Медведя тоже не встретил. Видел только огромного ястреба. Ястреб кружил высоко в небе, а потом камнем кинулся вниз, наверно, заметил добычу. Но страх не покидал Хуоти. Когда же он вышел на знакомые места, вспомнился сон, приснившийся в лесной избушке, и ему стало еще страшнее.

— Помажь-ка этим.

Мать протянула Хуоти кругленькую коробочку с мазью, которую когда-то дал ей учитель. В ней еще сохранилось немного мази, похожей на деготь. Во всяком случае, ее хватило, чтобы смазать натертую ногу.

В избу влетела Насто. «А-вой-вой», — воскликнула мать, увидев перепачканные черникой щеки дочери. Конечно, вместе с другими деревенскими ребятами Насто бегала в подлесок и там они опять варили варенье из черники. Для пирттиярвской детворы такое «лесное» варенье было одним из немногих лакомств. Весной, как только с болот сходил снег, дети собирали подснежную клюкву и делали из нее сок. Без сахара, конечно. Но сок был вкусным и без сахара. Потом, когда поспевала вороника, собирали ее и варили на кострах, в корзинке из бересты. Тоже без сахара. О чернике и говорить не приходилось — из нее варенье самое вкусное, особенно, когда все едят из одной посуды. Но они не только варили для себя, а собирали и для дома. И сейчас Насто принесла почти полное лукошко черники.

Поставив лукошко на лавку, Насто подошла к матери и зашептала что-то ей на ухо.

— Господи! — испугалась Доариэ. — Мертвец? Да где?

— Там, за мельничьей речкой.

Хуоти побледнел. Теперь, конечно, финны все узнают.

— Хворостом забросан. Только ноги видны, — рассказывала Насто.

«Кто это его хворостом забросал? — подумал Хуоти. — Значит, кто-то в деревне еще знал… Кто бы это мог быть?»

Вошел Микки и, сбросив охапку дров перед печью, сообщил, что коровы идут домой.

— Так рано? — удивилась мать.

— Бегут как очумелые, колокольчики только позвякивают.

— Неужели? — встревожилась Доариэ и побежала встречать скот. Уже два лета подряд стадо спокойно паслось в лесу. Неужели опять появился медведь и потревожил коров?

Мустикки издали узнала свою хозяйку и направилась к ней с протяжным мычаньем, словно прося защиты.

— Ох, кормилица ты наша, — обняв за шею, Доариэ стала гладить корову.

Услышав многоголосое позвякивание колокольчиков на деревенской улице, Хуоти подошел, к окну. Сперва мимо дома прошли коровы Хёкки-Хуотари, потом Хилиппы. Коров Хилиппы встречала Наталия. Бок одной из его коров был сильно ободран и весь в крови.

— У Хилиппы одну корову поранил, — сказала Доариэ, вернувшись с подойником в избу, — завтра без пастуха в лес коров не отправишь…

Микки посмотрел на брата:

— А если бы тебе повстречался медведь?

Хуоти ничего не ответил. Не тот ли медведь напал на стадо, что разрыл муравейник в лесу? — мелькнула у него мысль. Но его сильнее мучило известие, с которым прибежала Насто из лесу. Понесло их как раз на то место… И надо же было ему натереть ногу… Но теперь уже ничего не поделаешь. Нужно повидать Наталию, предупредить… Но идти в деревню Хуоти не хотелось — он боялся.

Доариэ процедила молоко и поставила вариться уху. На ужин другой еды и не было — только уха да принесенная Насто черника с молоком. Садясь за стол, Хуоти перекрестился. Мать посмотрела на него долгим взглядом. Что это с парнем случилось? Ведь он в последние годы никогда не крестился. Да и вообще в Пирттиярви парни и мужики помоложе давно перестали креститься. Настолько времена изменились… С чего же это Хуоти крестится?

Но Доариэ ничего не сказала. Только позднее, когда легли спать и Микки с Насто заснули, она встревоженно спросила:

— Почему не спишь?

Хуоти уже открыл было рот, чтобы все рассказать матери, но что-то в последний момент удержало его. «Потом когда-нибудь… когда руочи уйдут», — решил он и ответил:

— Да вот думаю, скорей бы отец добрался до Мурманки.

Рядом сладко посапывал Микки. Слушая ровное дыхание брата, Хуоти незаметно заснул.

…Очнулся он на крыльце дома Хёкки-Хуотари от сердитого ворчания.

— И ночью нет от них покоя, разбойники окаянные, — ругалась жена Хёкки-Хуотари, с грохотом отодвигая дверную щеколду.

Не отдавая себе отчета, Хуоти прижался к стене избы. Паро открыла дверь и пробормотала:

— Никого. Почудилось, что ли?

Она захлопнула дверь и заперла изнутри на крюк. Хуоти постоял, все еще не понимая, как он здесь оказался. По старой памяти, что ли? Он был в горнице у Иро всего один раз, после не бывал. Он же хотел идти к Наталии, предупредить ее… Но что это? Он в одном нижнем белье!

Хуоти кинулся бежать к дому, пока его никто не увидел. Что же это такое произошло? Он, значит, во сне пришел и стал стучаться к Хёкке-Хуотари. Случалось раньше, что он разговаривал во сне. Но чтобы встать и пойти — это было впервые. Как же он перелез через два забора и не проснулся?

— Где ты так долго ходил? — спросила мать, когда Хуоти на цыпочках крался к постели.

Хуоти пробормотал что-то невнятное и лег. Он тотчас же снова уснул и проспал до утра. Проснувшись, с трудом вспомнил, как ходил во сне.

Хотя на натертую ногу было больно ступать, Хуоти все же не усидел дома. Разве мог он сидеть в избе, если все в хозяйстве теперь зависело от него. Кроме того, он боялся, что финны придут за ним. Лучше быть подальше от дома. Покончив с завтраком, он заявил матери:

— Надо бы поглядеть, как там шкура мокнет. Отец велел.

Мать ничего не ответила, и Хуоти тогда добавил?

— Заодно прутьев нарежу. Надо забор немного починить.

— Я с тобой! — обрадовался Микки.

Шкура мерина мокла в воде примерно в двухстах метрах от берега. Они вместе с отцом отвозили ее и натягивали на сделанную из жердей раму. На таких же рамах мокло там еще несколько шкур. У кого корова ногу сломала где-то на болоте, у кого корова стала такой старой, что приходилось зарезать ее. Шкуры лежали в воде с самой весны и от них шел противный запах. Когда лодка стукнулась о раму, Хуоти приподнял скользкую шкуру, пощупал, не начала ли сходить с нее шерсть, и решил про себя, что скоро можно будет приступить к ее дублению.

Неподалеку от места, где мокли шкуры, в озеро впадал ручей. В устье ручья, по обоим берегам, рос густой ивняк. Со многих кустов кора была содрана. Хуоти с Микки тоже приезжали сюда за корой для дубления, за прутьями. Высадившись на берег, они нарезали по огромной охапке прутьев и погрузили в лодку. Потом со своего причала они перетащили прутья к изгороди.

Изгородь была сложена еще их дедом. Она настолько обветшала, что от починки было мало толку, но Хуоти все же решил поправить ее хотя бы в тех местах, где она совсем осела. Он разобрал прясло, вытащив из земли жерди, обрубил прогнившие концы и, заострив, вогнал опять в землю. Увлеченный своей работой, он не заметил, как к нему подошла Наталия.

— А ты и не ушел, — сказала она.

Хуоти оторопел.

— Не… — пробормотал он. — Я вернулся…

— Ну и хорошо, — тихо сказала Наталия. Она подумала, что Хуоти вернулся из-за нее.

С берега мимо них шли жена Хёкки-Хуотари и Иро. Наверно, ездили смотреть сети. Иро искоса взглянула на них и прошла мимо. А мать ее остановилась и, глядя, как Хуоти связывает прутьями жерди, сказала:

— Кто не сможет прут связать, тому девушку не взять.

И догнав дочь, что-то забубнила той. «За двумя погонишься…» — донеслось до Хуоти. Она произнесла и его имя.

Наталия стояла, потупившись.

— Мне пора, — сказала она, убирая выбившиеся из-под платка пряди черных волос. — Хилиппа хочет зарезать Хертту. Медведь вчера поранил ее…

— Насто говорила… — сказал Хуоти, с трудом выдавливая слова. — Ходили вчера за ягодами… видели… того… капрала.

— Видели? — испуганно переспросила Наталия.

— Кто-то его хворостом забросал… Кто бы это мог быть?

— А я всю прошлую ночь не могла заснуть, — вдруг перевела разговор Наталия. — Так было тоскливо…

И не договорив, она пошла.

Хуоти смотрел ей вслед. Наталия, оглянувшись, свернула за ограду. Хуоти поднял с земли прут и стал, улыбаясь, вязать его.

— Хуо-о-о-ти… — донесся пронзительно-звонкий голос. Кричала Насто. — Иди обе-е-едать…

Проходя через поле Хилиппы, Хуоти увидел Малахвиэнена на крыше риги. Хилиппа приводил ее в порядок. Ему помогали два солдата из экспедиционного отряда. А они с отцом свою часть весной разобрали. Сняли часть крыши и несколько верхних бревен…

Пообедав, Хуоти опять взял топор и отправился чинить изгородь. Ему хотелось побыть одному. За этой работой можно было размышлять о чем угодно. И о том, что Наталия не спала прошлой ночью. И об отце и Крикку-Карппе… докуда они уже успели добраться… И о ячмене… Когда его можно будет начинать жать? И о капрале, труп которого видели в лесу…

Было уже довольно поздно, когда Хуоти вернулся домой. Уже в сенях он услышал, что мать в избе говорит с какой-то женщиной, судя по голосу, с женой Хёкки-Хуотари. В последнее время соседка часто стала бывать у них. Ведь мать ожидала ребенка, и жена Хёкки-Хуотари помогала ей по дому. Обычно они говорили о своих женских делах. Но сейчас разговор шел о каких-то привидениях, о нечистой силе.

— …стал дергать дверь. Вышла я — никого, — рассказывала соседка.

— А-вой-вой, чего только не бывает, — заохала Доариэ. — И не страшно тебе было, а?

— Конечно, страшно, — призналась соседка.

— Хоть бы скорей ушли, — вздохнула, мать.

— Да не скажи, соседушка. Уж и ночью покоя не дают. И репу воруют.

— Хуоти, садись есть, — позвала мать. — Надо и нам, пожалуй, дверь в сенях закрывать на крюк.

— Медведь-то опять напугал скотину, — заговорила уже о другом Паро.

— Ох, не говори.

— Нам придется Иро послать пасти скот. А кто из вас пойдет? — она уголком глаза взглянула на Хуоти, уже сидевшего за столом. — Не Хуоти?

— У него нога болит, — сказала мать. — Придется пойти Микки.

Жена Хёкки-Хуотари посмотрела на Микки с таким видом, словно хотела сказать: «Да разве это пастух…» — и разговор на этом прервался.

Доариэ подошла к окну.

— Куда это они несутся? — воскликнула она, выглянув на улицу.

Мимо их дома куда-то в сторону реки торопливо шагали фельдфебель и два солдата.

— Уж не покойничка ли того пошли поглядеть? — высказала предположение жена Хёкки-Хуотари, тоже подойдя к окошку. — Говорят, ребятишки какого-то мертвеца нашли в лесу.

Хуоти положил ложку, встал из-за стола и вышел на улицу.

Он походил по берегу, проверил, в каком состоянии заготовленные для новой избы бревна. Потом вышел к прогону, постоял у изгороди, посмотрел, как стадо возвращается из лесу. Последними шли коровы Хёкки-Хуотари. Следом шагала Иро, подгоняя хворостинкой нетель, обещанную ей в приданое. Она хотела пройти мимо, сделав вид, что не заметила Хуоти.

— Что, не узнаешь?

Девушка ничего не сказала, но остановилась.

— За что ты сердишься?

Иро подошла ближе и вдруг тихо заплакала, прислонившись к изгороди.

— Что с тобой?

Иро не успела ответить, как к ним в сопровождении двух солдат подошел фельдфебель Остедт.

— После де-де-сяти хожде-де-ние по де-де-ревне воспрещено! — сердито предупредил он. — Патрульный может застрелить.

Хуоти, прихрамывая, пошел домой. Иро осталась стоять с финнами. О чем-то поговорив с ними, она тоже направилась к дому.

Весь следующий день Хуоти со страхом ждал, что фельдфебель вызовет его на допрос. Он чинил изгородь и ждал, что за ним придут. Но никто за ним не пришел…

Внезапное исчезновение мужиков из деревни, труп, обнаруженный в лесу, — все это не на шутку встревожило фельдфебеля. Он опасался, как бы скрывшиеся в лесах карелы не предприняли внезапное нападение на его гарнизон. Да и свои солдаты вызывали у Остедта недоверие: люди изголодались, живут в вечном страхе и способны на что угодно. Поди знай, кто прикончил капрала. Может, кто из своих? Настроение у парней такое, что на них полагаться нельзя.

А тут еще и из Финляндии, и с Беломорья приходят всякие слухи, вызывают среди солдат беспокойство, споры. Вон и «могилу героев» бросили копать.

Солдаты гарнизона вместо того, чтобы копать «могилу героев», нанялись в батраки к Хилиппе: надо же чем-то кормиться, «кашу из колючей проволоки» и ту уже не из чего стало готовить. А Хилиппа решил с их помощью поправить свою ригу.

— Так господа там, в Хельсинки, опять решили обзавестись императором, — рассуждал Рёнттю, обтесывая бревно. — Из Германии, говорят, выписывают его.

— Не успели от одного избавиться, уже другого на его место ищут, — усмехнулся другой солдат, немолодой, похожий на городского жителя. — Неужели мы боролись за это?

Он вогнал топор в бревно и стал рассказывать:

— Женка пишет в последнем письме… Какой-то немецкий солдат часы у нее украл.

— Она могла не только часов лишиться, — засмеялся Рёнттю. — Они теперь хозяйничают там.

— Надо отсюда выбираться, пока не поздно, — сказал его товарищ. — А то того и гляди, кокнут, как капрала. Мужички неспроста ушли в лес.

Пришла Наталия с большой корзиной и стала собирать щепки.

— Наталия! — послышался голос Хилиппы.

— Скорей бы он прирезал свою корову. Может, даст нам одну ногу от нее, — вздохнул Рёнттю.

Хилиппа точил ножи; он все-таки решил зарезать ободранную медведем корову. Наталия, оставив корзинку со щепками в избе, вынесла во двор ковш и ведро.

Но она не стала смотреть, как убивали корову. Хоть корова и чужая, все-таки ее было жалко. Ведь она, Наталия, столько раз доила Хертту. Только увидев, что корова лежит на земле, девушка подбежала и подставила ковш под струю крови, фонтаном бившей из раны.

Обычно Хилиппа, как и все в Пирттиярви, выпускал кровь на землю. Но финские солдаты просили его не губить такое добро. Наталия помешала кровь мутовкой, чтобы она не застыла.

— Идите сюда, — крикнул солдатам Хилиппа.

Вместе с Рёнттю и его товарищами к хлеву подошел фельдфебель и два солдата с лопатами в руках. Хилиппа отдал им ведро с дымившейся кровью.

— Ах, какие блинчики получатся! — заключил один из финнов. — Остается раздобыть сковородку побольше.

— Ведро не забудьте вернуть, — предупредил Хилиппа и стал свежевать корову.

К хлеву сбежались голодные собаки со всей деревни, но требуха на этот раз досталась не им. Хилиппа велел Наталии сходить к Доариэ и сказать, чтобы она, если хочет, пришла за потрохами.

Наталия ополоснула руки, поправила платок и побежала к соседям. Дома был один Микки, готовивший силки для птиц.

— А мама где?

— Ушла воровать картошку.

Когда картофельные клубни становились уже достаточно большими, можно было «воровать» их: осторожно разрыв землю под кустом, снимать с корней наиболее крупные.

Наталия пошла на огород Пульки-Поавилы. Хуоти чинил изгородь. Наталия издали крикнула ему: «Бог в помощь» — и подошла к Доариэ.

— Не забывает он людей в беде, — вздохнула Доариэ и, «своровав» еще несколько клубней, пошла вслед за Наталией.

«С чего это Хилиппа расщедрился? — гадал Хуоти. — Неспроста, видно».

А Доариэ ничего особенного в этом не видела. Все равно он отдал бы потроха собакам… Лучше уж помочь людям в беде.

Вечером Хилиппа зашел к ним. Хуоти чинил ботинки брата, Доариэ варила картофельный суп.

— И вкус-то совсем другой, когда суп не пустой, — сказал Хилиппа, поздоровавшись.

— Спасибо тебе, — поблагодарила Доариэ.

— Сегодня днем они похоронили того капрала, — неожиданно объявил Хилиппа, словно и зашел к ним ради этого сообщения.

Хуоти весь сжался. Сейчас Хилиппа начнет расспрашивать, кто убил капрала… Или про отца… где он так долго пропадает. Но Хилиппа ничего не спросил такого, только пошутил над Хуоти: мол, быть парню сапожником, раз под носом щетина выросла. Что у него на уме? Разговаривает опять по-человечески и потроха им отдал…

— Скоро им придется убраться отсюда. Давно пора, — говорил Хилиппа. — Чуть ли не полкоровы забрали они у меня.

Странные вещи говорил Хилиппа. Доариэ и Хуоти слушали и молчали. Наконец, Хилиппа добрался до того, ради чего он пожаловал: оказывается, у него не хватало трех бревен для ремонта риги.

— Без них и крышу не сделаешь. Зимой я привез бы вам, если бы вы дали мне в долг из тех бревен…

— Да возьми, возьми, — согласилась Доариэ. — Все равно они сгниют. Поди знай, когда еще наши мужики примутся за них.

— Хитрый Хилиппа, — сказал Хуоти, когда Хилиппа ушел. — А что отец скажет, когда вернется?

— Разве отец считал те бревна, — буркнула мать. — Да и вернет Хилиппа их…

На другой день жена Хилиппы попросила Доариэ помочь остричь овец. Доариэ стригла овцу в сенях у Малахвиэненов, как вдруг распахнулась дверь и в сени вошла Евкениэ, ведя за руку мальчонку лет пяти или шести. Евкениэ не бывала в доме отца ни разу с тех пор, как вопреки его воле ушла в соседнюю деревню и вышла там замуж.

Вид у нее был очень усталый. Не поздоровавшись с Доариэ, она прошла прямо в избу. «Что это она? Может, не узнала?» — удивилась Доариэ.

После смерти мужа в поведении Евкениэ появилось много странного. Она вообще перестала улыбаться и теперь стояла с абсолютно непроницаемым, застывшим лицом, слушая брань отца.

— А я что, кормить должен всяких нищих да их выродков? — орал Хилиппа.

— Что ты говоришь? — ужаснулась Оксениэ. — Бог услышит и…

Но Хилиппа был вне себя от гнева и думать не желал ни о каких последствиях своей жестокости. Веко его начало подрагивать.

— Уйдем, мама, уйдем, — плача, умолял Евкениэ сын.

Доариэ, скрепя сердце, закончила стрижку и, оставив корзину с шерстью на лавке у дверей, молча вышла из избы Хилиппы. Но, придя домой, она долго не могла успокоиться. Несчастная Евкениэ!

Вдруг с улицы донесся истошный крик:

— Убийцы!

Бросившись к окошку, Доариэ увидела, как Евкениэ выдернула из изгороди жердь и кинулась на проходившего мимо фельдфебеля.

— Сд-д-урела, — пробормотал Остедт, отступая. Он вытащил из кобуры маузер и выстрелил поверх головы Евкениэ, но та, не обратив внимания на выстрел, продолжала идти на него с занесенной жердью. Фельдфебелю пришлось спасаться бегством.

Спустя минуту Евкениэ вошла в избу Пульки-Поавилы. Она села на конец лавки у самых дверей и, прижав к себе перепуганного сына, заплакала навзрыд.

— Не плачь, Евкениэ, не плачь, — стала утешать ее Доариэ. — А-вой-вой, что за люди… Садись, поешь с нами.

За столом Евкениэ немного успокоилась.

— А где Иво? — спросила она, словно вдруг приди в себя.

— Убили на войне, — тихо ответила Доариэ.

— Убили?

Лицо Евкениэ стало неподвижным, глаза остановились на одной точке.

 

IV

Поезд глухо и размеренно постукивал колесами. Хлопал край брезента, которым были прикрыты пушки и грузовики на передней платформе. Поавила и Крикку-Карппа, впервые видевшие орудия и машины, долго гадали, что это за штуки и куда их везут. Влажный, пропахший дымом ветер обдавал обожженные солнцем лица пирттиярвцев, трепал их бороденки. После долгого утомительного шагания по лесным дебрям приятно было сидеть на открытой платформе рядом со своим кошелем, рассматривая пробегавшие мимо места. Природа здесь, в Поморье, была совсем не такой, как в их таежном краю. Направо простирались бесконечные болота с островками мелколесья и низкими, словно провалившимися в топи, скалами; налево, за перелесками и рыбачьими деревушками, то и дело мелькала синева моря. Это было Белое море, которое так хотел увидеть Хуоти.

При мысли о Хуоти Пульку-Поавилу опять охватило тревожное беспокойство. Это беспокойство, с самого начала почти не покидавшее его, еще усилилось с тех пор, как они в Поньгоме поговорили с мужиками-строителями. Если б не руочи, он бы сейчас тоже держал топор в руках. Хорошие бревна лежат у него дома, на берегу, дожидаются его. Они с Хуоти даже не успели окорить их…

Рано утром поезд остановился на станции Кемь. В нос ударило густым запахом мазута, которым был пропитан песок возле путей.

Пулька-Поавила стоял и оглядывался вокруг. Ведь где-то здесь, поблизости от нынешней станции, в шалаше из хвойных веток, он и появился на свет. Конечно, шалаша давно уже не было… Налево виднелась голая гранитная скала, за ней — город. Вот она, Кемь, уездный центр, откуда в течение многих десятилетий к ним, в северокарельские деревни, слали приказы и предписания, по которым они платили налоги, провожали молодых парней на рекрутский набор, служили молебны. Сюда его привезли с наручниками на руках. Может быть, он встретит здесь того русского, с которым познакомился тогда в уездном остроге. А этой весной он должен был отправиться в Кемь на уездный съезд Советов, но теперь и Советов-то, наверно, нет?

Поезд, на котором они приехали, пошел дальше. Куда он повез пушки и эти странные машины, стоявшие на платформах? Может быть, в Сороку, а может, и дальше? Надо бы разузнать, что происходит, да только у кого спросишь?

Неподалеку пожилая женщина подметала пути и Пулька-Поавила подошел к ней..

— Вы не скажете, где здесь живут карелы?

— Да их полно везде, — ответила женщина. — Вон и там они живут…

И показала на барак, стоявший неподалеку от станции.

Шагая по шпалам, Пулька-Поавила и Крикку-Карппа заметили в стороне от дороги ряд каких-то странных сооружений из жести с полукруглыми крышами. Мимо них прошли какие-то люди, говорившие на непонятном языке. На каждом шагу здесь в Кеми встречалось что-то странное. Не доходя до этих строений, они поспешили к бараку, в котором, по словам женщины, жили их земляки.

В комнате, в которую они вошли, было несколько человек.

— Эмяс! — раздался из угла чей-то возглас.

Голос, встретивший их привычным карельским ругательством, был знаком, но Поавила и Крикку-Карппа с удивлением смотрели на человека, одетого в новенький френч с двумя нагрудными карманами и овальными погонами, в галифе такого же желто-зеленого цвета. На ногах — ботинки на толстой подошве и обмотки, тоже желтовато-зеленые.

— Да это же… Теппана! — наконец узнал Пулька-Поавила. — Ну здравствуй, здравствуй!

— Давайте, снимайте свои кошели, — засуетился Теппана. — Ну как там дома?

Слушая мужиков, Теппана становился все более хмурым. Об убийстве учителя из Пирттиярви он уже слышал во время своей разведывательной вылазки в Ухте, на «празднике братства соплеменников», устроенном белофиннами. Он и сам тогда чуть было не погорел. И надо же было ему нарваться на того бородача, что весной был делегатом от Ухты на съезде в Кеми и которому Теппана тогда бросал свои колкие реплики. Бородач сразу узнал Теппану. К счастью, поблизости не оказалось белофиннов, и Теппана поскорей убрался с празднеств и скрылся в лесу. А товарищ его попался в руки белофиннам, и его расстреляли на окраине села.

— Сволочи, — выругался Теппана. — Ответят они еще, за все ответят.

Теппана достал банку консервов и, открыв, сбегал подогреть ее на общей кухне. Потом достал из рюкзака галеты — он называл их пискеттами — и положил на краю нар перед земляками.

— Попробуйте-ка заморские харчи.

Пулька-Поавила подозрительно рассматривал угощение, предложенное Теппаной. Ему сразу не понравилось, что Теппана был одет в такой же мундир, что и конвоиры, охранявшие заключенных в Поньгоме. И харчи у него заморские…

А Крикку-Карппа чмокал губами и, глотая слюнки, приговаривал:

— С пустым брюхом много не поговоришь. Голодный, он лишь о хлебе думает…

«Чужой хлеб горло дерет», — вспомнил Пулька-Поавила поговорку своего покойного отца. Это ему самому пришлось испытать не раз. До сих пор помнит, как мальчонкой ему пришлось грызть черствые куски подаяния…

— Не бойся, шкуры своей я не продал, — сказал Теппана, словно угадав мысли Пульки-Поавилы. Сказал он это почти шепотом: видимо, не хотел, чтобы слышали другие. А потом громко добавил, словно что-то само собой разумеющееся: — Вы, конечно, тоже вступите в отряд.

Поавила и Крикку-Карппа переглянулись. Они не успели ничего ответить, как в комнату вошел какой-то парень в простой рабочей одежде. Они едва узнали сына Охво Нийкканайнена. Пекка за эти годы так вырос, стал совсем взрослым, да к тому же вид у него был какой-то горестный, сумрачный. Он был чем-то так удручен, что даже не обрадовался, встретив земляков.

— Вчера у него случилась небольшая неприятность, — пояснил Теппана. — Не горюй ты, другую найдешь.

Пекка сидел и молчал.

— Да, пора на учения, — вспомнил Теппана и надел фуражку с зеленой кокардой, похожей на трехлистный клевер. — Я поговорю о вас с Ховаттой.

— Ховатта? Сын Хёкки-Хуотари? — догадался Крикку-Карппа.

— Так, значит, и он здесь? — удивился Поавила. — Гляди-ка ты!

— Ховатта теперь большой человек, — буркнул Пекка. — Начальник отряда. Майор.

— А ты почему не в отряде? — спросил Пулька-Поавила.

Пекка махнул рукой, но его жест был красноречивее слов.

— О какой это неприятности Теппана говорил? — не отставал Поавила.

Пекка нахмурил брови и опять промолчал. Он кусал губы, словно стараясь не расплакаться. Потом, так ничего и не ответив, взял из угла какие-то инструменты и вышел.

Пекка работал в депо, куда его устроил Кузовлев. По пути на работу он решил зайти к Матрене.

«Другую найдешь»… Теппане легко говорить. Он совсем другого склада человек и ко всему такому относится просто. А он так берег Матрену, словом боялся обидеть. Надо же было такой беде случиться…

Накануне Матрена пошла по ягоды. Ушла она версты за две по подужемской дороге. Там за ней увязались несколько английских солдат. Сперва они ходили поблизости, ели ягоды. Потом стали о чем-то переговариваться, нехорошо посмеиваться. Она испугалась, бросилась бежать. Они догнали ее. Что могла сделать она, слабая беззащитная девчонка?..

…Матрена лежала на кровати, зарывшись лицом в подушку, и плакала. Фомич сидел на своей табуретке и хмуро глядел перед собой. Пекка в растерянности остановился у порога. Матрена подняла голову, увидела его и, снова уткнувшись в мокрую от слез подушку, затряслась в безудержном плаче.

— Хватит реветь-то, — буркнул Фомич. — Слезами тут не поможешь.

Он тяжело поднялся со своей табуретки и прохрипел:

— Повесить мало… тоже освободители.

Пекка подошел к кровати и присел на край. Матрена зарыдала еще громче. Она была в отчаянии. Больше всего она боялась, что после того что случилось, Пекка бросит ее.

— Как же я теперь людям на глаза покажусь? — всхлипнула она, подняв голову. Крупные капли слез стекали по ее пухлым щекам.

— Ну, я пойду. А то мастер прогонит меня с работы, — сказал Пекка, вставая. — А после работы я опять приду.

Матрена хотела что-то сказать ему, но слова застряли в горле.

Мастер в депо действительно встретил Пекку руганью. Пекка стал оправдываться: мол, встретил земляков, вот и задержался.

— На этот раз я еще тебя прощу, — проворчал мастер. — Но заруби себе на носу, парень, что теперь в депо будут другие порядки, не то что при большевиках.

Кузовлев тоже для вида поворчал на Пекку: пусть мастер убедится, что он спуску своим подчиненным не дает. Когда мастер ушел, Пекка рассказал, где он был.

— Сволочи, — прошипел сквозь зубы Кузовлев.

— Вот бы из-за угла их… из винтовки бы, — с ненавистью прошептал Пекка.

— Не торопись ты. Я вечером схожу к бате, спрошу, что делать. А пока просверли-ка вот здесь…

Пекка и Кузовлев сблизились с того самого дня, как они на перроне распрощались с Михаилом Андреевичем. Они чуть ли не каждый день встречались после работы и вместе проводили время. В город они ходили редко — боялись барона Тизенхаузена. Англичане назначили барона комендантом города, и ребята старались не попадаться ему на глаза. Они вечерами отсиживались дома, говорили. Поговорить им было о чем. Как и всем другим красногвардейцам, им пришлось сдать винтовки, но они не забыли, что сказал на прощание Донов. Иногда в разговоре Кузовлев упоминал какого-то батю, у которого можно спросить совета, как им быть. Пекка не расспрашивал, что это за батя. Главное, он знал, что в городе есть люди, которые не покорились, которые готовятся нанести удар по захватчикам.

Просверлив отверстия в указанных местах, Пекка напомнил Кузовлеву:

— Заодно спроси у бати, как быть мне, вступать в отряд или не вступать. Хоть винтовку дадут.

«И не только винтовку, — подумал он. — Теппане вон сколько всего дали. Пулька-Поавила и Крикку-Карппа, наверно, тоже вступят в отряд».

Еще когда власть в Кеми была в руках уездного Совета, Ховатта с Теппаной собирались сформировать из карелов вооруженный отряд, чтобы изгнать белофиннов из родных деревень. И не их вина, что свое намерение они не успели тогда осуществить и что их неожиданно разоружили. Но они, так же как и многие другие карелы, не могли примириться с тем, что родной край по-прежнему оставался в руках пришедших из-за рубежа «братьев-соплеменников». Однажды они собрались в бараке и решили послать делегацию к англичанам. Выбрали Ховатту и еще четырех мужиков поголовастее. Пошли к капитану Годсону. Долго не могли добиться взаимопонимания. Только после пятой встречи были сформулированы условия, на которых был создан их отряд.

«Карельский легион формируется для изгнания белофиннов из Карелии. Вступившие в легион офицеры и солдаты обязаны воздерживаться от любого участия в политической борьбе партий и подчиняться уставам британской армии.

Я, нижеподписавшийся, обязуюсь служить в карельском легионе и подчиняться вышеуказанным уставам до тех пор, пока не будет заключен всеобщий мир между воюющими сторонами».

— Как вы намерены поступать, если пришлось бы с оружием в руках отражать нападение красных? — спросил Годсон.

— Но мы же только что условились, что должны воздерживаться от какой-то бы то ни было политической борьбы, — ответил Ховатта вежливо, но с достоинством.

Карелы, вступившие в отряд, были почти сплошь крестьяне. Одни возвращались с мировой войны и застряли в Кеми, потому что их деревни оказались занятыми белофиннами, другие были на заработках на Мурманке с самого начала строительства железной дороги, третьи, подобно Пульке-Поавиле и Крикку-Карппе, бежали из своих деревень, оккупированных захватчиками. Они хорошо знали, когда созреет хлеб и его можно убирать, сколько бревен можно погрузить на панкореги, когда лучше всего ловится рыба, — но что такое революция, как власть от одного класса переходит к другому, они представляли смутно. Их мышление было конкретным, предметным, как у детей или первобытных людей. Чтобы освоить новое, они должны были сами испытать его, попробовать. Разобраться в запутанной обстановке того переломного времени, в перекрестных волнах быстро сменяющихся событий они были не в состоянии. И неудивительно, что карельский добровольческий отряд оказался ни белым, ни красным, вернее, в какой-то степени был тем и другим, что, естественно, отражалось на его действиях. Видимо, это впоследствии и смущало многих историков, писавших о событиях гражданской войны на севере Карелии, и они долго обходили молчанием вопрос о карельском добровольческом легионе, а если и упоминали о нем, то лишь вскользь.

Сами же добровольцы, вступившие в отряд, не очень-то задумывались над тем, кто они такие. Большинство из них полагали, что им не придется сражаться с красными, поскольку об этом имеется устная договоренность. Пока что они обучались военному делу на Лепострове, где им отдали два старых казарменных здания, построенных, может быть, еще в те времена, когда Кемь не была городом. В них всегда находился гарнизон русских солдат, численность которого менялась в зависимости от того, насколько прочной чувствовал свою власть тот или иной российский император.

Командиром отряда выбрали Ховатту, как человека, знающего военное дело. Он, бывший прапорщик, носил теперь английский мундир с майорскими погонами. На германской войне Ховатта командовал взводом. Теперь же под его командованием был отряд почти в триста штыков, и он отвечал за его судьбу в предстоящих боях. Более того — он чувствовал себя в известной мере ответственным за освобождение родной стороны от врага.

Отдохнув после дороги, Пулька-Поавила и Крикку-Карппа решили сходить на Лепостров.

Выйдя за станционные строения, они наткнулись на кучку спекулянтов, которые о чем-то с загадочным видом переговаривались.

— В Питере, говорят, народ уже кониной питается, — говорил со злорадством какой-то человек с козлиной бородкой нарочито громко, чтобы все слышали.

— Это бог наказывает, — вздыхал благородный старичок. — Не надо было царя-батюшку казнить…

Крикку-Карппа остановился послушать.

— Говорят, всю семью его казнили.

— Неужели и детей? — перекрестился Крикку-Карппа.

— Верь ты всяким слухам, — махнул рукой Пулька-Поавила. — Царя, конечно, могли… Сам-то он сколько добрых людей на смерть послал.

Но на душе от этого случайно услышанного разговора почему-то стало нехорошо, и долгое время они шли молча. Только миновав серую гранитную скалу и выйдя на окраину города, где начинались огороды, Пулька-Поавила нарушил молчание.

— Гляди, картошка у них неплохо растет.

— Если Теппана не набрехал, то как раз придем домой, чтобы копать картошку, — ответил Крикку-Карппа.

Они прошли мимо старой деревянной церкви, перешли через мост и оказались на Лепострове. На плацу перед казармами шли строевые занятия.

— Ать-два! Ать-два! — долетали оттуда слова команды.

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа остановились. Занятия строевой подготовкой они видели впервые.

Офицер, наблюдавший за учением, заметил их и направился в их сторону. Крикку-Карппа решил, что их сейчас погонят, и стал дергать товарища за рукав.

— Да никак Ховатта, — сказал Пулька-Поавила, вглядываясь в офицера.

— Точно, он! — обрадовался Крикку-Карппа.

— Теппана только что говорил о вас, — сказал Ховатта, поздоровавшись с земляками за руку. Мужикам поправилось, что он обратился к ним так же просто и дружелюбно, как и раньше, хотя и был теперь, видно, в большом чине.

— Как же вам удалось уйти из деревни? — спросил Ховатта.

Пулька-Поавила рассказал, как они глухими лесами добрались до Поньгомы и оттуда на поезде приехали в Кемь.

— Знал бы твой отец, что ты здесь, тоже пошел бы с нами.

— Как он там?

— Да жалуется, что ноги болят.

— Олексей-то ваш помер, — сообщил Крикку-Карппа.

Но Ховатта уже знал о смерти брата — оказывается, отец писал ему.

— А как там хлеб уродился? — спросил Ховатта.

— Да вот пока что, слава богу, заморозков не было.

— Скоро мы отсюда выступим. К жатве домой поспеем, — сказал Ховатта.

— Значит, Теппана нам правду говорил, — обрадовался Пулька-Поавила.

— Он говорил, что и вы желаете вступить в отряд, — Ховатта кивком головы показал на мужиков, занимавшихся строевой подготовкой.

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа переглянулись: о вступлении в отряд у них с Теппаной не было и речи.

— А все ли тут чисто? — спросил Пулька-Поавила, прищурясь.

Ховатта усмехнулся. Он сам испытывал противоречивые чувства, надев мундир английского офицера, и хорошо понимал сомнение своих земляков. Подмигнув Пульке-Поавиле, он ответил:

— Голод делает негордым, а мытарства — мудрецом.

— Да вот годы уже не те, — сказал Пулька-Поавила уклончиво и опять взглянул на Крикку-Карппу.

— Ясное дело, какие из вас, стариков, вояки… А гребцами вы годитесь, грузы везти, — сказал Ховатта, словно вопрос о вступлении Пульки-Поавилы и Крикку-Карппы в отряд был уже решен и осталось только определить, в качестве кого их можно использовать. — Дело для всех привычное, лодки с товаром вам и раньше приходилось поднимать по кемским порогам, — продолжал Ховатта, выжидающе поглядывая на мужиков.

— Да, дело-то привычное, — согласился Пулька-Поавила.

— Да и товары там сейчас нужны, — Крикку-Карппа понял по-своему предложение Ховатты. — Соли, пожалуй, уже ни у кого не осталось, разве что у Хилиппы…

С плаца перестали доноситься слова команды, и вместо отрывистого «ать-два» послышался громкий смех и разговор на карельском языке.

Потом кто-то запел:

Финские буржуи решили воевать. В Карелию пожаловала белая рать. «Мы братья-соплеменники», — Они нам говорят. Но скоро мы увидели, Что братья те творят.

Немудреная песня, сложенная кем-то из легионеров, произвела на Пульку-Поавилу впечатление, хоть и звучала не столь складно, как те руны, которые когда-то пела его мать-покойница. А еще больше на него подействовало то, что эти люди, маршировавшие с винтовками в руках, были его земляками… Может, и в самом деле к урожаю они уже будут дома?

— Так сегодня же можете и обмундирование получить на складе, — сказал Ховатта и, кивнув им, направился к своим легионерам.

У Пульки-Поавилы опять было такое ощущение, словно схлестнулись с двух сторон волны и не знаешь куда грести. Такую же растерянность он испытывал, когда до Пирттиярви дошел слух, что в Питере власть взяли вовсе не большевики, а какие-то коммунисты. Тогда во всем помог разобраться учитель, разъяснил ему, что и как. А кто теперь поможет ему выбраться из перекрестных волн на ясные воды?

Правда, Ховатта — человек осмотрительный. Еще в деревне, до войны, он выделялся среди других парней тем, что был осторожным и рассудительным, как отец. Недаром и мужики выбрали его в свои командиры. Пожалуй, вот таким и нужно быть в наши времена, — думал Поавила. Прежде чем сделать, сперва оглянуться. Поступишь опрометчиво и попадешь в какой-нибудь переплет. Потом выкручивайся, как можешь. Как бы не совершить оплошки…

Уже вечерело, когда Пулька-Поавила и Крикку-Карппа все же отправились на склад.

Им выдали новенькое обмундирование и вместе с ним все положенное снаряжение вплоть до ложки. Они не стали примерять свои мундиры на складе, решив на глаз, что они им будут впору, и вместе с Теппаной вернулись в барак.

— Ишь ты, совсем бесплатно он их нам отдал, — бормотал Крикку-Карппа, ощупывая полы желтовато-зеленого френча и щуря глаза с довольным видом, словно ему удалось провести кладовщика.

— Кто знает, может, еще как придется платить, — буркнул Пулька-Поавила.

— Как говорится: пусть хоть горшком зовут, лишь бы в печь не ставили. Так и в отношении одежонки… — сказал ободряюще Теппана, заметив, что Пулька-Поавила все колеблется — одевать ему или нет этот чужой мундир.

Ничего не ответив на замечание Теппаны, Поавила стал запихивать в кошель домотканую одежду: она-то еще пригодится.

— А это куда я дену? — спросил Крикку-Карппа, показывая на свое ружье, которое уже чуть ли не тридцать лет было его верным спутником на охотничьих тропах.

— Отдай мне, — сказал Пекка, до этого молча сидевший в стороне и наблюдавший, как мужики переоблачаются в английские мундиры.

Услышав голос Пекки, мужики словно вспомнили о его присутствии и уставились на него.

— Не бойся. В целости-сохранности будет.

— Из этого ружья можно только белок бить, — сказал Теппана, заподозрив, что парень задумал что-то неладное.

— Случалось, и медведя из него били, — возразил тут же хозяин ружья.

— От винтовки, пожалуй, больше толку было бы, — заметил Пулька-Поавила, взглянув на Пекку.

«Почему он не вступает в отряд? — думал про себя Поавила. — Молодой здоровый парень. Уж кому-кому, а ему-то надо было пойти выпроваживать врагов из родной деревни. А может, он уже и забыл свою деревню?»

— На днях выступаем, — доверительно сообщил Теппана.

По своей военной специальности Теппана был пулеметчиком. Но после вылазки в Ухту его назначили командиром взвода разведки. Поэтому он и был в курсе всех оперативных планов отряда.

— А как себя почувствует Хилиппа, когда отряд придет в деревню? — усмехнулся Пулька-Поавила.

— В портки со страху наложит, — сказал Теппана.

Мужики засмеялись. Только Пекка стоял хмурый и серьезный.

— Пули тоже дай мне, — попросил он.

Крикку-Карппа передал парню два коровьих рога с деревянными затычками. В одном из них был порох, в другом десяток круглых пуль.

В барак стали возвращаться его обитатели. Они были чем-то возбуждены.

— Повесить бы их следовало, этих сволочей, — говорил один из рабочих, продолжая начатый во дворе разговор. — Чтоб неповадно было насильничать…

Известие о несчастье, случившемся с Матреной, распространилось по станционному поселку, и даже в городе о нем уже перешептывались. В памяти еще свежи были недавние кровавые события, разыгравшиеся перед собором, — и вот опять такое…

— Что же это у вас случилось? — спросил Пулька-Поавила.

Пекка нахлобучил кепку и вышел. Он боялся, что Теппана не обойдется без своих шуточек. Но Теппана был человек справедливый. Он любил зубоскалить, мог и приврать при случае, но рассказывая о таком деле, он даже ни разу не улыбнулся.

Мужики слушали его и хмурились.

— И бога они не боятся, — вздохнул Крикку-Карппа.

— А власти что думают? Почему они дозволяют, чтобы творилось такое бесчинство? — возмущался Пулька-Поавила. — Надо пойти и пожаловаться куда следует.

Он оглянулся, ища взглядом Пекку, но парня уже не было.

Матрены не оказалось дома, когда Пекка пришел к ним.

— Она у Маши, — ответил Фомич, сидевший на своей скамейке и занятый починкой чьих-то полуразвалившихся ботинок.

Маша по-прежнему жила за стенкой, только теперь не одна, а с мужем, с Петей Кузовлевым. Пекка хотел было сразу пойти к Кузовлевым, но Фомич жестом остановил его.

— Дай-ка сюда твои башмаки, — сказал он. — Я их малость подремонтирую.

Пекка послушно сел на скамью и стал разуваться. Фомич тем временем вытащил из-под кровати старые солдатские сапоги.

— Вот одень-ка пока мои сапоги. Подойдут, наверно.

Солдатские сапоги. У себя в деревне еще мальчишками они с завистью разглядывали солдат, приехавших на побывку с фронта. Шинель, ремень с пряжкой, фуражка, сапоги — все вызывало восхищение. Матерей упрашивали сшить из какого-нибудь старья или просто из мешковины рубахи, которые можно подпоясывать ремнем. Только Пекке некого было упрашивать и никто не сшил ему такой рубашки. Его мать покоилась уже на кладбище. И он старался держаться подальше от сверстников, щеголявших в подпоясанных ремнем гимнастерках. Все это вспомнилось ему теперь, когда он впервые в жизни натянул на ноги сапоги. Он даже почувствовал что-то похожее на гордость. Он встал, подтянулся по-военному, улыбнулся, как мальчишка, и, поскрипывая сапогами, направился к Кузовлевым.

— А ты не плачь, он не такой, — услышал Пекка утешающий голос Маши. Немного потоптавшись перед дверью, он вошел.

— Пекка! — обрадованно воскликнула Матрена, утирая заплаканное лицо.

Петя Кузовлев тоже был дома. Он сидел за столом и при появлении Пекки поспешно сунул в ящик стола какую-то книгу, словно пряча от постороннего взгляда. Пекка книгами не интересовался и даже не полюбопытствовал, что это Петя спрятал.

Поздоровавшись, он сказал:

— А у меня ружье есть.

— Ружье? Ты что, тоже вступил в карельский легион?

— Нет. Мне один знакомый отдал свою берданку.

— Ха-ха, — засмеялся Кузовлев. — Ну и что ты собираешься с ней делать? Охотиться?

— Да, хочу поохотиться, — ответил Пекка, нахмурившись. — Уж одну-то сволочь я пристрелю.

Все поняли, о ком он говорит. Кузовлев нахмурился и махнул рукой.

— Глупости все это.

— Почему глупости? — вскочила Маша. — Они… они людей убивают, насильничают, а ты…

Маша осеклась.

— Ну, что я? — спросил Кузовлев.

— Ничего, — буркнула Маша, помолчав.

— Если бы Закис был жив, — промолвил задумчиво Пекка, — он бы не сказал так.

— Я вчера видел батю, — повернулся Кузовлев к Пекке. — Завтра соберем митинг в депо. Если это не подействует, объявим стачку.

Пекка все не мог успокоиться. Он встал, постоял у окна, словно высматривая кого-то. Потом подсел к Матрене.

— Скажи, а ты узнала бы тех, если бы они встретились тебе?

Матрена хотела что-то сказать, но Маша вдруг увидела на ногах Пекки сапоги и воскликнула:

— Да ты совсем как жених! В сапогах!

Пекка не стал объяснять ей, почему у него на ногах оказались сапоги и чьи это сапоги.

— Пойдем домой, — сказал он Матрене с таким видом, точно вдруг принял какое-то важное решение.

— К нам?

— Да, к вам. Я буду жить у вас. Пусть тогда попробуют тронуть тебя.

— Молодец, тезка, молодец! — закричал Кузовлев и, подскочив, крепко пожал Пекке руку.

Растроганная Маша подбежала тоже и, чмокнув Пекку в щеку, воскликнула:

— А я так и знала.

На глаза у Матрены навернулись слезы, а губы ее улыбались. Ей не верилось, что это происходит наяву. Вдруг Пекка просто шутит? Смеется над ней?

Провожая их до двери, Кузовлев сказал Пекке:

— Смотри, только никаких глупостей с этим ружьем. Один в поле не воин.

А Маша тараторила свое:

— А свадьба когда? Не забудьте нас позвать.

В коридоре Матрена растерянно спросила:

— А как же отец? Ты говорил с ним?

— Потом поговорим, — сказал Пекка. — Я сейчас же схожу за своими вещами. — Он взял ее руки в свои. — Пойдем вместе. Ты подождешь на улице.

Было уже поздно. Воробьи давно угомонились и забрались под стреху барака на ночлег. Вокруг стояла глубокая тишина. Только издали доносилась пьяная песня. Несколько парочек гуляли по спящему поселку.

В бараке все уже спали. Стараясь не шуметь, Пекка собирал свои пожитки. Их было немного: берестяной кошель, сплетенный еще покойным отцом, пара грязного белья да кой-какой инструмент. Вот и все его вещи. Да еще вот ружье, которое ему отдал Крикку-Карппа.

— Ты чего гремишь? — пробурчал Пулька-Поавила. — Ложись спать.

Он так устал, что не смог даже открыть глаза и опять погрузился в глубокий сон. И он не слышал, как Пекка осторожно закрыл за собой двери.

— Ружье-то зачем? — испугалась Матрена. — Петя же тебе говорил…

— А куда я его дену? — ответил Пекка. — Мне его на хранение отдали.

Фомич все еще работал, когда пришли Матрена и Пекка. Такой поздний визит Пекки, казалось, вовсе не удивил сапожника.

— Еще не готовы, — буркнул он, не отрываясь от работы.

Пекка и Матрена растерянно переглянулись.

— Папа, — начала Матрена и голос ее дрогнул.

Фомич поднял голову и только теперь заметил, что Пекка стоит с кошелем за плечами и ружьем в руке.

— Ты куда собрался? — удивился он.

— Папа… Можно Петя будет у нас жить? — тихо спросила Матрена.

У Фомича перехватило дыхание. Неразборчиво прохрипев что-то, он полез в буфет.

— Пустая, — посетовал он, показывая бутылку.

— Папа, да не надо.

— Случай-то какой, — бормотал Фомич, натягивая тужурку. — Зайду к тете. Ну раздевайся, располагайся. Я мигом.

Кепку надеть он забыл. Так с открытой головой и побежал к Маланье Филипповне.

Матрена села на кровать. Пекка присел рядом и обнял ее за плечи. Она закрыла лицо руками.

— Почему ты плачешь, Матрена?

Девушка посмотрела Пекке прямо в глаза.

— А ты серьезно или просто…

— Ну как ты можешь такое…

Матрена взяла Пекку за руку и подвела его к иконе, висевшей в углу комнаты. Опустившись на колени, она заставила его тоже встать на колени рядом с собой и начала молиться.

— Святая божия матерь, будь свидетельницей…

Пекка повторял за ней слова молитвы. Потом, повернув голову девушки к себе, начал целовать ее.

— Сейчас отец придет. Будет тебе…

Отец пришел с Маланьей Филипповной. Она бросилась обнимать Матрену.

— Я так рада за тебя, голубушка. Я уж спать ложилась, вдруг является твой отец и говорит…

— Давайте выпьем за счастье молодых, — предложил Фомич, разливая по чашкам принесенное с собой вино. — Обутку твою я сегодня все равно не починю. Да ладно, сапоги у тебя теперь хорошие.

Выпив, Маланья Филипповна опять затараторила:

— Где же мы возьмем белое платье? — беспокоилась она.

— Да не надо белого. — Матрена вся залилась краской. — Не до белого платья теперь…

Они еще долго сидели, пили вино и говорили о будущей жизни. Потом Маланья спохватилась и заторопилась домой.

— Мне пора. Утром надо рано на работу. Пойдем, Фомич. Места у нас хватит. Пусть молодые тут вдвоем.

Фомич поцеловал дочь в лоб и пожал Пекке руку.

— Ну, дай вам бог счастья, — пожелала Маланья.

Пекка и Матрена остались вдвоем.

Пулька-Поавила привык вставать рано. Когда он проснулся, все еще спали. Протерев глаза, Поавила всполошился и стал тормошить соседей.

— А где Пекка?

Крикку-Карппа и Теппана спросонья не могли ничего понять.

— Я думал, что вижу сон, а это был не сон. И ружье взял.

Пулька-Поавила стал одеваться.

— Я еще вчера понял, зачем ему это ружье, — сказал Теппана.

— Только бы людей не вздумал стрелять! — испугался Крикку-Карппа. — Ружье-то охотничье.

— Не грех кой-кому влепить хороший заряд, — прокряхтел Теппана, натягивая на ноги английские ботинки.

«Чего только на белом свете не бывает! — думал Пулька-Поавила. — Бедная девчонка. Надо пойти пожаловаться. Если никто не пойдет, пойду я…»

Наивное дитя природы, он все еще верил в то, что есть законы и есть власти, которые обязаны помочь.

— А Совет здесь еще есть? — спросил он Теппану.

— Зачем тебе он?

Пулька-Поавила замялся. Что-то помешало ему сказать, по какому делу он хочет обратиться к властям. Подумав, он ответил нерешительно:

— Да надо бы сходить объяснить, почему я весной не попал на уездный съезд Советов.

Теппана захохотал.

— От всего Совета одна вывеска осталась, — сказал он сквозь смех. — Уж ты, брат, лучше не ходи туда. А то возьмут и арестуют.

Арестуют? Это почему, же? — недоумевал Поавила. За что его должны арестовать? Теппана еще долго смеялся над ним.

Когда Теппана ушел по каким-то своим делам в штаб отряда, Поавила предложил Крикку-Карппе отправиться в город.

— В чайную зайдем заодно, — уговаривал он.

— У меня в кармане ни копейки, — отнекивался Крикку-Карппа, решивший, что его спутник хочет выпить.

— У меня еще есть, — похвалился Поавила, вытащив из кармана несколько смятых керенок.

За вокзалом они опять натолкнулись на торговок. Интересно, о чем они теперь говорят? Мужики остановились послушать.

— Болезней своих навезли, проклятые баночники. Вот, мол, вам гостинцы, — жаловалась одна из женщин.

— Скоро шесть исполнилось бы, а вот… — плакала другая. — Сегодня ночью, бедненький, умер.

— У Евдокии сын тоже, говорят, заболел.

Из разговора женщин пирттиярвцы поняли, что с приходом англичан в Кеми началась какая-то страшная болезнь.

— Хоть бы скорей выбраться отсюда, — вздохнул Крикку-Карппа.

— Выберемся, — заверил его Поавила. — Теппана вчера говорил.

До города они не добрались.

Не дойдя еще до скалы, Пулька-Поавила и Крикку-Карппа услышали позади себя конский топот. Они едва успели отскочить в сторону, как мимо пронеслись несколько всадников. Следом за ними шагом ехали еще двое вооруженных. Решили пропустить и их. Между лошадей шли три человека в рабочей одежде с завязанными за спиной руками. Пирттиярвцы не верили своим глазам: один из арестованных был Пекка Нийкканайнен.

— Передайте Наталии поклон… — сказал Пекка, проходя мимо остолбеневших земляков.

— Молчать! — зло оборвал его один из стражников.

— Передадим, — крикнул вслед Пулька-Поавила, опомнившись.

Что же случилось с Пеккой? — гадали расстроенные мужики, глядя вслед процессии.

— Не надо было давать ему ружье, — вздохнул Крикку-Карппа.

Но он ошибался. Ружье тут было ни при чем. Час назад рабочие депо отказались приступить к работе, требуя наказать солдат, виновных в изнасиловании. Прошел слух, что из Архангельска, где еще действовал губернский Совет, в Кемь направляются два представителя, уполномоченные губсоветом выяснить обстоятельства убийства руководителей Кемского уездного Совета, и что эти представители уже в Попов-острове. И рабочие депо, ободренные этим известием, собрались на митинг протеста. В депо тотчас же примчался со своими конными жандармами Тизенхаузен. Увидев среди рабочих Пекку, барон воскликнул: «О, реквизитор!» И махнул нагайкой: «Этого тоже заберите!»

Жандармы и арестованные уже скрылись из виду.

— Давай не пойдем в город, — решил Пулька-Поавила и повернул назад.

Перед глазами у Пульки-Поавилы все время стояли родные места. При мысли о них щемило сердце и казалось, что они, эти леса и озера, зовут к себе. Да, скоро они вернутся. Прогонят руочи. И первым делом начнут убирать хлеба. Хоть и не ахти какой богатый урожай, а все же свой. А потом, попозже, когда наступит осень, можно будет приняться и за новую избу. Хуоти, наверно, уже окорил бревна для нижних венцов. Только бы поскорее выбраться отсюда.

Им не пришлось долго ждать. На следующий день им дали по мулу и велели возить продовольствие и снаряжение к низовью Кемского порога, к Зашейку, как его называли местные жители. Некоторое время пирттиярвцы с удивлением рассматривали мулов: «И этих длинноухих баночники с собой привезли». Поудивлявшись, стали выполнять приказ.

В Зашейке грузы перетаскивали с подвод в лодки и доставляли по воде к порогу Вочажу, что находился повыше Ужмы. Вочаж был не такой длинный, как Ужма, и каменистых перекатов на нем было меньше, но своей могучей силой и величественной красотой он не уступал Ужме. Надо было кричать прямо в ухо, чтобы стоящий рядом человек услышал тебя сквозь шум порога. Никто из старожилов не помнил, чтобы кому-нибудь удалось пройти через Вочаж. Правда, говорили, что когда-то давным-давно нашелся отчаянный человек, который рискнул вступить в единоборство с порогом и преодолел его. Но никто не мог точно сказать, как это было и кто был этот смельчак. Рассказывали, что многие пытали свое счастье на Вочаже и после, но никому больше не удалось выбраться из порога живым.

В низовье Вочажа, на берегу перешейка, был причал, где и приставали к берегу лодки, доставлявшие грузы из Зашейка. Затем лодки волоком перетаскивали через перешеек, а грузы переносили на себе. Это была нелегкая работа. Из Кеми надо было отправляться чуть свет, и только к позднему вечеру путники добирались до верховья Вочажа. Здесь они и ночевали, в избушке у порога, построенной подужемцами для путников.

Намаявшись со своими длинноухими непривычными «конями», Пулька-Поавила и Крикку-Карппа попросили перевести их на Вочаж. Здесь вместе с такими же негодными к строевой службе пожилыми мужчинами они несли охрану складов отряда.

Вечерами они сидели в избушке, покуривая и пробуя ром, который им выдавали в отряде. Хотя они и считались всего лишь обозниками, паек им полагался такой же, как и другим бойцам. А почему бы им и не выпить? Времени хватает, и забот у них никаких, только сиди да смотри, чтобы не стали воровать эти ящики да мешки.

— Ох уж и пришлось с этим дьяволом почертыхаться, — посмеиваясь, вспоминал своего мула Пулька-Поавила.

— А как же это англичане свои поля пашут на такой ленивой скотине? — удивлялся Крикку-Карппа. — Видать, бедная эта страна, Англия-то. Но откуда у них всякие ромы и прочее добро?

Пулька-Поавила, повидавший мир больше, чем его товарищи, стал объяснять:

— У них, брат, по всему миру владения имеются. Вот откуда они и привозят всякие ромы и прочее. Потому они и к нам пожаловали — может, и в наших лесах чем-нибудь можно поживиться. Дьяволы!

— Да не ругайся ты, — остановил Крикку-Карппа захмелевшего собутыльника.

— А что? — Пулька-Поавила опять налил себе рома. — Мы ведь почти уже дома. Имеем мы право говорить свободно или не имеем? Да, о чем это я? Ага, вспомнил… Они и свои болезни привезли с собой. Уже, говорят, в Подужемье эта зараза…

Они еще не успели побывать в деревне, но слышали, что там началось какое-то поветрие.

— А мне все равно, чья власть, лишь бы было что жрать, — вступил в разговор пожилой легионер. — Удержись большевики — мы бы как тараканы подохли от голода.

— Ты, видать, не был на фронте, — ответил отделенный. — Там и при царе приходилось ремень подтягивать.

— А верно, что царя-то расстреляли? — спросил его Крикку-Карппа. — Что и семью тоже…

Но Пулька-Поавила перебил его:

— А ты помнишь, как староста проводил у нас сходку?

— Это не тогда, когда ты пообещал подарить царю свои рваные порты?

— Тогда, тогда, хах-ха! Порты совсем были рваные, а лахтарям мы еще покажем… Улепетывать будут без оглядки. Вот! А потом я начну строить новую избу… Да, избу…

Утром сильно болела голова и не хотелось ни с кем разговаривать. Пулька-Поавила не мог вспомнить, что он вчера говорил. «Конечно, какие-нибудь глупости. Впрочем, что до речей пьяного. Пьяный несет всякую чушь, которую всерьез не стоит принимать», — успокаивал себя Поавила.

— На занятия! — услышал он крик отделенного.

«Вот еще, на занятия», — проворчал Пулька-Поавила и, бросив окурок на землю, неохотно пошел в барак.

Командир отделения решил обучить своих стариков обращению с винтовкой, поскольку им таковые выдали. Была у него и другая цель — пусть убедятся, что он бывал на войне и разбирается в таких делах побольше, чем они, и что его не напрасно поставили командовать ими.

— Эта штука называется затвором, — начал объяснять отделенный. — А это — курок.

Командирами в карельском отряде были вернувшиеся с фронта унтер-офицеры и просто рядовые солдаты русской армии. Они знали только русские слова команды, и поэтому все занятия проводили на русском языке. И делопроизводство в отряде тоже велось на русском языке. Их отделенный, родом из Юшкозера, тоже называл части винтовки по-русски, но потом перешел на родной язык.

— Вот штык. У германцев штык не такой. У него как нож. Им можно и резать. Но штык русского образца лучше. В штыковом бою немец не выдерживал. Такой как всадишь, то и у лахтаря морда скривится…

Так на занятиях да в караульной службе проходил день за днем.

Однажды к берегу в низовье порога причалила лодка, из которой вышли Ховатта и еще два каких-то незнакомых офицера. Один из офицеров был англичанин, а другой оказался карелом, родом из Костамукши. Как потом выяснилось, этот костамукшец в поисках лучшей доли побывал даже в Америке, где научился болтать по-английски. Он был переводчиком в штабе карельского отряда.

— Какая красота! — воскликнул англичанин, обозревая раскинувшиеся во все стороны, насколько хватало глаз, лесные просторы. Но приехал он совсем не для того, чтобы любоваться лесными пейзажами. Он прибыл инспектировать интендантскую службу отряда.

— Да, продовольствия завезено немало, — заключил инспектор, когда они осмотрели склады.

Продовольствия и снаряжения действительно было завезено немало, больше, чем требовалось отряду.

— Есть договоренность с полковником Пронсоном, что по пути отряд будет пополняться, вербуя крестьян из карельских деревень, — пояснил через переводчика Ховатта. Он, конечно, не стал раскрывать перед англичанином, для чего он постарался захватить в поход как можно больше продовольствия и обмундирования.

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа думали, что Ховатта подойдет к ним и поговорит, но он только мимоходом пожал им руки и пошел дальше. То ли он стеснялся говорить с ними при англичанине, то ли торопился. Офицеры, судя по всему, действительно спешили. Через полчаса они уже отправились обратно в Кемь.

Приезд инспектора навел мужиков на мысль, что отряд должен вот-вот выступить. На следующий день они укрепились в своих предположениях, побывав в Подужемье. Туда они поехали в надежде, что в каком-нибудь доме их угостят молоком — так им уже надоел солдатский харч.

С заводи, откуда они приближались на лодке к селу, Подужемье выглядело таким же, как и раньше, только у лодочных причалов было больше обычного только что сделанных новых лодок. Многие из них даже не были просмолены — видно, не успели.

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа знали, для кого предназначены эти лодки.

— Маловато, пожалуй, их, — подумал вслух Поавила, резким гребком поворачивая лодку к свободному причалу. — Ведь человек триста отправляется…

— А старые лодки? Вон их сколько, — сказал Крикку-Карппа, подняв весла и оглядывая берег, вдоль которого стояли лодки по одной, по две у каждой бани.

— Вот у подужемцев житуха, — позавидовал он. — Такого заработка у нас в Пирттиярви не бывает.

Они не знали, что эти лодки были сделаны подужемцами бесплатно. Подужемские мужики, навоевавшиеся уже на фронтах мировой войны, не испытывали никакого желания отправляться снова на войну в верховину, как они называли карельские деревни, расположенные в верховье реки Кеми. Впрочем, их никто и не заставлял идти туда воевать: отряд был сформирован из добровольцев. Но чтобы не оставаться в стороне, они согласились в короткое время сделать лодки для отряда.

— Эй, эй!

Пулька-Поавила и Крикку-Карппа оглянулись: из окна одной избы кто-то махал им рукой.

Это был Теппана.

— Милости просим, заходите, — радушно встретила вошедших хозяйка дома, еще довольно молодая миловидная женщина.

Теппана сидел за столом в одной нательной рубахе, точно хозяин дома. Сразу можно было заметить, что он успел хватить.

Теппана со своим взводом прибыл в Подужемье вечером. В Кеми им, как разведчикам, которые должны были выступить в путь первыми, выдали паек больше обычного. Так что они чувствовали себя вправе погулять, благо было на что. И если бы Теппана не хлебанул еще дома, вряд ли ему пришло бы в голову пойти знакомиться с женщиной, о которой ему как-то рассказывал Харьюла. И если бы Степанида не отведала вместе с ним в честь знакомства того же рома, может, ничего бы и не произошло. Но все случилось именно так, а не иначе. На утро Степанида, выгоняя корову в лес, рассказывала своей соседке:

— Лежу я в кровати. Смотрю — мужик входит. Ничего не говорит. Снимает шапку — и за стол. Я думаю, чего это он. А он ест, ест. Поел, перекрестился. И снимает пиджак. Сел на край кровати. Ничего не говорит. Я думаю, чего это он…

Степанида принесла Пульке-Поавиле и Крикку-Карппе по кринке молока. Попив молока, мужики почувствовали себя почти как дома. Потом Теппана, вытащив фляжку, попросил:

— Степанидушка, подай-ка пару чашек.

Хозяйка с готовностью бросилась выполнять просьбу. Когда она принесла чашки, Теппана обнял ее за талию и привлек к себе.

— Отстань, бесстыдник. — Степанида вырвалась и пошла опять к буфету, ворча под нос: «При людях…»

— Вот ужо я расскажу Моариэ, — пригрозил Крикку-Карппа, щуря свои маленькие глаза.

— Ш-ш! — Теппана погрозил пальцем, потом показал на висевшую на стене фотографию. — Поглядите-ка сюда.

На снимке были два бравых солдата. Один сидел, другой стоял, опустив руку на плечо товарища.

— Да это ты, — Пулька-Поавила узнал в одном из солдат Теппану.

— Хороший был товарищ, — вздохнул Теппана. — Только сложил голову… А за что?

На глаза Степаниды навернулись слезы.

— Принеси и себе чашку, — сказал ей Теппана. — Выпьешь с нами, помянем Николая. Да не реви ты, слезами горю не поможешь…

Крикку-Карппа, морщась, отодвинул свою чашку: «Не могу я…» Поавила выпил. За упокой души погибшего солдата он не мог не выпить. Ведь где-то там сложил голову и его старший сын. А теперь и он сам тоже отправляется в опасный путь. Кто знает, может, и ему не суждено добраться до дому.

— Вот приедем домой и опять свою власть установим, бедняцкую власть, — сказал Теппана, утирая губы рукавом рубахи. — Шкуры-то своей мы не продали, хотя и в чужой шкуре ходим.

«Как знать, — подумал про себя Пулька-Поавила. — В отряде разное толкуют. Один одно, другой другое».

— И Пекку они забрали, — сказал он.

— Забрали и выпустили, — ответил Теппана. — Пришлось выпустить, потому что мы потребовали. А то б мы им такое устроили…

Пулька-Поавила был рад, что мужики из отряда сделали то, что он сам собирался сделать в Кеми. «Выходит, они за права человеческие борются», — подумал он о легионе с возросшим уважением.

Пекку действительно освободили. Обращение правительства Советской России к британскому правительству с нотой протеста по поводу убийства руководителей Советской власти в Кеми, прибытие в Попов-остров представителей Архангельского губсовета, возмущение, которое вызвали злодеяния белогвардейцев и их заморских «союзников» среди населения — все это заставило командование оккупационных войск маневрировать. Всю вину оно свалило на некоторых распустившихся солдат и офицеров. Новый начальник гарнизона Пронсон вызвал к себе коменданта Кеми Тизенхаузена и отчитал его, порекомендовав избегать таких методов, которые могут повлечь за собой разногласия среди своих. Солдат, совершивших изнасилование, отправили на фронт, а арестованных освободили. Сделано это было для того, чтобы успокоить возмущенных рабочих.

— Пекка теперь в отряде, — продолжал Теппана.

— Вступил, значит?

— Пришлось. А то бы не выпустили, — ответил Теппана.

Вот оно что! Это дополнение Теппаны испортило радужное настроение Пульки-Поавилы.

Финские буржуи решили воевать… —

затянул Теппана. — Ну мы этих вояк… Дьявол побери… штыком: раз — и в брюхо. Таков приказ.

— Скоро ли выступим? — спросил Поавила.

— Утром узнаете, — ответил Теппана с загадочной улыбкой.

В избу вбежал сын Степаниды. Теппана подозвал мальчика к себе и, зажав ладонями его голову, пошутил:

— Этот Коля парень что надо: голова как репка, лоб что у быка — крепкий, а брюхо как у генерала.

Все засмеялись, а Коля спросил:

— У тебя есть пустые патроны?

— Пока нет, но скоро будут, — ответил Теппана.

— А куда же девался Тимо Малахвиэнен? Что-то о нем не слышно ничего, — спросил Пулька-Поавила.

— Его расстреляли в Кеми, — сообщил Теппана. — Еще весной, когда Советы были. Руочи послали его шпионом.

От этого известия, вернее от того, что Теппана сообщил его таким беззаботным тоном, Пульке-Поавиле стало совсем не по себе, и он заторопился уходить.

— Пора. А то отделенный подумает, что мы сбежали.

— Попейте еще молочка, — предложила им Степанида и принесла по новой кринке молока.

Мужики опорожнили кринки, вытерли молоко с усов, поблагодарили и пошли.

На обратном пути Пулька-Поавила сидел на веслах, Крикку-Карппа правил.

— Ты заметил, как Теппана со Степанидой-то, а? — спросил Крикку-Карппа. — У самого дома баба да ребенок.

Крикку-Карппа был человеком набожным и такие вещи он не одобрял. Поведение Теппаны не укладывалось в старые добрые традиции. Кроме того, эти его разговоры о штыках, всаженных в брюхо, о расстреле Тимо оставили у Крикку-Карппы на душе нехороший осадок, и Теппана представлялся ему теперь только в плохом свете. Пульке-Поавиле тоже не понравилась развязность Теппаны, но они оба решили, что Моариэ говорить ни о чем не стоит.

На следующий день рано утром Теппана со своими разведчиками прибыл на трех лодках к Вочажу. Быстро перетащив лодки в верховье порога, они вновь погрузили в них свои тяжелые рюкзаки и отправились дальше, навстречу неведомой судьбе.

— Кланяйся там нашим, — крикнул Поавила Теппане, уже вскочившему в лодку.

— Поклоны-то обязательно дойдут, — сказал Теппана, усаживаясь на корме. — Ну, владыка ветров, помоги гребцу, пособи веслу.

Лодка отошла от берега.

В полдень на Вочаже стало еще оживленнее и шумнее. Одна за другой подходили лодки из Зашейка. Их было немало: ведь в поход отправлялись две роты отряда. Часть штаба и солдат оставили в Кеми как бы заложниками, чтобы отряд не вздумал разбежаться по лесам или повернуть оружие против тех, кто его ему дал. Кроме того, остались заболевшие «испанкой» — так называли свирепствовавшую в Кеми болезнь. Часть людей пришлось оставить на Вочаже — охранять склады отряда. Получилось так, что Пулька-Поавила отправился на первых лодках с грузами, а Крикку-Карппе приказали остаться. Он не знал, радоваться этому или печалиться. Хотя лодки с грузами и шли в арьергарде отряда, все же никто не мог быть уверен, что противник не оставил засады. Вдруг откуда-нибудь с берега из-за ели грянет выстрел и… А, с другой стороны, хотелось скорей попасть домой.

— Скоро начнут жать ячмень, — вздыхал Крикку-Карппа, почесывая затылок.

— Служба есть служба, — отрезал отделенный. — Да ведь бабы и раньше жали ячмень.

Пришлось Крикку-Карппе остаться на Вочаже. С печальным видом он стоял и смотрел, как Пулька-Поавила сел, в лодку и вместе с другими пожилыми мужиками отправился в путь. Вот уже его лодка скрылась за излучиной.

Теппана со своими людьми, плыл уже далеко впереди. Настроение у разведчиков было приподнятое. «Нечасто идут в наступление вот так, как мы, повернувшись спиной к противнику», — смеялись они, налегая на весла.

Река Кемь и ее берега были давно знакомы этим мужикам: многие из них еще в довоенные годы промышляли здесь извозом и работали на сплаве. Кто знает, может быть, именно кто-то из них срубил или доставил на берег реки вон те бревна, застрявшие на камнях бог весть еще когда. А вот стоявшую на мысе «контору», как в этих местах называли избушку, в которой останавливался подрядчик, никто из них не ставил: эта древняя развалюха была построена еще в те времена, когда здесь в береговых лесах только начиналась заготовка древесины. Места здесь были не очень богаты лесом, все, что можно было вырубить, вскоре вырубили, и из года в год лесозаготовки переносились все выше по течению реки, все ближе к верховью, к их родным местам, куда они сейчас возвращались с оружием в руках.

— Ребята, давайте перекусим, — предложил Теппана.

На пустынном берегу, где чернел круг от давно горевшего костра, они устроили привал. Поели, отдохнули часок — и опять вода весело заплескалась о борта лодок.

К вечеру добрались до Кривого порога, где решили заночевать.

В низовье извилистого Кривого порога стояло два дома. В избе, куда зашли разведчики, семья сидела за ужином. Старый хозяин дома, рыжебородый патриарх, ужинал отдельно за маленьким столиком из своей посуды. Теппана ввалился в избу, не перекрестившись, не заметив, что хозяин дома старовер, наскоро осенил себя крестом и сказал:

— Хлеб-соль!

— Милости просим, — тихо ответил старик. Он встал из-за стола и перекрестился.

Остальные тоже молча вышли из-за стола. То ли так требовали их старообрядческие обычаи, то ли потому, что люди, вошедшие в дом, были с оружием. Когда Теппана спросил, не появлялись ли в их местах руочи, все посмотрели на старца и молчали, ожидая, что тот скажет.

— У нас никого не бывало, — ответил старик дрожащим голосом, словно испугавшись. — В Паанаярви заходили…

Что могли знать здесь на Кривом, откуда до Подужемья было верст тридцать и до Паанаярви столько же! А то, что сказал старик-старовер, Теппане было известно еще в Кеми, куда пришло также немало мужиков из Паанаярви. Командование карельского отряда имело довольно точные сведения о расположении белофинских гарнизонов. Однако Теппана, шедший со своим взводом в авангарде, должен был с самого начала пути проявлять осторожность и проверять на месте данные, полученные в штабе. Любые неожиданности могли подстерегать их в таком походе. Пока все шло хорошо. На пути из Подужемья до Кривого не было даже порогов, которые могли задержать их продвижение. Зато с Кривого путь был уже тяжелее.

Сразу с утра, как только сели в лодки, пришлось взяться за шесты и, упираясь ими в дно, толкать лодки вверх по порогу. Шли у самого берега. Течение в Кривом не очень сильное, и бывалым гребцам, умевшим орудовать шестами, понадобилось не так уж много времени, чтобы добраться до верховья порога, где они опять могли сесть за весла. Но через несколько верст пришлось снова встать и взять в руки шесты. Начался порог Шомба, не особенно бурный, но зато длинный, протяженностью восемь верст. Спускаться по Шомбе нетрудно, но подъем требует сил, потому что все время надо идти на шестах. За Шомбой — Юма. Порог этот почти такой же буйный, как Вочаж. В его клокочущих водах бревна потоньше ломаются, как спички. Мало кто осмеливался спускаться по нему на лодке. А подняться по Юме на шестах никому не удавалось. Чтобы преодолеть его, лодки надо тащить бечевой вверх по боковому протоку между берегом и небольшим скалистым островком. Пока путники доберутся до верховья порога, они так устанут, что устраивают привал и подкрепляются. Так было заведено с давних времен. И разведчики Теппаны тоже остановились передохнуть на берегу, где были места для костров и даже с приспособлениями, чтобы подвесить котелки над огнем.

— Да, Юма еще тот порог, — проговорил кто-то, когда мужики поели и закурили после сытной еды.

— Порог как порог, — заметил Теппана. — Плеснет чуть водички за ворот да и только. Мы с сыном Пульки-Поавилы прошли его.

Мужики встретили слова Теппаны с явным недоверием.

— Хоть у Ховатты спросите, — сказал Теппана. — Мы с ним вместе отправились на войну. Ховатта не посмел сесть в лодку, так мы вдвоем с Иво спустились.

Но мужики все равно не поверили и решили между собой, что их командир, кажется, любит завирать.

Трудным и опасным был и следующий, Белый порог. Вот уже, кажется, силы его на исходе и течение вроде становится тише, но река вдруг круто поворачивает и, словно собрав новые силы, делает стремительный рывок, с грохотом проносясь через так называемый Престольный камень. Этот камень, находящийся на самой середине порога, очень коварен: его не видно, только по течению воды кормщик может угадать его. А проходить его нужно впритык, иного пути нет. Года два назад не очень опытный кормщик не сумел миновать камень, и все пять человек, находившиеся в лодке, погибли. Трудно спуститься через Белый, да и подняться нелегко. Все пять верст надо идти на шестах или же тащить лодку на веревках, пробираясь по густым зарослям, выходящим к самой воде. Уж тут-то сто потов прольешь и руки и плечи бечевой натрешь.

Преодолев Белый, мужики вздохнули с облегчением: в этот день им не предстояло больше подниматься по трудным порогам.

Берега, мимо которых они теперь гребли, заметно отличались от берегов в низовье реки: здесь по обеим сторонам реки рос уже настоящий лес. И контора, показавшаяся на берегу, имела совсем другой вид, чем та, у которой они вчера отдыхали. Это было добротное строение, срубленное, наверное, всего несколько лет назад. Однако устраивать здесь привала не стали: к вечеру надо было успеть добраться до Паанаярви.

— Лодка! — вдруг крикнул Теппана.

Мужики схватились за винтовки и, как по команде, повернули головы.

— Рыбаки, — сказал кто-то. — Перестали грести, испугались, наверно.

Уже можно было разглядеть, что за веслами сидит женщина, а правит лодкой старик с окладистой бородой. Судя по всему, они действительно направлялись на рыбалку.

— Не бойтесь, — крикнул Теппана по-карельски. — Мы свои…

Лодка стала медленно приближаться.

— Ортьё, ты их знаешь? — спросил Теппана у разведчика, который был родом из этих мест.

Ортьё напряженно вглядывался в приближающихся рыбаков.

— Кажись, отец… — обрадованно сказал он. — А вот женщина…

Ортьё был еще не совсем уверен, что это действительно она… Ведь он сразу после свадьбы ушел на войну и с тех пор жену не видел. Да, это была она, Сантра…

Лодки поравнялись, но сидевшие в ней все еще не узнавали Ортьё: он был в незнакомой форме легионера.

— Ортьё!

Глаза женщины залучились радостью, потом из них хлынули слезы.

Теппана, догадавшись, что Ортьё встретил свою жену, заработал веслами, подгребая вплотную к борту встречной лодки.

— Давай, обними жену-то, — сказал он весело.

— Лодку перевернешь, — смеялась Сантра со слезами на глазах, когда муж стал обнимать ее, перегнувшись через борт.

— Вернулся, наконец-то, — прохрипел старик-бородач. — За целый год ни одного письма.

— Да я писал, да… — стал оправдываться сын.

— Хоть строку бы написал, — ворчал отец. — Мы-то тут уж чего не думали. Ну, слава богу…

— Отец, повернем домой, — предложила Сантра. Тот ничего не ответил.

— Вы, никак, рыбачить отправились? — спросил Теппана.

— Да, сети поглядеть, — ответил старик. — Хотя, конечно, успеем и утром их посмотреть.

— Ну тогда, Ортьё, давай перебирайся в свою лодку, — приказал Теппана, подмигнув мужикам.

Ортьё перешел в свою лодку, которая была знакома ему еще с тех пор, как он мальчонкой ездил на ней на рыбалку, и хотел было сесть рядом с женой, чтобы помочь ей грести.

— Да я одна, — запротестовала Сантра. По карельским обычаям сидеть за веслами следовало женщине, и Сантра не могла нарушить этот обычай, тем более в присутствии чужих мужиков.

Ортьё сел напротив жены. Сантра гребла, смущенно потупя глаза.

— Чего же вы вчера не пришли, добрый бы улов вам достался, — сказал отец Ортьё, когда его лодка после поворота снова поравнялась с лодкой Теппаны. — Повеселиться приходили. Из Хайколы.

— Сколько их было? — спросил Теппана.

— Говорили, человек пять было. А в Хайколе их того больше.

Когда показалось село, старик сказал, оглядывая лодки:

— Ну, наконец-то мы избавились от этих разбойников. Только вас-то маловато что-то.

— За нами еще едут, — успокоил его Теппана.

На следующий день в Паанаярви прибыли основные силы отряда.

Раскинувшееся по обеим берегам Кеми-реки старинное село Паанаярви, по-русски Панозеро, было центром Панозерской волости. Здесь находилось волостное правление, была церковь и школа. До Паанаярви отряд дошел, не встретив сопротивления. Но дальнейшее продвижение требовало осторожности. По разработанному еще в Кеми оперативному плану силы отряда в Паанаярви разделились. Первая рота получила задание дойти на лодках по реке Кемь до Юшкозера, разгромить расположенный там гарнизон захватчиков и далее следовать по лесной тропе до Костамукши, уничтожить находящихся там белофиннов и напасть с тыла на Вуоккиниеми, где группировались основные силы неприятеля и где следовало ожидать наиболее сильного сопротивления. Вторая рота должна была напасть на Хайколу и уничтожить хайкольский гарнизон белофиннов, дойти по лесным тропам до Ухты, разгромить ухтинский гарнизон, а затем, проделав часть пути по воде, часть по суше, выйти к Вуоккиниеми и атаковать окопавшихся там белофиннов одновременно с первой ротой, только с другой стороны, так, чтобы противник оказался как бы в клещах.

Разведвзвод Теппаны также был разбит на две группы. Сам он решил во главе одного из полувзводов идти со второй ротой, потому что вторая рота должна была первой войти в соприкосновение с противником.

В Паанаярви в отряд вступил еще один человек. Это был хайкольский парень, пришедший в село на праздник. Михкали, как его звали, в свое время сумел избежать отправки на фронт. Зачем ему проливать кровь за государя-императора? Когда его вместе с другими призывниками отправили в Кемь, он не явился там к уездному военачальнику, а с одним парнем, тоже из их деревни, сбежал на строительство Мурманской железной дороги. Им повезло: прорабом на участке оказался инженер-немец. Он не выдал их, а взял к себе на работу. Так Михкали всю войну спокойно проработал плотником. А когда произошла революция, инженер вызвал их, выплатил жалованье за месяц вперед и сказал: «Теперь, ребята, можете идти куда хотите». Михкали вернулся домой. Он, конечно, ничуть не жалел, что не попал на войну, но когда Теппана завел с ним речь о вступлении в их отряд, Михкали сразу согласился: воевать за родную землю — другое дело. Ему выдали обмундирование, винтовку, и Михкали стал бойцом отряда.

После отдыха в Паанаярви разведчики первыми отправились в путь.

— Реже гребешь, быстрей плывешь, — сказал Теппана, садясь в лодку.

Они отправились в путь вечером, чтобы успеть до рассвета в Куренполви, где находился дозор белофиннов. По словам Михкали, обычно в дозоре было два солдата. Но могло быть и больше: точно никто не знал. Дозор нужно было захватить врасплох.

Теппана внимательно оглядывал берега. Кто знает, может, руочи уже пронюхали об их приближении? Но пока все было тихо. И мужики даже шутили, подтрунивая над Ортьё.

— Ну, как спалось? — спрашивали они.

— Известное дело, как, — ответил за Ортьё пожилой легионер. — У васоварского Кавро тоже спросили после свадебной ночи — как, мол, брат. Так он ответил: мол, до того хорошо было, что не хотелось никак вставать с постели, да есть захотелось, вот и пришлось подняться…

Ортьё улыбнулся и тут же посерьезнел. На миг встретился со своей молодкой и расстался опять. Кто знает, когда он теперь вернется и вернется ли вообще…

На берегу показались штабеля почерневших бревен. Михкали сказал, разглядывая их:

— Да, а картаковские бревна так и гниют себе.

Эти бревна надо было сбросить в реку еще в 1912 году и сплавить на Попов-остров, но сплавщики потребовали повышения расценок. Начальник сплава Картаков не согласился повысить оплату, и древесина так и осталась гнить в штабелях на берегу. Это была первая забастовка на реке Кемь. Михкали тоже участвовал в ней, хотя и был тогда еще совсем парнишкой.

Чем дальше они продвигались, тем настороженнее становился Теппана. Его глаза словно высматривали добычу. Ему опять вспомнилось, как он был в разведке в Ухте, как погиб его напарник. Потом он подумал об учителе, которого руочи зверски убили в родной деревне, о трагической гибели Еххими Витсаниеми, о которой ему рассказывал Пулька-Поавила. Так что у него есть основания искать встречи с врагом — за многое он должен с ними рассчитаться.

— Уж больно серьезен стал наш Теппана, — заметили мужики. — Точно лыко дерет с березы.

Ночи уже были не светлые, и деревья на берегу сливались, образуя одну сплошную стену. Но Михкали столько раз приходилось проходить на лодке по этой реке и вниз и вверх, что он и в полной темноте смог бы определить, где они находятся.

— Скоро будем в Куренполви, — сказал он шепотом. — Версты две осталось.

Теперь надо было говорить тише и грести как можно осторожнее, чтобы не выдать свое приближение плеском воды или громким словом: звуки в ночной тишине разносились далеко.

Чуть-чуть начал брезжить рассвет.

— Давай-ка высадимся здесь, — предложил Теппана, повернув лодку к берегу.

Выйдя из лодок, разведчики стали осторожно продвигаться вперед, к сторожке, где должен был находиться дозор неприятеля. Сперва шли гуськом вдоль берега. Когда Михкали сообщил, что до избушки остается меньше полверсты, Теппана разделил взвод. Одним он велел идти к тропе, что вела в Хайколу, и устроить на ней засаду, сам с остальными стал подкрадываться к сторожке.

— Чтобы ни одного не упустить…

Он говорил повелительным полушепотом. Все почувствовали, что теперь, действительно, настал серьезный момент.

Старались ступать осторожно. Когда порой под ногой ломались сучья, казалось, что их треск слышен за версту. К счастью, не попалось ни одной птицы — стоило вспугнуть в кустах хоть одну, как она, взлетев, своим шумом могла бы насторожить белофиннов.

Но видимо, солдат, стоявший в карауле, все же услышал какой-то подозрительный шорох, и стал вдруг беспокойно оглядываться. Только вряд ли этот молодой долговязый руочи подозревал, что противник уже совсем рядом, за деревьями, и следит за ним, держа палец на спусковом крючке.

— Руки вверх! — приказал Теппана, понизив голос, чтобы спавшие в избушке белофинны не проснулись.

Часовой обомлел от страха. Потом бросился бежать по тропе, крикнув кому-то:

— Калле, выходи…

Но тот, кому кричали, не услышал. Теппана рывком открыл дверь избушки и крикнул:

— Калле, вставай пить кофе.

Финн вскочил. В это время с тропы донеслось два выстрела.

— Готово, — ухмыльнулся Теппана и с довольным видом убрал маузер в кобуру. — Как блоху — раз и к ногтю.

Финн задрожал от страха. В ужас его привели не столько выстрелы, сколько зловещая ухмылка Теппаны.

А Теппана продолжал, посмеиваясь:

— Везет тебе, Ортьё. Опять, глядишь, со своей молодкой повидаешься.

Отправив Ортьё и еще одного бойца сопровождать пленного в Паанаярви, а оттуда дальше в Кемь, Теппана с остальными разведчиками поспешил к Хайколе.

До Хайколы оставалось верст десять с гаком. По словам Михкали, белофиннов там было человек шестнадцать. Но их застать врасплох не удалось.

Белофинн, стоявший в карауле на острове Хайкола, услышал рано утром два выстрела откуда-то со стороны Куренполви. «Наверно, наши ребята подстрелили себе на завтрак рябчиков», — предположил часовой. Но командир гарнизона лейтенант Сиппола все же решил на всякий случай принять меры предосторожности и приказал двум солдатам патрулировать по деревне.

Деревня Хайкола находилась на исключительно богатом рыбой озере. Собственно на берегу стояло всего три дома и эта часть деревни называлась Вяря. А сама деревня была расположена на длинном, растянувшемся на целый километр, острове. Старожилы деревни рассказывали, что в давние времена откуда-то с озера Шомба пришел человек недюжинной силы по имени Йовхко, пропахал борозду с одного конца острова до другого и сказал, что он будет здесь жить. Стал он жить на острове, возделал поля, ловил рыбу и плодил потомство. Сперва деревня и звалась Йовхкола. А потом ее стали звать Хайкола. Так и жили себе многочисленные потомки Йовхко в мире и спокойствии, вдали от больших дорог. На острове не было даже своего попа. Чтобы обвенчаться, надо было идти в Ухту за сорок верст.

Когда разведчики Теппаны вышли на берег пролива, они увидели патрульных солдат и деревенских баб в пестрых одеждах, жавших ячмень на поле сразу за деревней.

Рядом с Теппаной, скрываясь за огромной сосной, стоял Михкали. Он родился и вырос в этой деревне, здесь он прожил всю свою пока еще недолгую жизнь. А теперь по острову расхаживали чужие солдаты с винтовками в руках, внимательно оглядывая поле, где жали бабы, и берега пролива. А вон в той избе, крытой дранкой, — показал Михкали Теппане, — у белофиннов «казарма».

Бабы одна за другой выпрямляли затекшие спины и направлялись к деревне. Михкали увидел среди жниц свою мать, а потом и невесту.

— Обедать пошли, — шепнул Михкали.

Патрульные пошли следом за одной из женщин, направлявшейся в другой конец деревни. Михкали узнал женщину: это была Йоаккова баба, как ее звали в деревне, и изба, в которую вошли вместе с ней патрульные, называлась Йоакковым домом.

— Наверное, пошли попить молока, — предположил Михкали.

Когда финны вошли в избу, Теппана махнул рукой:

— Ребята, пошли.

Разведчики вскочили в лодки, стоявшие у берега, и быстро переправились через пролив. Они высадились у старой, вековечной сосны. Из деревни, скрытой за пригорком, их не было видно. Да и они сами видели только крыши домов, и то не всех. Скрываясь за прибрежным ивняком и валунами, перебежками стали подбираться к Йоакковой избе.

Но один из разведчиков не смог заставить себя заколоть человека штыком и — выстрелил.

Лейтенант Сиппола, бывший в это время на дворе «казармы», услышал выстрелы. Быстро поднявшись на небольшую скалу, что была неподалеку от избы, он увидел бежавших к казарме вооруженных людей.

— Чертовы пуникки!

Сиппола выхватил маузер.

Двое из атакующих упали, но и сам лейтенант тут же получил меткую пулю. Остальные белофинны заперлись в избе и начали отстреливаться. Кто-то из разведчиков поджег избу, и оборонявшиеся стали выскакивать из окон. Многих пуля застигла прямо в окне, другие остались лежать под окнами. Убежать из горящего дома удалось только одному: он выскочил из окна, выходившего на озеро, и, укрываясь за банями, побежал к берегу. Когда началась стрельба, жители деревни попрятались и никто не видел, куда исчез Калле — имени сбежавшего, конечно, никто не знал, но после Куренполви всех финнов в отряде стали называть Калле. Легионеры обшарили весь берег, все кусты и овины, искали на кладбище, но белофинна так и не нашли.

Вечером на караул заступили Михкали и еще один боец, тоже вроде Михкали, не нюхавший пороха на настоящей войне. Стемнело, начал накрапывать дождик, и Михкали с напарником зашли в чью-то ригу покурить. Тем временем спасшийся из казармы белофинн слез с ели, на которой он отсиживался, взял лодку и, переправившись через пролив, скрылся в лесу. Обнаружив утром, что на берегу не хватает одной лодки, Теппана долго матерился.

— Теперь в Ухту надо идти да глядеть в оба, — сказал он.

Двух ребят, павших при взятии Хайколы, похоронили под густыми елями деревенского кладбища. Это были первые потери карельского отряда. Прогремел прощальный салют. Поклявшись над могилой отомстить за погибших товарищей, разведчики сели в лодки. Переплыв узкий и мелкий пролив Хирсисалми, они по лесной тропе пошли к Ухте.

 

V

Обнаружив, что мужики не вернулись с охоты, белофинны стали принимать меры предосторожности. Фельдфебель Остедт заставлял теперь своих солдат нести караул не только около школы, но и патрулировать ночью по деревне. Солдаты были очень недовольны этим нововведением, и чтобы добиться выполнения своих распоряжений, фельдфебелю пришлось сослаться на то, что такой приказ поступил от нового командира отряда капитана Куйсмы.

Кляня про себя фельдфебеля — «Ости, длинношеий черт, выдумал тоже», — патрульный шел по спящей деревне. Он завернул на чей-то огород, надергал репы и, очистив ножом, стал грызть ее. Вокруг стояла такая тишина, что становилось страшно. Не слышно было даже позвякивания коровьих колокольчиков: время шло к осени, ночи стали темные и скот, ночевавший летом в загонах у дымокуров, теперь загоняли на ночь в хлев.

Только когда рассвело и хозяйки, подоив коров, стали выпускать их из хлевов, то тут, то там послышалось позвякивание колокольчиков. Но это был не тот дружный перезвон, с которым стадо идет по деревне весной и в начале лета. Веселая разноголосица колокольчиков вносит оживление в однообразную деревенскую жизнь, от нее даже на душе становится как-то радостнее. Но сегодня коровы шли в лес лениво, неохотно, словно опасаясь чего-то. То ли потому, что медведь недавно напугал стадо, то ли просто сказывалось наступление осени. Колокольчики позвякивали сдержанно, настороженно, и в их голосе патрульному вдруг послышалось что-то зловещее, похожее на погребальный звон колоколов. На душе у него стало тоскливо. Он смотрел, как просыпается деревня, как хозяйки спозаранку принимаются за работу, и подумал о своей матери, которая сейчас тоже, наверное, вот так же с серпом в руке спешит в поле…

— У-у, чертовы дети, опять репу воровали, — ворчала жена Хилиппы, проходя через огород на поле.

Там уже были Наталия и Ханнес. Наталия, низко пригнувшись, жала рожь, Ханнес отвозил на лошади снопы к овину. Самого Хилиппы на поле не было, он доделывал крышу риги. Ему осталось уложить всего несколько досок. Вряд ли удалось бы так быстро починить ригу, если бы Пулька-Поавила был дома. Тот бы им ни одного бревна не дал, такой уж он дьявол, а вот Доариэ дала целых три.

В молодости, в девушках, Оксениэ не нужно было портить руки на жатве. Да и теперь она могла бы не утомлять себя на поле: ведь можно было нанять людей и убрать рожь чужими руками. Но Оксениэ в последнее время не могла оставаться одна в избе. Ей надо было что-то делать, чтобы хоть ненадолго прогнать тяжелые мысли, не дававшие ей покоя с тех пор, как в деревню неожиданно вернулась Евкениэ. Дочь все-таки родная, что ни говори, а живет побираясь. Оксениэ распрямила спину, чтобы дать ей отдохнуть, и посмотрела в сторону риги, над крышей которой трудился ее муж. Конечно, в том, что случилось с Евкениэ, Хилиппа виноват… да и она сама виновата. Не надо было тогда, в Ильин день, бросать золу вслед сватам Евкениэ…

Вдруг Оксениэ сунула серп в суслон и, сказав Наталии, что идет готовить обед, поспешила к дому. Наталия сперва удивилась: до обеда еще было далеко. Но потом, увидев, что на дворе Пульки-Поавилы играют Насто и сын Евкениэ, поняла, в чем дело. Она уже и раньше замечала, что стоит хозяйке увидеть внука, как она сразу с лица меняется.

Оксениэ торопилась к дому, боязливо оглядываясь. Не дай бог, Хилиппа заметит…

— Ховатта, пойдем к нам.

Своего сына Евкениэ назвала Ховаттой в память о своей первой любви.

— Ну чего ты боишься, — сказала Оксениэ ласковым голосом маленькому Ховатте, который удивленно смотрел на нее, не двигаясь с места. — Я тебе дам шанежку. Пойдем и ты, Насто.

Ховатта пошел потому, что пошла Насто. Приведя детей к себе, Оксениэ взяла с полки две картофельные шаньги.

— Бери, внучек. Ешь и ты, Насто.

Пока дети ели, Оксениэ то и дело поглядывала в окно. «Только бы Хилиппа не пришел в избу», — думала она.

— А мама твоя где? — спросила она, когда Ховатта доел шаньгу.

— С Настиной мамой ячмень жнет, — ответил мальчик. — А почему ты плачешь?

Оксениэ взяла мальчика на руки и прижала к груди. Малыш растерялся и не знал, вырываться ему или нет. Насто тоже смотрела расширенными от удивления глазами.

Оксениэ увидела, что муж слезает с риги, и поспешила выпроводить детей.

— Ну идите, поиграйте. Потом снова придете.

Дети пошли, ничего не понимая. Только на дворе они почувствовали себя свободнее и вприпрыжку помчались домой. Ховатта тоже бежал домой: дом Насто был теперь и его домом.

Дома никого не было. Микки ушел пасти скот. Доариэ с Хуоти жали ячмень, мать Ховатты тоже пошла в поле. Хотя разум у Евкениэ помутился, все же бывали в ее безрадостной жизни моменты, когда она понимала почти все и могла работать. «Надо и дурочке потрудиться, а то к столу не позовут», — говорила она, отправляясь на работу. И работала она в такие минуты просветления весьма усердно. Сейчас на жнивье она тоже не отставала от Доариэ и Хуоти. Порой она отрывалась от работы, чтобы отогнать ворон, которые подлетали совсем близко и склевывали зерна со снопов. Вороны лениво поднимались в воздух и с карканьем летели к кладбищу. Рассевшись на высоких, шумящих на осеннем ветру елях, они с нетерпением поглядывали, выжидая, когда жнецы уйдут с поля. Но жнецы не уходили. Порой Евкениэ прерывала работу и, уставясь куда-то вдаль, начинала что-то высматривать, потом, засмеявшись чему-то, опять нагибалась и принималась за жатву. Доариэ уже привыкла и не тревожила Евкениэ, когда та удалялась в какой-то свой мир; она продолжала жать, занятая своими мыслями. Живот у Доариэ был уже большой и мешал нагибаться. Но не только о новой человеческой жизни, зревшей в ее чреве, думала жена Поавилы. Думала она и о своей нелегкой бабьей доле. Нет, она не сетовала, не проклинала ее, а только молила про себя, чтобы отец небесный не оставил их в беде. Доариэ так ушла в свои мысли, что даже вздрогнула от испуга, когда жена Хёкки-Хуотари окликнула ее из-за изгороди.

— Бог в помощь!

Доариэ не заметила, когда Паро с дочерью появились на своем поле. Хуоти, правда, видел, но сделал вид, что не замечает Иро. Девушка то и дело бросала с другой стороны, изгороди на него взгляды, стараясь обратить внимание на себя. «Какие они разные, Иро и Наталия», — подумал Хуоти. Наталия никогда в глаза не посмотрит, все стесняется, а Иро так та и при людях все на него глядит.

Паро подошла к изгороди и стала рассказывать новости.

— Говорят, она уже в Вуоккиниеми, — сообщила она с озабоченным видом.

Неведомая, страшная болезнь шла к ним из Кеми.

Хотя в их краях деревня от деревни находились за десятки верст и чтобы попасть из одной в другую, надо было проделать немалый путь по тайге или на лодке по озерам и рекам, все же вести о различных событиях неведомо каким образом распространялись удивительно быстро. Сперва в Пирттиярви долетел слух, что какая-то новая болезнь появилась в Паанаярви. Потом узнали, что она уже в Юшкозере. Как ниспосланное богом проклятие, поветрие неумолимо приближалось, и никто ничего не мог поделать. Теперь вот жена Хуотари откуда-то узнала, что в погосте умерло двое детей.

— Если бы свекровь моя была жива, — вздохнула Доариэ.

Они стали вспоминать, как покойная Мавра в свое время пыталась остановить оспу. Может, и эту болезнь удалось бы приостановить тем же способом?

В тот же вечер Доариэ нашла разбитый горшок и, наложив в него старой обуви и всякого прочего рванья, пошла с ним одна, тайком, за мельничный мост. На другой стороне реки она подожгла рваную обувь и прочитала над горшком заклинание, чтобы зараза не прошла через мост. Но тут на дороге со стороны погоста показался какой-то белофинн, и Доариэ не удалось довести дело до конца. Ей пришлось бросить все и вернуться домой через лес, чтобы никто не видел.

Рано утром она с Хуоти и Евкениэ снова пошла на жатву. Работать ей становилось все труднее, все чаще приходилось распрямлять затекшую спину.

В полдень на поле пришли меньшие. Ховатта бежал впереди, Насто шла сзади, с трудом переставляя ноги.

— Что с тобой, доченька? — заохала Доариэ. Лицо у девочки горело прямо огнем, как при большом жаре.

— Не знаю, — устало ответила Насто и заплакала.

— А-вой-вой! Вот и пришла… — запричитала мать.

Она ничуть не сомневалась, что это пришла к ним болезнь, о которой они только вчера говорили с Паро. Болезнь казалась тем страшнее, что не знали даже, как она называется. Знали только, что народу от нее погибло намного больше, чем на германской войне. И вот она пришла в Пирттиярви.

— Где у тебя болит? — спросила Доариэ, пряча серп в суслон.

— Плохо мне, — ответила Насто.

— А-вой-вой! — завойкала мать, взяв дочь за руку. — Ты же вся горишь. Пошли домой.

У Насто уже не было сил идти, и Хуоти понес ее на руках.

Укладывая больную дочь в постель, Доариэ думала, что вчера вечером она, видимо, сделала не так, как надо, было: то ли что-то не положила в горшок, то ли заклинание прочитала не так, как читала свекровь. Да и этот проклятый руочи появился так некстати… Это они, руочи, принесли с собой болезнь. Они же то и дело бегают на погост. Из деревенских вроде никто за последнее время не ходил туда…

А финн, который вчера помешал Доариэ, рассказывал в школе другим солдатам, как он отсиживался на хайкольском кладбище.

— Да, конечно, — издевался Рёнттю с нарочито серьезным видом, — поспешишь — людей насмешишь.

— Перкеле! — рассердился солдат. — Тебя бы тоже там понос пробрал.

Звали этого финна Большой Юсси. По внешнему виду он совсем не соответствовал своему прозвищу, зато на словах он был большим человеком. Даже самого Маннергейма он запросто называл Кусти и считал, что главнокомандующий недостаточно патриотичен. Будь он по духу настоящим финном, он бы не принял на службу в белую армию Финляндии русских офицеров. Из-за них-то он, Большой Юсси, и пострадал: как-то пообещал прикончить своего начальника-рюссю и совсем не добровольно оказался здесь, в дебрях карельских лесов. По духу Большой Юсси был такой же авантюрист, как и остальные, но храбрости у него теперь заметно поубавилось.

— Ругались и говорили они по-карельски, но это самые настоящие п-п-пуникки, — сказал он, нажимая на букву «п».

Во время гражданской войны в Финляндии, вернее после нее, когда началось массовое истребление участников восстания, белые стали распределять красногвардейцев, или пуникки, как они их прозвали, так сказать, на три «сорта»: на обычных пуникки — через одно «п», «паха пуникки», т. е. «плохой пуникки» — «п-пуникки» через два «п» и, наконец, на «пирун паха пуникки», т. е. «чертовски плохой пуникки» — «п-п-пуникки» через три «п».

То, что из Кеми идут красные, конечно, не обрадовало белофиннов. Еще более удручающе на них подействовало сообщение, что эти красные — карелы. Вот тебе и на! Они-то отправились сюда, чтобы избавить братьев-соплеменников от русского ига, а тут, оказывается, карелы взялись за оружие и идут, чтобы изгнать их, своих освободителей, из родных деревень. Впрочем, с тех пор, как мужики ушли на охоту и не вернулись, мысль, что так и случится, многим из солдат не раз приходила в голову. Так что новость, сообщенная Большим Юсси, не была для них полной неожиданностью. Но она заставила их вновь задуматься, зачем они пришли сюда и есть ли смысл оставаться им здесь.

— Саатана! — повторял Большой Юсси, рассказывая чуть ли не со слезами на глазах, как экспедиционный отряд оставлял Ухту. — Я своими глазами видел, как застрелился один студент, когда спускали флаг над штабом.

— Какой болван! — заметил один из солдат. — Стоило ли из-за такой ерунды.

— Наше полотенце тоже можно снять, хватит, пополоскалось там наверху, — подхватил Рёнттю, показывая пальцем вверх. Он говорил о флаге, все еще висевшем над школой.

— Ребята, ради дьявола, не надо, а то я тоже застрелюсь, — подал голос с нар еще один солдат, который во время разговора то и дело похрапывал, но, оказывается, слышал сквозь сон, о чем говорили.

Грянул смех.

— Д-д-д… — силился сказать что-то Остедт, но Рёнттю опередил его, обратившись к лежавшему на нарах:

— А ты, Эмели, еще не совсем лентяй, раз умеешь лежать целый день без устали.

— Лентяем можно прослыть и ничего не делая, — отпарировал Эмели, протирая заспанные глаза.

— Д-д-договоримся, — заговорил опять фельдфебель, — в д-д-деревне об этом ни слова.

Но несмотря на предупреждение фельдфебеля, весть о том, что случилось в Куренполви и Хайколе, распространилась по деревне, вызвала в людях напряженное ожидание. Наконец-то! Только Хилиппа Малахвиэнен выглядел озабоченным. Его, пожалуй, больше, чем белофиннов, встревожило то, что отряд, наступавший из Кеми, состоял из карелов.

— Что ты ее напяливаешь, брось! — буркнул Хилиппа, увидев, что Ханнес, собираясь идти на улицу, сиял с гвоздя шюцкоровское кепи.

А жене он сказал:

— Пусть Евкениэ придет домой.

Услышав это, Оксениэ мысленно перекрестилась и сразу же пошла на ячменное поле Пульки-Поавилы. Дочь была там, носила вместе с Хуоти снопы на прясло.

— Отец велел придти домой, — молящим голосом начала мать. — Насовсем.

— А кто будет снопы носить? — ответила Евкениэ и, не останавливаясь, прошла мимо.

— Бедная! Даже мать свою не узнает.

На глаза Оксениэ навернулись слезы.

Тут ей пришла мысль, каким образом вернуть дочь домой. На поле маленького Ховатты не было, значит, он в избе. Оксениэ поспешила к дому Пульки-Поавилы. То, что в доме соседей болели заразной болезнью, нисколько ее не смущало. В их краях не только никогда не боялись входить в дом, где могли заразиться, а, наоборот, нарочно шли, чтобы задобрить болезнь. «Оспица Ивановна, милости просим, приходи к нам в гости», — говорили, переступив порог дома, где кто-то болел оспой. Думали, что это поможет. Смерть после таких приглашений действительно заглядывала во все новые избы, но страшный обычай все еще жил в деревне.

Войдя в избу, Оксениэ перекрестилась и тихо поздоровалась. Хозяйка также тихо ответила на приветствие. Оксениэ не стала расспрашивать о здоровье Насто. Все и так было ясно. Девочка лежала с закрытыми глазами, грудь ее чуть-чуть колыхалась. Щеки, которые всего несколько дней тому назад были румяными, круглыми, впали и побледнели, глаза провалились.

— Только заснула, — шепотом сказала Доариэ.

Маленький Ховатта сидел у шестка и мастерил из лучинок дом. Оксениэ подошла к внуку.

— Пойдем домой.

Мальчик ничего не ответил, только мотнул головой. С тех пор, как Насто заболела, Ховатта не покидал ее. Он ухаживал за больной. Попросит — подает воды; пожалуется, что ей холодно, накроет чем-нибудь.

— Я тебе шанежки дам опять, — уговаривала Оксениэ. — Пойдем, а?

Ховатта молча продолжал строить свой домик из лучинок. Он был весь сосредоточен, видимо, представлял, какой это будет дом, когда он достроит его. Как настоящий — с окнами, скамьями, печью.

Оксениэ так и ушла ни с чем, подавленная и растерянная.

Насто становилось все хуже. Вечером она начала стонать, пыталась плакать, но слезы уже не шли. Это был верный признак того, что девочка скоро покинет этот свет. Но Доариэ никому ничего не сказала. Даже Хуоти. Велела только всем пораньше лечь спать. Мальчики заснули, а она лежала в темноте с открытыми глазами, слушая неровное дыхание дочери.

— Мама, — слабым голосом позвала Насто.

— Что, доченька?

Мать наклонилась над девочкой — кончик носа был уже холодный.

Насто уже не могла говорить.

Спустя несколько минут мать разбудила Хуоти.

— Насто…

Больше она ничего не могла сказать.

Утром вместо обычных дел Хуоти ждала печальная работа — делать гробик для сестры. Это был уже второй гроб, который ему пришлось изготовить. Первый он сделал для бабушки. Отца тогда не было дома, и Насто он тоже не проводит в последний путь…

— Хоронить-то придется без попа, — посетовала мать, глядя тусклыми глазами на доски гроба, которые Хуоти уже сколачивал ржавыми гвоздями.

Раньше, чтобы отпеть усопших, ходили за священником в Латваярви. Приглашали попа не для каждого покойника, а раза два в год, чтобы сразу отпеть всех умерших за это время: так было дешевле да и удобнее. Батюшка Кавро ушел на пенсию, вместо него из Архангельска прислали нового попа, помоложе. Нового попа ни разу не видели пьяным, как частенько случалось с его предшественником. Когда латваярвского учителя взяли на войну, новый батюшка стал исполнять заодно и его обязанности. Но потом пришел отряд Малма и руочи пригрозили попу, что убьют его: мол, он хочет обрусить карелов. В деревне узнали об этих угрозах, народ собрался и потребовал, чтобы отца Петра оставили в покое, он никому никакого зла не делал. Говорят, отец Петр поблагодарил народ, а сам, забрав семью, уехал в Финляндию искать защиты у епископа Выборгской православной епархии. Так в Латваярви остались без попа и, кто знает, когда он вернется: времена-то такие смутные. Доариэ боялась, что дочь ее останется вообще неотпетой.

— И отец твой не знает, не ведает, — вздыхала она, укладывая девочку в гробик.

Провожали дочь Пульки-Поавилы на вечный покой только мать, братья, Евкениэ с сыном и Наталия. Когда гробик опустили в могилу, Хуоти покрыл его сосновой корой. Мать привязала к кресту полоску белой ткани, положила на холмик разбитую кринку — на случай, если Насто там понадобится посуда, — и, встав на колени, прочитала молитву.

Неподалеку от них копал могилу Срамппа-Самппа. У него тоже прошлой ночью умер внук. От той же самой болезни, что и Насто. Могилу для внука Самппа копал рядом с могилой учителя — отца мальчика. «Учителевой жене теперь легче будет, с одним ребенком», — подумала Доариэ.

Наталия прошла к могиле своих родителей, постояла над холмиком, покрытым осыпавшейся хвоей и высохшими шишками, побродила по кладбищу.

В деревню возвращались молча. Озеро было уже по-осеннему темно-синее и беспокойное. Дул порывистый холодный ветер.

— Пойдем к нам чай пить, — позвала Доариэ Наталию, когда та хотела свернуть к дому Хилиппы.

Все также молча они попили чай, заваренный из черничных листьев.

— Я помою посуду, — предложила Наталия.

Доариэ только кивнула головой.

— Насто уже могла мыть посуду, — вздохнула она потом. — Сложи их вон на ту полку.

А жизнь, какой бы она ни казалась невыносимой, текла своим чередом. За бессонной ночью наступило опять утро, а вместе с ним начались повседневные заботы.

Хуоти отправился проверить шкуру мерина, не пора ли поднять ее из дубильного чана. Микки пошел по унаследованному от брата путику ставить силки. Мать — в хлев доить корову. Все было как обычно. Только на висках у матери за эти дни заметно прибавилось седых волос.

Вернувшись из хлева, где стоял дубильный чан с кожей, Хуоти ушел жать ячмень. Он пробыл на поле весь день, но работа не спорилась. А под вечер прибежал Микки и рассказал, что, возвращаясь из леса, он видел, как в деревню привезли двух отрядовцев, попавших в плен к финнам где-то под погостом. Работать совсем расхотелось.

— Их сторожат два руочи, — рассказывал Микки.

Хуоти постоял с серпом в руке. Ему хотелось пойти посмотреть пленных, но… Поколебавшись, он все же решил пойти: финнам сейчас не до капрала, других забот у них хватает.

Пленные сидели на лужайке возле школы в наброшенных на плечи шинелях. Часовой никого не подпускал к ним близко, но пленные нарочно громко переговаривались, чтобы в деревне узнали, кто идет их освобождать от захватчиков.

Кто-то дернул Хуоти сзади за рукав. Он оглянулся — Ханнес. Где же его шюцкоровское кепи?

— Гляди, шинели-то у них какие! — шепотом сказал Ханнес.

Сам Хилиппа тоже пришел поглядеть на пленных. Он тоже хотел убедиться, что они действительно карелы. Да, карелы! Одного из них Хилиппа даже немного знал, но когда этот пленный взглянул на него, Хилиппа поспешно отвел глаза, сделав вид, что не узнает его.

— У вас уже все снопы свезены на прясла? — спросил Хилиппа, заметив Хуоти.

— Нет, не все еще.

— Приходи… Я дам тебе лошадь, чтобы не на руках носить их, — сказал Хилиппа и пошагал к дому. Он шел и думал о Тимо. Может быть, и он вернется домой вот в таком зелено-желтом мундире? Хилиппа так ничего и не знал о судьбе старшего сына.

Едва успели отправить пленных за границу, как в деревню прискакал гонец. Торопливо соскочив с седла и привязав взмыленного коня, он влетел в школу, где солдаты как раз обедали, и, не переводя дыхания, объявил, что капитан Куйсма приказал всем немедленно отправиться в Вуоккиниеми. Там в любую минуту можно ожидать решающего боя, в котором финский солдат может показать свою доблесть.

— Д-д-д… — начал фельдфебель.

— Ну и горло у нашего Ости. Такая длинная шея, что каша еще до брюха не добралась, — с серьезной миной произнес Рёнттю.

Остедт побагровел и гаркнул:

— Смирно!

Рёнттю лениво поднялся и вытянулся с ложкой в руке.

— Разрешите обратиться? — спросил он с ехидцей.

Фельдфебель окончательно рассвирепел.

— Д-д-д…

И полез за маузером.

— Перкеле! — выругался Рёнттю. — Ты за пушку не хватайся, она, глядишь, и выстрелит невзначай.

— Придется и мне перкеле вспомнить, хотя я и верующий, — сказал Эмели и выхватил из рук фельдфебеля оружие. — Мы не хотим возвращаться домой с головой под мышкой. Хочется, чтобы она осталась на плечах, раз до сих пор сохранилась в целости.

— Д-д-да вы что, бунт-т-товать?

— Мы пришли сюда добровольно и имеем право уйти отсюда добровольно, — заявил Рёнттю. Он высказал вслух то, что давно зрело в сознании рядовых солдат экспедиционного отряда.

Остедт стоял растерянный и беспомощный. Связному, прискакавшему за помощью, хотелось крикнуть этим солдатам, что они просто трусы, но он сдержался и сказал устало:

— Неужели вы оставите в беде своих боевых товарищей?

Это подействовало. Солдаты успокоились. Эмели вернул фельдфебелю маузер. И мятеж пирттиярвского гарнизона на этом кончился. Оставив Рёнттю, Эмели и еще двух наиболее истосковавшихся по дому солдат нести караульную службу в деревне, Остедт с остальными своими людьми поспешил в Вуоккиниеми, «показывать доблесть финского солдата».

Известие о том, что руочи куда-то поспешно ушли, еще больше усилило напряженность в деревне. Всем было ясно, куда и зачем они поспешили. К их далекой лесной деревушке приближалась война. Четыре года она бушевала где-то вдали от них, а теперь шла к ним. Пирттиярвцам было не до жатвы. Люди сидели по домам, по вечерам сходились в чью-либо избу повздыхать, погадать, что же с ними теперь будет.

— А-вой-вой, — причитала жена Хилиппы, зашедшая к соседям покоротать тревожный вечер. — Наступает то время, о котором в библии говорится.

Доариэ молча штопала носки сыновей, никак не реагируя на сетования Оксениэ. После смерти дочери у нее было такое подавленное состояние, что ей было все равно, будет конец света или нет.

— Людям бы надо быть теперь друг к другу добрыми, — продолжала жена Хилиппы, не отрывая от хозяйки сосредоточенного взгляда.

Доариэ прервала штопанье и взглянула на гостью.

— Люди всегда должны быть добрыми, — тихо сказала она.

В сенях послышались торопливые шаги. Вошла Паро.

— Из риги такой дым валит, точно при пожаре, — сказала она, переступив порог.

— А-вой-вой! — заволновалась Доариэ. — Хуоти, сбегай, посмотри, уж не горит ли в самом деле.

Доариэ попросила у Хёкки-Хуотари разрешения обмолотить в их риге немного ячменя: у них мука была уже совсем на исходе, и надо было приниматься за хлеб из нового урожая. Хуотари разрешил — свой они уже обмолотили.

— Осталась ты без помощницы, — сказала Паро, когда Хуоти ушел.

— Да, — вздохнула Доариэ.

— Хуоти-то уже в том возрасте, что мог бы и невестку привести в дом, — продолжала Паро.

Она давно мечтала, чтобы Хуоти посватался к их Иро.

— Успеет, — ответила Доариэ, поняв, куда гнет соседка. — Молодые они еще.

— Хорошо им сейчас вдвоем в риге, — зашептала ей на ухо Паро. — Иро там картошку печет. Испеченная в золе картошка такая рассыпчатая, вкусная…

— Да ну тебя, Паро, — прервала ее Доариэ, усмехнувшись впервые после смерти дочери.

Нет, она ничего не имела против Иро. Правда, Наталия ей больше нравилась. Она такая стеснительная, всегда готова помочь. Пусть Хуоти сам выбирает.

Когда Паро ушла, жена Хилиппы сказала:

— Давеча Хилиппа говорил, чего это Доариэ стесняется… Могла бы она и в нашей риге… Как и раньше.

Доариэ молчала. Что она могла сказать? Пусть Поавила сам решает…

Рано утром, когда Доариэ и Хуоти пошли с ушатом за водой на деревенский колодец, Доариэ вдруг показалось, что откуда-то со стороны погоста слышатся далекие выстрелы. Утро было тихое и ясное, но вряд ли выстрелы могли донестись с самого погоста. Туда как-никак от Пирттиярви целый день пути, даже если шагать торопко. Может быть, стреляли где-то ближе? А может быть, только почудилось?

— Опять, — сказала Доариэ встревоженно.

Они одновременно подняли коромысло с ушатом. Доариэ шла позади, придерживая рукой ушат, чтобы вода не выплескивалась.

Микки с утра ушел проверять силки и пробыл в лесу до полудня. Домой он шел радостный — в кошеле у него было два рябчика и большой тетерев. Но когда Микки вышел на обрывистый берег реки, его беззаботная веселость сменилась тревогой, и остаток пути до дому он чуть ли не бежал.

— Идут, — выдохнул он, влетев в избу.

Мать и брат даже не спросили Микки, кто идет. Они это поняли сразу по его испуганному виду.

— А-вой-вой! — запричитала, засуетилась мать. — Прячьтесь скорей в подполье.

Но они не успели спрятаться — около дома уже появились финские солдаты. Они прошли через деревню, не заходя в избы. Следом за ними появились люди в гражданской одежде. Они гнали взмыленных лошадей, с трудом тянувших волокуши с ранеными. Лежавший на одной из волокуш был с головой накрыт окровавленной, забрызганной грязью простыней.

Когда отступавшие белофинны прошли через деревню, Хуоти решил наносить дров в ригу. Накладывая дрова, он заметил какого-то человека, шедшего к деревне от речки. Человек был без шапки, шел, с опаской озираясь, и выглядел еще более утомленным, чем только что прошедшие через деревню финны.

Хилиппа Малахвиэнен тоже наблюдал из окна своей избы за этим путником. Еще издали он узнал Сергеева. Сначала Хилиппа хотел куда-нибудь уйти, чтобы не встретиться с ним, но потом все-таки вышел во двор.

— Заходи, — крикнул он, когда Сергеев поравнялся с его домом.

Вид у Сергеева был довольно жалкий. Он так запыхался, что не мог слова вымолвить, махнул лишь рукой: мол, некогда ему. Отдышавшись, Сергеев спросил:

— В деревне красные?

— Никого нет, — успокоил его Хилиппа.

— И финнов нет? — встревожился Сергеев. — Лодку бы… Надо переправиться через озеро.

Заметив, что Хуоти стоит возле своего дома и наблюдает за ними, Хилиппа опять пригласил:

— Пойдем ко мне. Что тут на дворе стоять.

Войдя в дом, Сергеев устало опустился на скамью и, все еще тяжело дыша, стал рассказывать отрывистым голосом:

— Пришлось по лесам идти… От самого Айонлахти.

— Подай-ка нам чего-нибудь перекусить, — велел Хилиппа жене.

Айонлахти находилось на полпути от Вуоккиниеми к Пирттиярви. Это была не деревня. Просто стояла избушка, в которой путники могли остановиться, и был причал для лодок. Летом белофинны построили еще навес, под которым хранили мешки с крупой и всякое снаряжение, доставляемое им время от времени из Финляндии. Оттуда грузы на лодках перевозились затем в Вуоккиниеми. Из Айонлахти туда можно было добраться и кружным путем по суше, но дорога была очень плохая и на телеге по ней проехать было невозможно.

В Вуоккиниеми было оружие, предназначавшееся для братьев-соплеменников, которое еще весной привез Малм. Но раз братья-соплеменники стали врагами, капитан Куйсма, сменивший Малма на посту командира отряда, решил отправить оружие обратно в Финляндию. Сергеев был в числе сопровождавших это оружие. В их лодку погрузили пулемет, несколько десятков винтовок и ящики с патронами. Едва лодка отошла от берега, как по окопам, вырытым на песчаном склоне Вуоккиниеми, из лесу открыли огонь, и с берега велели лодке вернуться. Оказалось, пулемет решили оставить здесь. Выгрузив пулемет, опять отчалили. Они уже успели отплыть довольно далеко от села, а грохот разгоревшегося боя все еще долетал до них. Порой стрельба затихала, потом опять начиналась с новой силой. Иногда казалось, что стреляют где-то впереди. Немного не доехав до Айонлахти, они решили утопить оружие. Им все равно было не по силам перенести на себе до границы такое количество винтовок и ящиков с патронами. Они словно предчувствовали, что их ожидает в Айонлахти. Только они ступили на берег, как из леса раздался выстрел, затем другой, третий. Один сразу был убит наповал, а что стало с другими, Сергеев не видел. У него не было времени оглядываться. Ползком добравшись до кустов, он бросился бежать.

Хилиппа сидел хмурый. Он так ждал прихода экспедиции. А теперь вот… Все пропало!

— Возьми, — сказал Хилиппа, протягивая гостю шюцкоровское кепи Ханнеса. — Без шапки как-то нехорошо возвращаться домой.

Сергеев искоса поглядел на-хозяина, проверяя, не насмехается ли тот над ним. Поколебавшись, он все же решил рассказать, где они утопили оружие.

— Там на берегу скирда сена… До того места примерно бросок камня. Если понадобится, то…

Хилиппа оглянулся. Наталия трепала в углу шерсть, уткнувшись в свою работу. Кажется, она не слушала их разговоры.

Опорожнив кринку простокваши, гость поблагодарил хозяев и попросил Ханнеса перевезти его через озеро.

Ханнес посмотрел на отца.

— Куда же наш Тимо пропал? — спросил вдруг Хилиппа. — Ни духу, ни слуху…

Сергеев ответил не сразу.

— Разве вы не слышали? — И он добавил тихо: — Борьба за свободу требует жертв.

— Жертв? — Хилиппа вздрогнул.

— В Кеми… еще в апреле…

И Сергеев рассказал то, что ему довелось слышать о судьбе сына Хилиппы в штабе экспедиции в Ухте.

— Большевики расстреляли его.

— Расстреляли?

Только теперь до сознания Оксениэ дошло, о чем идет речь, и она зарыдала.

Хилиппа молчал. Веко левого глаза начало нервно подергиваться.

— Наталия, — наконец сказал он хрипло. — Проводи гостя через озеро.

Наталия удивилась. Почему она должна провожать их гостя? Но, ничего не сказав, она отложила работу и повязала на голову серый платок.

Переправив Сергеева через озеро, Наталия показала ему тропу, которая вела к границе. На обратном пути, поднимаясь по береговому склону, она встретила Хуоти с большой охапкой дров. Он нес их в ригу Хёкки-Хуотари.

— Ну как, вкусной ли была картошка в риге? — спросила Наталия.

Хуоти растерялся. Наталия никогда раньше не обращалась к нему в таком язвительном тоне. Бросив дрова на землю, Хуоти побежал за ней и схватил за руку.

— Пусти.

Но Хуоти не отпускал.

— Наталия, да не верь ты всему, что бабы наговорят, — и он притянул девушку к себе.

— Я же совсем одна. Никого у меня нет. Только ты… — сказала Наталия дрогнувшим голосом. — Не надо. Люди увидят.

И она оттолкнула Хуоти.

Вдруг за мельничным мостом грохнул выстрел, за ним другой.

— А-вой-вой! — испугалась Наталия.

Хуоти схватил ее за руку.

— Идем, спрячемся.

Наталия покорно пошла за ним следом.

Спрятавшись в риге, они наблюдали через щель в двери, как белофинны беспорядочной толпой устремились в деревню.

— В школе их уже никого не осталось. Еще утром убежали за границу, — сказала Наталия.

Когда раздались выстрелы, все жители попрятались, кто в овин, кто в подполье. Но больше не стреляли. Видимо, и те два выстрела, которые слышали Хуоти и Наталия, были случайными. Кому-то из белофиннов в панике померещился притаившийся враг, и он со страху пальнул по какому-нибудь пню или коряге.

— Куда к дьяволу они все подевались? — кричал кто-то из руочи.

Наконец, с берега озера перестали доноситься крики и ругань, и люди начали вылезать из укрытий. Многие хватились своих лодок.

— И нашу тоже взяли, — охала жена Хёкки-Хуотари, — вот разбойники-то…

К избе Хилиппы собрались бабы, потом потянулись и оставшиеся в деревне старики.

— Надо бы выйти им навстречу и принять как положено.

— А болгары так те встречали нас хлебом и солью, — вспомнил Петри.

Хилиппа молчал. Только ему одному некого было встречать.

Но старики не успели договориться, как встречать своих освободителей. За деревней со стороны мельничного ручья показался всадник и остановился на пригорке, видимо поджидая своих отставших товарищей. Лошадь все узнали сразу — на этом коне вчера приезжал нарочный из Вуоккиниеми, но сидел на нем уже кто-то другой.

— Да никак наш Теппана, — неуверенно сказал Хёкка-Хуотари, всматриваясь в верхового из-под ладони.

Петри тоже сделал ладонь козырьком, сощурил выцветшие от старости глаза.

— Да, это он! — воскликнул Хёкка-Хуотари и замахал рукой. — Давай сюда, не бойся. Здесь нет никого.

Всадник оглянулся, махнул рукой кому-то находившемуся сзади, видимо давая знак следовать за ним, и поскакал к деревне. Уже по тому, как лихо он повернул коня, видно было, что это, конечно, Теппана.

Следом за Теппаной на крутой берег реки один за другим стали выходить вооруженные люди в желто-зеленых мундирах.

Хилиппа, не дожидаясь, пока они подойдут к деревне, куда-то незаметно исчез.

— Тпру!

Теппана на полном скаку остановил коня.

— По лесу хоть червяком, а в деревню — гоголем, — заявил Теппана и лихо спрыгнул с коня.

— В старое время в русской армии была не такая форма, — сказал отец Теппаны, поморщив нос.

— Ты что-нибудь знаешь о Ховатте? — спросил Хёкка-Хуотари.

— Он у нас главный начальник.

— Ишь ты! — Хёкка-Хуотари не знал, хорошо это или плохо.

Подошла Доариэ.

— А мой там идет или нет?

— Идет. В Вуоккиниеми остался пока.

Тем временем подошли остальные разведчики из полувзвода Теппаны.

У Теппаны не было времени разговаривать с односельчанами: надо было прочесать деревню и ее окрестности, выставить посты и отправить наряд на границу.

— Брат просил кланяться, — крикнул Теппана, проходя мимо Наталии. Она не посмела подойти к нему и стояла в стороне, глядя на него своими темными глубокими глазами.

— Моариэ будет теперь радешенька, мужик домой вернулся, — зашептала Доариэ жена Хёкки-Хуотари, почему-то хихикая.

— Да, конечно, — задумчиво ответила Доариэ.

Все в деревне были рады, что пришли свои мужики, карелы, и прогнали проклятых нехристей. С таким же радушием отряд встречали и в других деревнях. Их принимали как долгожданных спасителей и помогали как только могли — кто расскажет, где расположился неприятель и где у него посты, кто перевезет через озеро или реку, кто покажет, по какой тропе лучше идти. Впрочем, в последней помощи отряд редко нуждался: все они были родом из этих мест и знали здесь каждую стежку-дорожку. Этим отчасти и объяснялось успешное продвижение отряда. А главной причиной успеха было, конечно, то, что в большинстве своем отряд состоял из бывалых фронтовиков, более искушенных в военном деле, чем их противник. Поэтому не было ничего удивительного в том, что отряд прошел путь от Кеми до границы менее чем за три недели и почти не понес при этом потерь.

Вечером пирттиярвские мужики потянулись в школу послушать легионеров.

— У них глаза полезли на лоб, когда они увидели нас в Ухте, — рассказывал знакомый мужик Хёкке-Хуотари и Хуоти.

Отряд занял Ухту без боя. Белофинны успели уйти до его прихода. Когда в Ухту прибежал перепуганный Большой Юсси и рассказал, что за противник наступает со стороны Кеми, капитан Куйсма вместе со своим штабом сел в лодки и поспешил через среднее Куйтти в Вуоккиниеми. Они так торопились, что забыли и о разведчиках, посланных накануне в Рёхё. Разведчики возвращались в Ухту, не зная ничего о том, что там случилось. Самое страшное на войне — оказаться застигнутым врасплох. Тут у кого угодно глаза на лоб полезут.

— Ух и честили же они своих офицеров…

— Наши начальнички тоже хороши, — заметил один из легионеров.

Хёкка-Хуотари насторожился. Не его ли сына имеет в виду этот мужик из Венехъярви?

— Если бы они направили в Айонлахти больше людей, то ни один бы руочи не ушел, — объяснил венехъярвец.

По оперативному плану отряд должен был окружить белофиннов в Вуоккиниеми и уничтожить весь гарнизон неприятеля. Но не все получилось так, как предполагали. Наступавшие через Ухту вторая рота и полувзвод разведчиков Теппаны вышли к Сельванскому мосту и завязали бой. Но им пришлось отступить, потому что первая рота, шедшая через Костамукшу, не вышла своевременно на исходные позиции и не атаковала противника с другой стороны. Только когда послышалась стрельба с противоположной стороны, от так называемого Железного моста, вторая рота и разведчики Теппаны снова открыли огонь и пошли в атаку через болото. Бой продолжался более часа. Оказавшийся под перекрестным огнем противник понес большие потери, но многим удалось ускользнуть через Айонлахти. Разведчики, посланные туда командиром первой роты, перебив белофиннов, ехавших в одной лодке с Сергеевым, уже успели уйти, и дорога через Айонлахти оказалась свободной. Об этом упущении и говорил венехъярвец. Не случайно он был недоволен больше других: это был брат убитого белофиннами Еххими Витсаниеми.

— Так что хвалить наших…

Он не договорил, потому что в избу, отчаянно ругаясь, ввалился Теппана.

— Ну и Хома, тот еще Хома. Из-под носа упустил лахтаря.

Оказалось, Теппана ходил проверять посты. На одном из постов стоял Хома, молчаливый тихий мужичок из Понкалахти. Он был не из фронтовиков и в отряд вступил в своей деревне. Взяли его как носильщика — он нес кошель с продуктами. Послать Хому в караул Теппана решил только в Пирттиярви, чтобы дать отдых легионерам, проделавшим нелегкий путь на веслах и по суше от самой Кеми и, конечно, изрядно уставшим. И надо же было, чтобы именно на того Хому нарвался заблудившийся белофинн. Финн шел со стороны границы: он, видимо, сбился с дороги и не знал, в какую сторону идет. Увидев обомлевшего неприятельского солдата, Хома махнул ему рукой. «Уходи», — прохрипел он.

Выслушав рассказ Теппаны о Хоме, мужики дружно зареготали. Только брат Еххими Витсаниеми не смеялся.

— Попадись он мне, так я бы… — угрюмо сказал он.

С улицы послышался шум, крики. Все бросились смотреть, что там такое. Хёкка-Хуотари и Хуоти тоже вышли.

Оказывается, подошла вторая рота. В деревню хлынула толпа вооруженных мужиков, знакомых и незнакомых. Один из них волочил за собой пулемет на колесах. Но Хуоти сейчас было не до пулемета. Он искал среди них отца. Но отца нигде не было видно.

Пулька-Поавила пришел домой только на следующий день, вместе с Крикку-Карппой, который догнал его в дороге. Крикку-Карппа давно рвался домой, но его не пускали. Потом однажды на Вочаж доставили пленного белофинна, того самого, которого Теппана захватил в избушке в Куренполви. Пленный, дрожавший от страха, забился на верхние нары. Кое-кому из отрядовцев пришло в голову попугать его, и они стали покалывать пленного штыками снизу, сквозь щели в нарах. Крикку-Карппа пристыдил их, обозвал лахтарями. И хотя они сразу прекратили свое «развлечение», на душе у Крикку-Карппы остался очень нехороший осадок. На следующий день он отправился в Кемь и упросил Ховатту отпустить его. На первой же лодке, отправившейся со снаряжением в верховье, Крикку-Карппа отбыл домой. В Вуоккиниеми он догнал Пульку-Поавилу. Там они вместе с другими отрядовцами отпраздновали победу, так что когда они отправились дальше, у всех изрядно болели головы. По дороге они допили ром, который у них еще оставался, и в деревню явились в самом веселом расположении духа.

Финские буржуи собрались воевать… —

напевая, вошел Пулька-Поавила в избу.

Доариэ чесала шерсть. Она прервала работу, печально посмотрела на мужа, но ничего не сказала. Хуоти тоже молчал. Микки в первый раз видел отца пьяным и невольно подвинулся поближе к матери.

— Что, не узнаете? — гаркнул Поавила, не понимая, почему в доме никто не обрадовался его возвращению.

— Насто померла, — наконец, выдавила из себя Доариэ и заплакала, закрыв лицо подолом платья.

— Померла?

Поавила застыл как вкопанный. Хмель сразу вылетел из головы. Как же так? А он-то хорош…

Поавила осторожно поставил винтовку в угол, тяжело сел на скамью рядом с женой и обхватил голову руками. Плечи его вздрагивали.

— Бедный мой Поавила! Плачь не плачь, а не вернешь, — сказала, наконец, Доариэ, утирая слезы. — Я тебе есть подам… тетерева сварили… Позавчера Микки добыл… Ты ж есть хочешь…

Поавила отказался от еды, взял фуражку.

— Пойдем со мной, — сказал он жене.

Они молча дошли до кладбища.

— В субботу похоронили, — сказала Доариэ у могилы Насто. — От какой-то заразы померла. Сын учителя тоже умер от той же болезни.

Поавила стоял и молчал. В душе своей он просил дочь простить его за то, что он явился домой в таком виде. Он же не хотел, не знал. Насто, девочка…

С тяжелым, гнетущим чувством шел Поавила с кладбища. Вот место, где он собирался строить новую избу. Он не мог не завернуть туда. Доариэ покорно пошла следом. Остановившись у груды бревен, Поавила осмотрел их, потом пересчитал. Не хватало трех бревен.

— Я дала их Хилиппе, — виновато сказала Доариэ. — Он для риги просил…

— Хилиппе? — хмуро переспросил Поавила.

— Да он обещал вернуть, — оправдывалась жена.

— Отец! Иди домой! — издали крикнул Хуоти. — Хёкка-Хуотари зовет, — добавил он, подбегая. Вид у него был встревоженный.

— Что случилось?

— Хилиппу хотят убить.

— Ты что это мелешь-то? — не поверила Доариэ.

— Правда, мама.

— Кто? — спросил отец.

— Мужики из отряда.

— А-вой-вой… Да ведь без Хилиппы-то мы с голоду померли бы. Он нам и потроха от коровы дал. И лошадь пообещал… Боже милостивый, — взмолилась Доариэ. — Все мы грешны… Только на могиле у Насто были…

В избе Поавилу ждали Теппана и еще несколько мужиков из отряда. Из деревенских был только Хёкка-Хуотари.

— …и дочь свою домой не пускает, — говорил Теппана голосом обвинителя, когда Поавила в сопровождении жены и сына вошел в избу.

Евкениэ в избе не было. Видно, ушла в деревню просить милостыню. Каждый день она брала сына и шла из дома в дом, зная, что ей что-нибудь подадут. Так оно и было: не успел Поавила ничего сказать, как вошла Евкениэ и, переступив порог, протянула Доариэ свою суму.

— А пастушке и пастушку опять хлебца дали, — сообщила она радостно.

Поавила подошел к дочери Хилиппы и поздоровался с ней, как бы не замечая ее странности.

— Злом зло не поправишь, добром надо… — начал Хёкка-Хуотари, возражая Теппане.

— Добром? — с усмешкой протянул Теппана. — Вон у Соавы брата убили… — Он показал на одного из венехъярвских мужиков. — Мужа у Евкениэ убили…

Услышав упоминание о муже, Евкениэ судорожно схватилась за сына, прижала его к себе, словно боясь, что у нее отберут мальчика.

— Пошли бы вы куда-нибудь, — сказал Поавила жене. Та сразу же заторопила Евкениэ:

— Пойдем, сети посмотрим. Может, ряпушки на ужин попалось.

Когда женщины ушли, Теппана продолжал:

— Учителя убили…

— Так не Хилиппа же убивал, — возразил опять Хёкка-Хуотари.

— Убивать не убивал, но и не заступался, — гнул Теппана свое. — А даже натравлял.

— Нет, нет, — не уступал Хёкка-Хуотари. — Одно дело — враги, что пришли к нам, а свои, из деревни — другое. А ты как думаешь, Поавила?

Пулька-Поавила вспомнил, как на погосте мужики из отряда хвалились, что, мол, в Ухте и Костамукше они поставили к стенке тех, кто вступил в созданные белофиннами отряды шюцкора, и вообще всех карелов, так или иначе поддерживавших захватчиков. В самом Вуоккиниеми легионеры расстреляли сына Тухканиеми. А этого человека Пулька-Поавила знал хорошо: жена у того была родом из Пирттиярви. Как можно убивать своих земляков? Это не укладывалось в голове, казалось неоправданной жестокостью, оставляло на душе горький осадок. Нет, он вовсе не считает, что Хилиппа ни в чем не виновен. Но все равно так нельзя. В тот момент Пульке-Поавиле и в голову не приходило, во что обернется ему самому его доброта. Совсем другие мысли волновали его. На душе было муторно от того, что он в таком виде явился домой. Перед глазами стояла могилка дочери. Вспомнились слова Доариэ о Хилиппе. Нет, Пулька-Поавила не мог поддержать Теппану.

В избу вернулись Доариэ и Евкениэ. Им не удалось поехать на озеро, потому что их лодку белофинны тоже угнали на другой берег.

Теппана решил не продолжать разговор о Хилиппе.

— Ну ладно, — сказал он, поднимаясь. — Я дам тебе своего коня, чтобы ты вспахал свое поле. Слышишь, Поавила? Это же не верховая лошадь, а рабочая…

Вечером поднялся сильный ветер.

Поавила сидел на лавке, задумчиво следя за женой, занятой мытьем посуды. «Хоть бы дочь родилась, чтоб помощница росла», — подумал он, поднимаясь. Он взял шапку и пошел посмотреть свое хозяйство. Как оно велось в его отсутствие?

Вышел на поле, постоял у суслона, ощупывая остистые колосья, прикидывая про себя, хватит ли хлеба хоть до рождества. Ячмень был сжат еще не весь. Надо убрать, пока не осыпался или не загнил на корню. Много надо успеть еще сделать. Надо и ячмень обмолотить, и картофель выкопать, и зябь вспахать, и привезти на поле торфа и навоза. Да и камни надо опять поубирать. Вон их сколько наросло — скоро и семени некуда будет бросить. У Поавилы было такое ощущение, словно земля истосковалась по его рукам, заждалась. Он начал собирать камни и бросать их в груду ранее собранных. Потом сходил за ломом и принялся выкорчевывать большой камень, о который как-то сломал сошник. Надо же его, наконец, убрать. Поавила всадил лом глубоко под камень… Вон какой кусок землицы он занимает, Все, глядишь, поле будет побольше. Может, Теппана и в самом деле даст лошадь, раз обещал. Интересно, чья это лошадь? Поавила налегал на лом изо всех сил, но камень не поддавался. Видать, засел глубоко. Без помощи сыновей его не вывернешь. А ребята уехали за лодкой. Пора бы им уже и вернуться… Поавила выпрямился, посмотрел на озеро. Да, вон они едут.

Вдали показалась лодка. Она как раз входила в устье залива, где всегда схлестываются волны с двух сторон и где трудно определить, откуда дует ветер. Волны бросали лодку то в одну, то в другую сторону, но она упрямо приближалась к берегу.

Поавила перевел взгляд на лес за заливом, покрывшийся уже во многих местах желтыми пятнами, и, вогнав лом под камень, налег на него всем телом. Конечно, эту работу не сравнишь с пахотой. Когда идешь за сохой, думаешь только о работе. А тут можно думать о чем угодно. И Поавила думал. Думал о том, как всего месяц назад он уходил на Мурманку, полный радужных надежд, и как он вернулся обратно победителем. Победитель? Гм… Нет, это еще не совсем то, что должно было быть. И Поавила опять всадил лом под камень. Хотя эта работа и не была столь приятна его душе, как пахота, которой крестьянин отдается весь, забывая даже о самом себе, все же и она доставляла какое-то утешение и наполняла надеждой и верой в будущий день.