Водораздел

Яккола Николай Матвеевич

НА ЯСНЫЕ ВОДЫ

Книга четвертая

 

 

I

— От грехов очистимся… — прохрипел Пулька-Поавила, хлестаясь веником на полке бани. Когда из Кеми шли, вроде и комаров не было, а все тело чесалось.

— Подбрось-ка еще, — попросил Поавила сына, сидевшего на корточках на полу. — На таком слабом пару и кряхтеть не стоит.

Хуоти плеснул воды на зашипевшие камни и, наскоро окатившись, выскочил в предбанник.

Пулька-Поавила остался еще париться. В бане он чувствовал себя свободным. В бане и в лесу. «Да, надо бы новую баню срубить, — думал он. — Вон там, на самом берегу… чтобы ребята могли прямо с порога… бултых — и в воду… А где же Доариэ задерживается?»

Доариэ доила корову. Нагибалась она уже с трудом, но подоить корову было некому. Мустикки, повернув голову, смотрела на хозяйку жалобными глазами. «Как мы с тобой, голубушка, зиму-то проживем? — говорила ей Доариэ. — Угораздило же Поавилу вогнать гвоздь в копыто мерину…» Доариэ ни в чем не упрекала мужа. О мерине тоже никогда ничего не говорила. Ворчать она могла только вот так, наедине сама с собой.

Когда Доариэ вернулась из хлева, в избе никого не было. Ребята помылись и куда-то убежали. Даже грязное белье им некогда было прибрать. Бросили на лавку и убежали. Вот и стирка опять, надо управиться, пока залив не замерз.

Процедив молоко, Доариэ подошла к окошку. Не идет ли Поавила? Идет! Весь красный, как рак. Сгорбился, как старик. Доариэ бросилась ставить самовар.

— Да я его поставлю, — сказал Поавила, входя в избу. — Иди-ка ты в баню.

— Хватило ли пару? — спросила жена, продолжая возиться с самоваром.

— Хватает там и пару и воды. Так что давай иди. А о самоваре я позабочусь.

Поавила взял пьексу, чтобы раздуть угли в самоваре.

В избу влетел Микки. Уже по его лицу можно было понять, что он с какой-то новостью. Мальчишки первыми в деревне узнают обо всем, что случается. Но Микки спросил:

— Есть у нас дратва? Срамппа-Самппа просил.

Пулька-Поавила достал из-за иконы клубок дратвы.

— Вот. Пусть берет, сколько нужно.

Только после этого Микки сообщил услышанную в деревне новость:

— Пленные вернулись. Они сейчас в школе… Да, те, которых руочи с собой увели, из отряда.

— Вернулись? Не убили? — удивлялся Пулька-Поавила.

Экспедиционный отряд, отправившийся «освобождать» восточную Карелию, официально считался в Финляндии добровольческим, и, вернувшись на родину, он сразу начал распадаться. Встал вопрос — как быть с пленными, куда их девать? Было уже совершенно ясно, чьей победой кончится мировая война. Финляндии было невыгодно обострять отношения с Англией. Поэтому решили отпустить пленных карелов, облаченных в английские мундиры.

— Ну, я пошел.

— Ты бы чаю попил после бани.

— Потом, — отмахнулся Микки.

— Смотри, домой приходи вовремя. Утром поедем смотреть сети.

Поавила пошел посмотреть самовар. Не погас ли? Нет, угли горели.

Когда Микки вернулся в избу Срамппы-Самппы, посиделки там продолжались. Самппа сидел на скамье у самых дверей, зажав между ног пьексу внучки. Микки отдал старику клубок дратвы, а сам присел на корточки перед маленькой Овти, сидевшей возле деда с черным щенком на руках, и стал пальцем дразнить щенка.

Срамппа-Самппа попыхивал маленькой трубкой-носогрейкой: курением он старался перебить кашель.

— А через нос умеешь? — спросил Микки.

Старик выпустил дым через ноздри, рассмешив Овти и Микки.

На посиделки пришло несколько парней из отряда, оставшегося в деревне. Среди них был и Соава — брат Еххими Витсаниеми. Он сидел в углу рядом с Анни, которая чинила сеть. Они о чем-то тихо беседовали. Мало ли о чем они могли говорить. Они были товарищами по несчастью — Анни лишилась мужа, он потерял брата. А, может, говорили они совсем о другом: вдова учителя была еще молодая и красивая, а Соава холост.

— Да, дом без хозяина, как лодка без гребца среди озера, — вздохнула Анни, оторвавшись от работы.

С лавки, где сидели деревенские парии и девушки, то и дело раздавался дружный смех. Молодежь отгадывала загадки.

— Ищет, ищет, а найти не хочет. Что это?

— Сеть чинят.

— А это что? — спросил один из отрядовцев. — Как ночь начинается, так два мохнатых…

— Не надо таких загадок, — прервала его Иро.

Наталия тоже стыдливо потупилась. Парни рассмеялись.

— Да ничего такого тут нет, — сказал Хуоти. — Это — ресницы. Как ночь начинается, они и встречаются.

— А я-то думала… — протянула Иро.

Опять грянул смех.

— Чего вы смеетесь, — обиделась Иро и, чтобы отвлечь внимание от себя, предложила сыграть в желания.

— Кто чего желает?

Всем хотелось чего-то такого, что, подобно волшебной палочке, изменило бы жизнь в лучшую сторону. Вот заиметь бы пьексы, в которых можно перешагивать через озера и горы. Или коня, который…

Когда-то, давным-давно, любил помечтать и Срамппа-Самппа. Теперь об этом времени остались одни лишь грустные воспоминания. Совсем дряхлым стал пирттиярвский звонарь.

— Я так ничего другого не желал бы, лишь бы народ мог жить в мире. И чтобы хлеба хватало на весь год, — молвил Самппа, протягивая внучке починенную пьексу. — А тебе, Микки, пора домой, — продолжал старик. — Уже на дворе темно, можно и с нечистым повстречаться. Мне тоже пора на печь. Какие старому радости, лишь бы тепло было. Кх-кх.

Молодежь стала расходиться по домам.

— Можно проводить тебя? — спросил Хуоти у Наталии, когда они вышли на двор.

— Проводи.

Было уже так темно, что они прошли мимо притаившегося за углом Ханнеса, не заметив его. Ханнес поджидал кого-то. С тех пор как изгнали белофиннов, Ханнес остерегался появляться там, где могли быть парни из отряда.

— Иро! — негромко окликнул он вышедшую из избы девушку.

Ханнес схватил Иро за руку, что-то зашептал ей, и они скрылись в темноте.

Напившись чаю после бани, Пулька-Поавила сразу же лег спать. Делать больше было нечего. У него теперь не было даже мерина, которого надо было поить по вечерам. Доариэ тоже скоро легла рядом с мужем.

— Как же мы сено-то привезем с Ливоёки? — вздохнула она.

— Самим придется впрягаться в сани, что же еще делать, — ответил Поавила. Помолчав, спросил: — Когда тебе рожать?

— Точно день я не могу сказать…

Поавила уже спал, когда с посиделок прибежал Микки.

— А Хуоти? — сонно спросила мать.

— Пошел провожать Наталию.

Молодость! Когда-то и ее, Доариэ, провожали домой с посиделок… Все тогда было хорошо, красиво… Перед глазами одна за другой вставали картины далеких лет. Так, вспоминая свою молодость, Доариэ и уснула.

Утром она встала первой. Было совсем рано. Она подоила корову, поставила самовар и стала будить Хуоти.

— Вставай, полуночник.

За завтраком Микки похвастался:

— Самппа посулил мне щенка.

— Собаки только и не хватает… — буркнула мать. — Самим есть нечего.

— Придется Хуоти тоже вступить в отряд, — сказал Поавила. — На один паек не проживешь…

— В солдаты? — ужаснулась Доариэ.

На этом разговор и оборвался: Микки заметил из окна парней, вернувшихся из финского плена.

— Вот они…

Поавила тоже подошел к окну. Мимо дома шагали двое парней в английских мундирах, только без винтовок. Направлялись они, по-видимому, на погост.

Поавила взглянул на озеро. Поднимался ветер, и волны в устье залива схлестывались сильнее, чем обычно. И Поавила подумал: лучше будет, если смотреть сети поедут они с Доариэ. Микки, конечно, ехать на озеро не хочется. Ладно, пусть поиграет со сверстниками. Успеет еще, наработается. Сегодня же воскресенье.

— Давай я сяду на весла, — предложил Поавила, когда они с Доариэ вышли на причал. — Тебе же в твоем положении трудно будет.

— Ничего. Ветер попутный, — ответила жена и, как всегда, села грести.

Поавила стал подгребать.

— Что это? — спросил он, разглядывая какие-то темные пятна на сиденье.

— Кажется, кровь, — догадалась Доариэ, вспомнив, что отступавшие белофинны перевозили на их лодке раненых.

Поавила стал грести сильней, словно кто-то гнался за ними. Доариэ тоже старалась налегать на весла, но грести по-настоящему она не могла — живот мешал. Они плыли к островку, темневшему вдали на другой стороне озера. Возле островка была отмель, на которой жители Пирттиярви ловили ряпушку, весной неводом, осенью сетями. Их сети тоже были поставлены неподалеку от острова.

На открытом озере дул холодный порывистый ветер, обдавая лицо колючими, как льдинки, брызгами. Руки сразу покраснели и закоченели.

Вдруг над озером гулко прокатился треск пулеметной очереди.

— А-вой-вой! — запричитала Доариэ.

— Наши упражняются, — успокоил ее муж.

В Пирттиярви остался взвод карельского отряда. Он нес охрану границы. Кто знает, что соседи замышляют. Наряду с караульной службой мужики занимались и огневой подготовкой. Был у них пулемет, который они то и дело разбирали и вновь собирали, и чуть ли не каждый день стреляли из него. Стреляли еще и с той целью, чтобы белофинны слышали. Пусть знают, чем их угостят, если снова сунутся. От деревни до границы было всего четыре версты, и когда ветер дул в ту сторону, татаканье пулемета доносилось и в Финляндию.

Со стороны деревни опять раздался оглушительный треск.

Доариэ вдруг перестала грести и подняла весла из воды.

— Что с тобой? — встревожился Поавила.

— А-вой-вой, начинается. Ты греби, греби…

Доариэ приходилось и раньше рожать одной, и она обходилась без посторонней помощи в таких случаях. Но раньше она была помоложе, а теперь… Когда женщина рожала, мужчин из дому выгоняли, посылали их пахать или находили еще какую-нибудь работу. Пулька-Поавила тоже в таких случаях уходил из избы и возвращался, когда в семье было на одного едока больше. А теперь… Надо же было так случиться. Поавила стоял беспомощный, не зная, как помочь жене, которая, корчась от боли, кусала пересохшие губы…

— Ойх! — наконец, облегченно охнула Доариэ.

— Кто, дочка?

— Дочка. Дай нож.

Она обрезала пуповину, завернула ребенка в свою нижнюю юбку.

— Заверни еще, — и Поавила протянул жене свой френч.

Лодка качалась на волнах.

— Да греби ты, — сказала Доариэ, видя, что муж все еще стоит посередине лодки. — Ведь перевернет…

И силы покинули ее.

«Надо было мне сесть на весла, — упрекал себя Поавила, поворачивая лодку к деревне. — Эх, и все-то не как у людей».

Он греб изо всех сил.

Наконец, лодка мягко ткнулась в берег у причала. Поавила подтянул лодку повыше на камни, чтобы ее не унесло ветром.

— Ты сможешь идти?

Доариэ сидела бледная как полотно. Она с трудом поднялась и, поддерживаемая мужем под руку, пошла на дрожащих ногах. Они медленно поднимались вверх по откосу. Второй раз в жизни Поавила вел Доариэ под руку. Первый раз это было много лет назад. Но Доариэ помнила тот день хорошо. Тогда она, сопровождаемая свадебным шествием, пришла в дом мужа. Лицо ее было закрыто шелковой шалью с кисточками. В избе гости, собравшиеся на свадьбу, кричали: «Красавица-невеста! Красавица-невеста!», и только когда платок сняли с лица, Доариэ впервые увидела свой новый дом, свекровь…

«Хорошо, что дочь, — думал Поавила. — Доариэ будет помощница. Одной-то трудно управляться».

Дома никого не было. Наверно, ребята опять убежали в школу, смотреть, как отрядовцы занимаются военной подготовкой.

Доариэ раскрыла сверток. Сперва из тряпок раздалось попискивание, потом отчаянный крик.

— Жива! — обрадовался Поавила.

— Сходи к Паро. Может, она придет, — попросила Доариэ мужа.

Паро тотчас прибежала. Заохала, заахала.

— Каких только чудес не бывает… А-вой-вой, уж прямо на озере! Такого в нашей деревне еще не случалось. Поавила, иди затопи баню… А тряпки где у тебя? Лежи, лежи, я сама… Ну, иди-ка сюда… Ай какая малюсенькая, бедненькая… Мой-то не может уже… Только вспоминать осталось… Корову-то тебе не подоить, сил у тебя нет. Так я Иро пошлю…

Дома Паро сказала дочери:

— Коли замуж хочет дева, не сидит она без дела. Иди помоги Доариэ.

Иро пошла охотно.

— Какая малюсенькая! — засмеялась она, увидев ребенка.

— Ты только хорошо подои, — просила Доариэ.

Иро схватила подойник, стоявший на лавке около дверей, и побежала в хлев.

Хуоти, придя домой и узнав новость, ничего не сказал, не спросил. Хотя он давно знал, что мать должна родить, появление сестренки произвело на него какое-то странное впечатление. Микки тоже молчал.

Утром ребятам пришлось поехать на озеро, чтобы проверить сети, раз мать с отцом накануне не успели.

— Ты помнишь, где мы поставили их? — спросила мать Микки.

— Помню, Напротив березы с раздвоенным стволом…

Сам Поавила уже взял было скребок, чтобы пойти окорять бревна для избы, но передумал, положил скребок на место и пошел в хлев вынимать шкуру мерина из чана.

Ребята вернулись с хорошим уловом: ряпушки попало столько, что они вдвоем едва дотащили корзину с рыбой от берега до дому.

— Сети совсем белые были, — восторженно рассказывал Микки.

— Хватит и на зиму засолить, — сказала довольная мать. Она хотела сама почистить рыбу, но Хуоти не дал ей подняться с постели.

— Мы с Микки почистим.

А Доариэ все больше тревожилась за свою новорожденную девочку. Видимо, они все же простудили ее там, на озере.

Ночью она разбудила мужа.

— Совсем уже холодная. Умирает, бедняжка, — сквозь слезы сказала она.

Через несколько минут девочка покинула этот свет, на который ей суждено было появиться в такое несчастное время. Поавила и Доариэ не стали будить сыновей. Они сидели в темноте и молчали, размышляя каждый про себя о необъяснимом круговороте жизни.

Как только чуть рассвело, Поавила разыскал несколько обломков досок, чтобы сделать гробик. Это был первый гроб, который ему пришлось делать в своей жизни. Его мать проводили в последний путь, когда его не было дома. Гроб ей сделал Хуоти. И для Насто тоже…

А Хуоти с непонятным чувством копал могилу для сестренки, у которой не было даже имени, рядом с могилой Насто, как просила мать.

— На горе себе выносила я тебя, несчастную, — вопила в голос Доариэ на новом могильном холмике.

Но с кладбища возвращалась спокойная.

— Пожалуй, оно и к лучшему. Время-то какое… Все равно осталась бы некрещеной, — вздохнула она.

Дома Поавила сказал сыновьям:

— Надо нам побольше помогать матери.

За обедом, хлебая уху из свежей ряпушки, он опять заговорил о вступлении Хуоти в отряд:

— Руочи-то больше не придут. Я схожу к Теппане, поговорю с ним. Он понимает людские беды. На один паек все равно не проживем…

Доариэ была такая усталая и подавленная, что у нее не было сил возражать. Пусть идет!

Увидев Пульку-Поавилу, Теппана захихикал.

— Здорово же у вас получилось… Прямо в лодке…

Он не знал, что Поавила уже успел похоронить новорожденную.

— Умерла уж, бедненькая, — тихо сказал Поавила.

— Умерла? — удивилась Моариэ.

— Все… С этим делом надо кончать, — промолвил Поавила.

— Утерпишь ли? — засмеялся Теппана.

— Потешились и хватит.

Моариэ штопала носок мужа, делая вид, что не слышит разговора мужчин. Взглянув на нее, Пулька-Поавила вспомнил Степаниду. «Моариэ, конечно, не знает ничего о ней», — подумал он про себя.

— Как ты думаешь… что если наш Хуоти тоже вступит в отряд? — спросил Поавила.

— В чем же дело? Пусть вступает. Глядишь, в доме хоть харчей прибавится.

Теппана, конечно, догадался, почему Поавила просит принять сына в отряд.

— Может, и учительшу возьмем? У них тоже в доме хоть шаром покати. Кормильца-то нет… — предложил Поавила.

— Но… она же баба, — засомневался Теппана.

— Говорят, латваярвцы записали и баб.

Поавила слышал, что в Латваярви в списки отряда занесли не только стариков и мальчишек, но и женщин. Только фамилии переделали на мужские. Надо чем-то кормиться, люди-то голодают.

— Ладно, — ответил Теппана. — В Кеми все равно не узнают.

Поавила обрадовался: дело уладилось легко и быстро. Кажется, он тоже начинает уметь жить, как и другие. Англичане думают — карелы, мол, народ темный, ничего не понимают. А вот — понимают. Хи-хи.

— У тебя, кажется, зябь еще не вспахана? — спросил Теппана.

— Да, не вспахана. На чем вспашешь-то?

— Я дам тебе коня.

Поавила подумал, что Теппана просто бахвалится. Пообещает — и не даст. Чего Теппане не бахвалиться? Руочи они прогнали. Теперь у него две лошади. И Моариэ обещала родить ему сына.

Но Теппана не шутил. Он повел Поавилу в конюшню.

— Вот тебе конь. Плеткой бить не надо, хватит и жерди.

Поавила заколебался. Брать или не брать? Лошадь, конечно, не Теппаны. Это тот конь, на котором он въехал в деревню. А, может, Теппана хочет задобрить его, чтобы он не рассказал Моариэ о Степаниде?

— Все равно у меня на двух коней сена не хватит, — сказал Теппана, словно объясняя, почему он так расщедрился.

— А сколько ты возьмешь за него? — спросил Поавила, забыв, что ему все равно нечем платить.

— Ничего не возьму, — махнул рукой Теппана.

— Ну и дурак! — послышалось с другого конца двора сердитое бормотание. Отец Теппаны рубил там хвойные ветки.

— Я же сам ни копейки не платил, — продолжал Теппана, не обращая внимания на ворчание отца. — Бери, бери. Конь хороший, финской породы.

Пулька-Поавила, довольный, повел коня к себе домой, но не через деревню, а по задам. Ему не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как он ведет чужую лошадь. Впрочем, какое кому дело…

— Чью лошадь ведешь? — услышал он вдруг голос Крикку-Карппы, как на грех, оказавшегося на своем репнике.

— Свою.

Крикку-Карппа подошел к самой изгороди, чтобы получше рассмотреть лошадь.

— Теппана дал. У него два коня…

Крикку-Карппа не поверил.

— Не дал ли он как Охво давал? Тот тоже как напьется — подарит коня, проспится — придет и обратно берет.

Доариэ тоже не поверила. Не может быть, чтобы бесплатно… Но не желая портить настроение мужу, только сказала:

— Надо чем-нибудь заплатить…

На радостях Поавила притащил коню огромную охапку свежего сена. Пусть поест, завтра соху лучше потянет. Вот у него опять своя лошадь. Интересно, какой у нее норов? Завтра увидим.

Едва забрезжил рассвет, как Поавила уже выехал в поле. Надо вспахать пары, пока не ударили морозы. «Коли поле помнишь, и тебя поле вспомнит», — часто повторял отец Поавилы.

— Ну, пошла!

Налегая на ручки сохи, Поавила старался пахать как можно глубже. Вот это — настоящая работа. Тут думаешь только о том, чтобы борозда шла прямо и получалась достаточно глубокой.

Поавила так увлекся работой, что не слышал, как его окликнули.

— Эй, Поавила. Оглох, что ли?

На краю, пашни стоял парень из их взвода.

— Тпру! Ну что?

— Тебе заступать в караул.

— Уж и поле не дадут вспахать, — пробормотал Поавила. Сердито сопя, он привязал вожжи к ручкам сохи и пошел домой.

По дороге раздражение его все усиливалось. В самом деле… Раньше никто не приходил на поле и не отрывал от работы. Паши себе, пока сил хватит. Ну, случалось, ливень пойдет. Или соха налетит на камень и поломается. Или, скажем, пожар в деревне. А теперь — в караул! Гм! Впрочем, мужики из отряда тут ни при чем. Виноватых надо искать не здесь, а там, в большом мире, где всякое теперь творится. Все равно… Уже и пахать спокойно не дают. Морозы вот-вот нагрянут…

Войдя в избу, он бросил шапку на пол и, матерясь, стал топтать ее.

— Эмяс, эмяс…

Доариэ плюхнулась на лавку, не смея ничего сказать. Что это случилось с Поавилой? Эк разошелся. Неужто Теппана пришел и забрал свою лошадь?

Хуоти тоже притих как мышь, недоумевая, на кого это отец так рассердился.

Отведя душу, Поавила взял из угла винтовку и протянул Хуоти:

— Пойдешь в дозор! Ты помоложе. А с Теппаной я договорюсь.

Когда Хуоти ушел, Доариэ сказала мужу:

— Шапку-то подними.

Поавила поднял шапку, нахлобучил ее на голову и, ничего не говоря, пошел опять на поле.

«Пусть парень постоит в карауле у границы. Все, глядишь, спокойнее пахать можно», — подумал Поавила, взявшись опять за ручки сохи. Он так торопился вспахать поле, словно боялся, что у него отберут коня. Он проработал бы до самого вечера, не позови его Микки на обед.

— Теперь уж точно поле будет вспахано, — сказал Поавила, садясь за стол.

— Спасибо за это Теппане, — заметила Доариэ.

Она хотела спросить, чей же это конь, но не решилась.

После обеда Поавила не сразу пошел на работу. Надо же дать и лошади поесть и отдохнуть. Он лег на лавку, стараясь вздремнуть. Но заснуть не удалось. «Ладно, зимой будет время отдыхать», — решил он и встал.

Земли у Пульки-Поавилы было немного, и с пахотой он справился за три дня.

— А теперь и снег мог бы пойти, чтоб можно было съездить за торфом, — говорил Поавила, похлопывая лошадь по взмокшим бокам.

С тех пор, как в Пирттиярви перешли от подсечного земледелия к обработке полей, землю приходилось удобрять, иначе она не кормила своих сеятелей. Да и с удобрениями она мало кого кормила. Лишь тех, у кого было много скота. Но им тоже приходилось добавлять к навозу торф, не говоря уже о тех, кто имел всего одну коровенку. Осенью на полях ставили навозные кучи. Слой торфа, сверху слой навоза, опять — торф и опять--навоз. Зиму эта куча «созревала», а весной ее, разворошив, разбрасывали по всему полю. Такие кучи возвышались на поле у каждого хозяина. У кого побольше, у кого поменьше. Была даже поговорка: «Видно по куче, где живут лучше».

Пульке-Поавиле не пришлось долго ждать — выпал первый снег. Правда, был он мокрый, но зато его выпало так много, что можно было поехать за торфом.

— Ну, ребята, беремся за мотыги, — объявил Поавила сыновьям.

Мотыга у них была одна, и Поавила велел Микки сбегать к Крикку-Карппе и одолжить у того мотыгу. Крикку-Карппа не отказал.

— Н-но, поехали!

Торф на удобрение годился не всякий. Надо было уметь выбрать место. Самый жирный торф был на краю болота за мельничной речкой. Туда они и направились.

— Свези прямо в хлев, — велел Поавила Микки, когда они нагрузили первый воз.

Торф использовали также в качестве подстилки для скота. Из этой подстилки получался самый лучший навоз.

— А это что? — удивился Поавила, увидев на краю болота какую-то кучу, похожую на могильный холмик. Он хотел было раскопать ее мотыгой, но Хуоти испуганно крикнул:

— Не трогай.

Хуоти сразу догадался, что́ это: белофинны похоронили здесь того капрала. И ему пришлось теперь открыть отцу свою тайну.

— Я бы не стал его… Да он ведь хотел Наталию…

Поавила смотрел на сына изумленными глазами. Так вот о каком убийстве говорил Хуоти во сне тогда на Колханки!

— Только маме не надо говорить, — попросил Хуоти.

Отойдя в сторону от могилы, они копали молча, занятые своими мыслями…

Через день снег стаял, но зато начало подмораживать.

— Хорошо, — говорили старики. — Хоть болота замерзнут.

Замерзнут болота — откроются зимники на дальние лесные пожни и ягельники, где уже заранее заготовлен мох для подкормки скоту.

Наконец, замерзли и озера. И опять пошел снег, настоящий холодный зимний снег.

Как только лед на заливе окреп, Хилиппа уехал за Вехкалампи, свалил там три толстые сосны и погрузил их в сани. Бревна были примерно такие же, какие он осенью взял в долг у Доариэ. Хилиппа торопился вернуть долг, чтобы Пулька-Поавила не думал о нем плохо.

Привезя бревна на место, откуда он их брал, Хилиппа явился к Пульке-Поавиле, чтобы объявить об этом.

— Ну вот мы в расчете. Без Доариэ мне бы не починить ригу. Будущей осенью можете опять свой урожай молотить в нашей риге.

— Спасибо, — сказала Доариэ.

— Какой у нас урожай, — проворчал Поавила.

— У вас теперь опять есть лошадь, — продолжал Хилиппа. — А лошадь может прокормить и большую семью.

«Как знать, может, и владелец коня еще найдется», — подумал Хилиппа про себя, а вслух сказал:

— Бывает Теппана и добрым кое к кому. А меня вот хотел было… Слышал, слышал я о том собрании. Спасибо тебе, Поавила. Ведь мы, карелы, не то что руочи. Они и моего зятя убили.

Пулька-Поавила и Доариэ хорошо помнили, как Онтто приходил свататься к Евкениэ. Хилиппа тогда жениха даже в дом не пустил, хотел куриком угостить… А теперь, гляди, и зятем величает. Ну и бестия.

— Говорят, Ховатта едет домой, — сказал Хилиппа. — Вчера письмо было. Паро рассказывала.

— С дальней дороги человек возвращается, только из-под земли обратно не приходит, — вздохнула Доариэ, подумав о своем старшем сыне.

Но прошло больше месяца, прежде чем Ховатте удалось выехать из Кеми. Являясь командиром отряда, он не был сам себе хозяин. И в родную деревню он отправлялся не один, а в сопровождении британских офицеров. Англичане решили совершить инспекционную поездку и проверить, действительно ли граница охраняется так, как сообщается в донесениях. А может быть, у них вызвало подозрение то обстоятельство, что численность отряда за короткое время так возросла, что из Кеми приходилось отправлять продовольствие и прочее снаряжение чуть ли не на три тысячи солдат. Действительно ли в отряде насчитывается столько солдат? Или, может, продукты и снаряжение идут на сторону? Кроме того, заморских гостей несомненно интересовали богатые леса беломорской Карелии. Одним словом, английские офицеры ехали в инспекционную поездку, и весть об этом заставила Теппану скрести затылок. Дело в том, что легионеров в деревне осталось совсем мало, главным образом те, кто был из Пирттиярви, остальные разошлись по своим деревням. Уже несколько недель не выставлялись караулы и не совершалось патрулирование вдоль границы. Было над чем поломать голову.

В течение многих веков беломорские карелы жили как бы между двух огней: с одной стороны — гнет русского царизма, с другой — постоянная угроза нападения с запада. Выросшие среди девственной природы, на берегах бесчисленных озер и рек, не страшившиеся ни лютой стужи, ни тяжелого труда, миролюбивые земледельцы, корчевавшие в таежных дебрях свои поля, бесстрашные охотники, ходившие один на один на медведя, балагуры, всегда готовые пошутить и откликнуться на шутку, сказители и рунопевцы, мечтавшие в своих легендах и песнях о лучшей жизни, — они научились быть хитрыми, когда имели дело с царскими чиновниками, приходившими выколачивать из них подати, или с незваными гостями, пожаловавшими из-за границы. И как иначе этот маленький народ мог устоять перед теми, кто был сильнее и могущественнее? Так было и теперь. Ховатта заранее предупредил Теппану: будьте, мол, готовы. Теппана понял, что надо делать, и послал гонцов в соседние деревни, велев мужикам немедленно прийти в Пирттиярви. Хуоти он приказал проложить лыжню вдоль границы: мол, по ней регулярно совершается обход границы. Когда мужики из соседних деревень пришли, начались занятия на льду залива. Главное было утоптать снег.

Теппана велел Крикку-Карппе занять пост на пригорке на противоположном берегу и дать знак, как только со стороны погоста донесется звон бубенцов.

И вот Крикку-Карппа замахал руками.

— Едут, едут!

Из-за залива послышался звон бубенцов, и вскоре на лед спустилось четверо саней.

— Смирно! — скомандовал Теппана.

Он приготовился отдать рапорт, но кони промчались мимо.

Теппана стоял в растерянности. Мужики сперва заусмехались, потом насупились. Если бы были одни англичане, они бы не удивились. Но вот Ховатта… Ишь, загордился. Или, может, продал свою шкуру?

Кони остановились только на дворе избы Хёкки-Хуотари.

Паро выбежала навстречу сыну.

— Наконец-то! — И, прильнув к груди Ховатты, заплакала.

— Потом, потом, — сказал Ховатта, высвобождаясь из объятий матери.

Он должен был позаботиться о размещении своих спутников. В такой захудалой деревушке как Пирттиярви это нелегко было сделать. Во всей деревне только в одном доме была горница — у Хилиппы. Ховатта решил, двух офицеров с денщиками и переводчиками отвести к Малахвиэненам, а вестовых и врача (или, может, он был всего лишь фельдшер) поселить в школе.

— У нас места хватит, — сказал Хилиппа, когда иностранные офицеры пришли к ним.

— Наталия, поставь самовар для гостей, — распорядился он, крутя кончики усов.

Гости со своими чемоданами расположились в горнице.

— О, в этом доме есть даже качалка, — удивились они.

Весной в этом кресле-качалке гордо восседал финский подполковник Малм. Теперь в него сел капитан британских войск Годсон.

Хилиппа не пошел в горницу. Зачем? Поговорить с гостями он все равно не сможет, а, кроме того, он еще и побаивался. Он направился в конюшню, чтобы дать сена лошадям, но, заметив шедшего к ним Ховатту, поспешил обратно в избу и попытался выпроводить из дома Евкениэ.

С осени Евкениэ с сыном жила у родителей. Хилиппа чуть ли не силком привел ее домой: он боялся, что отрядовцы обвинят его в том, что он обижает свою полоумную дочь. Но ему не хотелось, чтобы Ховатта увидел Евкениэ в таком состоянии. Мало ли что ей может взбрести в голову. Она же тогда чуть не огрела жердью финского фельдфебеля.

— Пошла бы ты хоть к Пульке-Поавиле, — уговаривал он дочь.

Но Евкениэ не успела уйти, как в дверях появился Ховатта.

— Здравствуйте.

Евкениэ даже не взглянула в его сторону. Сидела в углу и что-то бормотала про себя. Она не помнила, как ей когда-то нравился Ховатта, как она мечтала выйти за него замуж и как Мавра-покойница привораживала к ней любовь. Она не узнала Ховатту. Только заметив, что вошедший в военной форме, она схватила сына за руку и потащила его к выходу.

— Пойдем, сыночек. А то убьют…

— Что с ней? — спросил Ховатта, когда Евкениэ с сыном выбежала из избы.

— Рехнулась, бедная, — пояснил Хилиппа. — Руочи убили ее мужа.

Ховатта слышал об убийстве Онтто, но не знал, что после смерти мужа Евкениэ сошла с ума. Жаль Евкениэ. Когда-то они вместе ходили в лес за черникой, потом кружились в хороводе. Тяжело встретить много лет спустя подругу детства в таком жалком состоянии.

— Но уж я им отомстил, — сказал Хилиппа. — Летом за мельничной речкой я…

Он не договорил: Наталия смотрела на него удивленными глазами.

— Да ведь не ты, а… — вырвалось у нее. Она чуть было не сказала: Хуоти.

— Иди дай лошадям сена, — буркнул Хилиппа. Левое веко у него начало дрожать.

— Какие деньги имеют теперь хождение в Кеми? — спросил он, сменив тему разговора. — Царские годятся?

— «Моржи» там теперь в хождении, — ответил Ховатта.

«Моржами» в Кеми называли деньги, выпущенные белым правительством Севера, сформированным в Архангельске после высадки англо-американских интервентов.

— Царские тоже берут, — добавил Ховатта, догадавшись, что у Хилиппы, наверное, где-то зарыта кубышка с царскими деньгами.

А жену Хилиппы волновало другое.

— Жениться-то ты когда думаешь? — спросила она Ховатту. — Уж пора и тебе.

— Успею, — улыбнулся Ховатта.

— А мы-то, кажется, породнимся скоро, — сказала она, переходя к тому, ради чего и завела этот разговор. — Ханнес и Иро…

На этом разговор и оборвался. Ховатта сказал, что ему некогда, и ушел в горницу. Тут же прибежала Иро, чтобы передать брату, что к ним пришел Теппана.

— Сестра у нашего майора — красавица, — заметил Годсон, когда Ховатта с Иро ушли. — Если бы такую одеть по-городскому, то…

Теппана ждал Ховатту в избе Хёкки-Хуотари. Мать бросилась навстречу Ховатте.

— Садись есть, сыночек.

— Сколько лет я уже не пробовал калиток, — нахваливал Ховатта калитки, испеченные матерью по случаю его приезда. — Давай и этого отведаем, — предложил Ховатта, разливая по чашкам темно-красный ром.

— Ну как там в Кеми? — спросил Теппана.

Ховатта стал рассказывать. Рассказал об Иво Ахаве: «Вот это настоящий человек, за народ стоит».

— Хватит, хватит уже, — останавливал он Теппану, нажимавшего на ром. Сам Ховатта был воздержанным и в отношении алкоголя. Он умел вовремя остановиться. А Теппана не умел и, захмелев, рассказал все как было. И про «списки» отряда, в которых числились бабы, и про все такое. Ховатта только посмеивался.

— Нет, мне нельзя, — отказался он, когда Теппана стал требовать, чтобы Ховатта тоже пил.

— Ты, никак, продался?

Ховатта махнул рукой: мол, что ты говоришь, друг мой? Он, Ховатта, сражался на Выборгском фронте против белых. Да, сейчас на нем английский мундир. Но его нелегко носить. Начальство ему не доверяет. И вообще, всему их карельскому отряду не очень верит. Ховатта это чувствует. Ему говорят далеко не о всех планах. Но ему удалось узнать, что намечается крупное наступление против красных где-то за Сорокой. Правда, он не знал, намерены ли англичане послать в бой и их отряд. Но и это возможно.

— Уж я-то не пойду, — заявил Теппана. — Ведь была договоренность… чтоб против своих не воевать. Нет, черт побери…

Хёкка-Хуотари тоже сидел за столом и пил с ними. Но он все время молчал. Ховатта казался ему каким-то чужим. Даже не поинтересовался, как этой осенью с ряпушкой и хватит ли сена на зиму. Хёкке-Хуотари было немного не по себе также от того, что в их амбар из саней выгрузили несколько ящиков с консервами и галетами. Гостинцы! А что скажут в деревне? Но с другой стороны, хорошо, что сын не забыл их.

Пулька-Поавила в деревне не появлялся. О всем, что происходило в Пирттиярви, он узнавал от сыновей.

— Иро собирается уехать в Кемь.

— Крикку-Карппа ходил в школу… ему вырвали зуб… Там врач.

Врач! Все это были пряники, которыми старались завоевать расположение «туземцев».

Ховатта пробыл в родной деревне всего двое суток. Он должен был вместе с иностранными офицерами продолжать поездку: вдоль границы в Аконлахти, оттуда в Нокилус, чтобы через Юшкозеро вернуться в Кемь.

Когда господа, завернувшись в тулупы, сели в сани и уехали, мужики из соседних деревень опять отправились домой. Лыжню, что была проложена к границе, вскоре замело. Снегом замело и залив, на льду которого отрядовцы занимались строевой подготовкой. Жизнь в Пирттиярви вошла в свою привычную колею. В деревне заметили, что Хёкка-Хуотари стал реже бывать на людях. Начали судить и рядить. «Ясно. Все в свой амбар бегает, есть за чем бегать. То-то и людям на глаза боится показаться». Зато Хилиппа уже не боялся. Он достал из тайника сбережения, сделанные еще при царе, запряг лошадь и поехал в Кемь. Мол, за продуктами для отряда. Через пару дней туда же отправился Теппана. Он, действительно, поехал за продовольствием. Надо привезти, пока есть возможность…

 

II

Разгулялась такая пурга, что на открытых местах зимник совершенно замело. Надрывно гудел ветер, крупные хлопья снега густо сыпались с неба и с деревьев. Хилиппа проклял все на свете. Какой черт его дернул отправиться в дальний путь в такую погоду! Но и возвращаться уже поздно… после шести дней пути. К счастью, сани легкие, груза всего-то полкорзинки дорожных припасов, мешок с кормом для коня, сено да бочонок масла, захваченный на случай, если царские деньги на кемском базаре уже не имеют хождения. Кроме того, в пути ему встретилось несколько саней, и дальше, по проторенной ими колее, ехать стало легче. Хилиппа подумал сперва, что мужики едут с товарами, но оказалось, что их хотели отправить возить грузы куда-то за Сороку, а они поехали совершенно в ином направлении — мол, за сеном. Точно так же поступили эти мужики и в прошлый год, когда белофинны хотели мобилизовать их возить боеприпасы и раненых.

— Гляди, останешься без лошади, — предупредили мужики, узнав, что Хилиппа едет в Кемь.

Предостережение встревожило Хилиппу.

Вьюга усиливалась. Хилиппа поторапливал коня. Было уже совсем темно, когда он, уставший, весь в снегу, въехал в Подужемье.

— Там такой ветер, что бедный на ногах не устоит, — сказал он, ввалившись в теплую избу Степаниды.

У мужиков, ездивших с верховья в Кемь, в каждой деревне было постоянное место ночлега. В Подужемье пирттиярвцы много лет подряд останавливались у Степаниды.

— Как там Теппана? — не утерпев, спросила хозяйка.

— Да что ему, — ответил Хилиппа, не зная, что Теппана едет за ним следом. — Жена молодая, вот скоро второго родит…

У Степаниды сразу пропало желание говорить о Теппане, и больше она о нем не расспрашивала.

За ночь пурга не утихла. Спустившись около острова на лед, Хилиппа поехал по реке. Метель — метелью, а ехать надо. Может, в Кеми удастся кое-чем разжиться, чтобы не возвращаться налегке. Кто знает, какие времена еще наступят. Доехав до Кемского порога, в котором даже в зимнюю пору бесновалась черная вода, Хилиппа выехал на берег. Дорога шла теперь по самому берегу реки, то поднимаясь в гору, то вновь сбегая. Вот показалось большое болото, на котором прошлой весной был бой. Хилиппа слышал об этом бое. Где-то в этих местах большевики расстреляли и его Тимо. Может быть, в Кеми удастся, узнать, где его похоронили…

Впереди, за поворотом, показался железнодорожный мост. Хилиппа видел его впервые. В прошлый раз, когда он был в Кеми, дорогу только начинали строить.

За мостом Хилиппе встретился человек с винтовкой на ремне, в желтоватой шубе, в белых бурках. Патруль! Остановит, наверно, спросит, кто такой… Но патрульный пропустил Хилиппу, приняв его, видимо, за местного крестьянина, мобилизованного комендатурой возить грузы.

Остановиться Хилиппа решил у своего старого знакомого, у купца Евсеева. Евсеев тоже был карел, только не хотел признавать этого. Как же, ведь он почетный гражданин города Кеми…

«А вдруг возьмет и не примет?» — испугался Хилиппа, уже подъезжая к дому Евсеева.

Вошел в дом через черный ход, держа запорошенную снегом шапку в руках.

— Х-ха, — хмыкнул Евсеев, разглядывая его прищуренными маленькими глазками. — А февраль-то сей год свой норов показывает.

Лицо у Евсеева было круглое, борода тоже округлая. Говорил он в нос. В Пирттиярви была такая поговорка: «Гундосит как богач». Кто знает, почему стали так говорить, только в отношении Евсеева эта поговорка соответствовала действительности.

— Давай раздевайся, — засуетился хозяин. — Сейчас чего-нибудь горяченького добудем…

Хилиппа не ожидал такой приветливой встречи. Евсеев-то хорошо знает, что в прежние времена Хилиппа охотней ездил в Каяни, чем в Кемь. Да и торговцы они разного масштаба — один торгует с безменом, а другой — с весами. Или, может, Евсеев думает, что он, как бывало прежде, привез с собой воз дичи? Только не было у Хилиппы в санях теперь дичи. Был один бочонок масла, да и о том он не стал говорить.

— Выпей-ка горячего пунша, — предложил хозяин.

Только после второго стакана, когда перекинулись несколькими словами о том о сем, Хилиппа поинтересовался, как теперь в Кеми идут торговые дела.

— Какая теперь торговля, — прогундосил Евсеев. — Спекуляция сплошная, а не коммерция.

— Раньше-то с деньгами хоть сквозь камень можно было пройти, — заметил Хилиппа, понемногу приближаясь в разговоре к тому, что его наиболее интересовало.

— Раньше деньги были богом торговли, но раньше и власть не так часто менялась, — вздохнул Евсеев.

Сверху, со второго этажа, послышалась музыка. Там играл граммофон и, судя по топоту, танцевали.

— Это дочь моя, — пояснил Евсеев.

Вскоре появилась и сама дочь, раскрасневшаяся молодая барышня. А следом за ней вошла… Хилиппа не поверил своим глазам — Иро! Всего месяц прошел, как Ховатта увез сестру в Кемь, и вот она уже в обществе такой барышни. Да и сама одета, как городская…

Иро тоже смутилась. Даже слова вымолвить не могла. «Стесняется. Все-таки с тестем будущим встретилась», — подумал Хилиппа.

— Папочка, я возьму самовар? — спросила у Евсеева дочь. — Господа офицеры пожелали пить чай из самовара.

Несколько лет назад у Евсеева жил английский инженер, строивший Мурманскую железную дорогу. Чтобы чувствовать себя на чужбине как дома, он велел в одной из занимаемых им комнат на втором этаже дома поставить настоящий камин. Из-за этого камина капитан Годсон тоже поселился у Евсеева. Он жил в этом доме с того самого дня, когда внезапно оказался в этом городишке. А теперь ему предстояло распроститься с уютной квартирой и уехать на фронт. Он решил отметить свой отъезд и пригласил на прощальный ужин своего начальника полковника Пронсона, старого школьного товарища лесозаводчика Антона Стюарта и своего нового знакомого коменданта Кеми барона Тизенхаузена. На столе под зеленым абажуром горела лампа, и при свете ее хорошо были видны две стрелы, нанесенные цветным карандашом на разостланной на столе карте. Одна из этих стрел проходила через Повенец, нацеливаясь на Медвежью Гору, а другая упиралась острием в Сегежу. Достаточно было взглянуть на карту, чтобы понять, о чем шел разговор.

Полковник Пронсон отпил глоток вина и, взглянув исподлобья на капитана, съязвил:

— Там вы сможете разыскать русского поручика, которому летом позволили так легко выскользнуть из своих рук.

Годсон молча проглотил пилюлю.

— А правда, что Троцкий назначен военным министром? — спросил Стюарт.

— Да, — подтвердил полковник. — Впрочем, его настоящая фамилия Бронштейн. В Лондон приезжал наш посол Локкарт. Он рассказывал о своей встрече с Троцким в Петрограде.

Пронсон стал рассказывать о том, что он услышал на беседе с военным министром в Лондоне. При их разговоре присутствовал также американский посол в Лондоне. Разговор был конфиденциальный, и может быть, полковнику не следовало рассказывать о нем, но ему хотелось показать, в каких высоких сферах он бывает.

— …Локкарт позвонил и спрашивает: «Смогу я поговорить с гражданином Троцким?» — «Нет», — пробурчал в ответ недовольный голос. — «Лев Давидович, с вами говорит британский посол Локкарт, — Пронсон пытался подражать голосу Локкарта. — Я хотел бы встретиться с вами». — «Вряд ли это что даст, но если хотите, приезжайте немедленно в Смольный…»

Троцкий оказался уступчивее, чем обычно. Он попросил прислать морскую миссию для реорганизации русского флота и предложил англичанам место главного директора всех железных дорог России. Но морская миссия не приехала, и управляющим железными дорогами англичане никого не назначили. Зато они послали в Россию генерала Пула и его офицеров. В глазах союзников Россия была уже не той, что раньше, и они направляли не инженеров, а офицеров. И теперь их офицеры сидели перед камином в городе Кеми и разрабатывали план наступления своих войск на Петроград.

Полковник достал из кармана газету, напечатанную на тонкой бумаге, протянул капитану.

— Взгляните, пожалуйста.

— «Call», — прочитал Годсон название газеты, потом заголовок передовой: — «Руки прочь от Советской России!»

— Обнаружена в кармане одного из наших солдат, — пояснил полковник.

Это была газета левых социалистов Англии. Она издавалась для распространения среди находившихся в России английских и американских войск. Газета тайно доставлялась и в Кемь.

— На передовой вы сможете найти ее в кармане у наших солдат, — сказал полковник капитану.

В дверь осторожно постучали, и в комнату вошла молодая хозяйка дома. За ней шла с самоваром в руках Иро. Поставив самовар на стол, она сразу ушла.

— Сестра командира карельского легиона, — сказал Годсон, заметив, каким внимательным взглядом полковник проводил Иро.

— Вот как! — удивился Пронсон. — Да, среди туземного населения можно порой встретить удивительно красивых женщин. Настоящих красавиц от природы. Я заметил это еще в Бирме.

— Пожалуйста, господа! — Молодая хозяйка наполнила стаканы крепким чаем и хотела уйти, но капитан взял ее за руку.

— Люба, за ваше здоровье.

Люба стала отказываться от предложенной ей рюмки. Потом быстро выпила ее одним глотком и, морща губы, убежала в свою комнату, откуда опять послышался веселый смех и граммофонная музыка.

— Желаю вам удачи, капитан! — сказал полковник, подняв бокал. — Надеюсь, через месяц мы сможем поднять тост в честь нашей победы в Петрозаводске. — Выпив, он повернулся к Тизенхаузену и спросил: — А что нового на собрании карел?

— Намереваются создать свой национальный комитет, — сказал Тизенхаузен. — Кроме того, хотят послать делегацию на предстоящую мирную конференцию — просить иностранные государства признать самостоятельность Карелии…

Иво Ахава уже второй месяц служил в штабе Карельского отряда — он перебрался в Кемь после того, как финский легион стал «линять». Легион считался красным. Он должен был разрушить железнодорожные пути на участке Княжей Губы и встретить огнем составы, в которых иностранные интервенты и русские белогвардейцы направлялись к югу. Не сделал этого и отряд Комкова, посланный из Петрограда охранять Мурманскую железную дорогу. Финский легион и отряд Комкова насчитывали в целом около двух тысяч человек. Располагая такой силой, они были в состоянии пустить под откос поезда противника. Однако они этого не делали. Почему?

Факт оставался фактом — вражеские поезда беспрепятственно прошли через Кандалакшу и Княжую Губу. Почему их пропустили? Может быть, батальон железнодорожной охраны и финские красногвардейцы не были в достаточном контакте друг с другом. Или, может быть, противник застал их врасплох. Но бездействие красных, во всяком случае финского легиона, объяснялось и рядом других причин.

Гражданская война в Финляндии закончилась поражением красных, и это поражение не могло не сказаться на моральном состоянии легионеров. Кроме того, в конце весны в расположении легиона появились всякие подозрительные личности. «Руководство предало нас», — нашептывали они.

Одним из таких шептунов был некий Август Уисли. В Финляндии он был начальником Красной гвардии в Иоэнсу и участвовал в боях с лахтарями. После поражения революции, как многие другие, бежал в Россию. В Мурманске он успел связаться с англичанами.

«В Хельсинки я говорил членам Совета народных уполномоченных о необходимости диктатуры пролетариата, но меня и слушать не захотели, — рассуждал он с важным видом перед легионерами, затем, понизив голос, добавлял: — В Россию нам идти нечего, там полная анархия».

Такие речи вел не один Уисли. Так рассуждали даже кое-кто из тех, кто носил в карманах мандат рабочего правительства Финляндии — Совета народных уполномоченных. И неудивительно, что менее стойкие легионеры начали колебаться и потребовали, чтобы была послана делегация для переговоров с англичанами. Делегация выехала в Мурманск. В ее состав входил Иво Ахава, а также Эйно Рахья, который был направлен из Петрограда выяснить сложившуюся на этом участке обстановку и имел полномочия действовать в соответствии с ситуацией. Вряд ли можно найти теперь протокол этих переговоров. Сохранился лишь текст соглашения, к которому пришли в результате их:

1. Финский легион обязуется принять меры по обороне пограничных районов на своем участке в случае возможного наступления белофинских и германских войск, а также по охране мостов на участке железной дороги до озера Имандра.

2. Британская сторона берет на себя снабжение легиона продовольствием и всем необходимым снаряжением.

3. «…достигнута договоренность о том, что финский легион не будет использоваться в военных действиях против советских войск» (при формировании карельского легиона об этом была лишь устная договоренность).

Как же отнеслись рядовые легионеры к заключению такого соглашения? Восемь дней продолжалось собрание, на котором они обсуждали этот договор. Говорили прямо, без обиняков. Кюллес-Матти, передвинув жвачку под другую щеку, сказал: «Саатана, это — предательство дела пролетариата». В ту же ночь, забрав свою Татьяну, он ушел в лес. За ним последовали многие другие — более двухсот бойцов ушли с оружием в леса. А собрание все шло. Были и такие речи:

— Жратвы нет, без англичан мы все помрем с голоду. И так уже сколько человек болеет цингой…

— Да ведь нам же не придется воевать против Советской власти.

В конце концов оставшиеся проголосовали за соглашение, заключенное с англичанами, и так красногвардейский легион превратился в Finnish Legion, у которого было свое знамя, красное, только с желтым треугольником в верхнем углу и буквами FL и SL. На погонах у легионеров, одетых в английскую форму, был красный треугольник. Карельский отряд не имел своих знаков различия.

После этого финский легион перевели из Сантамяки в Княжую Губу, откуда был направлен отряд легионеров численностью сто человек под командованием Уисли в пограничные деревни Тумпсу и Руву, чтобы изгнать из этих деревень белофиннов, которые опять перешли через границу и начали сплавлять лес из Карелии на сторону Финляндии.

— Да вы же сами теперь наемники англичан, — сказали им белые.

А когда Уисли отпустил захваченный возле Тумпсы белофинский дозор, легионеры заявили своему командиру, что он лахтарь.

Так на деле стала подтверждаться мудрость старой пословицы: «Дай черту палец, он всю руку откусит». В правильности ее легионеры убедились, вернувшись в Княжую Губу. Туда тем временем приехал Оскари Токой.

Об Оскари Токое, являвшемся одним из видных руководителей социал-демократического рабочего движения Финляндии, легионеры много слышали, но видели его впервые. Токою было лет пятьдесят и похож он был на зажиточного крестьянина.

— …То кровопролитие, которое происходит в настоящее время в России, достойно сожаления, — говорил им Токой. — Коммунизм, который большевики пытаются осуществить, никогда не будет достигнут. Во всяком случае я не знаю, что такое коммунизм. Может быть, кто-нибудь из вас знает?

Нет, лесорубы из северной Финляндии не знали, что такое коммунизм. В финском рабочем движении говорили только о социализме, да и то весьма туманно и расплывчато.

— …Советскую власть поддерживают лишь деклассированные элементы, всякое хулиганье, желающее поживиться, — продолжал Токой.

Ахава слушал и удивлялся. Как может говорить такие вещи член Совета народных уполномоченных? Но для тех, кто знал, в какой ужас пришел Токой, когда рабочие Хельсинки взялись за оружие, это выступление не было неожиданностью. Тогда ему все же доверили пост уполномоченного по делам продовольствия. В качестве продуполномоченного он выезжал в Петроград, где вел переговоры с американским послом Френсисом. Речь шла о доставке пшеницы из Соединенных Штатов в Финляндию, но не как о помощи голодающим, а в счет тех 300 миллионов марок, принадлежащих финляндскому банку и хранящихся в иностранной валюте в американских и финляндских банках. Говорили они на своих конфиденциальных встречах, видимо, и кое о чем другом. Об этом косвенно свидетельствует письмо, направленное позднее Токоем находившемуся в Америке представителю Совета народных уполномоченных Сантери Нуортеве:

«Эта, ставящая перед собой огромные цели, революция, которую пытаются совершить большевики, обречена на полное поражение, — писал Токой. — По своему экономическому положению Россия далеко еще не достигла той стадии развития, когда экономическая революция становится возможной, а низкий уровень образования русского народа и его неустойчивый характер делают революцию еще более невозможной. Я не верю, чтобы в данный момент в России нашлась такая социальная сила, которая оказалась бы способной добиться в стране порядка. Поэтому я считаю, что мы должны открыто и честно опираться на помощь союзников…»

Эту же мысль Токой изложил затем и на состоявшемся 27 апреля 1918 года в Петрограде предпоследнем заседании Совета народных уполномоченных. Получив решительный отпор, он в тот же день выехал в Москву, оттуда направился в Архангельск — якобы для того, чтобы трудоустроить красных беженцев из Финляндии. Но цель его поездки в действительности была иная. Очевидно, он тогда знал или просто догадывался, что англичане и американцы в ближайшее время высадятся в Архангельске. А когда это случилось, Токой вошел в сделку с англичанами, и в Княжей Губе он появился уже в английской военной форме с полковничьими нашивками на рукаве.

— Советская власть скоро падет, — заверял он легионеров. — За нее не стоит проливать ни капли финской крови…

Контрреволюционная деятельность Токоя и его сторонников не ограничилась открытой клеветой на Советскую власть — вскоре стали поговаривать об отправке легиона на фронт. «Нет, дьявол, это уже слишком», — решили многие из легионеров и один за другим стали покидать отряд. Потом прошел слух, что где-то за озером Имандрой совершено нападение на склад с продовольствием и что неподалеку от Поньгомы кто-то разобрал пути. Да и в самом легионе атмосфера настолько накалилась, что в любую минуту мог вспыхнуть мятеж.

В это время Ахава и покинул легион. Он перебрался в Кемь, где вступил в карельский добровольческий отряд, чтобы продолжать среди своих земляков ту подпольную работу, которую он вел в финском легионе.

Большая часть карельских добровольцев находилась в родных деревнях в пограничных районах, в Кеми оставалось немногим более ста человек. Они по-прежнему располагались в казармах на Лепострове. Там же находился и штаб отряда, в котором теперь служил Иво Ахава.

— Не тот ли это генерал, черт побери, с которого мы в Галиции содрали погоны? — высказал предположение Ховатта, услышав от Ахавы, что главой северного правительства стал какой-то генерал Миллер. — А вдруг он нагрянет в Кемь, приедет инспектировать? Вот была бы встреча, эмяс…

— В хорошую же компанию мы с тобой попали, — сказал Ахава и сплюнул.

— Да, не скажи, братец, — подтвердил Ховатта хмуро.

— Ну, мне пора, — Ахава взглянул на часы и спросил: — Так ты не пойдешь?

— Нет, не пойду, — мотнул головой Ховатта. — Я ведь большим пальцем печать поставил под обязательством, что в никакую политику вмешиваться не буду.

— Уж прямо-таки пальцем! — засмеялся Ахава, натягивая на себя зеленую шинель.

Речь шла о том самом собрании, о котором полковник Пронсон расспрашивал Тизенхаузена на прощальном ужине у Годсона.

На улице дул порывистый ветер, и Ахаве пришлось поднять воротник шинели. На мосту дуло с такой силой, что, казалось, вот-вот собьет с ног.

Его уже ждали.

— Идет!

Мужики, курившие в ожидании Ахавы в коридоре, побросав окурки в печку, поспешили в комнату, где проходило собрание.

— Ну что? Начнем? — спросил бородатый мужик, заняв свое место за столом председателя.

Ахава сел рядом с ним, взял ручку, чтобы вести протокол собрания.

Председательствующий постучал карандашом по столу:

— Юрки Напсу вчера не успел выступить. Дадим ему первому слово.

Юрки Напсу поглаживал длинную рыжую бороду. Из-за этой пышной бороды он выглядел намного старше своих лет. Он отрастил ее, еще когда ходил коробейничать по Финляндии. Потом в поисках счастья его занесло даже в Америку. Но счастья не нашлось и там, и вернулся он в родные края таким же бедным, каким и уезжал. Единственное, что он приобрел в своих хождениях за счастьем — это прозвище «Напсу». За границей он нахватался разных иностранных слов. Запомнилось ему и немецкое «шнапс». Только произносил он его по-своему. Человек он был почти непьющий, но когда ему случалось брать в руки чарку, он непременно замечал: «Ну, ребята, выпьем напсу». Вот и прозвали его Юрки Напсу, Как говорится в народе: «Дай только повод, а уж кличку-то люди тебе подберут». Скитаясь по свету, Юрки научился читать и писать, и ему даже довелось познакомиться с активистами рабочего движения. У него дома хранилась книга Каутского «Политэкономия Маркса», подаренная одним финским социал-демократом. Так что Юрки Напсу был, в некотором роде, образованным человеком. Остальные участники собрания были ухтинские и кестеньгские крестьяне. И хотя их было всего шестнадцать, на своем собрании они обсуждали важные вопросы.

— Я хочу сказать о лесах и наших рыбных богатствах, — начал Юрки. — Ведь народ наш испокон веков кормился от леса да озер своих…

Леса и озера! Перед глазами Ахавы вдруг встали его родные места, берега реки Ухты. Давно он не бывал на родине. Надо обязательно побывать. На краю села в Ламминпохья был сосновый бор, где он мальчишкой охотился за белками. Сохранился тот бор?

— …В прежние стародавние времена леса да озера были собственностью народа, — рассуждал Юрки. — А потом пришел царь и объявил…

Юрки осекся: кто-то, приоткрыв дверь, заглянул в щелку. Лицо показалось Юрки знакомым, и он сказал:

— Чего это ты из-за двери выглядываешь, как собака из сарая?

Все с любопытством повернули головы и засмеялись, В дверях стоял Хилиппа Малахвиэнен.

— Давай, входи смелее… Через эту дверь и другие вошли, — сказал председатель собрания.

Когда Хилиппа нашел место и сел, Юрки продолжил:

— …потом пришел царь и объявил леса своими. А Сурковы и им подобные начали сплавлять лес сюда к Белому морю. А что карелы получили за свои сосны? Вот что. — И Юрки показал кукиш. В зале снова засмеялись.

— А ежели Карелию присоединить к Финляндии, куда наши бревна поплывут? Туда, к Ботническому заливу. Руочи мы тоже знаем. Осенью они у меня лошадь забрали…

«А тот конь, что у Пульки-Поавилы, случайно не этого ли Юрки Напсу?» — мелькнула у Хилиппы злорадная мысль.

Он не пожалел, что пришел на это собрание. Евсеев ему сказал: там идет какое-то собрание карельских представителей. Из присутствующих Хилиппа знал только Юрки Напсу — они были из одних мест. Ховатты почему-то не было. Все собравшиеся, за исключением секретаря собрания, какого-то военного, были в гражданской одежде.

— …Леса и все природные богатства надо объявить собственностью народа, — предложил Юрки Напсу. — И еще об одном деле хочу сказать. Власть-то у нас какая должна быть? Народная власть, демократия должна быть…

Юрки знал даже такое мудреное словечко.

Ахава не выступал. Даже набросанный им проект резолюции не стал зачитывать сам, а поручил это председателю собрания.

1. Собрание требует провозглашения Карелии самостоятельным государством, вопрос о присоединении которой к России или к Финляндии должен быть решен самими карелами.

2. Собрание избирает Национальный комитет в составе 5 человек, который должен направить не менее двух представителей на мирные переговоры с тем, чтобы просить иностранные государства, прежде всего имеющие общую с Карелией границу, о признании независимости Карелии.

3. Собрание постановляет: а) природные богатства Карелии должны быть сохранены как национальная собственность Карелии, б) государственный и общественный строй Карелии должны быть демократическими.

Едва успели утвердить проект резолюции и провести выборы Национального комитета, как неожиданно на собрание явился командир 237 бригады британских войск полковник Пронсон. Он сообщил, что от командующего оккупационными войсками генерала Мейнарда получена телеграмма на имя собрания и что он, Пронсон, хочет зачитать ее. Собравшиеся думали, что генерал прислал им приветственную телеграмму. Однако содержание телеграммы было совершенно иным.

«Союзное командование не поддерживает никаких предложений об отделении Карелии от России, — говорилось в ней. — Зависимость Карелии от России необходима в интересах как Карелии, так и России».

Участники собрания сидели подавленные:

— Вот тебе и демократия, — хихикнул кто-то.

Ахава молча хмурил брови. Да, он ожидал, что так и будет. Но своей цели он отчасти добился.

— Все они одинаковые, эти генералы да адмиралы, какому бы богу ни молились, — заявил вслух Юрки Напсу после того, как председатель, почесав затылок, объявил собрание закрытым.

Хилиппа был тоже разочарован. «Финны, пожалуй, так не поступили бы… — подумал он. — Впрочем, кто их знает, какую бы штуку они выкинули, если бы узнали, что карелы сами собираются владеть своими лесами и прочими богатствами».

Возвращаясь с собрания, Хилиппа встретил на улице группу русских солдат. В Кеми, помимо британских, американских, французских и сербских солдат, находилась и часть 5-го северного полка миллеровцев, а также часть солдат карательной экспедиции, которой командовал прославившийся своей жестокостью подполковник Дедов. Известие о том, что замышляют карелы на своем собрании, вызвало среди белогвардейцев вспышку антикарельской неприязни.

— Вот, кажись, тоже один из сепаратистов идет, — бросил один из русских ему вслед.

Сепаратист? Хилиппа впервые слышал это слово и не знал, что оно обозначает. Но судя по тону, каким оно было сказано, и по недоброму взгляду, брошенному вслед, слово это, видимо, нелестное…

Хилиппа пошел в трактир Пахомовой.

Но если бы он знал, что в трактире у Аннушки сидит Теппана, всего час назад приехавший в Кемь, он, конечно, туда не пошел бы…

Приехав в город, Теппана направился прямо в трактир, где ему довелось бывать летом.

— Степан! — воскликнула хозяйка трактира обрадованно, или, может, только сделала вид, что рада его появлению. Она хорошо помнила одну летнюю ночь, которую они провели в верхних покоях дома. Тогда еще с ним пил один финн. Как же его звали? Хозяйка никак не могла вспомнить.

— Ах да, Харьюла, — повторила она, когда Теппана назвал фамилию Яллу. — Где же он сейчас?

— У красных, конечно. Он же большевик.

— А ты?

Теппана посмотрел на хозяйку пристальным взглядом. Что она — выведывает? Он мог бы сказать, кто он, ему-то чего бояться. Но говорить все же не стал.

— Куда мне поставить лошадь? — спросил он.

Накормив и напоив коня, Теппана взял из саней корзинку с дорожными припасами и вернулся в трактир. Подавал в трактире все тот же половой, что и летом — с черной бородой и блестящими, прилизанными волосами, разделенными посередине ровным пробором. Только спиртные напитки он подавал теперь открыто, не таясь, да и публика в трактире была другая, все больше люди в военной форме. Теппана тоже был одет в английский мундир.

Теппана увидел за одним из столиков знакомого легионера и, подойдя сзади, хлопнул его по плечу.

— Вино пей, только ум не пропей.

Это был Ортьё, разведчик из его взвода.

— Садись, — предложил Ортьё.

Теппана сел, заказал рому и стал выкладывать на столик домашние шаньги из своего короба.

— Угощайся.

Они не виделись с осени, когда Теппана отправил Ортьё сопровождать в Кемь пленного белофинна, которого они вместе взяли в избушке у Куренполви. Вспомнив о пленном, Теппана поинтересовался, куда они его дели.

— Наверно, на тот свет отправили, — ответил Ортьё. — Куда же еще… Он же был лахтарь.

— Ну, за встречу! — Теппана поднял стакан с ромом, отхлебнул глоток и поморщился.

Но после второго глотка он уже не морщился.

— Пьяный мужик ни о чем не тужит, — смеялся Теппана. Он стал разговорчивым.

Сидевшие за соседним столиком в углу два русских солдата, судя по форме из отряда Дедова, оглянулись на Теппану и Ортьё.

— Кореляки с горя пьют, — сказал один из них с усмешкой. — Из их самостоятельности получился пшик.

Внутри у Теппаны закипело. Он не знал, о какой самостоятельности шла речь, но он знал, что кореляк — это презрительное прозвище карелов.

— Кореляки… — пробормотал он раздраженно. Потом, осушив одним глотком стакан до дна, гаркнул: — А кореляки тоже люди.

— Тише ты, — урезонивал его Ортьё.

— Надо и покричать, чтоб хмель впустую не пропал, — ответил Теппана уже более мирно.

Может быть, все бы и обошлось без всякого скандала, но тут к ним, как на грех, подошел половой и стал требовать с Теппаны платы.

— Да я уже уплатил, — заверял Теппана.

— Ничего ты не платил, — заметил из угла один из солдат.

— Эмяс!

Теппана вскочил. Ортьё пытался усадить его на место, но безуспешно. Солдат из-за соседнего столика тоже выскочил и бросился к Теппане.

— Ну, плати, ты, кореляк, — с угрозой потребовал он.

— Я тебе покажу кореляка, — прошипел Теппана и толкнул солдата в грудь так, что тот отлетел к стене.

Началась драка.

В этот момент в дверях трактира появился Хилиппа, но, заметив Теппану, шмыгнул обратно и, закрыв дверь, стал прислушиваться к тому, что происходило в трактире.

— Патруль! Позовите патруль! — завопил половой.

Тут же появились два вооруженных солдата. Услышав, что один из них говорит по-английски, Теппана схватил стул и, занеся его над головой, заорал!

— Ну, подходи, веригуд проклятый…

В зал выбежала Аннушка и заверещала:

— Он все перебьет… Берите его… Он большевик.

Ортьё выскочил на улицу и побежал на Лепостров за подмогой.

Отрядовцы занимались во дворе казармы строевой подготовкой. Завидев их, Ортьё издали закричал:

— Теппану арестовали в чайной.

— Какого Теппану?

— Теппану из Пирттиярви.

Строй тотчас рассыпался. Мужики окружили Ортьё.

— Надо сообщить Ховатте, — предложил кто-то.

Ховатта сидел с Иво Ахавой и еще несколькими офицерами в штабе. Ахава рассказывал им, чем окончилось собрание карелов: «Дали нам по уху. Все они одним миром мазаны, с малыми народами не считаются. Только большевики…»

Ахава не закончил — Ховатта прервал его:

— Подожди-ка.

Он подошел к окну.

— Что это ребята расшумелись?

Ховатта хотел было выйти и узнать, в чем там дело, но тут в штаб вбежал Ортьё.

— Ох уж этот Теппана… А когда он в Кеми появился? — спросил Ховатта, выслушав сбивчивый рассказ Ортьё о стычке в чайной.

А на дворе командир роты никак не мог успокоить своих солдат. Ропот все нарастал. Наконец, командир скомандовал:

— В две шеренги становись!

Но почти никто его не послушался.

— Пусть выпустят Теппану, — шумели мужики. — Если его не освободят, пусть берут свои винтовки. Нам они ни к чему. Руочей уже в Карелии нет…

Действительно! Они же выполнили обещание, взятое при вступлении в отряд — изгнали белофиннов из пограничных деревень. Так зачем же их держат здесь, в Кеми, да еще заставляют заниматься боевой подготовкой?

— Надо послать делегатов к начальству! — потребовали отрядовцы, когда Ховатта и другие офицеры вышли из штаба.

Ховатта прекрасно понимал настроение своих подчиненных. Да, Теппану нужно вызволить, он полностью согласен с ними. Только ему не хотелось, чтобы его избирали в эту делегацию. В качестве командира добровольческого отряда ему и так приходилось нести ответственность за все, что происходит в отряде.

Понимая щекотливое положение Ховатты, легионеры не стали выбирать его, а направили к Пронсону Иво Ахаву, Ортьё и еще одного унтер-офицера.

Когда делегация пришла к Пронсону, он ее принял не сразу: он беседовал с подполковником Дедовым. Ждать пришлось долго, и Ахава уже ворчал:

— Ну что они там…

Подполковник Дедов приехал из Сороки. Он рассказал Пронсону о попытке мятежа во втором полку Северной армии. Затем речь зашла о настроениях в Карельском легионе и о происшествии в чайной. Коснулись и странного распоряжения, поступившего совсем недавно, в котором предписывалось пропускать через линию фронта на сторону красных гражданских лиц, имеющих от канцелярии генерал-губернатора разрешение на переход.

— Что они там в Мурманске думают, или вообще не думают? — возмущался Дедов.

Целью этого либерального жеста было, по-видимому, избавиться от недовольных и заодно привлечь на свою сторону колеблющихся: мол, так гуманно мы относимся даже к тем, кто не скрывает своих симпатий к большевикам. В заявлении, подаваемом в канцелярию генерал-губернатора, следовало указать: поддерживает ли лицо, обратившееся за разрешением на переход, большевиков или не поддерживает.

— А ведь тот, кто переходит к красным, может погибнуть и на нейтральной полосе от шальной пули, — сказал Дедов с кривой усмешкой.

— Это ваше внутреннее дело, — заметил Пронсон, нахмурив брови.

Он не любил Дедова. Конечно, Дедову есть за что мстить, но все должно иметь границы. Излишняя жестокость может только повредить их общему делу.

Наконец, Дедов вышел из кабинета Пронсона. Проходя мимо Ахавы, он поздоровался кивком головы, задержав на мгновение взгляд на его лице, словно желая получше его запомнить.

— Я уже слышал, — сказал Пронсон, выслушав Ахаву. — Досадное недоразумение. Я отдам распоряжение освободить вашего товарища.

Вопреки ожиданиям делегации, приготовившейся действовать решительно, если полковник будет орать на них, Пронсон говорил спокойно, в примирительном тоне — не зря он считался фабианцем, привыкшим таскать каштаны из огня чужими руками.

— Зачем вам понадобилось являться целой депутацией? — недовольно поморщился полковник. — Совсем как в Красной гвардии. Ну все ясно, можете идти.

Когда делегация была уже в дверях, Пронсон окликнул Ахаву.

— Сэр лейтенант, задержитесь на минуту. Я хочу поговорить с вами. Пожалуйста, садитесь. Курите?

— Спасибо. Не курю.

Ахава пытался догадаться, чего ради Пронсон задержал его.

— Хочу поговорить с вами как офицер с офицером, — начал Пронсон доверительно. — Я не понимаю, что вас привлекает в большевиках. Они — враги культуры. Посмотрите, что они пишут о Чайковском.

Полковник достал из стола какую-то отпечатанную на серой бумаге газету и протянул ее Ахаве.

Ахава сперва подумал, что Пронсон имеет в виду бывшего главу правительства севера, недавно подавшего в отставку, но, заглянув в газету, увидел, что речь идет о всемирно известном композиторе Чайковском. В статье утверждалось, что Чайковский хоронит в человеке борца и воспевает тщетность сопротивления судьбе и поэтому его имя должно исчезнуть. Ахава удивился не столько статье, сколько тому, что Пронсону удалось каким-то образом достать этот номер «Олонецкой коммуны».

— Говорят, даже Максим Горький пришел в ужас, — продолжал полковник. — Вы слышали, наверное?

— Да, — ответил Ахава, все еще не понимая, к чему клонит Пронсон.

— Кстати, теперь имеется возможность перейти в Совдепию, — вдруг сказал полковник. — Знаете?

— Да. — И, подумав, Ахава добавил: — Я намерен воспользоваться этой возможностью.

— Я, между прочим, ожидал от вас чего-то в этом роде. — Пронсон зажег потухшую папиросу и продолжал: — А может быть, разумнее было бы остаться на постоянную службу в британской армии? Повышение в звании вам обеспечено. Ваши способности офицера и ваш опыт…

Ахава отрицательно мотнул головой.

— Жаль, жаль. А вы не думали вернуться к родителям? Это можно было бы устроить. Они, кажется, живут где-то в северной Финляндии. Говорят, отец ваш пользуется там большим уважением.

«Отец? Где он теперь? Жив ли вообще?»

Иво ничего не знал об отце с тех пор, как отправил его под конвоем в Петроград. Возвращаться в Финляндию Ахава не мог не только из-за отца.

Иво повторил, что он желает перейти на территорию, контролируемую Советской властью, поскольку имеется такая возможность.

— Но вы все же подумайте, прежде чем принять окончательное решение, — посоветовал Пронсон с таким видом, словно он от всего сердца пытался спасти Иво. — У вас имеется несколько возможностей… Да, чуть не забыл… — Полковник взял из ящика стола какую-то бумажку. — Взгляните-ка на это.

Это была отпечатанная на гектографе листовка.

«Братья, оглянитесь вокруг!..»

Ахава жадно вцепился глазами в листовку.

«Английские буржуи закабалили вас. Вас заставляют служить попам и банкирам. Вас заставляют убивать своих братьев-рабочих и крестьян-бедняков. Братья! Не соглашайтесь быть палачами трудового народа. Дезертируйте из белых войск, переходите на нашу сторону…»

Пронсон протянул руку за листовкой — хватит.

— А в вашем легионе подобное чтиво не попадалось? — спросил он, пытливо глядя в глаза собеседнику.

Ахава покрутил головой.

— Как видите, там вас уже ждут, — сказал Пронсон, убирая листовку в стол. — Но я советовал бы вам все же еще раз подумать, прежде чем решить окончательно.

Когда Ахава вернулся в штаб, Теппана был уже там и что-то горячо доказывал Ховатте:

— …Да мы же ведь из Пирттиярви…

По огромному синяку под глазом Теппаны Ахава сразу догадался, что это и есть тот самый буян.

— А вот это наш Иво Ахава, — представил Ховатта Иво, словно речь только что шла о нем.

— Слышал я о тебе еще в Пирттиярви, — обрадовался Теппана. — Ховатта о тебе рассказывал. Ты, говорят, по-настоящему за народ стоишь. Ховатта — тоже, только он трусоват. Хи-хи! Ну, я пошел. Надо лошадь покормить. Да и к Пекке зайти. От Наталии привет передать.

— Пекка, наверно, еще не приехал, — сказал Ховатта. — Он позавчера уехал в Сороку. Как узнал, что Палагу там арестовали, сразу и поехал.

— Арестовали? — Теппана сразу стал серьезным. — Ну, бывайте.

Он задал корму лошади и, заперев конюшню, пошагал к станционному поселку.

Пекки дома действительно не было, но у них сидел какой-то гость, мужчина с черной бородой. Фомич, как всегда, сапожничал. Матрена читала по слогам: «Братья, оглянитесь вокруг. Английские буржуи…» Заслышав в коридоре шаги Теппаны, она поспешно сунула листовки под матрац.

— Погодка! Сразу два ветра дуют. Один полы поднимает, другой снег под полы бросает, — сказал Теппана, войдя в комнату. — Мир дому сему.

Он пристально смотрел на чернобородого мужчину. Лицо показалось знакомым, но Теппана не сразу узнал этого человека. А, да они когда-то, много лет назад, были вместе на сплаве на Колханки. И один раз случайно встретились здесь, в Кеми, на уездном съезде Советов. Только теперь этот человек почему-то изменил свою внешность: одет он был как настоящий цыган да и борода у него была намного длиннее, чем раньше.

— Да никак Соболев?

— Он самый.

И чтобы предупредить любопытство Теппаны, бородач поспешил объяснить:

— Вот приехал поглядеть на шурина. Да и молодую невестку хотелось повидать.

Не было ничего странного в том, что Соболев приехал навестить родственников. Это обстоятельство Донов тоже учел, отправляя его в тыл противника.

— А Пекка не вернулся? — спросил Теппана. — Я слышал, он уехал в Сороку.

— Ждем сегодня. Поезд должен вот-вот прийти, — сказала Матрена.

Теппана достал из кармана аккуратные женские варежки и протянул их Матрене:

— Это от Наталии.

Какие, теплые! — обрадовалась Матрена, сразу примерив варежки. — Папа, гляди.

Фомич тоже был доволен подарком Наталии. Хорошо, что родственники у Матрены такие добрые. Такие же добрые, как и Пекка.

Матрена прислушалась, что делается у соседей. Ведь Маша одна, а ей вот-вот рожать. Нет, пока все тихо…

Зашел разговор об арестах. В последние месяцы в Кеми их было много. Забрали даже Батюшкова, того самого, что руководил обороной Кеми и под командованием которого белофинны были отбиты на подступах к городу. Не помогло даже то, что Батюшков был офицером царской армии. Он отказался вступить в белую армию, и теперь был на острове смерти, на Мудьюге. Рассказывали, что там связывают людей колючей проволокой по нескольку человек вместе и затем расстреливают… И Петя Кузовлев там. Его арестовали за участие в подпольной организации, действовавшей в депо. Бедная Маша…

Сквозь вой метели они за разговором не услышали, как подошел поезд.

— Господи! — всплеснула руками Матрена, когда в комнату ввалился Пекка с ребенком на руках. На голове у ребенка была большущая отцовская меховая шапка, из-под которой видны были только курносый нос и ярко-красные щеки.

— Сережка!

Соболев схватил ребенка, прижал к груди. Он не видел сына с тех пор, как ему пришлось уехать из Сороки. Палага с Сережкой остались там. Но вскоре пришли дедовские каратели и арестовали Палагу — за то, что она была женой «большевистского бандита» и еще за то, что поселилась в особняке владельца лесопильного завода Стюарта. Мальчика взяла к себе жена Тимохи, а Палага оказалась за колючей проволокой, в бараке, где жили заключенные, строившие аэродром.

— Как Палага? Худо? — спросил Соболев.

— Ясное дело. С утра до ночи таскают сырые доски, — ответил Пекка. — Надо бы ей как-то переправить сапоги. А то у нее старые совсем развалились. Проволокой да тряпками обмотала и ходит. Там и не надейся получить новые сапоги. Заключенные стали было просить какую-нибудь обутку, а начальник лагеря им и говорит: «Вот возьмем Питер, тогда и получите…»

— А Тимоха?

— Тимоха работает на лесопилке.

— Не взяли, значит…

— Тимоха рассказывал, — сообщил Пекка, — что в лесу неподалеку от Сороки позавчера расстреляли пять солдат второго северного полка. Говорят, не захотели пойти на фронт. Дедов самолично расстреливал…

Подполковник Дедов славился своей жестокостью. Все с ужасом говорили о Дедове. Поговаривали, будто он приходится зятем местному богатею Камбалину. Как оказалось, Дедов и был тот самый таинственный офицер, спрятавшийся перед приходом союзников на чердаке у Камбалина. Откуда он появился? Скорее всего, из Финляндии. Может быть, он был один из тех служивших в Финляндии русских офицеров, которых вербовал в Лиэксе бывший подпоручик царской армии Мавроев. Он переправлял завербованных через границу, на русскую сторону, где в деревне Лужме Ребольской волости их встречал волостной представитель Григорий Григорьев. О существовании этого «этапа» в Петрозаводске узнали из письма от жителей деревни Лужма. После этого тревожного сигнала из Петрозаводска в Лужму был послан отряд финских красногвардейцев…

— Ты, никак, дрался? — спросил Пекка, заметив под глазом у Теппаны огромный синяк.

Теппана махнул рукой: мол, бывает.

Вдруг все замолчали: из соседней комнаты послышались стоны, потом кто-то забарабанил в перегородку.

— Неужто у ней началось…

Матрена бросилась к соседям.

— Папа, сходи скорей за тетей… — через некоторое время крикнула она из-за перегородки.

— Ну и жизнь пошла нынче… — закряхтел Фомич. — Одних убивают, других на место рожают.

Когда он ушел, Пекка сказал Теппане:

— А тесть-то мой воевал вместе с Иво, сыном Пульки-Поавилы. На одной батарее служили. Даже хоронил Иво. Говорит, он и письмо послал родным. Как узнал, что я тоже из Пирттиярви, так и рассказал…

— Гляди-ка ты, — удивлялся Теппана. — Я передам Поавиле да Доариэ.

— А когда ты едешь?

— Завтра утром, — ответил Теппана. — Надо торопиться, пока под замок не посадили.

…Вечером он погрузил в сани полученное со склада продовольствие и рано утром отправился в путь.

Дорога была хорошая, метель, к счастью, прекратилась. Не зря старые люди говорят, что снегопады — к оттепели, морозы — к непогоде, а пурга перед морозом.

Хилиппу Теппана так и не встретил. Слышал только, что тот был в Кеми и вчера уехал. Ну и черт с ним…

Сзади послышался звон бубенцов. Кто же это так весело едет? Обернувшись, Теппана разглядел, что упряжка украшена разноцветными лентами. Цыгане! Сани вихрем промчались мимо и скрылись за поворотом.

Если бы они ехали медленней, Теппана, конечно, узнал бы в цыгане… опять же Соболева, а в молодой красавице, закутанной в черную шаль, он мог бы узнать жену бывшего секретаря Кемского Совета, убитого прошлым летом возле собора.

Где-то между Подужемьем и Паанаярви Соболев свернул налево. Леса и деревни западнее железной дороги считались ничейной землей. А цыгане, как известно, не признают никаких властей и границ.

 

III

Прошло уже несколько недель, как немногочисленный отряд Донова отошел от Сороки к реке Онде. Взорвав мост через Онду, отряд занял оборону на берегу реки. Осталась здесь и часть финских красногвардейцев из отряда Вастена. Сам Вастен поехал в Медвежью Гору набирать новых добровольцев. Из Медгоры и Петрозаводска начало прибывать подкрепление, но первое время питерским и финским красногвардейцам и железнодорожным рабочим из Сороки приходилось своими силами сдерживать продвижение противника.

Николай Лонин вместе с матерью поехал в Петрозаводск — надо было доставить эвакуированное из Сороки государственное имущество и предупредить о нависшей над городом опасности.

В те самые минуты, когда Лонин выехал со станции Сорока в поезде с эвакуированными, в Петрозаводске открылся чрезвычайный съезд Олонецкого губернского Совета рабочих и крестьянских депутатов.

В Петрозаводске в это время положение было тяжелое.

В городе, помимо местных белогвардейцев, скрывалось немало агентов, засланных интервентами. На Сенной площади перешептывались спекулянты: «Плохи дела у Советов. Что? Вы не слышали? Не знаете, что англичане уже в Медвежьей Горе?»

Хлеба в городе выдавалось по четверти фунта на душу, да и то не каждый день. Всего неделю назад закрутка махорки на базаре стоила шестьдесят рублей, теперь за нее платили вдвое дороже. Обо всем этом шел откровенный разговор на дискуссии, которая велась в актовом зале бывшей канцелярии губернатора и которую полуголодные делегаты чрезвычайного съезда Советов продолжали в коридорах здания. Большинство делегатов составляли крестьяне, прибывшие из разных волостей, кто на своей лошади, кто пешком. Мужики внимательно слушали, что говорили представители различных партий, но не всегда они могли уяснить себе, кто же из них все-таки прав. А когда состоялось голосование, председателем губернского Совета оказался избран представитель левых эсеров.

Это случилось в тот день, когда в Петрозаводск прибыл последний эшелон с беженцами из Сороки. Эшелон отвели на запасный путь, где стояли и другие составы с эвакуированным с севера государственным имуществом и беженцами. На станции скопилось несколько сотен эвакуированного мирного населения — мужчин и женщин, стариков и детей. Часть их жила в теплушках, часть осталась в зале ожидания на станции, а часть ютилась, где придется.

Лонина назначили комендантом станции Петрозаводск.

Приступив к выполнению обязанностей коменданта станции, Лонин столкнулся с большими трудностями. Мурманская дорога со всем своим многочисленным аппаратом являлась как бы «государством в государстве», не допускавшим вмешательства в свои дела. У железнодорожников был даже свой совет — Совет депутатов Мурманской железной дороги. Среди служащих дороги было немало и таких, кто видел в интервентах освободителей и готов был саботировать мероприятия Советской власти. Эсерам они охотно предоставляли место в поезде, находя, в случае надобности, даже отдельный вагон; устраивая эсеров на работу, подыскивали им теплое местечко. Это они бросили Лонину обвинение в том, что он «предатель», так как приказал сжечь депо в Сороке, чтобы оно не досталось врагу. И хотя на собрании железнодорожников это обвинение не получило поддержки, с собрания Лонин ушел в тягостном раздумье.

Было довольно темно, и, занятый своими мыслями, Лонин не заметил, откуда вдруг рядом с ним появилась молодая, плохо одетая женщина с ребенком на руках.

— Бедный ребенок совсем голодненький, — заговорила она. — А у меня ничего нет… Нет ли у тебя хоть кусочка хлеба? Я рассчитаюсь… Пойдем вон в сарай… Никто не увидит…

Лонин смотрел на женщину, не понимая, чего она от него хочет. Потом достал из кармана хлебную «пайку», которую только что получил после собрания, и, отломив кусок, протянул его женщине.

Неподалеку от станции проходило шоссе, по обеим сторонам которого стояли длинные приземистые бараки с поленницами дров и сарайчиками для кур и коз. В одном из этих бараков жил теперь Лонин с матерью.

— Опять паек урезали? — спросила мать, когда Лонин отдал ей краюшку хлеба.

— Ешь, мама… Я уже перекусил в столовой, — ответил Лонин.

Мать недоверчиво поглядела на него и покачала головой.

Поздно вечером из города вернулся хозяин комнаты, в которой они жили. Весь запыхавшийся, возбужденный.

— В городе арестовано триста офицеров, — сказал он. — Позвали на собрание и всех разом — хоп!

То, что в Петрозаводск съехались сотни бывших царских офицеров, знали и в станционном поселке: жители бараков видели, как по железной дороге на станцию прибывали и группами и в одиночку бывшие офицеры. Губернский военный комиссариат предложил бывшим офицерам вступить в Красную Армию, но офицеры отказались. Большинство из них, видимо, ждали прихода своих товарищей по оружию, наступавших вместе с интервентами с севера. И, конечно, они не сидели сложа руки. На заседании большевистской фракции губсовета был обсужден вопрос об этих офицерах. Большевики решили прибегнуть к хитрости. В том самом зале, в котором несколько дней назад закончился чрезвычайный съезд Советов, было созвано общегородское собрание офицеров. Военком Арсений Дубровский, тоже бывший офицер, открыл собрание и предложил господам офицерам высказать свое отношение к новой армии. Из зала раздались выкрики: «Предатель!», «Присяге изменил!», «Долой комиссаров!». Часть офицеров бесновалась и кричала, другие сидели и зловеще молчали. Тогда на трибуну вышел начальник губчека.

— Тихо! — сказал он. — Зря шумите. Вы арестованы!

Кое-кто из офицеров полез в карман за револьвером, но было уже поздно — в дверях стояли вооруженные красноармейцы.

А утром, едва обитатели бараков и ютившиеся на вокзале беженцы открыли глаза, пронесся новый слух — что в городе арестованы все эсеры.

Как обычно, слух был преувеличен. Арестованы были не все эсеры, а лишь их руководители, в том числе только что избранный председатель губсовета. Все произошло ночью, без всякого шума. Положение было напряженное и требовало именно таких, решительных действий. Был организован ревгубисполком, заменивший исполком губсовета, и председателем его выбрали Петра Анохина, рабочего-печатника, прошедшего большую жизненную школу, кипучего революционера. На телефонных столбах появились воззвания на финском языке:

«Проживающие во всех деревнях, уездах и городах Олонецкой губернии финны-рабочие в возрасте от 18 до 45 лет обязаны явиться в помещение бывшего губернского дома для записи в Красную Армию России… Предлагается быть готовыми немедленно по получении распоряжения к направлению в одно из финских подразделений Красной Армии. Петрозаводская приемная комиссия военной организации Финляндской Коммунистической партии. Валлениус».

По городу проходил сбор одежды и перевязочных материалов для Красной Армии. Организовывались торжественные проводы уходящих на фронт частей.

В то же время продовольственное положение в городе настолько ухудшилось, что жены рабочих Онежского завода собрались у завода и, закрыв все ворота, заявили, что они не выпустят своих мужей с территории завода, пока у их детей не будет хлеба.

— Детишки дома сидят голодные! — кричали они.

В эти критические дни Лонин и был назначен политическим комиссаром этого крупнейшего в Карелии завода, бывшего Александровского, который в первую годовщину Октябрьской революции был переименован в Онежский.

Донов, задумавшись, сидел над схемой обороны. Больших боев, к счастью, еще не было… Только бесконечно так продолжаться не может… — размышлял он про себя.

Емельян не мешал своему начальнику думать. Сам он чистил винтовку. Почистить ее, конечно, следовало сразу же, как только он вернулся, не дожидаясь, пока Донов об этом напомнит. Но надо же было рассказать ребятам, что с ним случилось в той деревушке… ему пришлось там даже пострелять… О винтовке он, конечно, и сам бы потом вспомнил…

Наконец, Емельян протянул винтовку Донову.

— Глянь-ка.

Донов одним глазом взглянул в ствол.

— То-то, — сказал он. — Пример надо показывать новичкам.

Его подразделение уже считалось не красногвардейским отрядом и даже не батальоном железнодорожной охраны. Несмотря на свою немногочисленность, оно носило наименование полка. А раз полк, значит, и дисциплина должна быть военная. Поэтому Донов и требовал от своих старых, закаленных бойцов, чтобы они служили примером для свежего пополнения.

Емельян взглянул в окно.

— Едут!

На опушке леса появились сани.

Донов отложил в сторону схему обороны и тоже стал всматриваться в подъезжающих. В санях сидело трое: два незнакомых человека и разведчик из его отряда. Ехали не те, кого Донов ждал уже несколько дней. Соболев и Вера должны были давно вернуться. Неужели Соболев попался или, может, что-нибудь случилось с Верой?

— Тпру! — раздалось на улице, и минуту спустя в избу вошли два крестьянина в сопровождении вооруженного винтовкой красноармейца с пышными усами.

— Мимо нас проехали, — стал докладывать усач. — Мы им: стой! Черт их разбери, кто такие. К тебе, говорят, дело, мол, есть.

— Есть, есть, господин, то бишь товарищ начальник, — сбивчиво начал один из мужиков, засунув руку за пазуху. Покопавшись, он вытащил смятый конверт с сургучной печатью. — Вот. Пришлось доставить — заставили. А что было делать…

Донов вскрыл пакет и стал читать письмо, написанное ровным аккуратным почерком. Взглянул на подпись: «Командующий союзными войсками Сумского участка фронта Годсон». Донов усмехнулся. Опять встретились! Он-то помнил, как этот самый капитан Годсон арестовал его на станции Кемь, отобрал наган… Вряд ли он отпустил бы его теперь, попадись Донов к нему в лапы…

— Игнат! Отведи их в караулку, — велел Донов усачу.

— Ты что, заарестовать нас хочешь? — испугались мужики. — А ответ? Аглицкий генерал-то, он ведь…

— Не волнуйтесь. Будет ответ, — успокоил, их Донов. — Сперва его надо написать.

Когда мужики вышли в сени, он задержал Игната и сказал тому тихо, чтобы он глаз не спускал с этих мужиков. Чего не бывает… Потом начал читать письмо сначала.

— От кого? — распирало любопытство Емельяна.

— Потерпи — узнаешь, — буркнул Донов. — Сходи в первую роту. Скажи, чтобы все, кто не в наряде, шли на собрание. И ребят Харьюлы тоже позови.

Когда Емельян вошел в караулку, там шел оживленный разговор. Красноармейцы наперебой что-то доказывали крестьянам, которых Игнат только что привел сюда. Один из мужиков отмалчивался и слушал, понурив голову. Другой спорил, не соглашался.

— …То-то и оно. Вечером власть советская, а спать ложишься и не знаешь, чья власть будет утром, — опять заговорил мужичонка, щуря веселые глаза. — Вот поди и поддерживай ее. Нет, пока что ваша советская власть еще шатается, силенок у нее маловато…

Емельян послушал, послушал, потом вдруг подошел и, взяв мужичонку за ворот, приподнял со скамьи.

— Ну как? Маловато силенок у Советов?

— Отпусти, дьявол. Много у нее силы, много, — взмолился крестьянин.

В избе грянул дружный смех. Когда красноармейцы перестали смеяться, Емельян передал им приказание Донова и пошел объявлять о собрании в другие дома. Красноармейцы стали собираться: кто надел старую потрепанную шинель, кто ватник, а кое-кто крестьянскую свитку. Изба тотчас опустела. Остались только Игнат и крестьяне.

— А ты что же не идешь? — спросил мужичонка с хитрецой. Игнат смутился, не зная, что ответить.

— Я уже вдосталь намитинговался, — ответил он, помолчав.

Мужичонка взял шапку и сказал, что ему надо накормить лошадь.

Игнат вышел вместе с ним во двор.

Игнату очень хотелось сходить на собрание. «Наверное, из-за письма, которое привезли эти мужики, — думал он. — Черт бы их побрал. Торчи тут с ними…»

Просторную избу дома, в котором помещался штаб, заполнили красноармейцы. С обветренными, багровыми от мороза и вьюги лицами, кто в шапке, кто сняв шапку, они сидели по лавкам, тянувшимся вдоль стен. Те, кому не хватило места, остались стоять.

В избу вошла молодая женщина-санитарка в светло-зеленой фуфайке и такого же цвета юбке. Глаза у красноармейцев засветились, они заулыбались и стали наперебой приглашать санитарку сесть с ними рядом. Но женщина только улыбнулась в ответ на приглашения и села рядом со своим мужем, с Кюллес-Матти, с которым они проделали немалый путь по лесам, пробираясь от одной глухой деревушки до другой, прежде чем им удалось добраться до своих.

— Тихо, ребята…

Донов встал и постучал костяшками пальцев по столу.

— Я только что получил любопытное письмо от командующего белых на Сумском участке… Послушайте, что пишет нам капитан Годсон: «…В деревне Коркоярви наша разведка была встречена ружейным огнем. Один наш солдат погиб…»

— Да вроде не один там лег, — заметил Емельян, принимавший участие в этой стычке.

— «…Ваши люди первыми открыли огонь из окон и дверей домов, — читал Донов. — Это преступление будет наказано и два попавших в плен красноармейца понесут заслуженное наказание…»

— Они могут убить их… — сказал кто-то.

— Может быть уже и убили, — заметил Донов. — От них пощады нечего ждать. Годсон прямо говорит: «Предупреждаю — каждого, кто поднимет оружие на союзников, ожидает смерть…»

Красноармейцы и так знали, что их ожидает, если они попадут в плен. Но выслушивать такие неприкрытые угрозы они спокойно не могли. Они начали возбужденно перешептываться. Кое-кто полез в кисет за махоркой. Нет, черт побери, они тоже не лыком шиты!

— Пощады мы не просим и сами не дадим, — пробасил Харьюла, примостившийся возле печи.

— «…Союзники не признают вас регулярным воинским подразделением, а считают вас вооруженными бандитами…» — продолжал читать Донов.

— Сами они бандиты, — пробурчал Кюллес-Матти. — Пришли сюда грабить…

— Слушайте, что Годсон требует. — Донов опять постучал по столу. — «Я требую, чтобы вы сдали все имеющееся в вашем распоряжении оружие и все боеприпасы и доставили их ко мне на Сумостров…»

— Ишь чего захотел…

Послышался смех, посыпались соленые словечки в адрес Годсона.

— Это еще не все, — сказал Донов, когда шум в избе улегся. — Годсон ждет от нас ответа. «Я прошу послать ответ с нарочным. Если крестьяне, посланные к вам с письмом, не вернутся, наши аэропланы начнут бомбить все ваши укрепления вплоть до Петрозаводска». Как ответим, товарищи? Кто желает выступить?

Все заговорили одновременно.

— Да что здесь говорить-то. Пусть командир напишет ответ и скажет в нем, кто мы есть такие…

— Пусть лорды узнают, что мы умеем драться за революцию…

Донов знал, как его люди воспримут ультиматум Годсона, и набросал заранее ответ капитану.

— Я тут кое-что набросал, — сказал он и взял со стола лист. — Я зачитаю…

— Ну, читай!

— «Ваши угрозы не напугают нас. Мы — не бандиты. Мы — регулярная часть Красной Армии, которая с честью выполнит свой долг перед отечеством и революцией. Мы, со своей стороны, считаем вас бандой, нанятой капиталистами и буржуями. Какой бы военной силой вы ни располагали, я заявляю от имени своего подразделения, что о сдаче оружия не может быть и речи. Есть один ответ: я принимаю ваш вызов, и мы будем драться не на жизнь, а на смерть. Будьте прокляты вы, наймиты международного капитала!»

— Хорошо, хорошо! — закричали в избе.

— Увидите: скоро они как волки бросятся на нас, — говорили красноармейцы, выходя с собрания.

Донов не торопился отправлять ответ. Не к спеху. Он считал необходимым познакомить с текстом письма всех красноармейцев полка, даже те подразделения, которые несли оборону на флангах. Кроме того, нужно было получить санкцию от чрезвычайного комиссара Северного фронта. Перед тем, как подписать письмо, Донов приписал еще одну фразу: «Командиры частей Красной Армии в плен не сдаются — они умеют умирать, сражаясь против бандитских наемников». После этого он вызвал крестьян, доставивших письмо, и отправил их с ответом капитану.

— Черт возьми, да с тобой мы хоть в огонь, хоть в воду! — говорил Донову Емельян, повторяя то, что говорили ребята в полку.

Донов сделал вид, что не расслышал слов вестового. Лишь усмехнулся и опять углубился в газету. Поезда пока еще ходили до Надвоиц и доставляли, правда нерегулярно, газеты. И хотя забот у Донова становилось тем больше, чем напряженнее было положение на фронте, он не упускал возможности взглянуть, что пишут газеты. Вот и теперь при свете керосиновой лампы он изучал, что же творится в мире. Сообщения были разные. Патриарх Тихон оказался замешанным в антисоветском заговоре. Ишь ты!.. В Петрограде расстреляли пятьсот заложников. Ну, эти-то точно покушений больше не устроят… Авдеевская волость Пудожского уезда решила признать Советскую власть. Наконец-то! Хах-ха! Долго, долго мужики чесались, пока надумали… Петрозаводский городской Совет постановил: ввести трудповинность и отправить на оборонные работы всех, живших чужим трудом, а именно бывших купцов, попов, адвокатов, профессоров… Гм, даже профессоров? А есть ли таковые вообще в Петрозаводске?.. Онежский металлургический и машиностроительный заводы начали ремонт паровозов. Николай Лонин назначен комиссаром завода… Николай Епифанович? Значит, он там. Вот сделали бы они бронепоезд… Емельян, кажется, уже заснул. Да, бронепоезд…

…Донов стал клевать носом. «Олонецкая коммуна» выпала у него из рук. Он увидел… Соню… на даче в Пскове… они с Соней в березовой роще… Где-то близко гудит паровоз…

От этого гудка Донов и проснулся.

Но это был не гудок. Это был голос часового на дворе:

— Стой! Пароль!

Емельян тоже проснулся от крика.

— Кого черти несут в такой поздний час? — заговорил он, протирая глаза.

Через минуту часовой вбежал в избу и радостно объявил:

— Приехали!

Донов встретил гостей в дверях.

— Наконец-то!

Он обнял Соболева, поздоровался с Верой за руку.

— Раздевайтесь! Вы совсем замерзли.

Емельян бросился помогать Вере. Он заметил, как обрадовался его командир появлению ночных гостей, особенно Верочке.

— Емельян, будь добр, организуй чайку, — велел Донов. — Я уже боялся, не беда ли какая с вами приключилась по дороге.

— Всякое было, — ответил Соболев. — Чуть не попались в одной деревне… У цыган-то паспортов нет, да, к счастью, Вера умеет гадать и карты у нее были. Вот и выкрутились.

Напоив гостей горячим чаем, Донов решил, что Вере, пожалуй, лучше всего переночевать в санчасти.

— Это совсем рядом. Там у нас женщины. А утром решим, как быть дальше. Может, останешься с нами? Иди поедешь в Петроград к родным?

— Я останусь здесь, — сказала Верочка решительно. — Буду сестрой милосердия.

— Сестра милосердия, — задумчиво повторил Донов. — Мне нравится это название. Напрасно у нас стали называть сестер милосердия санитарками.

— А офицеров — командирами, — заметил Емельян.

— Это разные вещи, — ответил Донов на язвительное замечание своего вестового. — Итак, завтра все решим. Емельян, проводи…

Емельян пошел провожать Веру в санчасть, а Соболев начал докладывать Донову обо всем, что видел и слышал во время своей поездки в тыл противника.

На улице стоял трескучий мороз. Щипало щеки. Емельян шагал рядом с Верочкой, не зная, с чего начать разговор. Ему хотелось напомнить ей о том, что они уже однажды встречались. Если бы рядом шла другая женщина, он бы знал, с чего начать. А это — Верочка. Судя по всему, Михаил Андреевич влюблен в нее…

— Пардон, — сказал, наконец, Емельян. — А ведь мы с вами встречались. Помните?

— Помню, помню. На станции в Кеми. Вы по ошибке открыли дверь телеграфной и сказали тоже: «Пардон».

— Я тогда был стеснительным, — смутился Емельян.

— А теперь?

— И теперь тоже, — засмеялся Емельян. — Хорошо, что удалось вырваться оттуда. Скажи спасибо за то Михаилу Андреевичу. А он ведь… хи-хи… даже во сне говорит о тебе. Вот это человек! Он даже сам не представляет, какой он герой! Вот как-то раз мы…

И Емельян принялся расхваливать своего командира.

Санчасть помещалась в избе, стоявшей на самом краю небольшого поселка. Раненых сейчас не было: двух тяжелораненых отправили в Петрозаводск, а получившие легкие ранения после перевязки вернулись в строй. «Людей и так мало осталось», — заявили они, отказываясь от госпитализации.

Татьяна, задумчиво глядя перед собой, спросила:

— Доктор, а можно предсказать, кто родится — мальчик или девочка?

Врач внимательно посмотрел на нее.

— Вы ждете ребенка?

— Нет, — смешалась Татьяна. — Я просто так…

Тут она смутилась совсем, потому что в дверях появился Емельян и с ним молодая незнакомая женщина.

— Эх и мороз! Того и гляди, язык во рту отмерзнет, — пропыхтел Емельян, растирая руки. — Вот вам помощницу привел. Сестра милосердия.

Врач удивленно и пристально смотрел на незнакомку.

— Если не ошибаюсь… Верочка?

— Гавриил Викторович!

Гавриила Викторовича не было в Кеми, когда произошла расправа у собора. О расстреле он услышал в поезде, возвращаясь из Петрограда в Кемь. Это известие и побудило его остаться у красных и стать военным врачом — в Кемь возвращаться ему не было смысла.

— Верочка, я сделаю из тебя настоящую сестру милосердия, — пообещал Гавриил Викторович. И шутливым голосом начал: — Если пациент, не переводя дыхания, может сосчитать до семидесяти, то можно, не исследуя грудную клетку, сказать, что легкие в порядке. Дьяконы могут единым духом до ста раз пропеть свое «господи помилуй…»

Вера сняла с головы платок, скинула шубку.

— Я не думала встретить вас здесь.

— В наше время случается столько неожиданного, — ответил Гаврил Викторович. — Как обычно бывает, когда впервые отправляются в путь…

Емельян не слушал, о чем говорили Верочка и доктор — его внимание привлекла незнакомая девушка в военной форме, сидевшая в избе и за все время не проронившая ни слова.

— Она из финского батальона. Санитарка, — пояснила Татьяна. — Сегодня вечером пришла. Хотела повидать Харьюлу…

При упоминании имени Харьюлы девушка подняла голову.

— Харьюла в разведке, — сказал Емельян девушке. — Утром должен вернуться… «Если ничего не случится», — подумал он про себя.

Емельян сам не раз ходил в разведку и знал, что в разведке бывает всякое.

— Не понимай, — сказала девушка и покрутила головой.

…Утром в медпункт пришли Игнат и Кюллес-Матти. Они привели с собой молодого бойца. Красноармеец весь трясся и испуганно озирался вокруг, словно не понимая, где он находится.

— Только спустились на лед, этот парень как заорет, точно сумасшедший, — рассказал Игнат. — Мы, конечно, зажали ему рот. Да поздно было. С другой стороны нас уже заметили и давай палить…

— Харьюла ехал впереди на коне, — добавил Кюллес-Матти. — Он был совсем близко от другого берега. Я видел, как он слетел с коня… Черт побери, ни за что пропал парень…

Молодая санитарка из финского батальона, пришедшая повидать Харьюлу, словно оцепенела. Казалось, слезы вот-вот хлынут из ее глаз, но она не заплакала.

Яллу! Как ей хотелось встретиться с ним. Яллу танцевал с ней и провожал с танцев до калитки. И это все, что между ними было… Ведь из-за Яллу она пошла на Вилппулский фронт ухаживать за ранеными. В надежде встретиться с Яллу она вместе с десятками тысяч беженцев покинула родину и ушла в Россию. А теперь ее Яллу лежит где-то на озере, может, уже неживой. Нет, она должна найти его…

…Харьюла полз по глубокому снегу, сжимая в руке гранату. «Попробуйте только подойти», — скрежетал он зубами. Его даже не ранило. Он только вывихнул ногу, спрыгивая с коня. Когда позади закричали диким голосом, конь поднялся на дыбы и, не обращая внимания на свистевшие вокруг пули, понесся как шальной. Харьюла кубарем скатился с коня в снег. При падении он выронил карабин. Но у него оставалась ручная граната, и, переждав, пока стрельба немного утихла, Харьюла стал отползать, зажав в руке гранату. Он не знал, сколько времени он полз. Время от времени раздавались одиночные выстрелы и посвистывали пули, иногда совсем рядом взметая снег. Тогда Харьюла замирал и лежал неподвижно, выжидая, когда перестанут стрелять. Наконец, ему удалось доползти до леса, откуда он выбрался на дорогу. Только выйдя на дорогу, он заметил, что окоченевшие пальцы свело и они примерзли к гранате. Так с гранатой в замерзшей руке он и пришел на разъезд и, хромая, направился в санчасть.

— Сперва надо снегом оттереть, — велел врач Татьяне.

— А не взорвется? — испуганно спросила Татьяна.

— Не бойся, — успокоил ее Харьюла. — Я же кольцо не снял.

— А теперь спиртом, — сказал Гавриил Викторович, когда пальцы разжались и гранату вынули из руки.

— Ради дьявола, не губите такое добро, — взмолился Харьюла.

— Не волнуйтесь, молодой человек, — сказал врач и стал готовить для Харьюлы пунш.

— Хилья приходила, — сообщила Харьюле Татьяна, растирая его пальцы спиртом.

— Какая Хилья?

— Санитарка. Такая невысокая. Говорит, тебя хорошо знает.

— Жива! — обрадовался Харьюла.

— Всего с полчаса назад ушла. Она в батальоне Вастена. Говорит — пришла тебя повидать, а тут ей рассказали, что тебя, мол, убили. Так в слезах и ушла…

В расположенной на левом фланге деревушке, куда направлялся Харьюла со своими разведчиками, еще день назад не было противника. Теперь она оказалась занятой. Не оставалось сомнений, что Годсон пытается окружить подразделение красных. Но о переходе в контрнаступление не могло быть и речи. Людей было маловато, и вообще это было бы безрассудством. Поэтому Донов отдал приказ отойти к Уросозеру.

Поезд стоял наготове под парами. Ночью под покровом темноты, без всякого шума красноармейцы погрузились в теплушки, и поезд без свистка двинулся к югу.

На станции осталась только группа саперов. Саперы имели задание разрушить пути. Многим из них довелось работать на строительстве этой дороги, а теперь приходилось разрушать построенное собственными руками. Паровоз с одной платформой отходил от станции по мере того, как саперы разбирали путь и укладывали рельсы на платформу. Саперы действовали спокойно и слаженно, словно выполняли привычную работу.

Но вскоре с фланга по ним открыли огонь. Те, кто был поближе к поезду, вскочили на платформу, и поезд пошел. Остальные залегли у насыпи и стали отстреливаться.

— Сдавайтесь, — кричали им из леса. — Вы окружены!

Саперы отстреливались до последнего патрона, а потом встали в полный рост и подняли руки. Подпустив вражеских солдат совсем вплотную, они выхватили гранаты и бросили их под ноги белым…

Тем временем их товарищи успели отъехать довольно далеко. За пыхтением паровоза и за грохотом колес саперы не расслышали взрывов позади. Не услышали они и стрельбы, которая шла впереди, и только на станции Сегежа они, к удивлению, заметили, что находятся в самой гуще боя. Оказалось, что белые обошли их и ворвались на станцию.

Паровоз остановился. Машинист выглянул из паровоза, пытаясь разглядеть сквозь метель, кто на станции — свои или белые. Неподалеку он увидел двух убитых, лежавших на снегу с раскинутыми руками. Станция горела. Где-то рядом грохнула шрапнель.

— Сюда, сюда! — закричал кто-то и в паровоз влез человек в штатском. Один из саперов узнал его — они встречались на подступах к Кеми, вместе отбивали нападение белофиннов.

— Лонин!

Но Лонин не обратил внимания на его удивленный возглас.

— Скорей, скорей! — торопил он красноармейцев, помогая им втаскивать на паровоз тяжелый пулемет.

Вряд ли Лонин, выезжая из Петрозаводска, предполагал, что попадет в такую переделку.

Ветку со станции Голиковка на Онежский завод успели закончить до того, как выпал снег. По ветке на завод стали поступать паровозы на ремонт. Первый отремонтированный паровоз повел на фронт агитпоезд имени Розы Люксембург и Карла Либкнехта. Лонин повез с этим поездом собранные петрозаводчанами для фронта теплые вещи, бумагу для писем, махорку. Агитпоезд остался в Медвежьей Горе, где находился штаб первой бригады. Там же остались участники самодеятельности клуба железнодорожников. Лонин выехал в Сегежу. Но едва он успел прибыть туда, как противник пошел в наступление. Станцию оборонял небольшой отряд прикрытия под командованием Соболева и сформированный из местных железнодорожников добровольческий отряд численностью около 30 человек. Ряды защитников станции уже заметно поредели, и патроны были на исходе.

Лонин взглянул в сторону пакгауза. Около него оборону держала всего горстка красноармейцев. Вот они начали перебежками отходить к лесу. Может быть, им удастся по лесам добраться до Линдозера, оттуда — к своим…

— Полный вперед! — скомандовал Лонин, когда бойцы установили один пулемет на тендере, а другой на платформе, прикрепленной к паровозу.

Набирая скорость, паровоз понесся к югу.

У водокачки опять попали под обстрел. Пулемет с тендера стал огрызаться короткими очередями. С платформы тоже открыли огонь, но вскоре пулемет там замолчал… Паровоз несся на полной скорости. Стрельба на минуту прекратилась, но у моста через Сегежу вспыхнула с новой силой. Путь на юг был перегорожен поваленной на рельсы огромной сосной. Стреляли спереди и с флангов, из пулеметов и винтовок.

— Назад!

Паровоз помчался обратно на север. Удачно проскочили станцию Сегежу, но версты через две опять попали под огонь. Пробило котел…

Лонин выпрыгнул на ходу и побрел по снегу к деревьям. Паровоз прошел еще немного и остановился. Красноармейцы пытались укрыться в лесу, но пули настигали их — кого у самого паровоза, кого в нескольких шагах от полотна. Лонину удалось доползти до леса. Укрывшись за густой елью, он выстрелил один раз и двинулся в глубь леса. Вдруг он почувствовал, словно чем-то горячим хлестнуло по спине. Он упал навзничь. Падая, он увидел перед собой лицо матери… «Бедная мама…» — успел он еще подумать.

Снежинки медленно падали на его лицо. Сперва они таяли, потом перестали таять…

Прибыв со своим штабом на станцию Уросозеро, Донов первым делом связался с Сегежей — узнать, как там обстоят дела. Соболев ответил, что противник жмет и спереди и сзади и что без подкреп… Тут связь оборвалась. Донов немедленно собрал всех бойцов, бывших в его распоряжении — набралось человек 20 — и на паровозе поспешил на помощь. Но на 247-й версте паровоз чуть было не сошел с рельсов. Хорошо, что шел медленно. Белые успели развести пути. Увидев паровоз, белые выбежали из барака, где они как раз обедали, и открыли беспорядочную стрельбу. Машинист дал задний ход, и паровоз, набирая скорость, пошел обратно.

Когда Соболев, а за ним один за другим бойцы из отряда прикрытия, все вконец усталые, озябшие, ввалились в барак, Емельян собирался попить чаю.

— В самый раз пришли, — обрадовались бойцы, увидев в руках у Емельяна чайник с кипятком.

Донов немедленно послал в Медвежью Гору телефонограмму:

«Командир взвода Ф. Соболев и вместе с ним 13 бойцов из прикрытия, оставленного на станции Сегежа, отошли сегодня, 20 февраля, на 20-й разъезд. Белые окружили их, однако они вырвались из окружения и лесами вышли к 20-му разъезду. По их рассказам, Сегежа занята отрядом белых численностью около трехсот штыков. Шлите подкрепление. Переходим в контрнаступление…»

В то, что подкрепление из Медвежьей Горы прибудет, Донов не особенно верил. На Медвежьегорском участке противник тоже оказывал сильное давление, наступал с флангов, чтобы развернуть наступление затем на Медвежью Гору. Поэтому Донов был поражен, когда на следующий день прибыл лыжный взвод, состоявший из финнов и карелов, с приданными ему двумя орудийными расчетами. Теперь Донов располагал уже достаточными силами для контрудара.

Донов поднялся в будку паровоза, и паровоз, повернутый тендером вперед, с двумя пулеметами, установленными на тендере на дровах и направленными по ходу движения поезда, тронулся в путь. Уже на 247-й версте пришлось открыть огонь. Закрепив разведенные рельсы, двинулись дальше.

За деревьями открылась белая гладь Сегозера. Путь шел вдоль извилистого берега залива.

Временами путь подходил к самому озеру, потом снова уходил в лес. Показался мост через реку Сегежу, Поезд шел совсем медленно. Как только он остановился и красноармейцы спрыгнули с платформ, с другого берега по ним открыли стрельбу. Паровоз запыхтел и пятясь, скрылся за поворотом. Под прикрытием леса артиллеристы скатили орудия с платформ. Тем временем перестрелка у моста разгорелась, оттуда доносился уже треск пулеметных очередей.

— Огонь!

Одно орудие выстрелило, другое дало осечку. Видимо, в нем была какая-то неисправность. Огонь пришлось вести одним орудием, и вскоре, ободренные его стрельбой, красноармейцы бросились в атаку. Им удалось перейти через реку и захватить расположенные на другом берегу бараки. Оправившись от замешательства, белые открыли огонь из пулеметов. Откуда-то издали стали бить шрапнелью. Красноармейцам пришлось отойти обратно на южный берег и занять оборону.

— Вот черти, никак в атаку собираются, — проговорил Донов, внимательно следивший за противником. — Пусть подойдут поближе… А ну давай, ребята!

Белым пришлось отступить, но с наступлением темноты они предприняли новую атаку, уже большей силой.

— Да ты же ранен!.. — воскликнул вдруг Емельян, увидев, как рядом с командиром по снегу расходится красное пятно.

Увлеченный боем, Донов даже не почувствовал боли.

— Давай перевяжу.

— Я сам… — ответил Донов, закатав рукав: — Ты стреляй. Вон туда. Видишь?

Белые понесли большие потери и отошли. Зато на правом фланге огонь усилился — видимо, противник хотел обойти их. Воспользовавшись передышкой, Донов приказал красноармейцам незаметно отойти к поезду. Под прикрытием темноты погрузили орудия на платформы, и поезд пошел к 20-му разъезду. Сегежа осталась за белыми. С такими силами нечего было и думать о том, чтобы отбить станцию.

Оставив на разъезде небольшое прикрытие, Донов с ранеными направился на станцию Уросозеро.

Когда он добрался до перевязочного пункта, находившегося в одном бараке со штабом, Верочка бросилась к нему.

— Вы же ранены!

Гавриил Викторович осмотрел рану и сказал:

— К счастью, кость цела.

Вера обработала рану йодом и стала перевязывать ее, то и дело спрашивая, не больно ли. Донов не отрываясь смотрел на Верочку и не отвечал.

— Почему вы так смотрите на меня? — смутилась Вера.

— Сестра милосердия, — с нежностью сказал Донов. Вернувшись из соседней комнаты, где лежали тяжелораненые, Гавриил Викторович сказал, что Донову придется поехать вместе с другими ранеными в Петрозаводск.

— Лучше в Петроград, — сказал Донов.

Ему хотелось побывать в Петрограде. Он не был там больше года, с тех пор как уехал. Там он сможет повидать тещу. Может быть, ему удастся получить бронепоезд, подкрепление…

— Хорошо. Верочка поедет с вами, — сказал Гавриил Викторович.

Передав командование новому командиру полка, прибывшему из Медвежьей Горы, Донов с Верочкой и двумя тяжелоранеными красноармейцами выехал поездом.

Вернулся он через три недели.

— Как рука? — первым делом спросил Гавриил Викторович.

Вместо ответа Донов согнул руку в локте и предложил доктору померяться силами.

— Я же говорил, — Гавриил Викторович был доволен. — А если бы остались здесь, вряд ли рана зажила так быстро. А Верочка?

— Осталась в Петрограде. Пошла на курсы медсестер. Кончит — приедет на фронт.

В Петрограде Верочка почти каждый день навещала Донова. Теща тоже раза два приходила. Постарела, сдала. И не удивительно, времена теперь тяжелые. Слухи всякие ходят, от которых на душе становится еще мрачнее. После встречи с матерью Сони у Донова настроение было тоже тяжелое. Правда, в Питере ему пообещали бронепоезд. Разведчики говорят — у белых два бронепоезда. В бой их они еще не посылали, не могут — дорога разрушена. И пока что дальше Сегежи не идут. Или, может, замышляют что-то? Но до сих пор на этом участке фронта относительно спокойно. Можно даже иной раз предаваться воспоминаниям.

Донов тихо поднялся и зажег коптилку.

«Дорогая Верочка, — начал он писать. — Сейчас ночь, но мне не спится, я все время думаю о тебе…»

Емельян, стараясь не шуметь, сел на постели, но Донов услышал.

— Почему не спишь?

— Ты тоже не спишь, — ответил Емельян и стал готовить чай.

«Можешь поздравить нас, — писал Донов. — Сегодня получили телеграмму с приятной вестью. ВЦИК наградил наш полк орденом Красного Знамени…»

— Приказ строчишь? — спросил Емельян.

— Что? — Донов очнулся от своих мыслей.

Емельян стал разливать чай по кружкам.

— Не понимаю я тебя, Михаил Андреевич, — говорил он. — Вернулся ты из Питера такой, точно что-то забыл там. Все думаешь, думаешь. Садись. Чай стынет.

Донов сел за стол.

— Масло? Откуда? — удивился он.

Уж не добыл ли Емельян его путем «контрибуции»? От него всего можно ожидать. Тем более в их положении.

— Хозяюшки что угодно дадут, если сумеешь к ним подъехать, — ответил Емельян уклончиво.

На следующий день предположение Донова подтвердилось, он успел забыть о масле, как неожиданно ему раскрылась тайна его появления. Красноармейцы собрались в барак отметить награждение полка орденом. Настроение у всех было радостное. Донов выступил с речью, потом заиграла гармонь, и каждый показывал, кто что умел.

В разгар веселья в бараке появилась старушка и, плача и ругаясь, набросилась на Емельяна.

— Безбожники окаянные… Вот он где. Церкву разорили. Ай-ай! Маслица им захотелось…

Так вот откуда это масло!

Неподалеку от станции на берегу озера стояла деревушка, которая тоже называлась Уросозеро. В деревне была церковь с колокольней, с которой хорошо просматривались окрестности. На колокольне устроили наблюдательный пункт, и красноармейцы посменно вели оттуда наблюдение за белыми. Кому-то из бойцов и пришла мысль реквизировать церковную утварь и обменять на молоко и масло. Емельян был одним из участников этой операции. Бабы возмутились: перед этим интендант красных взял у них сено, а теперь…

— Только что говорили о спекулянтах и ворах… Расстрел на месте и точка… Емельян, Емельян! Что мне теперь с тобой делать? — спросил Донов.

— Расстреляй, — сказал Емельян.

— И расстреляю.

Когда до революции Донов думал о будущем, все казалось понятным и простым. Как-то на подпольном собрании он говорил о необходимости отмены смертной казни… А теперь все оказалось таким сложным. И он сам должен вынести смертный приговор. Когда в Кеми они решали, как быть с Алышевым, расстрелять его или нет, он тоже колебался… Как же быть, черт побери?

— Пошли!

Емельян послушно пошел.

— Ведь я… для тебя хотел…

— Ах, для меня!

Через несколько шагов Емельян опять сказал:

— Я не у крестьян… Сам же ты говорил, что религия — это опиум.

— Опиум и есть. — Донов остановился. — Слышишь, как бабы галдят?

Из деревни доносились возбужденные крики. Бабы, действительно, разошлись вовсю. Их не надо было гнать на собрание. Сами сбежались и стариков своих привели.

— Подумать только — церковь ограбили! Богохульники! Нехристи!

— Мы люди темные. Что с нами считаться…

— Неужто она такая, эта новая власть?

Все замолчали, когда Донов с вестовым вошли в избу.

— Здравствуйте, крещеные!

На приветствие Донова никто не ответил. Донов задумался. С чего начать? Начал он с сена, но один из стариков, с окладистой бородой, перебил его:

— Чего там… Сена у нас хватит.

Но кто-то из баб дернул его за рукав.

— Пусть говорит. Скотину нечем кормить, а ты… Давай говори.

— Красная Армия у бедных не берет, — успел сказать Донов, как бородач опять вмешался.

— Нонче мы все одинаково бедные.

Крестьяне уже усвоили одну истину: времена настали такие, что лучше быть бедным, чем богатым.

— …Завтра с вами рассчитаются, — пообещал Донов. — Придет интендант полка и заплатит новыми деньгами.

— А на кой ляд они нам. Подтираться, что ли… — раздался смешок.

— Тише вы, — зашумели бабы.

— Что касается того, что некоторые красноармейцы по своей несознательности взяли церковное имущество, то… — Донов взглянул на Емельяна… — то боец Емельян Петров пришел просить от имени этих красноармейцев у вас прощения…

В избе перестали смеяться. Просить прощения? Такого раньше не бывало. Бабы и мужики оторопели. Емельян тоже растерялся. Он до того оцепенел, что не мог и слова выдавить.

— Ну говори, — толкнул его Донов.

— Напрасно это вы, бабы, — начал Емельян сладким голосом. — Зря вы… Мы кровь проливаем… за вас… голодные воюем. Командир верно говорил… несознательные мы еще… Но погодите. Вот как разгромим империалистов всего мира, то мы…

— Ишь обхаживает. Что кот вокруг горячей каши.

— Ш-ш…

— …а потом советская власть научит баб грамоте, — разглагольствовал Емельян.

— Неужто?!

— …и вы узнаете, как земля летает вокруг солнца…

— Земля-то! — всплеснула руками старушка, которая приходила жаловаться на Емельяна. — Это что, вокруг солнышка-то летает? Который десяток на земле живу, а солнышко все из-за нашего поля поднимается. А мне, слава богу, уже восьмой десяток пошел… Кому ты голову морочишь? Ишь, вокруг солнца… Ай-ай-ай…

Тут в избу влетели ребятишки и наперебой закричали:

— Аэроплан летит!

Все выбежали на улицу.

Самолет летел низко. С колокольни церкви и со станции захлопали винтовочные выстрелы, но самолет улетел дальше, в сторону Медвежьей Горы. Через минуту послышался грохот орудий.

— А-вой-вой! Начинается! — завыли бабы, разбегаясь.

Донов поспешно зашагал на станцию. Емельян трусил за ним.

— Снег-то, гляди, какой… — говорил Емельян. — Дело к весне идет.

Вряд ли Донов расслышал, что ему говорил Емельян: он с тревогой вслушивался в артиллерийскую канонаду, с каждой минутой приближавшуюся к Уросозеру. Неужели белым удалось прорваться?

Рота, державшая оборону на правом фланге, у Восмосалми, понесла большие потери, осталась без командира и не смогла удержать противника, рвавшегося к Повенцу. На левом фланге, на Паданском направлении, белые тоже напирали все с большей силой, и положение стало угрожающим, но стоявший там второй батальон финского полка оборонялся пока успешно. Харьюла ходил туда выяснять обстановку…

Орудия грохотали уже совсем близко… В штаб вбежал запыхавшийся Соболев.

— У них бронепоезд… Ребята Вастена на прошлой неделе взорвали мост… Каким-то образом они его восстановили.

Белые восстановили мост и теперь их бронепоезд подходил к Уросозеру. Однако дойти до станции ему не удалось — пути оказались разрушенными во многих местах. Воспользовавшись передышкой, Донов решил отойти на более выгодные позиции. Остатки его изрядно потрепанного полка отступили на станцию Масельгскую. Туда же к тому времени прибыл построенный рабочими Путиловского завода бронепоезд. Но силы все равно были неравные, и после тяжелых боев Масельгскую пришлось оставить.

Кюллес-Матти и Харьюла шли к 17-му разъезду. Оттуда доносилась стрельба, и надо было выяснить, что там происходит. По дороге Матти рассказал о гибели Игната.

…Игнат вез боеприпасы. Лошадь у него совсем выбилась из сил, едва ноги переставляла. Белые догоняли его, слышны были их голоса. Лошадь остановилась. Игнат хлестнул ее раз-другой, но тащить она больше не могла. А белые уже совсем близко. Игнат взял одну гранату и сел на ящик с боеприпасами. Когда белые подошли к возу, он вырвал чеку…

— Леметти тоже живым не сдался, — сказал Харьюла. — Его ранило в спину. Тогда он привязал бинт к спусковому крючку, приставил ствол под подбородок и бахнул… Антикайнен рассказывал. Он у них комиссаром был.

Они подошли к какой-то деревеньке. Навстречу ехал пожилой крестьянин — вез навоз на поле.

— Гляди… Сеять собирается! — удивился Кюллес-Матти.

Крестьянин остановил лошадь и стал с подозрением вглядываться в Матти и Харьюлу.

— Белые у вас не появлялись? — спросил Харьюла.

— Утром были. Обратно ушли, вон туда…

И мужик показал в сторону разъезда.

До 17-го разъезда от деревеньки было версты две. Неужели там опять белые? Разъезд несколько раз переходил из рук в руки, вчера его отбили у белых… Теперь опять там стреляли. Неужели белые вернулись?

С винтовками в руках, готовые в любой момент открыть огонь, Харьюла и Кюллес-Матти приближались к разъезду.

До насыпи было рукой подать.

— Гляди, убитый, — вдруг остановился Харьюла.

Убитый был в мундире английского офицера.

— Иво Ахава!

Перед Кюллес-Матти лежал его бывший командир по красному финскому легиону.

Харьюла снял с головы шапку.

— В спину выстрелили… Бежать, мол, хотел…

Подполковник Дедов исполнил свою угрозу. Ахаву постигла та же судьба, что и многих других, кому белые позволили перейти в «совдепию», как они называли Советскую Россию.

Глядя на убитого Ахаву, Харьюла вдруг вспомнил, как в Куусамо он работал у отца Иво, у купца Пааво Ахавы. Пришлось ему там попотеть…

Со стороны разъезда донеслись громкие голоса. Где-то рядом грохнул выстрел, другой… Белые!..

Весна в этот год пришла рано и круто. Склоны поросших редким сосняком сопок под Медвежьей Горой уже совсем оголились от снега, когда остатки Уросозерского полка и второго финского батальона окопались на них и заняли позиции, готовясь отразить англичан, наступавших со стороны Повенца. Говорили, что на английских броневиках было написано: «За великую и неделимую Русь!»

В самый разгар боев за Медвежью Гору пришло тревожное известие о контрреволюционном мятеже в Заонежье. Донов, командовавший этим участком фронта, немедленно послал Соболева с его взводом в Заонежье. Пусть выяснит положение, поговорит с мужиками. Родом Соболев из Карелии, ему легче договориться. Ну, а если слова не помогут, пусть применит оружие. Мятеж надо подавить…

Заонежье расположено на широком отлогом Шуньгском полуострове, который, раскинувшись от Медвежьей Горы до острова Кижи, выдается далеко в Онежское озеро. По заселенности и по зажиточности Заонежье занимало второе место в Карелии после Олонецкой равнины. Шуньга, куда Соболев теперь направлялся, с давних пор была широко известна. Некогда там проводились самые большие в северной России торги. Вторгшиеся в 1614 году в Россию польско-литовские захватчики не случайно пытались овладеть Шуньгским погостом, однако его жители были начеку и, обнеся погост деревянной стеной, превратили его в крепость, которую врагам так и не удалось взять. После трех недель неудачной осады поляки отступили в южную Карелию, где, соединившись со шведами, сделали попытку взять Олонецкий погост. С той поры много поколений жителей Заонежья жили в мире, трудились на своих, хоть и каменистых, но все же довольно плодородных землях, ловили сига да лосося в Онеге, били медведя и лисиц, рябчиков и глухарей, жгли древесный уголь для Петровского пушечного завода, добывали мрамор для строительства Исакия. В Шуньгу каждый год на масленицу съезжались на торги купцы со всех сторон: с Соловков, из Каргополя, Архангельска, Петербурга. Приезжали купцы из-за границы — из Норвегии и Финляндии — за хлебом, солью, воском, кожей, косами… В 30-е годы прошлого века оборот на этих торгах превышал миллион рублей. На ярмарке устраивались народные представления, известные сказители из рода Рябининых пели свои былины…

Взвод Соболева направлялся в Толвую, тоже небезызвестный в Карелии погост. Из села Романовское Толвуйской волости был родом Клим Соболев, вожак крестьянского восстания 1769—1771 гг. Восстание кончилось трагическим расстрелом возле Кижского собора… Младший сын Клима Соболева пытался было снова поднять народ, но ему пришлось бежать. Это о нем, о сыне Клима, Соболев рассказал Хуоти на реке Колханки. И вот теперь в Толвуе опять бунт, только этот бунт контрреволюционный, против Советской власти. И он, Соболев, идет подавлять его…

Путь в Толвую лежал через Романовское. Соболев зашел в Романовском в один дом. В избе был лишь старик, с белой бородой, старый-престарый, лет ста, не меньше.

— А ты чей будешь? — спросил старик, вглядываясь в Соболева. — Уж больно ты знакомым кажешься… Так я и думал. У нас чуть ли не все село Соболевы. Что? Говори громче. Нет, не помню. Помню, что отец мне рассказывал. Сбежал Климов сын да и пропал куда-то…

Соболев, словно зачарованный, слушал старика. Когда-то мальчишкой он любил слушать, как дед рассказывал ему легенду о беглом Иване и девушке Сантре. И сейчас он охотно бы послушал, да времени не было.

— А где мужики?

— Мужики-то? — переспросил старик. — На погост подались. В церкву… Что? Надо бы хлеб посеять, да как тут посеешь-то, ходите вы тут с винтовками… Ох, молодежь… И поля ждут.

Но мужики сошлись в Толвую не молиться в церкви. Подстрекаемые богатеями, собрались они во дворе совета и стали кричать: «Выходите!» Председатель вышел, спрашивает: «Товарищи, чего вы хотите? Для чего вы пришли в такой поздний час?» А время-то близилось к полночи. «Мы тебе не товарищи!» — ответили мужики, схватили председателя и еще четырех работников Совета, посадили в амбар под замок и у дверей часового поставили. Утром богатеи собрали сход и решили отменить монополию на кожу и продразверстку. Избрали новое волостное правление и послали делегатов в Медвежью Гору просить у англичан помощи. А над зданием совета подняли белый флаг.

Не успели закончить сход, как в волостное правление вбежал мужик и сообщил тревожную новость:

— Из Петрозаводска идут корабли… Сам видел.

Все бросились врассыпную. Инициаторы переворота и все, кто успел записаться в белый отряд, бежали из села. Только вновь избранный волостной старшина отказался бежать. Он выпустил из амбара председателя Совета и других арестованных. «Я никуда не пойду, делайте со мной что хотите», — сказал он им. На него махнули рукой и, прежде чем с подходивших военных судов открыли огонь, поспешили поднять над волостным Советом красный флаг.

Когда Соболев со своим взводом подоспел в Толвую, там уже были красные моряки. От них он узнал, что белофинны перешли границу и быстро продвигаются к Петрозаводску.

— Ну, ребята, теперь отступать нам больше некуда. Черт побери, — ругался Соболев.

 

IV

Весна в тот год пришла в Пирттиярви рано. Как только с ветвей деревьев стаял снег, началась заготовка дров в окрестных лесах. Дрова пилили, кололи, складывали в поленницы и оставляли на все лето сушиться в лесу. Вскоре вскрылись устья речек и начался лов щуки. А потом подошел и Егорий. В этот день деревенские мальчишки имели право, не спрашивая ни у кого разрешения, забираться на звонницу часовни и бить в колокола, сперва в большой, потом в меньший. А когда Егорий бухнет в колокол, то зазвенят и колокольчики, — гласила пословица. Хозяйки привязывали своим коровам на шею медный колокольчик и, перекрестив, выпускали их и другую скотину в лес.

Доариэ, расщепив ножом одноствольную рябинку, на которой почки еще не распустились, прислонила половинки рябины с двух сторон к двери хлева, перекрестила свою Мустикки и вывела ее на прогон. Все это она сделала так, чтобы никто не видел. Микки с хворостинкой в руке погнал корову в лес. По всей деревне слышалось разноголосое звяканье колокольчиков.

Пулька-Поавила отправился с Хуоти к Хёкке-Хуотари точить топоры.

— Что-то рановато ты, — удивился Хуотари. Оказывается, он еще не успел и позавтракать.

— Надо же, в конце-то концов, хоть нижние венцы срубить, — сказал Поавила. — Кто его знает, что еще будет, всякое поговаривают. Говорят, на Мурманке уже воюют.

Хуоти крутил точильный камень. Взглянув на жернов, он вдруг вспомнил, как он когда-то молол с Иро зерно, и заулыбался. Когда же Иро вернется домой? Она все еще была в Кеми. Хилиппа видел ее там. Говорит, совсем городской барышней стала.

Дома Поавила еще подточил топоры, чтобы они оставляли гладкий след на бревне, и, определив время по сделанным на подоконнике зарубкам, сказал Хуоти:

— Скоро семь. Нам пора.

Придя на берег залива, Поавила сразу заметил те три бревна, которые зимой привез ему Хилиппа, возвращая долг. Нет, они не годились для основания. Пулька-Поавила выбрал бревна для нижних венцов из тех, которые ему заготовил Вейкко Кивимяки, и начал обтесывать их. «Где же этот Вейкко сейчас? Хороший был работник».

— Теши поглубже, — учил он Хуоти. Обтесав бревна с двух сторон, они подняли их на каменный фундамент, сделанный еще осенью. И пошла работа. Небольшой перекур, и опять за топоры. Надо торопиться, ведь сев уже скоро начнется…

Но, как на грех, появился Крикку-Карппа. Сразу было видно, что он ходил на глухариный ток: за спиной туго набитый кошель, за поясом топор, через плечо на ремне висит ружье, которое Пекка Нийкканайнен прислал с Теппаной из Кеми.

— Слышу: топор стучит. Давай, думаю загляну… Закуривай.

Пулька-Поавила словно и не слышит, тешет себе.

— Торопясь, далеко не уедешь, — заметил Крикку-Карппа и сел на бревно.

«Нет, от этого черта не отвяжешься!» — выругался Поавила про себя, всадил топор в конец бревна и сел рядом с соседом.

— Тяжел! — сказал он, приподняв кошель Крикку-Карппы. — Два-то глухаря точно есть, а то и больше.

Теперь Крикку-Карппа, в свою очередь, сделал вид, что не слышит.

— Скоро можно начать и сеять, — заговорил он. — Земля уже оттаяла. Кто в шубе сеет, тот в рубахе жнет.

Когда Крикку-Карппа ушел, Поавила подумал о нем: «Ох уж этот Крикку-Карппа. Поди разберись в нем. Мол, заглянул, поглядеть пришел… Ишь, кто в шубе сеет… Будто без него не знаем…»

Но все же слова соседа засели в его сознании, и, срубив нижний венец и установив поверх него еще два, Поавила решил, что строительство они с Хуоти продолжат осенью, а сейчас есть более спешные дела. Он не хуже Крикку-Карппы знал, что если поле забросишь на один год, то оно тебя забудет на девять лет. И принялся возить навоз на поле.

Разбрасывать навоз вышли всей семьей. Микки тоже взяли. «Скот пасти уже не нужно, скотина сама домой приходит, а медведя еще бояться не надо, рано еще. Так что пусть парнишка помогает взрослым. Глядишь, и сам поймет, какого труда стоит кусок хлеба. А то все клянчит, все хлеба просит. Мало ему, потому что растет парень…» — думал Пулька-Поавила.

Как только разбросали навоз, Поавила стал пахать свой надел. А как отпахался да отбороновался, тут и сеять надо. Картошку сажать опять вышли всей семьей. Так что некогда было даже сходить, поглядеть, как там сруб.

Покончив с севом, Пулька-Поавила отвел свою лошадь в лес, оставил пастись на том же выгоне, где обычно летом пасся его мерин. Летом в деревне коню работы нет. Пусть отдохнет, наберется сил в лесу. А хозяевам лошадей было не до отдыха — подходил сенокос. После Петрова дня все уходили на покос на дальние лесные пожни.

Но прежде чем мужики отправились на покос, в Пирттиярви случилось событие, о котором говорила вся деревня. Виновницей его была дочь Хёкки-Хуотари Иро. Вернулась Иро из Кеми перед самым Петровым днем, и все увидели, что она тяжелая. Ясное дело, пересудов тут хватило.

— С приданым пришла, — говорили мужики.

— Штаны-то не помогли, хи-хи.

Иро вернулась из Кеми в короткой юбке и в панталонах, а такого в Пирттиярви еще не видали.

— Нет, не помогли штаны, — смеялись в деревне.

— А-вой-вой, а как же Иро со своим разговаривать-то будет? — тревожились бабы. — А вдруг он возьмет и залопочет по-английски или там по-русски? Ведь никто не знает, чей он…

Не надо объяснять, каково было в доме Хёкки-Хуотари.

— А-вой-вой! — причитала мать Иро. — Ну кому же ты теперь будешь нужна со своим пригулышем? А Ховатта, тоже хорош, за сестрой не мог приглядеть.

— Чего ты Ховатту тянешь, он-то при чем, — пытался Хёкка-Хуотари вступиться за сына.

Но жена тут же оборвала его:

— Вы все одинаковы. Ты тоже, когда помоложе был и ходил коробейником… Знаю я. А теперь что твой мерин.

Хуотари молчал, только ниже склонил голову.

Иро за все время не проронила ни слова.

— А ты чего сидишь, как воды набравши в рот, — заорала на нее мать. — Скажи хоть что-нибудь.

— От Ханнеса он… — проговорила Иро и положила ложку на край миски с кашей.

— От Ханнеса?! О, господи!

Для Паро это была словно соломинка, за которую хватается утопающий.

Доариэ она жаловалась:

— Если бедная красива, будет только несчастлива.

Пулька-Поавила с сыновьями спозаранку отправились на лесную пожню на Ливоёки.

Вела туда бог весть когда протоптанная тропинка. Те, кто прокладывал ее, старались обойти болотистые места, так что до покоса можно было дойти не промочив лаптей. Тропа петляла от суходола к суходолу, мимо двух лесных ламб, заросших белыми и желтыми кувшинками. Идти по этой тропе было интересно, нескучно. Да и день стоял погожий. «В такую погоду сено враз высыхает», — подумал Поавила, прибавляя шаг.

По этой самой тропе он много лет назад шел из Костамукши, ведя за собой нетель — приданое Доариэ. Сама Доариэ шла следом, погоняя прутиком свое приданое. Как изменилась жизнь с тех пор. Сплошные заботы теперь в ней. Нет, нельзя сказать, чтобы тогда забот совсем уж не было. Были, конечно, только не те, что теперь. Поавила оглянулся. Ничего, шагает себе и его младший, с кошелем за плечами, с граблями на плече.

Придя на Ливоёки, они увидели висящие под свесом крыши на стене избушки два кошеля. Видно, сосед с дочерью опередил их. Рановато что-то. Ни самого Хёкки-Хуотари, ни Иро у избушки не было. На покос поспешили, словно от людей бежали.

Отец велел Микки наломать березовых веток, — на них спать приятно. Микки был рад, что его взяли на покос, и сразу принялся за дело — работы он не боялся. Хуоти стал рубить смолистый пень на дрова. Поавила тем временем привел в порядок косы. Перекусив ячменной лепешкой и запив ее простоквашей, разведенной холодной родниковой водой, они тоже отправились на пожню.

Пулька-Поавила и Хуоти косили, Микки сгребал сено. Травы было мало, и пришлось даже залезть по колено в илистую воду, чтобы выкосить траву на берегу реки. И, конечно, тщательно выкосили траву вокруг кустов. Кустарника опять понаросло много. Надо бы как-нибудь собраться выкорчевать, иначе весь лужок зарастет. Кустарник на лугу, что камни на пашне — одно мученье. Вырвать надо с корнем, иначе от него не избавишься.

Легкое облачко ненадолго закрыло палящее солнце, потянул прохладный ветерок. Но вскоре тучка ушла и солнце опять стало припекать спину и шею. Хотелось сбросить с себя промокшую от пота рубаху, но попробуй, сними — заедят оводы. Откуда-то спереди время от времени доносился звон натачиваемой косы. Это, конечно, Хёкка-Хуотари. Его покос начинается сразу за покосом Пульки-Поавилы. Неужели он сам правит косу?

Удары бруска о лезвие косы перестали раздаваться, и вскоре из-за кустов появился Хёкка-Хуотари с косой на плече. За ним шла Иро, печальная и понурая.

— Бока-то не болят? — спросил Хуотари, подойдя к Поавиле. — Уж очень рьяно ты взялся.

— Косить — работа нетяжелая, — ответил Поавила. — Только маши косой да точи ее.

— От работы еще никто не разбогател, — сказал Хуотари. — Пойдем отдохнем, а то, гляди, грыжу наживешь.

Вид У Хуотари был пасмурный. Поавила понимал, почему Хуотари хмурится, но ничего не стал расспрашивать. Дело-то щепетильное.

Когда Пулька-Поавила с сыновьями пришел к избушке, Хуотари и Иро уже успели поесть. Хуотари торопился поужинать: ему не хотелось, чтобы сосед увидел, что они едят — у него в кошеле были еще харчи, привезенные Ховаттой из Кеми. А этот вопрос тоже был щепетильный…

— Ты косу мне не наточишь? — спросил Хуотари. — Я, черт, никак не научусь. — И он хихикнул.

— Ладно… наточу, — пообещал Поавила. Он облизал ложку и убрал ее в кошель.

— Ясная погода будет завтра… Сено будет сохнуть — только убирай, — говорил Хуотари, разглядывая вечернюю зарю. — Только бы ночью заморозок не пожаловал. Ячмень-то начинает наливаться.

Дым выгнал из избушки комаров и мошкару, воздух в ней сменился. Можно было ложиться спать. Птицы тоже замолчали, попрятались в гнезда.

Иро легла последней. Ей пришлось лечь рядом с Микки: больше места в избушке не было. Утомившийся за день мальчик сразу уснул. Вскоре захрапели и старики. Хуоти тоже сделал вид, что заснул. А Иро не спалось. Она протянула руку через Микки и осторожно дотронулась до Хуоти. Хуоти промычал что-то и повернулся на другой бок…

Косари проснулись раньше, чем защебетали птицы и, наскоро позавтракав, отправились на работу: по росе легче косить.

Солнце опять пекло вовсю. К полудню уже можно было убирать в сарай сено, скошенное накануне. Пока сносили первые копны в сарай, подошло время обедать.

В избушке косарей ожидал сюрприз. Кто-то побывал там, съел почти все их припасы, а на столе оставил загадочную записку. Хуоти прочитал ее вслух: «Спасибо за харчи. Не волнуйтесь, осенью рассчитаемся».

— Эмяс, — выругался Пулька-Поавила.

Он догадался, кто наведался в избушку. Крикку-Карппа рассказывал, что видел в лесу трех незнакомых мужчин. Шли они со стороны границы и направлялись в Вуоккиниеми. Эти гости тоже, конечно, держали путь на погост. Вдоль Ливоёки туда легко попасть: река впадает в озеро Куйтти неподалеку от села.

— Осенью обещают рассчитаться, — продолжал ворчать Поавила и на покосе. «Черти, что-то опять замышляют. Видно, новую избу и осенью не придется строить», — рассуждал он про себя.

Почему-то не работалось. Приходилось прямо-таки заставлять себя махать косой.

— Эмяс! — выругался Поавила, бросая косу. Сунув руку в штаны, он вытащил муравьишку. — И этот еще тут. Маленький, а… — заматерился он.

Хуоти отвернулся, с трудом сдерживая смех.

Вечером, после косьбы, он взял удочку и пошел на рыбалку. Может быть, удастся наловить хоть на уху. Неподалеку от избушки на излучине речки была быстрина, где прежде хорошо брал на мотыля хариус.

Иро тоже пришла на берег.

— Клюет?

— Нет, — ответил Хуоти, не поворачивая головы.

Иро села на кочку и вдруг, закрыв лицо руками, зарыдала.

— Не плачь, — сказал Хуоти. — Слезами тут не поможешь.

Иро вытерла слезы, тяжело поднялась и медленно пошла к избушке.

Рыбалка у Хуоти на сей раз была неудачная.

— Ну что ж, делать нечего, придется сходить за харчами, — сказал отец. И Хуоти отправился в деревню.

На следующий день к полудню он вернулся и принес в кошеле туес с творогом и мешочек ячменной муки.

— Старый Петри пропал куда-то, — сообщил он. — Еще позавчера. Пошел за лыком и не вернулся. Теппана ходил искать, но не нашел.

— Трудно в лесу человека найти, — сказал Хуотари задумчиво.

— Может быть, удар хватил, — предположил Поавила.

— Да, стар уж он был, — добавил Хуотари.

Больше они ничего не говорили о новости, принесенной Хуоти, но каждый про себя продолжал думать о судьбе Петри.

На обед Хуоти сварил болтушку из ячменной муки.

— Ешь кашу до дна, парень, а траву коси под корень, — учил Поавила за столом Микки.

Так они питались кашей да морошкой, которая к тому времени начала поспевать.

— Мы соберем маме на гостинцы? — спросили ребята, когда они возвращались с покоса домой.

— Ну соберите, — разрешил отец.

Сам он тоже не удержался и присоединился к ребятам — очень уж соблазнительная была морошка. Все болото у тропинки прямо желтое. Ягоды крупные, сочные.

Скоро туес был полон. И наелись они так, что язык стало щипать. Затем вернулись на дорогу, вскинули кошели на спину и отправились дальше. Отец шел впереди тяжелыми шагами, Хуоти за ним, а последним трусил Микки.

Дома косарей ожидала натопленная баня. Они хорошо напарились. Хуоти и Микки тоже на этот раз парились по-настоящему, потому что иначе искусанные мошкарой руки и ноги будут страшно зудеть. А похлестаться свежим душистым веником — одно удовольствие.

Когда вернулись из бани, на столе их ожидала морошка с молоком и ячменные лепешки.

— Ешьте, мальчики, — угощала мать. — Да, а вы знаете? Ведь старого Петри так и не нашли.

— Умер, наверное, — сказал Поавила. — Уж много дней-то прошло.

Так думали о Петри и в деревне, о нем говорили уже в прошедшем времени.

— Умер, как медведь, — рассуждал Крикку-Карппа. — Подохшего медведя еще никто в лесу не видел. Куда-то хоронятся умирать.

— А смерть-то хоть легкая ли была? — гадала Паро.

— Да ведь он ничего плохого людям не делал, — сказала Доариэ. — У нас в деревне был один человек, знахарем Теро его звали…

Доариэ редко что-либо рассказывала, но иногда, когда речь заходила о смерти, о какой-нибудь болезни или о несчастье, она тоже вступала в разговор. И теперь она стала вспоминать, как у них в Костамукше умер знахарь Теро. Теро считался хорошим знахарем. Его приглашали на все свадьбы, поили, кормили. Не позовешь — не будет счастья в новом доме. И вот однажды не позвали на свадьбу. И получилось так, что первый ребенок умер, второй родился и тоже умер. Потом пришла пора помирать и самому знахарю. А смерть его не хочет брать. Все мучает и мучает. «Выдерните вон те две доски из потолка», — наконец, взмолился измученный Теро. Доски выдернули. Только после этого смерть перестала терзать его. Вот такой случай был у них в Костамукше.

— Не надо никому желать зла, — заключила Доариэ. — А то умирать будешь, мучиться будешь.

Теппана упросил односельчан еще раз отправиться на поиски отца. Хотя и был сенокос и время спешное, все же грех оставить человека на съедение медведям. Может быть, еще найдется Петри. И мужики пошли. Пулька-Поавила тоже пошел. Заодно он решил поглядеть, как его конь там, на выгоне, набирается сил. Но лошади на выгоне не оказалось. Все остальные были, а его не было. Забыв о том, ради чего он отправился в лес, Поавила стал бегать по лесу, разыскивая коня.

— Ну как? Нашел? — спросил Хуотари, когда Поавила вернулся в деревню.

Поавила лишь безнадежно махнул рукой.

— Умер он, — решил Хуотари.

— Неужто леший его забрал? — сказал Поавила, думая все о коне.

Так и не нашли старого Петри, хотя ходили его искать еще и в воскресенье, опять всей деревней.

А лошадь Поавилы нашлась. Кто-то рассказывал, что видел ее в Вуоккиниеми.

Пулька-Поавила пошел за конем, но вернулся в тот же день вечером и без коня. Доариэ не стала ничего расспрашивать, она и так видела, что они опять остались без лошади.

— Короткой была эта история, как песня рябчика, — промолвил Поавила и устало бросил шапку на скамью.

Оказалось, что лошадь принадлежала вуоккиниемскому богатею Онтсу Рийко. Пасясь в лесу, она вспомнила дорогу к старому дому и вернулась к своему хозяину.

— Еще и конокрадом обозвал, — ворчал Поавила. — И пуникки.

Прошлой осенью никто бы не осмелился так обозвать отрядовца. А теперь осмеливаются. «Видно там, на погосте, дуют уже другие ветры», — думал Пулька-Поавила, и это тревожило его, пожалуй, больше, чем потеря лошади.

Звук незнакомых шагов в сенях прервал его раздумья. В избу вошел молодой парень из отряда с черным чемоданом, следом за ним — высокий человек в гражданской одежде.

— Здравствуйте, — поздоровался гость по-русски.

— Здорово, — ответил Поавила.

— Он русский, — объяснил парень.

— Да и так видно, — сказал Поавила.

— Говорят, генерал.

— Генерал?! — удивился Поавила и уголком глаза взглянул на усталого гостя. «Наверное, генерал. Похож, но почему же он в гражданском? И чего ему надо здесь, в их глухой деревне?»

Генерал сказал что-то своему проводнику.

— Спрашивает, есть ли посты на границе, — перевел тот.

— Какие там, к черту, посты, — ответил Поавила. — Кому есть досуг во время сенокоса ходить в караул? И толку что? Все равно летом следов не видно.

— Он идет в Финляндию, — сказал переводчик. — Спрашивает, можно ли переночевать у вас?

Поавила заколебался.

— У нас клопов много. Ведь они ему спать не дадут.

Переводчик перевел ответ Поавилы. Генерал усмехнулся.

— Да ведь у Хилиппы господа всегда на ночлег останавливаются, — вмешалась Доариэ. — У них и горница есть…

Незнакомец извинился и отправился к Хилиппе.

Поавила лег спать, но генерал все не выходил из головы.

«Наверное, какой-то большой начальник, даже человека нанял нести чемодан. В Финляндию едет. К чему бы все это?» — размышлял он.

Перед тем как отправиться в путь, генерал-майор Марушевский встретился с Пронсоном.

Хотя дела на фронте пока шли успешно и передовые части белых были всего в шестидесяти километрах от Петрозаводска, полковник Пронсон нервничал: тревогу вызывало положение в самой Кеми, где ему все труднее становилось сохранять контроль над событиями. Сначала пришло известие о мятеже французских моряков в Одессе. Французы отказались отправиться на фронт. Итальянцы последовали их примеру. Их тоже пришлось отправить на родину. Из оккупационных войск оставались только британские части, но на них тоже нельзя было полагаться. Среди солдат распространялись листовки, в которых их призывали:

«Британские солдаты! Рабочие на вашей родине требуют вашего возвращения домой. Почему вы не возвращаетесь домой? Ни у кого нет права задерживать вас. Требуйте немедленной отправки домой».

Рабочие Англии потребовали, чтобы их сыновья и братья были возвращены из России на родину. В Лондонском Гайд-парке появилась новая трибуна, с которой почти каждый день повторялось требование: «Руки прочь от Советской России!» Профсоюз транспортников угрожал объявить забастовку, если солдаты не будут немедленно возвращены домой. Норвежские докеры отказались грузить углем английское судно, направлявшееся с военным снаряжением в Мурманск.

Под влиянием всех этих событий британские солдаты в Кеми решили обратиться с письмом к парламенту своей страны. Они спрашивали, почему они все еще находятся на чужой земле? Так как на их обращение не последовало быстрого ответа, они тоже отказались отправиться на фронт. Это-то и тревожило больше всего полковника Пронсона. Что с ними делать? По законам военного времени подстрекателей надо расстрелять, но…

Пронсон наполнил рюмки вином и сказал Марушевскому:

— Боюсь, что вы вернетесь ни с чем, так же как пришлось вернуться Годсону.

Хотя Англия все еще не признавала независимости Финляндии, она уже стремилась к контактам с ней и старалась наладить сотрудничество. С этой целью капитан Годсон был направлен в Спасскую Губу для встречи с представителями Олонецкой экспедиции Герцена. Речь шла о Петрозаводске — кому он достанется, когда его займут. Белофинны были уже на самых подступах к Петрозаводску, но Годсон потребовал, чтобы они не занимали город, а уступили войскам Миллера. Белофинны не согласились на это, и переговоры зашли в тупик. Об этом и говорил полковник Пронсон.

— Давайте поднимем тост за то, чтобы ваша миссия удалась, — сказал он, подняв бокал.

— Никто не умеет устраиваться на фронте с такими удобствами, как вы, англичане, — сказал Марушевский, осушив бокал до дна. — В Мурманске я обедал с офицерами штаба генерала Мейнарда. Обед был прекрасен, вино отменное. Прислуга в белоснежных фраках.

— И все-таки Ленин прав, когда он говорит, что самой большой слабостью империалистов являются их внутренние противоречия, — сказал Пронсон, не обращая внимания на лесть Марушевского. — И он умеет пользоваться этой слабостью.

— К сожалению, это так, — подтвердил Марушевский. — Я слышал, Москва установила дипломатические отношения с Афганистаном.

— Маннергейм, может быть, и предпринял бы наступление на Петроград, если бы ваши признали независимость Финляндии, — рассуждал Пронсон. — Но Колчак не хочет признавать ее. И Деникин тоже.

— Может, знакомство поможет, — сказал Марушевский. — Я знаю Маннергейма с румынского фронта. Надо все-таки попытаться.

На следующий день генерал-майор Марушевский отправился на лодке в верховье Кеми. Через неделю он был в Пирттиярви. Ханнес и Наталия перевезли его через озеро, и генерал пешком направился к границе. В кармане у него лежало письмо премьер-министра правительства Северной области, которое он должен был вручить Маннергейму.

Проводив генерала, Ханнес и Наталия гребли вдвоем через озеро. Вдруг Наталия заметила, что Ханнес смотрит на нее как-то странно.

Она перестала грести и сказала:

— Не подходи. Или в воду брошусь.

Ханнес отвел взгляд и стал опять править лодкой.

— Иди к Иро, — сказала Наталия.

— Она не от меня… — сказал Ханнес. — Наверно, от Хуоти…

Наталия не поверила в то, что сказал Ханнес. Но все же его слова больно задели ее.

Наталии хотелось поговорить с Хуоти, спросить у него, но Хуоти с отцом и младшим братом был на покосе, теперь уже на лесной пожне у Хеттехъёки. Вернутся они только в субботу.

Пока они были на покосе, случилось то, чего больше всего опасался Пулька-Поавила: заморозок… Придя домой, он первым делом пошел поглядеть поля. Колосья ячменя сморщились. Вряд ли они уже оживут. Картофельная ботва тоже пожелтела. К счастью, картофель успел отцвести, так что, может быть, сколько-то картошки и уродится.

— Ну что ж, придется сходить за корой, — сказал Поавила, вернувшись в избу. — Заморозок погубил все.

— Да, делать нечего, придется, — покорно вздохнула Доариэ.

Было воскресенье, но они с утра пораньше ушли в лес за сосновым корьем. Заодно решили посмотреть сети.

Ребята остались дома.

День был жаркий, и Хуоти решил искупаться. Наталия увидела, что Хуоти пошел на берег и тоже пришла к озеру — посмотреть, не высохло ли белье, которое она утром выполоскала и развесила на кустах.

Хуоти был уже в воде. Только его голова чернела среди волн. Сделав вид, что не заметила его, Наталия стала ощупывать белье.

— Иди купаться, — крикнул Хуоти, поднимаясь на камень.

Наталия взглянула на него и отвернулась.

— Знаешь, вода какая теплая! — сказал Хуоти, подойдя к ней. — Ты почему плачешь?

— Да я не плачу, — сказала Наталия, потупясь.

— Что с тобой?

Хуоти притянул девушку к себе и прижал ее голову к своей груди.

— Ваши идут, — испугалась Наталия. В устье залива показалась лодка.

— Пойдем, — схватив девушку за руку, Хуоти потянул ее в кусты.

Из-за кустов они видели, как Пулька-Поавила вытянул лодку на берег и, забросив за плечи связку коры, пошагал вверх по крутому берегу. Следом шла Доариэ, неся корзину с рыбой.

Поавила уселся на крыльце и стал снимать с коры верхний слой.

— Ну чем не жизнь, когда в амбаре кора есть, — ворчал он про себя… — Эмяс…

Человек всегда живет как бы в двух мирах. В мире действительном и в мире своих надежд и представлений, в мире, в котором ему хотелось бы жить. Ховатта сидел задумавшись, перенесясь мысленно в родную деревню. С тех пор как они с Иво, сыном Пульки-Поавилы, отправились на войну, ему лишь один раз удалось побывать дома. Съездить бы в Пирттиярви, помочь отцу в уборке урожая. Если, конечно, есть что убирать. Говорят, заморозки опять были. Да и о женитьбе пора думать. Да, жениться… Но что впереди? Прошел слух, что убит Иво Ахава, что красные застрелили его, когда он пытался перейти на их сторону. Со стороны начальства давали понять, что карельский добровольческий отряд должен отправиться на фронт. Поговаривали, что в Кемь скоро приедет генерал Миллер. А вдруг и в самом деле это тот генерал, которого он совсем недавно конвоировал в Петроград? Как бы не попасть впросак. Хорошо бы к этому времени уехать домой, но отправляться без разрешения было бы рискованно… Ведь они обязались выполнять устав британской армии. И Ховатта решил сходить переговорить со своим непосредственным начальником полковником Пронсоном.

Полковник изучал карту. Он только что получил известие о высадке красного десанта в Лижме. «Где же эта Лижма? Ага, вот здесь, на берегу Онежского озера, в глубоком тылу. Просто уму непостижимо! До Петрозаводска оставалось всего несколько часов пути и вот, пожалуйста, оказались в окружении! Как же это стало возможным? Чем объяснить отчаянное сопротивление большевиков и их готовность идти на любые жертвы? Голодные, в лаптях…»

— Пусть войдет, — сказал полковник адъютанту, доложившему, что пришел командир карельского отряда.

Пронсон встретил Ховатту с официальной вежливостью:

— Хэлло, майор Лесоефф. Садитесь, пожалуйста.

Ховатта изложил свое дело. Он хотел было сказать, что отец серьезно заболел, уже при смерти, но язык не повернулся сказать такое. Да и зачем врать? Ведь есть же у него законное право на отпуск, в отряде без него обойдутся какое-то время. Все равно делать сейчас им нечего, они охраняют склады да занимаются военной подготовкой.

— Надолго? — спросил Пронсон.

— Недели на три, — ответил Ховатта. — Надо дома недельку побыть. Помочь убрать урожай.

Пронсон улыбнулся. Ему стало смешно и в то же время чем-то понравилось это намерение майора помочь своим родным убрать урожай. Нет, он не против того, чтобы майор поехал в отпуск…

— Это внутреннее дело вашего легиона, — ответил он как-то уклончиво.

Возможно, уступчивость Пронсона объяснялась тем, что британские войска вскоре должны были вернуться домой — об этом уже пришла секретная депеша. А может быть тем, что у Англии имелись в отношении Финляндии новые планы, о которых Ховатта не знал. Как бы то ни было, Ховатта выехал домой.

Спустя два дня после его отъезда расквартированный на Лепострове карельский отряд был поднят по тревоге и выстроен во дворе казармы. Объявили, что перед карельскими добровольцами выступит генерал Миллер.

Миллер все-таки прибыл в Кемь. И что удивительно, он был тем самым Миллером, с которым Ховатта не хотел бы встретиться. До войны Миллер был начальником кавалерийского училища, а во время войны стал начальником штаба 5-й армии, действовавшей на Карпатах. Военного трибунала он избежал. Вместо того, чтобы посадить генерала в тюрьму, Временное правительство послало его военным атташе в Италию. Из Италии он на английском крейсере прибыл в Архангельск и вот уже полгода являлся главой белого правительства Северной области и главнокомандующим белых войск и делал все, что было в его силах для восстановления монархии в России. До сих пор, слава богу, все шло хорошо, но теперь, когда последние части союзников собирались уйти, положение становилось угрожающим. Поэтому генералу пришлось в поисках подкреплений приехать в карельский отряд.

— К сожалению, я должен признать, что находятся еще люди, которые настолько глупы, — иначе про них не скажешь, — что принимают всерьез заверения большевиков, — начал Миллер свою речь.

«Глупыми нас считает, — переглянулись карелы. — Поглядим, кто тут дурак, а кто умный».

— Сбитые с толку люди могут легко встать на путь авантюр, — продолжал генерал, внимательно вглядываясь в лица своих слушателей. — Но дело освобождения России…

Отрядовцы слушали, думая каждый о своем. Многим приходил в голову вопрос — а где Иво Ахава и что с ним?

— Я обращаюсь не к трусам, а к тем, кто еще не потерял солдатского достоинства, — продолжал генерал, выдержав небольшую паузу. — Каждый, кто готов отправиться сражаться с большевистскими бандитами, будет получать в месяц 300 рублей, а семья будет получать повышенный паек.

Вернувшись в казармы, мужики обнаружили, что пока они слушали выступление генерала, из пирамид пропало их оружие.

Ночью винтовки были возвращены на свое место. А рано утром отрядовцам велели взять оружие, рюкзаки и собраться во дворе казармы. Затем их построили и колонну и повели к железнодорожной станции. Все поняли, что наступил решающий момент.

Пекка Нийкканайнен тоже шел в колонне. Сказав, что забежит на минутку в барак попрощаться с женой и тестем, он выскользнул из строя и обратно уже не вернулся. Так один за другим из колонны стали пропадать люди. Командиры отделений делали вид, что ничего не замечают. На станции колонна не остановилась, ее повели дальше, к разъезду, который был в двух километрах от станции. Там стоял порожний состав, вокруг которого расположились солдаты с пулеметами. Эмяс! Колонна остановилась. Все в один голос заявили, что против красных они не пойдут. Никто не может их заставить, ведь об этом договорились, когда формировали отряд. Колонну повели обратно на Лепостров. Впрочем, в казарму вернулись не все, многие незаметно покинули строй и при всей амуниции и с оружием скрылись в лесу.

Отказ карел отправиться на фронт не был для полковника Пронсона неожиданностью. И все-таки он встревожился. Карелы могут поднять вооруженный мятеж, и тогда речь пойдет уже о безопасности английского гарнизона. Пронсон велел установить орудия на скале около станции. Теперь он сожалел, что разрешил идти в отпуск командиру карельского отряда.

Ховатта со своими спутниками успел уже добраться до Куренполви, до избушки, с которой, собственно, начался боевой путь его отряда. Перекусив и отдохнув, путники сели в лодки и поплыли дальше.

Погода стояла довольно прохладная, но дождя не было.

У какого-то безымянного порога им встретилась лодка. В ней ехали отрядовцы. Они направлялись в Кемь. Оказывается, пришел приказ всем немедленно вернуться в город. Удивленные неожиданной встречей со своим командиром, мужики смотрели на него с подозрением.

— Еду в отпуск, — объяснил Ховатта с виноватым видом. Конечно, его внезапный отъезд в отпуск объяснялся не только тем, что он истосковался по земле и по дому. За четыре года войны он кое-что понял, и теперь никто никакой силой не смог бы заставить его воевать против красных. Но поступил ли он правильно, сбежав и бросив своих товарищей на произвол судьбы? Кое-кому из своих он рассказал о своих намерениях, но все-таки ему было не совсем по себе. И встретившиеся мужики, наверное, кое о чем догадываются… Усмехаясь и перешептываясь, поглядывают на ящики с консервами в его лодке. Ховатте стало неловко, что он взял с собой так много продуктов. «Мужики могут что угодно подумать», — мелькнуло у него.

— Не надо вам ехать туда, — сказал Ховатта. — Возвращайтесь.

Мужики повернули обратно, изо всех сил налегая на весла, словно хотели избежать общества Ховатты. Они ничего не говорили, лишь гребли и гребли.

Многое передумал Ховатта за время пути. И себя он тоже не оправдывал. Еще более тяжелые раздумья овладели им, когда они прибыли в Вуоккиниеми.

«Карельский царь едет», — услышал Ховатта ядовитый шепоток. Конечно, его узнали. Да и по форме видно было, кто он такой. Год назад им здесь гордились, а теперь — «карельский царь». Как быстро изменились представления людей… «Что-то здесь, на погосте, произошло или происходит…» — думал он.

В Вуоккиниеми жила девушка, о которой Ховатта часто вспоминал в годы войны. Он собирался повидать ее, но теперь решил, что приедет к ней в праздник Богородицы, а сейчас надо торопиться к себе в Пирттиярви.

Встреча дома тоже была не такой, как Ховатта ожидал. Мать сразу же заворчала:

— За сестрой не мог приглядеть. Погляди, какая она теперь…

Иро сидела, опустив голову и кусая губы.

— Да брось ты, — сказал Хуотари примирительно. — Ты насовсем? — спросил он у Ховатты.

— Думаю, что насовсем, — ответил сын.

Первым делом он отправился с отцом посмотреть на посевы.

— Ой-ой-ой, здорово же их заморозок прихватил! Вряд ли будет из чего лепешки печь да кашу варить. Хорошо, что привез из Кеми харчей, только ведь кусок в горло не полезет, если у соседа ничего на столе не будет.

Ховатта решил отдохнуть денька два-три, осмотреться, как живут теперь в деревне. Мать тоже сказала: «Отдохни, отдохни, сынок». Да и не хотелось ничего делать, потому что привык жить на всем готовом. Странная это штука война — полного сил землепашца она отучает от работы! Но потом его крестьянские руки все же потянуло к работе. Когда прихваченный заморозками ячмень убрали с поля и свезли к риге, Ховатта начал пахать зябь.

В Пирттиярви и в соседние деревни стали возвращаться мужики, служившие в отряде. Пробирались они лесами. От них Ховатта и узнал, что случилось в Кеми. На фронт удалось отправить только незначительную часть отряда, большинство разбежалось по лесам. Ховатта решил, что все-таки поступил правильно, вовремя уехав из Кеми. Теперь его больше тревожило то, что происходило здесь, в приграничье. О том, что происходит что-то подозрительное и непонятное, говорила хотя бы записка, которую его отец и Пулька-Поавила нашли на столе перед избушкой на покосе.

Началась молотьба. Когда берешься за цеп, за труды получаешь хлеб, но на этот раз хлеба почти не было.

Время текло незаметно. Погода становилась все холоднее, и в одно утро залив у берега оказался подернут тонким льдом. Вскоре замерзло все озеро. Как только лед окреп, мальчишки отправились глушить налимов. Увидят подо льдом налима, быстро стукнут по тому месту обушком топора и вытаскивают из лунки оглушенную рыбу. В азарте этой увлекательной охоты ребята даже не заметили, как добрались почти до самого Ламмассаари.

— А что это там торчит? — вдруг спросил Микки, испуганно застыв на месте.

Подойдя ближе, они увидели торчавшие из-подо льда человеческие ноги. Остальная часть тела была подо льдом, человек как бы висел вниз головой. Как же это он повернулся в воде вверх ногами? По пьексам мальчишки определили, что погибший был финн. Видимо, когда солдаты экспедиции отступали через озеро, этот умер от ран, и они выбросили его из лодки. Ребята были так ошеломлены, что не заметили, как со стороны границы на берег озера вышли несколько человек и спустились на лед. Увидев на озере незнакомых людей, ребятишки бросились бежать к деревне.

Около мертвеца странные путники остановились. Один из них узнал погибшего. Но он ничего не сказал своим спутникам, только молча смотрел на труп бывшего товарища, вместе с которым дошел почти до самой Кеми. Остальные тоже молчали. Каждый про себя думал, что такой конец может ожидать и его… И все-таки они пошли дальше: во имя дела, которое привело их в Карелию, они были готовы умереть даже такой смертью.

Появление этих подозрительных людей говорило о провале миссии Марушевского. На этот раз пожаловавшие из-за границы гости были в гражданской одежде, оружие они держали за пазухой. В деревне они направились прямо к избе Хилиппы, и людям сразу стало ясно, что это за гости. Перекусив, пришельцы отправились дальше. Хилиппе сказали, что идут в Ухту.

 

V

В Пирттиярви был обычай: когда в доме парили репу, отведать ее мог прийти каждый, кто хотел. Приходила обычно молодежь — и чтобы репы попробовать, и друг с другом встретиться.

Моариэ, жена Теппаны, еще с утра наложила полный под репы и, замазав печь глиной, оставила ее в горячей печи на целый день. Обычно репу парили сразу, как только выкапывали из земли, но у Моариэ тогда заболел ребенок и ей было не до репы.

Теперь сын — Моариэ родила Теппане сына, как он и хотел — был здоров и лежал в подвешенной к воронцу корзине. Насосавшись материнского молока, он радостно гулькал и сучил розовыми ножками. Мать качала зыбку ногой, тихо напевая:

В Прокко в гости мы пойдем Через улку перейдем. Козлик повстречается, Сядем на него верхом.

— Ешьте, ешьте! — прерывая время от времени песню, обращалась она к парням и девушкам, зашедшим полакомиться сочной свежепаренной репой.

— Кому же это ты, Наталия, вяжешь такие красивые варежки? — спросил Теппана.

— Для себя самой, только не по своей руке, — ответила девушка, бросив смущенный взгляд на Хуоти.

— Кажется, твой отец опять идет сюда, — сказал Теппана Хуоти, выглянув в окно.

Пулька-Поавила с утра пошел было на стройку своей новой избы. Пришел, постоял, поглядел и, махнув рукой, отправился домой. Успеет он еще достроить ее весной. Но дома работа тоже валилась из рук, и Поавила решил пойти к Теппане. В последнее время мужики редко заходили друг к другу в гости, все сидели по домам. А если и шли, то только к тому, с кем можно было поговорить по душам.

— А ты на старости лет, я вижу, начал богатеть, — пошутил Теппана, разглядывая покрывшиеся серебром виски Поавилы.

— Разбогатеешь тут, — буркнул тот.

Хуоти и Наталия выскользнули из избы. Теппана многозначительно подмигнул Поавиле, но Поавила сделал вид, что ничего не заметил.

— Отведай, — сказала Моариэ и подала на стол кучу горячей репы.

— Слава богу, хоть репа уродилась, — заметил Поавила. — И картошка. Они, вишь, успели отцвести до заморозков. А ячмень почти весь пропал, как и перед войной. Помнишь? Тогда жена у Охво померла с голоду и Охво тоже. Не успел даже гроб сделать жене, как и сам… Чей-то черед теперь?

— Голод гоголем идет по Пирттиярви через лед. Так говаривал мой покойный отец, — ответил Теппана.

— Хилиппа на деревне баял, будто из Финляндии привезут хлеб, как только зимник установится, — сказала Моариэ.

— Хилиппа опять стал гордым. С безлошадными и знаться не хочет, — со злостью сказал Поавила и продолжал другим голосом: — Крысы голодные появились тогда в амбарах. А потом война началась. И все еще идет. Когда-то кончится? Руочи, говорят, тянут телефон от границы…

— Что тянут? — не поняла Моариэ.

Теппана объяснил.

— Уж так и поверю, — засмеялась жена. — И в Кеми будет слышно? Ну, скажешь же ты…

— Правду он говорит, — подтвердил Поавила. — Я на Мурманке видел такие провода…

— Мало им досталось прошлой осенью, еще хочется, — выматерившись, сказал Теппана.

— Они его тянут, наверно, в Вуоккиниеми, — продолжал Поавила свое. — Ховатта ушел на погост. Вот вернется — что-нибудь узнаем от него.

…Ховатта пошел повидаться со своей девушкой. Но как только он появился на погосте, его позвали в один дом — мол, покурить, поговорить. Войдя в избу, Ховатта сразу понял, что здесь идет какое-то тайное собрание. И по выражению лиц собравшихся он догадался, что это за люди. Конечно, они были из тех, кто еще летом наведался на лесные пожни пирттиярвцев и забрал из избушек съестные припасы косарей. Заметил он и нескольких бывших отрядовцев. Собравшиеся с грозным видом сразу стали допытываться:

— Ну, что ты теперь скажешь, карельский царь? Кто убил Ийвану Тухканиеми? А по чьему приказанию в Костамукше…

Ховатта сказал, что таких приказов никто не давал, но его не стали и слушать.

— Когда карел расстреливает карела, это же… Тебя самого надо к стенке. Но мы не красные…

Такого «разговора по душам» Ховатта не ожидал. У него пропало желание навестить свою милую.

— Хорошо, что живым выбрался, — сказал Пулька-Поавила, когда Ховатта, вернувшись с погоста, рассказал ему эти новости.

— Да, не скажи, — согласился Ховатта.

— Хилиппа опять голову задерет, — подумал вслух Поавила. — Теппана-то собирался убить его тогда…

И тут ему вспомнилось признание, сделанное Хуоти, когда они ходили в лес за мхом. И он встревожился еще больше. Когда он пришел домой, Хуоти не было.

Хуоти еще с утра отправился в лес, чтобы проверить в последний раз силки и собрать их, пока не засыпало снегом.

Снегу выпало чуть-чуть, и идти по лесу было легко. Не надо было даже обходить болота, потому что мороз уже успел сковать их. Домой Хуоти пошел по льду через залив.

Проходя мимо кладбища, он вдруг увидел Наталию. Девушка стояла, сгорбившись, над могилой родителей.

— Ты зачем здесь? — испуганно спросил Хуоти.

— Хоть бы мама встала из земли и дала мне совет…

— Тебя обидели? Кто?

— Хилиппа…

Хилиппа пришел на подворье, где она рубила хворост для подстилки скоту и, схватив ее за руки, стал допытываться, кто убил финского капрала. Наталия перепугалась и сказала. Только после сообразила, что Хилиппа может отомстить за это Хуоти…

— Ой, Хуоти, Хуоти, что я наделала! — заплакала она.

— Пойдем домой. Ты вся продрогла.

Когда они отошли от кладбища, Хуоти сказал тихо:

— Я тебя никогда не оставлю.

Наталия остановилась, посмотрела ему в глаза и прижалась лицом к его груди. Потом, подняв голову, спросила, улыбаясь сквозь слезы:

— Попалось что-нибудь?

— Тетерев и два рябчика.

— Хуоти! Уйдем в лес. Будем жить в лесу, — горячо заговорила девушка. — Где-нибудь на берегу озера построим избушку и будем в ней вдвоем. Хорошо?

— Ладно, — ответил Хуоти. — Только маме не рассказывай о капрале.

Ночью повалил снег. Утром снегу во дворе было почти по колено. Хуоти был доволен, что вовремя сходил за силками. А то остались бы они под снегом, только мыши за зиму изгрызли бы их.

Вскоре установился санный путь, и даже через большие озера уже можно было ездить напрямик. Новости стали быстрей доходить из деревни в деревню. Пока стояла распутица, в глухих деревушках, подобных Пирттиярви, почти ничего не знали, не ведали о том, что делается на свете. Как только открылся зимник, до деревни дошла удивительная новость: в Ухте создано свое правительство. Сначала в Пирттиярви не поверили, только посмеивались. Чего не выдумают! Правительство… Хм! Но пришлось поверить — вскоре в деревню пришла отпечатанная на машинке газета, орган Ухтинского временного правительства, «Карьялан миэс» № 1. Газета пришла Хилиппе Малахвиэнену. А потом Ханнес получил извещение, тоже напечатанное на машинке — его приглашали на открывшиеся в Ухте курсы, на которых карельским юношам и девушкам, стремящимся к знаниям, будут преподавать хозяйствоведение, бухгалтерский учет и каллиграфию. Хилиппа обрадовался. Теперь его парень станет ученым. Пусть едет. Зимой все равно делать нечего, пусть учится. Какие только предположения в деревне не строили, когда однажды морозным утром Хилиппа запряг коня в расписные сани и повез своего сына в Ухту.

Ухта — старинное карельское селение, издавна игравшее заметную роль в жизни своего северного края. С Ухтой связано немало примечательных событий, культурных и политических, имевших значение для всей Карелии.

Многие жители Ухты еще в первой половине прошлого века, если не раньше, занимались коробейничеством. И, видимо, именно этому промыслу они были обязаны своим прозвищем. Их называли «киччу». Киччу — это пареная репа, которая, остыв, чуть-чуть сморщится и примет такой вид, что другим словом и не назовешь, киччу и есть киччу. Когда-то ухтинские коробейники брали с собой в дорогу большое количество пареной репы. А может, ухтинцев стали звать «киччу» за то, что их коробейники имели обыкновение, проходя через деревни, наведываться на огороды за чужой репой.

— Эй, корзинки с киччу забыли, — кричали зубоскалы вслед им, когда они отплывали от берега.

Верстах в четырех от Пирттиярви они переходили через границу и, выйдя на другую сторону водораздела, садились в лодки, чтобы, пробыв неделю в дороге, пройдя через множество порогов, перетащив лодки волоком мимо самых бурных из них, наконец, добраться до города Каяни. Жителей в Каяни в те времена было всего несколько сот, пожалуй, не больше, чем в Ухте.

Случилось так, что однажды, когда коробейники-карелы добрались до Каяни, один из них, по имени Мийтрей, захворал. То ли простыл в пути, то ли какой другой недуг случился, только страшно начало жечь низ живота.

— Выпей — поможет, — посоветовали спутники.

Но вино не помогло.

— Сходи-ка ты к врачу, — стала уговаривать его хозяйка постоялого двора. — Чем так мучиться…

Пришлось-таки пойти.

Вернулся Мийтрей от врача, попросил у хозяйки горячей воды, налил в бутылку и стал той бутылкой тереть живот. Трет и удивляется. «Вот, говорит, и денег не взял, и ничего не взял. Спросил только, умею ли я сказки рассказывать, знаю ли песни. Обещал в Карелию приехать будущим летом. И гляди-ка ты, черт, а бутылка-то помогает. Легче стало».

— Наш Лённрот — хороший доктор, — стала хвалить хозяйка врача. — С народом держится запросто. А приехал к нам, слышь ты, потому что в Хельсинки не поладил с господами из университета…

Возможно, в таком объяснении и была доля правды, но все-таки главной причиной отъезда Лённрота из столицы явилось его стремление быть ближе к заповедникам народной поэзии. Но сбором фольклора не проживешь, и чтобы заработать на жизнь, Лённрот взял на себя обязанности окружного врача в Каяни. В этой должности ему приходилось бывать в самых глухих селениях округа. И где бы он ни бывал, по каким бы делам ни ездил, всюду он в первую очередь занимался изучением и сбором фольклора.

— Прошлым летом он чуть было не утонул, — рассказывала хозяйка Мийтрею. — Ехали они на лодке в церковь. Лодка перевернулась… О, господи! Два человека утонуло, и один из них — племянник Лённрота. Но сам Элиас доплыл до берега и помог выплыть еще двоим… Подумать только, ведь какого человека лишились бы мы!

В Каяни, где Лённроту приходилось часто говорить с карельскими коробейниками, у него окончательно созрело решение отправиться в беломорскую Карелию, где, как утверждали коробейники, есть что послушать и записать. И следующим летом он забросил за плечи кошель с дорожными харчами и направился в обетованный край песен.

Первым селением, где Элиаса Лённрота приветствовали карельским «Туле тервехеня!», была крохотная деревушка Пирттиярви. В Пирттиярви в то время, в 1833 году, было всего пятнадцать дворов. Лённрота интересовал не только фольклор. В своих путевых записях он писал и о том, как живет народ. Отметил он и такой факт, что в Пирттиярви всего только два или три года назад стали выращивать картофель, а до того в этих местах даже не знали о его существовании.

В этом первом путешествии по беломорской Карелии Лённрот записал большое количество рун.

Латваярви… Вуоккиниеми… Войница… Энонсу… Ухта…

В Ухте Лённрот повстречал своего пациента.

— Да приходи, — сказал Мийтрей. — Места в избе много.

— Ну как здоровье? — спросил Лённрот у Мийтрея, когда они вечером сидели в его просторной избе.

— А ведь после того живот ни разу не болел. Спасибо тебе, — ответил Мийтрей. — Ух, как меня тогда схватило, думал, душу отдам, оставлю свою Окахвиэ вдовушкой.

Тем временем Окахвиэ приготовила чай и, подняв на стол огромный самовар, пригласила гостя к столу.

Избенка Мийтрея стояла в устье реки Ухты. Возле избы росли высокие сосны, одна из которых особенно полюбилась Лённроту. Стояла она в конце мыса, над обрывом, густая, раскидистая. И хотя Ухта оказалась не столь богата рунопевцами, как Латваярви или Войница, нашлись и здесь люди, от которых можно было записать много интересного. Хорошо было сидеть под этой сосной в солнечные дни и на свежем воздухе, вдыхая запах смолы, писать, пристроив тетрадь на колене.

Неподалеку от сосны стояла захудалая избушка. Хозяйка ее Анни оказалась финкой. Она поведала Лённроту, как она попала на берега далекого Куйттиярви.

Родом она была из волости Равталампи. Служила батрачкой в одном доме. В этот дом время от времени заглядывали коробейники из беломорской Карелии, Один из них влюбился в Анни. Сидела она однажды у печи и пряла шерсть, и вдруг он входит, начинает обнимать и уверять: «Нас с тобой никто никогда не разлучит…» Анни сперва колебалась, но парень — звали его Хома — заявил, что он не уйдет до тех пор, пока она не согласится пойти с ним. Ну она и согласилась. Вот так Анни и оказалась в Ухте. Здесь ей пришлось сменить веру, только потом их обвенчали. Но оказалось, что у Хомы в Ухте была прежняя возлюбленная. И каким-то образом та сумела приколдовать его снова к себе, да так крепко, что на Анни он и глядеть не захотел. А Анни что делать? Она взяла поехала в Кемь и пожаловалась там исправнику. Тогда Хому забрали в солдаты, и остались они обе — и Анни, и та, другая — без мужа.

— Не жалеешь теперь? — спросил Лённрот, выслушав печальную историю любви Анни.

— Да будто не жалею, — ответила Анни. Совсем как настоящая карелка.

Были и в других карельских деревнях финки, вышедшие замуж за коробейников и оказавшиеся здесь, на чужбине. Такова женская доля: выходишь замуж — покидай родной дом и иди в дом мужа, как бы далеко он ни находился. Сперва, конечно, потоскуешь по родным, по подругам, с которыми вряд ли когда-либо придется встретиться, а потом привыкнешь, делать-то нечего. И хотя многое в чужом краю кажется странным, ко всему привыкнешь. Хорошо хоть то, что не надо больше гнуть спину на хозяина, как приходилось у себя на родине, в Финляндии, — здесь, в Карелии, у них свой дом, пусть плохонький, да свой. На новом месте эти женщины-финки быстро осваивались. И с людьми общаться им было нетрудно, потому что язык у них один, хоть и говор другой. Некоторые, конечно, обманывались в своих надеждах, но безропотно смирялись с судьбой, трудились с утра до вечера, рожали детей и были довольны тем, что давали им их неутомимые руки и их верная любовь.

Знакомясь с Ухтой, Лённрот обратил внимание, что в селе много заросших травой развалин. Откуда они? Уж не пожар ли случился? Лённрот спросил у Мийтрея.

— Это следы Воровской войны, — пояснил Мийтрей. — Тогда руочи все село сожгли. Покойный дед, бывало, рассказывал…

Воровская война, о которой Мийтрею рассказывал его дед, была известна в этих местах еще и под именем Суконной войны. Началась она из-за того, что шведские чиновники в Каяни, Нурмеле, Пиэлисъярви и в некоторых других местах восточной Финляндии конфисковали у карельских коробейников тюки с сукном. Мужики взяли сукно в долг у торговцев на Шуньгской ярмарке и в Кеми, на своем горбу притащили эти тюки за сотни верст, и вдруг их отняли у них, как якобы контрабандный товар. С этого все и началось. Сперва в Пиэлисъярви, потом в Каяни взялись карелы за оружие. Местные финские и карельские крестьяне тоже взялись за копья и вилы и поднялись против иноземных угнетателей. Правил восточной Финляндией в то время прославившийся по всей стране своей жестокостью Симо Афлек, или Симо Хуртта-Пёс, как его называли в народе. Псом он и был. Свирепым и надменным. Однажды в Пиэлисъярви он въехал в церковь верхом на коне и просидел все богослужение в седле. Во время его правления у крестьян отбирали землю и целые деревни порой отдавались шведским дворянам, православное население насильственно обращали в лютеранство, финский язык преследовался, было введено право первой ночи… И когда у карел-коробейников незаконно конфисковали их товары, чаша терпения переполнилась…

Народ решил избавиться от псов-феодалов. Начался бунт. Это было в годы шведско-русской войны, которая велась и на полях Полтавы, и на Карельском перешейке, и под Турку. Русские войска подходили к Турку, и Симо Хуртта мог оказаться в ловушке. В это время восставшие финские крестьяне и карельские коробейники сожгли его имение около Каяни и взяли в плен его жену и детей. Симо Хуртта решил отомстить и вторгся со своим войском в Карелию, где предал все огню и мечу. Ухту он сжег тогда дотла.

— Мой покойный дед хорошо помнил те времена, — вздохнул Мийтрей, закончив свой рассказ.

Рассказ старого карела о сожжении его родного села произвел на Лённрота тягостное впечатление. Карелы до сих пор называли финнов руочи и относились к ним с подозрением. Все это было понятно Лённроту, но тем острее он чувствовал себя обязанным довести до конца дело, ради которого прибыл сюда, в Карелию. Это его долг перед этим многострадальным, вольнолюбивым и гостеприимным народом.

Элиас Лённрот был искателем. Он искал сокровища народной поэзии и нашел их. Он открыл песенный край Калевалы и, вернувшись на родину, сделал все, что было в его силах, чтобы этот край стал известен и немногочисленной тогда еще финской интеллигенции. Лённрот был первопроходцем. За ним последовали Эвропеус, Эрвасти, Инха. Они тоже были искателями, истинными исследователями фольклора и этнографами. Но позднее стали приходить из Финляндии в Карелию и такие магистры и писатели, которых интересовало еще кое-что помимо фольклора.

Вскоре после того, как уставшие от беспрерывных войн Россия и Швеция заключили в 1617 году Столбовский мир, была прорублена разделяющая обе страны граница. Этот рубеж начинался от Ладоги, пролегал неподалеку от Пирттиярви, проходя все время по естественному водоразделу. Финны и часть олонецкой корелы оказались под властью шведского короля, а другая часть олонецкой корелы и беломорские карелы остались подданными русского царя.

В 1809 году, после заключения мирного договора между Швецией и Россией, Финляндия освободилась от многовекового гнета шведских королей и дворянства и вошла в состав Российской империи. Хотя финны и карелы и были теперь подданными одного государства, все же условия жизни по обе стороны водораздела оставались очень различны и из года в год это различие все более углублялось. Финскому народу русский император соблаговолил предоставить весьма широкую автономию, какой не имел ни один из нерусских народов России, и в этих сравнительно благоприятных условиях началось быстрое формирование национального самосознания финского народа, образование финской нации. Среди молодых финских ученых и писателей пробудился интерес к изучению прошлого своего народа, стремление ознакомиться с жизнью и бытом родственных народов. Уже первые финские ученые, изучавшие быт северных карелов и их устное творчество, обратили внимание, насколько отличаются условия жизни в Карелии от жизни на их родине. В Карелии были русские исправники, в Финляндии их не было. В Карелии приходилось обменивать финские марки на русские рубли, чтобы купить что-либо. В Карелии местных жителей брали в армию, финны были освобождены от воинской, повинности. В Карелии богослужение совершалось только на русском языке и карелы были православными, в Финляндии же служение шло на финском языке и финны исповедовали лютеранство. В Карелии обучение в школах, где таковые имелись, шло на русском языке, в Финляндии дети учились на родном языке. Все это увидели финны, совершавшие хождение в Карелию. Но только в самом конце прошлого века, когда царизм стал проводить и в самой Финляндии более жесткую политику, совершавшие хождение в народ финны стали вполголоса поговаривать о братстве соплеменников и об общей борьбе против царского гнета. Они стали приносить с собой в Карелию и литературу на финском языке, распространяя ее среди карельской молодежи. Таким путем в 1889 году в Ухте была открыта и первая библиотека. В те же годы начали тайком вербовать карельских юношей и девушек в Сортавальскую учительскую семинарию. Они должны были по окончании учебы вернуться в родные деревни и открыть в них начальные школы. Однако школы открыть не удалось — царские власти запретили их, объявив противозаконными.

Все же эта деятельность привела к тому, что царские власти начали строить почти во всех деревнях ухтинского края школы. А в самой Ухте была открыта приравненная к гимназии приходская школа, в которой наряду с ухтинцами учились юноши, и девушки и из других деревень. Иво Ахава тоже учился в этой школе. В школе изучали русскую литературу, и таким образом карельские парни и девушки получили возможность читать Пушкина, Лермонтова, Толстого. Обучение во всех этих школах велось на русском языке. Правда, «Братство православных карел», основанное в 1907 г. православными священниками, поставило вопрос о введении преподавания на карельском языке. Оно даже подготовило на карельском языке учебник Закона божьего. Но дальше этого дело не пошло — видимо, эти шаги шли вразрез с русификаторской политикой, проводимой синодом.

Испытывая двоякого рода культурное и политическое воздействие, беломорские карелы оказались как бы среди перекрестных волн, которые схлестывались все более бурно по мере того, как усиливались ветры, дующие с востока и запада.

Кровавое воскресенье в Петербурге, октябрьская всеобщая забастовка, декабрьское вооруженное восстание в Москве — отголоски всех этих событий 1905 года дошли до самых далеких уголков Карелии. Под их влиянием в Ухте состоялась первая политическая демонстрация. Во главе ее шел с красным знаменем в руках молодой ухтинский крестьянин Федот Ремшуев, или Хотатта, как его звали в селе. Власти арестовали его и отправили на каторгу в Сибирь. Арестован был также непосредственный организатор демонстрации Васели Еремеев, или Ряйхя (во время учебы в Финляндии он сменил фамилию).

В 1906 году в Тампере был основан так называемый «Союз беломорских карел». На следующий год царское правительство запретило его. Однако, несмотря на запрет, Союз продолжал свою деятельность полулегально.

В 1908 году в Ухте были организованы летние празднества. На торжества собрались люди из многих деревень. Под видом народного гулянья было проведено собрание представителей различных волостей Карелии, на котором был одобрен адрес и выбраны ходоки для вручения его Государственной Думе. И хотя в адресе не содержалось требования о предоставлении карелам автономии, ответа на него не последовало. Требование о предоставлении автономии впервые было предъявлено только после февральской революции, на собрании, состоявшемся в июле 1917 года в Ухте. В резолюции собрания говорилось:

«На территории населенных карелами и вепсами уездов Архангельской и Олонецкой губернии необходимо образовать особую единую административную область».

Этот адрес был направлен в Петроград, однако чиновники Временного правительства отказались принять его. Они даже не захотели выслушать делегатов.

Таким образом, национальные устремления карелов с самого начала встречали противодействие — сперва со стороны царских властей, затем со стороны Временного правительства — и все попытки добиться автономии оказывались безуспешными.

Это национальное движение карелов в первоначальной своей стадии, будучи направлено против царизма, несомненно являлось освободительным движением, хотя и националистическим. То обстоятельство, что его основателями были карельские торговцы и финские магистры и что его цели не были социалистическими, не дает оснований называть его реакционным. Реакционный характер это движение приобрело позднее, когда в изменившихся условиях оно из направленного против царизма стало антирусским и контрреволюционным и влилось в русло великофинских притязаний финляндской буржуазии.

Хотя на нарукавных повязках у вторгшихся весной 1918 года в северную Карелию белофиннов и было написано «За Карелию», шли они сюда с мечтой о Великой Финляндии. Карельские крестьяне чутьем поняли, по какому делу явились эти незваные гости, и изгнали их со своей земли. Но такая встреча не охладила пыла «друзей» Карелии, и как только они узнали, что карельский отряд распался, решили снова попытать счастья.

До Ухты от Пирттиярви было верст семьдесят. Пока доберешься — на лошади ли, пешком ли, по воде ли, — уж и натрясешься, и нагребешься, и нашагаешься.

— Н-но-о! — поторапливал Хилиппа лошадь.

Они уже доехали до Кормуссалми и спустились на лед пролива. Конь у них был хороший, а пролив Кормуссалми шириной всего в четыре версты, и вскоре они были уже на другом берегу. Впереди, сквозь морозную дымку, виднелось Савилосо — хутор этот состоял всего из одного дома да хозяйственных пристроек. Путники редко заворачивали в Савилосо — до Ухты отсюда оставалось верст пять. И Хилиппа тоже дернул за вожжи, когда лошадь хотела было повернуть к жилью.

На полпути между Савилосо и Ухтой дорога проходила мимо небольшого озера, на противоположном берегу которого виднелось какое-то продолговатое строение с несколькими высокими трубами. Видно было, что это не жилое помещение. «Что же это?» — полюбопытствовал, Ханнес.

— Кожевенный завод, — ответил отец. — Разве по запаху не чуешь?

Эта дубильня, принадлежавшая какому-то ухтинскому богатею, была едва ли не единственным «промышленным предприятием», если ее можно так назвать, во всей беломорской Карелии.

От кожевенного завода было версты две до Ликопя, с которого начиналось село Ухта. Первые дома, мимо которых проехали путники, ничем не отличались от изб в Пирттиярви, но вскоре они увидели более современные дома, большие и покрашенные, с просторными пристройками. По правую руку показался красивый дом, покрашенный в красный цвет. Ханнес разглядывал его с любопытством.

— Это и есть дом купца Сергеева, — пояснил отец.

С этого дома и началась застройка этой окраины Ухты. Правда, старый хозяин дома в Ухте не жил, он обосновался в Каяни.

Колея от полозьев проходила позади построек, сворачивала затем на небольшое озерко и опять поднималась на крутой берег, с которого направо, насколько хватало глаз, простиралось огромной снежной пустыней озеро Среднее Куйтти. Наконец, впереди появилась белая церковь: путники были уже в Рюхье, как называлась эта часть села, расположенная в устье реки Ухты.

— Где здесь живет Хотатта Ремшуев? — спросил Хилиппа у маленького лыжника, попавшегося им навстречу. Щеки у мальчугана были пунцовые, ободранная шапка-ушанка лихо заломлена.

— Это полоумный, что ли? — спросил мальчик, остановившись, и показал налево: — Вон в том доме…

— Полоумный? — повторил Хилиппа удивленно.

С Хотаттой они были старые знакомые: когда-то коробейничали вместе. Хилиппа слышал, что Хотатта вернулся из ссылки после свержения царя. Неужели он там в Сибири сошел с ума?

— Милости просим, — встретила их хозяйка, растерянно всматриваясь в незнакомых гостей. Хозяин дома, черноволосый бородатый мужчина высокого роста, не обратил на вошедших никакого внимания. Словно не замечая их, он продолжал выстругивать что-то из куска дерева. Рядом с ним сидел мальчик лет пяти-шести.

— А сюда мы поставим трубу, вот так, — говорил Хотатта сыну. — На таком поезде можно доехать хоть до Оулу…

— Не признает, — сказал Хилиппа хозяйке.

Только теперь Хотатта поднял голову и взглянул на гостей быстрым безразличным взглядом из-под густых нависших бровей.

— Как у вас-то сей год, уродилось что-нибудь? — спросила хозяйка, стараясь занять гостей.

— Плохо уродилось, плохо, — ответил Хилиппа.

Хотатта что-то пробормотал, нахлобучил шапку и вышел из избы. Мальчик побежал за ним следом.

— Ни на шаг от отца, — сказала хозяйка. — Я ведь за Хотаттой в Сибирь поехала. А родила в Кеми, там-работала в столовой судомойкой. Садитесь к столу, чай-то горячий еще. Как узнал Витя, что отец домой приехал — давай плакать: поедем домой — и все. А отец-то к нам не заехал, сюда прямо отправился. Мы тоже поехали. Кое-как добрались до Ухты. Посмотрела я — до сих пор плакать хочется! Ну какая мне радость? А Вите-то он отец. Как увидел — прыгнул на шею. Нет, не буйный… Только иногда расходится, когда ребятишки начнут дразнить. Наверно, опять пошел кому-нибудь дрова пилить. Дома ничего делать не хочет, а к людям идет — и дров наколет, и воды наносит. Хоть жив остался, А Еремеев так и умер в Сибири. Вот так и живем, не живем, а мучаемся. Корова есть. Лошади нет. Да и на что она нам? Негде нам ее даже держать. У Васселея, у соседа, есть и лошадь, и места у него в избе хватает. Один живет. У него и эти курсанты столуются…

Хозяйка ясно давала понять, что у них в избе гостям негде ночевать. Впрочем, Хилиппа и сам это видел.

— У меня места хватит, — сказал Васселей, когда Хилиппа попросился на постой. — Вот корову только что подоил.

Ханнес с удивлением рассматривал разговорчивого хозяина. Васселею на вид было лет пятьдесят, а бороды у него не было. Одет он был как мужик, а говорил, что только что доил корову. Ханнес впервые видел человека, по которому трудно было понять, мужик это или баба.

Утром Хилиппа спросил у Васселея, где находятся курсы.

— Вот от церкви немного пройдете, увидите правление. Такой двухэтажный дом, — пояснил Васселей. — Там и будут эти курсы.

Хилиппа и Ханнес отправились искать правление. Ханнес все думал о Васселее и удивлялся: каких только чудес не повидаешь здесь, в большом мире.

Здание волостного правления они нашли в самом устье реки Ухты. Его построили лет десять назад, к 300-летию дома Романовых. Но волостному старшине и писарю недолго удалось посидеть в новом здании — пришла революция и правление опустело. Пустым здание казалось и теперь. Только где-то слышалось постукивание. Хилиппа и Ханнес пошли на стук и в одной из комнат обнаружили, к своему изумлению, Хотатту, который строгал что-то на верстаке.

— Жандарм пришел, — буркнул Хотатта, увидев Хилиппу. Видимо, усы Хилиппы напомнили ему о жандармах. Бросил рубанок и вышел, бормоча что-то под нос.

— Не обращайте на него внимания, — сказал Хилиппе вошедший в комнату незнакомый мужчина. — Он немного того…

И мужчина покрутил пальцем у виска.

Это был столяр-финн. Двери и окна в здании правления были сделаны им, а также и верстак, за которым только что работал Хотатта. Впрочем, по профессии этот человек был учителем ремесел. Пришел он в Ухту еще до мировой войны, но в его рюкзаке, помимо столярного инструмента, были и брошюры, предназначенные сельским жителям. Благодаря тому, что он был умелым столяром, ему удалось завоевать доверие у местных жителей и заниматься пропагандой националистических идей, ради чего он и прибыл в Карелию. Прошлой осенью ему, пришлось бежать вместе с разгромленной экспедицией Малма. Но недавно он вернулся в Ухту и теперь занимался снабжением курсов, открытых Временным комитетом.

— Да, курсы здесь, — отвечал финн. — Вот они занимаются.

И он показал за окно. Хилиппа подошел к окну и увидел группу одетых в гражданское молодых парней, занимающихся на льду реки строевой подготовкой.

— Говорят, миллеровцы собираются напасть сюда, — пояснил финн. — Кестеньгу они уже взяли.

— А какое-нибудь правительство здесь есть? — встревожился Хилиппа. — Раз такое творится…

— Есть, есть, — успокоил его финн. — Теперь у карел свое собственное правительство. Вон там, в архиерейском доме помещается…

Для того, чтобы получите представление о том, какое большое село Ухта, достаточно было пройти из одного конца, из Рюхьи, до другого — Ламминпохьи. Архиерейский дом стоял на самой окраине, на опушке леса. Его специально построили для архиерея, но так как архиерей не приехал, дом заняли под приходскую школу. После свержения царя школа перестала действовать, и с тех пор дом пустовал, пока в нем не разместилось Ухтинское правительство, или, как его называли официально, Временный комитет.

— Где здесь правительство-то? — спросил Хилиппа у пожилой женщины, набиравшей на дворе из поленницы дрова.

— Ступай на второй этаж, там найдешь. Правительство или что оно там такое, не знаю, — сказала женщина.

Хилиппу приняли не сразу. Члены комитета, обсуждали какие-то вопросы внешней политики. Пришлось ждать конца заседания.

Разговор в архиерейском доме вызвал в Хилиппе разноречивые чувства. То, что ему сказали, вселяло в него надежды, но, с другой стороны, он был обеспокоен тем, что вместо учебы Ханнес мог оказаться на войне.

— Может случиться так, что курсы на какое-то время будут прерваны, — сказал он сыну, не вдаваясь в более подробные объяснения. — Ну, ты ведь уже взрослый мужчина.

Утром Хилиппа поехал в обратный путь.

— Будь мужчиной, — сказал он на прощание сыну.

Проехав Вуоккиниеми и спустившись на лед озера Чена, Хилиппа вдруг вспомнил про ящик с винтовками, о котором ему рассказывал Сергеев. Вон там, на берегу залива Айонлахти, торчат колья прясла. Значит, где-то здесь и лежит подо льдом тот ящик. Только трудно его достать со дна…

Вернувшись домой, Хилиппа решил переговорить с Пулькой-Поавилой. Поавила, конечно, красный, ну так что с того, он может еще исправить свою ошибку. А к слову Поавилы в деревне прислушиваются, это — главное…

Пулька-Поавила толок в ступе сосновую кору, когда пришел Хилиппа.

— Не хочешь поехать на заработки? — поздоровавшись, спросил Хилиппа. — Извозом заняться?

— Так лошади-то у меня нет.

— На моей поедешь, — сказал Хилиппа. — Надо возить муку с границы до Ухты. Мне самому некогда. А Ханнес…

— Раньше так говорили: когда в извоз едешь, никогда не знаешь, достанутся тебе пироги и пышки или одни шишки, — усмехнулся Поавила, не отрываясь от работы.

— Мукой будут платить.

Доариэ подняла голову, но ничего не сказала, только выжидающе поглядела на мужа.

Оставив работу, Поавила сел на лавку.

— Ну, что еще нового скажешь?

— Там хорошо встретили, — с удовольствием сообщил Хилиппа. — У нас, у карелов, есть теперь свое правительство.

Но Хилиппа не рассказал о том, что «душой» этого правительства был один из тех людей, что осенью пришли из-за границы и, переночевав у него, продолжали путь в Ухту. Он не рассказал и о том, что еще до создания ухтинского Временного комитета правительство Финляндии предоставило ему заем в два миллиона марок. Впрочем, о последнем Хилиппа мог и не знать.

— Кому свое, кому чужое, — буркнул Поавила, хмуря брови. — А что с Мурмана слышно?

— Какие-то миллеровцы, говорят, идут оттуда на нас, — стал рассказывать Хилиппа. — Уже взяли Кестеньгу, А ты вот не понимаешь своей пользы. Ты хочешь, чтобы миллеровцы пришли и всю нашу Карелию взяли? Этого ты, что ли, хочешь?

Нет, этого Поавила тоже не хотел. Да, жизнь становилась все запутанней, все труднее разобраться, что к чему. Черт бы побрал всю эту политику! А, может, Хилиппа просто хочет заманить его в ловушку? Ведь не всякому его слову можно верить.

Но на этот раз Хилиппа не обманывал. Он рассказывал о том, что слышал в Ухте. Позднее, уже после отъезда Хилиппы, в Ухту приехал гонец из Кестеньги и сообщил, что к ним действительно нагрянул отряд миллеровцев. Человек сто пришло из Кеми. Пришли мобилизовать карелов в армию генерала Миллера.

После того, как британские войска покинули Мурманск и Архангельск, генерал Миллер растерялся и не знал, что ему делать. Он чувствовал себя обманутым. Но потом до него дошли обнадеживающие вести о том, что Деникину и Колчаку удалось добиться успеха, и он тоже решил еще раз попытать счастья и бросить свою армию в новое наступление на Медвежьегорском фронте. Но для наступления нужно было пополнить войска. А где взять людей? Генерал-губернатор Мурманска издал приказ о мобилизации всех карелов, пригодных к несению военной службы. Карелам были обещаны всякие блага — и большие деньги, и безбедное существование семьям тех, кто пойдет воевать за «единое отечество и свободу». Но карелы не пошли воевать. На своем горьком опыте они уже познали, о каком едином отечестве и о какой свободе идет речь. Тогда миллеровцы решили направить из Кеми в Кестеньгу карательный отряд под командованием барона Тизенхаузена. Почему именно в Кестеньгу? Видимо, потому, что в деревнях кестеньгской стороны не было или было совсем мало крестьян, служивших в распавшемся карельском отряде — отряд был в основном сформирован из ухтинцев. Кроме того, миллеровцы знали, что в Ухте — свое правительство. Правда, они не признавали этого правительства, считали его незаконным, марионеточным, но все-таки правительство-то существовало. Полагая, что Ухтинское правительство не успело еще распространить свою власть на Кестеньгу, карательный отряд Тизенхаузена отправился туда. Но кестеньгские мужики вовремя узнали о приближении карателей и сбежали в деревню Кяпяля. Туда же сошлись мужики и из других деревень. Из Кяпяля отправили гонца в Ухту узнать, что им делать. Из Ухты был тотчас же послан вооруженный отряд. Ханнес тоже был в отряде. Таким образом в Кяпяля оказалось свыше двухсот вооруженных крестьян. Они не стали дожидаться карателей и пошли им навстречу. Ничего не подозревавшего Тизенхаузена с его отрядом застигли врасплох в деревне Суурисаари. Карателям пришлось сложить оружие. Свыше восьмидесяти миллеровцев были разоружены, взяты под стражу и доставлены в Кестеньгу. Это была уже настоящая война. Впрочем, до кровопролития дело не дошло, но в переговоры миллеровцам пришлось вступить. Переговоры шли в Ухте. Завершились они тем, что миллеровцев отпустили из плена, но только без оружия.

Ухтинский Временный комитет начал спешным порядком готовить созыв окружного собрания.

От Пирттиярви надо было послать двух делегатов. Мужики собрались в мирской избе держать совет.

— Там речь пойдет о важных делах, — говорил Хилиппа. — Судьба карельского народа будет зависеть от этого…

— А я своей глупой башкой пришел к такой мысли, что судьба наша от нас уже не зависит, — заметил Пулька-Поавила. — От других она зависит. Вот!

— …И о конституции речь пойдет, — продолжал Хилиппа, выкладывая все, что он узнал во время поездки в Ухту.

— Да людям-то никакие конституции не нужны, лишь бы жилось в мире да согласии, — прохрипел Срамппа-Самппа.

— Давайте не будем превращать в шутку серьезное дело, — сказал Крикку-Карппа. — Надо выбрать, раз велят. Может, пошлем Хилиппу?

— Нет, Хилиппу мы не выберем, — заявил Теппана.

Хилиппа взглянул на него исподлобья: если дело и дальше пойдет так, то вся его затея с выборами провалится.

— Хилиппа, конечно, самый подходящий человек, чтобы поехать на такое собрание, — поддержал Хёкка-Хуотари Карппу.

— Пусть едет. Все равно ему хочется, — согласился Теппана, возражавший против Хилиппы только чтобы подразнить его.

— А кто второй? — спросил Хилиппа, довольно поглаживая усы.

— Хотя бы Ховатта, — предложил Крикку-Карппа.

— Нет! — воспротивился Хёкка-Хуотари. — Еще убьют его там. Ведь грозились. Пусть сидит дома.

— Надо послать туда Поавилу, — сказал Теппана. — Должны там быть и такие, кто не только печется о своей выгоде, но и о народе думает…

Придя домой после собрания, Поавила опять сел перед камельком плести корзину. Нет, не здесь решается их судьба, размышлял он. В Мурманске ее решают… Потом ему начало казаться, что и от него тоже кое-что зависит. И он решил поехать. Надо, раз уж мужики выбрали. Только в санях Хилиппы он не поедет. Хилиппа, конечно, придет и будет приглашать, — как же, он теперь стал таким добрым… Нет уж, без него обойдемся…

Хилиппа действительно пришел. Поавила уже закончил корзину и как раз смолил лыжи.

— Ты что — на лыжах? — удивился Хилиппа.

— На лыжах сподручнее. Ежели придется посередине собрания уйти, скорей до дому доберешься, — ответил Поавила и сунул лыжу в печь. Подержав над огнем, он стал натирать ее кожаной рукавицей.

Хилиппа махнул рукой и ушел.

— Ему, вишь, хочется на лыжах прокатиться, — со смешком рассказывал он в деревне. — Когда только несчастный ума-разума наживет!

Рано утром Поавила закинул за плечи кошель и, наказав Хуоти непременно починить матери пьексы, пока он будет в Ухте, отправился в путь.

Зима уже клонилась к весне. Временами даже светило солнце, но оно еще не пригревало, и снег не таял. Лыжи шли хорошо, и первую часть пути Поавила прошел довольно легко, но потом, чем дальше уходил он от своей деревни, тем сильней рубаха прилипала к мокрой от пота спине. Хилиппа был уже в Ухте, когда туда пришел Пулька-Поавила, уставший и весь в поту. Он завернул в один дом и попросился на ночлег.

— Бывал я в вашей деревне, — сказал седобородый хозяин дома, узнав, откуда Поавила. — Давно, правда. Еще в молодости, когда ходил коробейничать. Не из того ли ты дома, где у входа ступа всегда стоит?

— Из того самого, — ответил Поавила, усмехнувшись.

Старик стал рассказывать, что нового в Ухте. Поавила узнал, что собрание должно открыться в архиерейском доме. Оказалось, сын старика, молодой хозяин дома, тоже собирается на это собрание.

Когда они пришли, собрание уже шло.

— …Народ, который поет руны «Калевалы», хочет жить своей жизнью, — по-фински говорил с трибуны кто-то голосом проповедника. — Карелы хотят самоопределения. Они доказали это, выступив в Кестеньге с оружием в руках против правительства Северной области…

Пулька-Поавила слушал оратора, время от времени посматривая вокруг, нет ли кого знакомых. Ну и народу собралось! Человек сто, а то и больше… Поавила чувствовал себя как-то скованно: не было той непринужденности, с какой он сидел на сходках в своей деревне. А вот Хилиппа сидит… На самом первом ряду уселся. Там же сидит и тот хозяин из Вуоккиниеми, к которому убежала с пастбища лошадь, что подарил ему Теппана. Да и рыжебородый, который ведет собрание, вроде тоже знаком. Ба, да это же Юрки Напсу. Прошлой зимой, говорят, был в Кеми на собрании карелов, а теперь вот здесь… Все потому, что грамотный…

— После революции в России творится что-то несуразное, — рассуждал с трибуны новый оратор, говоривший уже по-карельски. — Нашему брату трудно понять, что к чему. Мысли во все стороны разлетаются, как комары в дыму…

«Как комары в дыму…» — повторил про себя Пулька-Поавила. Значит, не у него одного все перепуталось в голове.

— …Нам, карелам, приходится воевать за отечество за тысячи верст от дома против неведомых нам стран, — продолжал оратор. — И теперь опять надо идти на войну? А чего ради нам идти помогать Миллеру воевать против рабочих и крестьян? Из-за хлеба? Так если Миллер не даст хлеба, то Финляндия даст…

— У нее у самой нету… — громко сказал Поавила и засмеялся.

Все повернули головы, стали всматриваться, кто это такие речи ведет, Пулька-Поавила сделал вид, что это не он выкрикнул, и тоже стал оглядываться. Он обратил внимание, как внимательно, с какой-то странной усмешкой поглядел на него человек, сидевший на два ряда позади него. По одежде человек этот явно не карел…

— Туйску! — прошептал на ухо Поавиле его спутник, с которым он пришел на собрание.

Туйску? Конечно, это его не настоящая фамилия. Говорили, что он — сын известного оленьего короля с Халлатунтури. Может быть… Точно ведь никто этого не знает.

Далеко не все знали и о том, что основание Временного комитета в Ухте было в сущности делом рук этого Туйску. Действовал он весьма дипломатически: официально он являлся всего лишь послом правительства Финляндии в Ухте и на собрании присутствовал в качестве «наблюдателя», подобно другим гостям из-за рубежа, сидевшим рядом с ним в этом зале. Пусть карелы сами решают свои дела.

Но у Пульки-Поавилы было такое ощущение, словно за его спиной затевали что-то таинственное, и он опять невольно оглянулся. И тут ему подумалось, что, видимо, весь секрет политики заключается в том, чтобы за спиной народа делать всякое. Занятый обдумыванием этой своей мысли, он даже не замечал, кто на трибуне.

— …В России все по-другому, там классы всякие есть. А у нас, в Карелии-то, ни помещиков, ни буржуев, одни только трудящиеся, — говорил кто-то с трибуны. — Потому и власть в Карелии должна быть не такая, как в России. Ведь нет ни богатых, ни бедных, ни белых, ни красных, а все — карелы…

Уже около двух лет в этих краях не было фактически никакой власти, и теперь предстояло решить вопрос, какая власть должна быть здесь у них. Нашлись и такие, кто считал, что власть вообще ни к чему, только налоги ей надо платить, уж лучше без всякой власти. Но им возразили — как же без власти, какая-то власть должна все же быть.

— Давайте советы сделаем, — предложил тогда сын старика, у которого Поавила остановился.

Пулька-Поавила тоже считал, что надо создать советы, но их никто не поддержал. Большинством голосов собрание решило основать в Карелии такую же республику, какая была в Исландии. «Исландия? А где же это такая страда? — пытался вспомнить Поавила, впервые услышавший это название. — Существует ли вообще такая страна?..»

Тут он увидел, что Хилиппа снова поднял руку. «Что он теперь хочет сказать? А-а, о том, чтоб присоединить Карелию к Финляндии…»

— Да мы же тогда помрем с голоду, — не выдержал Поавила.

— Чего ты там бурчишь… Иди сюда и выступи, — сказал ему Юрки Напсу.

— Я вот о чем… Ведь мы помрем с голоду, если к Финляндии присоединимся, — заговорил Поавила, поднявшись с места. — Брюхо никогда не врет. Финляндия-то хлеб тоже в России всегда покупала…

В таком духе выступили и некоторые другие, и поэтому постановили, что судьбу беломорской Карелии должен решить сам народ. Надо провести референдум, пусть народ решает…

Когда речь зашла о лесах и было предложено, что половина лесных угодий должна принадлежать государству, четверть — общинам, остальное остается в частном владении, Пулька-Поавила опять не выдержал.

— Бревна соседям, а кору карелам, так что ли? — крикнул он с места.

Заграничные наблюдатели посмотрели на него долгим взглядом.

Прозаседали целую неделю. О чем только не говорили. О дорогах и моторных лодках. О торговле — что, пожалуй, лучше всего организовать ее на основе кооперации… Об организации школ. И о богослужении — надо, чтобы служба велась на родном языке…

Потом прошел слух, что из Кеми идут… китайцы. Целый отряд китайцев. Иностранные «наблюдатели», члены Временного комитета и те из делегатов собрания, у которых имелись основания опасаться за собственную судьбу, поспешно уселись в сани и помчались через замерзшее Куйтти к границе. Однако большинству депутатов, по их мнению, бояться было нечего, и они как ни в чем не бывало собрались в архиерейском доме на очередное заседание, хотя и знали, что красные уже в Рюхья, на другом конце села.

— Жить, конечно, можно было бы и с русскими. Да только они вот все воюют. Если не с кем-нибудь, то промеж собой, — рассуждал с трибуны один из депутатов. — А мы не хотим никаких войн…

Вдруг оратор осекся: в дверях появились два человека в красноармейской форме с наганами на поясе.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал один из них по-русски.

— …и мы не вмешиваемся в дела русских, — продолжал оратор. — Русские призна́ют наш нейтралитет. Ежели мы будем нейтральны, то нам не нужна и армия.: Ведь на нас никто не нападет, если мы будем нейтральными.

Но оратора никто уже не слушал: все смотрели с любопытством на красноармейцев.

— Да они вовсе не китайцы, — зашептал кто-то. — Они же люди как люди…

— Товарищи! — сказал один из красноармейцев, поднявшись на трибуну. — Вы, наверно, еще не знаете, что Красная Армия уже в Кеми. Белогвардейцам и всяким им подобным крышка. Я не умею говорить по-вашему. Вы хоть понимаете меня?

— Понимаем, понимаем, — закричали из зала. Всем понравилось, что красноармеец говорил по-карельски, хоть и не на их диалекте, но все же понятно.

— …Белофинны пугали вас, что идут, мол, китайцы. Так ведь? А пришли…

— Белофинны уже удрали за границу, — бросил кто-то реплику.

— …Теперь в России власть рабоче-крестьянская. И мы пришли, чтобы освободить вас от буржуазной эксплуатации. Вот какие дела… — говорил красноармеец.

Когда красные ушли, зал зашумел, загудел. Что им теперь делать? Об этом горячо спорили. Пулька-Поавила тоже взял слово. Он хотел высказать мысль, которую вынашивал дома — что судьба такого маленького народа, как они, карелы, зависит от того, что делается в большом мире, но ему не дали договорить. Большинство считало: поскольку они, карелы, не вмешиваются в дела русских, то пусть и русские не вмешиваются в их дела, пусть уходят по-хорошему, а то Финляндия не даст хлеба. Это решение и было доведено до сведения красных разведчиков.

Тогда Поавила махнул рукой на все собрание — «уж коли высказаться не дают, так чего тут…» — и на следующее утро больше не пошел в архиерейский дом на заседание. Он встал на лыжи и направился домой.

Стояла оттепель. Снег прилипал к лыжам. «Весна вроде начинается, — размышлял Поавила, изредка отталкиваясь палками. — Вот таковы дела… А ведь и раньше наш брат карел в голодные годы на Мурманке пропитание добывал. Впрочем, кое-кто, конечно, кормился коробейничеством в Финляндии. Гляди-ка, уже до Ухты телефон провели…»

До Вуоккиниеми оставалось несколько верст, когда Поавила увидел вдали целую вереницу легких саней, ехавших ему навстречу. Лошади бежали рысью, и Поавила решил, что это возвращаются мужики, отвозившие из Ухты к границе иностранных «наблюдателей», «министров» Временного комитета и часть депутатов окружного собрания. Но в санях сидели не только мужики-возчики, но и те, кого они должны были переправить на финскую сторону. Так, значит, они не удрали за границу…

Оказалось, беглецы из Ухты остановились в Вуоккиниеми и продолжали заседать там. На этих заседаниях они от имени карельского народа приняли решение об отделении Карелии от России и присоединении ее к Финляндии и сформировали так называемое правительство Беломорской Карелии. И теперь они возвращались в Ухту, чтобы добиться утверждения этих решений на продолжавшемся там окружном собрании. Так что в санях теперь сидел не какой-то Временный комитет, а настоящее правительство; в санях ехали и финские хозяева, содержавшие это правительство, и их единомышленники-карелы.

— Ушли красные из Ухты? — крикнули из передних саней Поавиле. Конечно, они и так знали, что красные ушли — они все время поддерживали связь по телефону со своими людьми, оставшимися в Ухте.

Зато Пулька-Поавила не знал. Когда он уходил из Ухты, красные оставались там. Неужели ушли обратно в Кемь? Может, испугались распутицы, побоялись, что их так мало и что на них могут напасть… Или, может, они только за тем и приходили, чтобы узнать, как тут обстоят дела? Да уж, наверное, ушли, раз эти возвращаются…

У Пульки-Поавилы снова было такое ощущение, словно за его спиной затевали что-то непонятное. Он остановился и оглянулся. Лошади были уже далеко.

«Обратно идут, вот окаянные…»

 

VI

Зимник, накатанный через реку ниже порога Ужмы, изо дня в день становился все темнее и по мере того, как снег около него таял и оседал, поднимался все выше. Вешки, установленные вдоль дороги, уже свалились.

Харьюла стоял в раздумье на берегу. Не знающий покоя ни летом, ни зимой порог шумел точно так же, как и два года назад, когда они с Доновым стояли у этого же лодочного причала и, пробуя каблуком прочность льда, так же разглядывали дорогу, начинавшуюся на другой стороне заводи. Тогда он был настроен так воинственно, что готов был гнать белофиннов до самой границы и даже перейти ее. Но в тот раз ничего не вышло. Теперь тоже начиналась распутица, но надо было выступать в поход. Побережье Белого моря и весь север вплоть до Мурманска были освобождены от интервентов и белогвардейцев. Осталось освободить только Ухту и ее округу.

На берег с двумя ведрами легкой походкой прошла Степанида и зачерпнула воды из проруби.

— Давай я помогу, — предложил Харьюла.

— Да я сама, — сказала Степанида и взялась за дужки. — Отстань, ну отстань! Всю воду расплещешь. Ты что, сумасшедший?

Но сопротивлялась она больше для виду.

— А что твоя муччой скажет, если увидит? — спросила Степанида, лукаво взглянув на Харьюлу, отобравшего у нее ведра с водой.

— Муччой, — повторил Харьюла, улыбнувшись.

Ему понравилось это карельское слово. Нравилась ему и девушка, которую Степанида назвала его женой. Степанида говорила о Хилье, которая тоже была в Подужемье. Видимо, наметанным женским глазом Степанида заметила, что Харьюлу и Хилью связывает нечто большее, чем просто фронтовая дружба. Но Харьюлу влекло и к Степаниде. Поэтому он со своим взводом и остановился в ее избе.

— Поглядите, Яллу-то, — прошептал один из красноармейцев, увидев, как Харьюла поднимается вверх по косогору, помогая Степаниде нести ведра.

В Подужемье никогда не было так много военных, как теперь. Они стояли почти в каждой избе.

— Нет ли у хозяюшки ниток и иголки? — спросил у Степаниды молодой красноармеец-карел, как только они с Харьюлой вошли в избу.

Накануне состоялось партийное собрание полка, затем провели собрания во всех ротах. Речь шла о починке одежды. На собраниях было зачитано полученное из политотдела дивизии обращение Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, в котором говорилось:

«Товарищи красноармейцы! Не забывайте, какого труда стоило для вас добыть одежду и обувь. Не забывайте, что вы имеете одежду и обувь, которой нет у рабочих и у крестьян, потому что они уступили ее вам. Берегите свою одежду и обувь. Если вы будете время от времени чистить шинель и гимнастерку, чинить их, если вы будете регулярно чистить сапоги, они прослужат вам в два раза дольше. Этим вы окажете большую услугу республике».

За последнее время красноармейцы действительно порядком обносились. Сейчас многие сидели кто с сапогом, зажатым между колен, кто с рубашкой, кто с брюками в руках.

— Дай-ка сюда портки, — сказала Степанида молодому красноармейцу. Съежившись на скамье, парень остался сидеть в кальсонах. Он и так смущался, а тут еще ребята стали подначивать. Степанида, не обращая внимания на зубоскальство красноармейцев, латала его брюки.

— А вот и твоя муччой идет, — сказала она Харьюле нарочито громко.

Харьюла взглянул в окошко. Мимо избы шла Хилья с санитарной сумкой через плечо. Но к ним не зашла.

Залатав брюки молодого красноармейца, Степанида поставила самовар. Вскоре пришел и Кюллес-Матти.

— Они опять бражку лакают, — сообщил он, снимая со спины рюкзак. Матти отвечал за питание во взводе и ходил за продовольствием для ребят.

— То-то сахар опять такой сырой, — рассуждали красноармейцы, получив каждый свой паек.

— За стол, мужики!

Но Харьюла не сел пить чай. Он решил сходить к интенданту полка. Об этом интенданте говорили всякое. Интендант у них был новый, в полку появился недавно, и мало кто его знал. Поговаривали даже, что этот интендант ведет такие речи, что руководители, мол, предали революцию и тому подобное. Харьюла решил выяснить, чем же он все-таки занимается.

Интендантская служба со всеми складами помещалась в избушке рыжего Онуфрия. Избенка стояла на самом краю села, и там можно было спокойно варить брагу. Сам Онуфрий ничего не имел против, даже наоборот. Ведь кое-что перепадало и ему. Да и детей было чем накормить.

— А хорошие люди эти красноармейцы. Бедных они не обижают, — говорил он жене.

Его постояльцы были уже в таком состоянии, когда человек, как говорится, не чувствовал себя ни больным, ни бедным.

— А нынешние господа тоже правды не любят, — говорил один из них, ругая комиссара полка. — Скажешь правду в глаза, так сердятся.

— Я ехал в одном поезде с настоящими господами, — хвастался другой. — А начальство тоже бывает разное. Вот, например, наш командир. Он о ребятах так же заботится, как и Попов.

Он говорил о Попове, молодом матросе Балтийского флота, который в дни гражданской войны в Финляндии своими зажигательными речами агитировал этих молодых финнов отправиться из Хельсинки в Россию защищать революцию. В финскую Красную гвардию ребят не приняли, потому что они не были членами профсоюза. Вот они и вступили в отряд Попова и приехали с ним в Москву. Попов действительно умел заботиться о своих бойцах. Бог весть каким образом он в это голодное время обеспечивал их всем необходимым. Может быть, ему помогал кто-то, занимавший влиятельный пост. Но когда левые эсеры подняли в Москве мятеж, Попов заявил молодым финнам, что Совет Народных Комиссаров предал революцию, и велел направить стволы пушек на Кремль.

— Языка-то мы не знали, нас легко было за нос провести, — рассуждал красноармеец, сидевший в сторонке и занятый чисткой сапог. — Чуть не погубил нас этот анархист проклятый.

Из Москвы этих ребят послали подавлять восстание чехословаков, вспыхнувшее в Поволжье, но там они попали в часть какого-то полковника Муравьева, который тоже оказался предателем. Затем они служили в финской роте батальона Пермского ЧК и очищали прифронтовую полосу от бандитов. Узнав о том, что в Медвежьей Горе формируется финский полк, они приехали в Карелию и с тех пор сражались в рядах 6-го финского полка. Этим молодым финнам уже не раз приходилось смотреть смерти в глаза, и они на деле показали, чего они стоят, но во многих из них еще сохранилась какая-то мальчишеская беспечность и бесшабашность.

Что мне делать со счастьем моим, Уж очень оно жестоко… —

запел парень, только что хваставшийся, что ехал в одном поезде с господами. Но пение его было прервано приходом Харьюлы.

— Отведай-ка нашей бражки, — предложил ему парень.

— Где ваш командир? — спросил Харьюла, не замечая протянутой ему кружки.

— Пошел за санитарками ухаживать, — сказал красноармеец, ругавший комиссара. — Когда нам выступать? Я еще не успел валенки подшить.

Многие из красноармейцев оставались еще в зимнем обмундировании и были, конечно, недовольны. Неужели придется отправиться в поход в тяжелых валенках? Да и стоит ли тащиться десятки километров по мокрому глубокому снегу? Не лучше ли переждать неделю-другую, пока не вскроется река Кемь, и затем отправиться на лодках? У начальства свои планы. Им-то что! У них новые сапоги и обмундирование суконное. И вряд ли все пойдут, кое-кто останется здесь, в Подужемье, — рассуждали ребята.

Харьюле тоже не надо было чинить своего обмундирования, оно у него было новенькое. Он получил его недавно, недели две назад, когда закончил курсы командиров при Интернациональной военной школе в Петрограде. В новых сапогах, в зеленом суконном мундире вид у него был важный. Да и вообще за последнее время он сильно переменился.

— Стал что таракан, который сидит в щели камина в богатом доме и тоже мнит себя господином, — издевались ребята из интендантского взвода над Харьюлой, когда он ушел. — Вынюхивать пришел, сволочь…

Харьюла хотел заглянуть и к санитаркам, но, подумав, направился прямо в штаб полка.

Через три дня в Подужемье приехала комиссия из политотдела дивизии. Факты, которые сообщил в своем рапорте комиссар полка, подтвердились. Комиссия установила, что командир интендантской службы полка занимался не только хищением продуктов питания, но и прямым подстрекательством. Оказалось, он агитировал красноармейцев отказаться от выступления: «Разве можно отправляться в путь в распутицу, да еще в таком рванье?» — говорил он. А сам не ударил пальцем о палец, чтобы доставить из дивизии новое обмундирование. Интенданта взяли под стражу и отправили в военный трибунал. Больше в полку он не появлялся. А через несколько дней из Кеми начало поступать продовольствие и целое, хотя и бывшее в употреблении, обмундирование.

Подходил Первомай, но оставаться на праздник в Подужемье они не могли. Шли последние приготовления. В рюкзак надо было уложить продовольствие на две недели, 250 патронов и все остальное, что необходимо бойцу во время дальнего рейса.

Лед на реке стал таким ненадежным, что не стоило даже пытаться переехать через реку на лошади. Пришлось оставить обоз и мобилизовать в Подужемье женщин нести грузы. Степаниду тоже мобилизовали.

— Ох и бестолковый же ты! — бросила Степанида Харьюле, складывая в кошель пулеметные ленты и части пулемета.

— Почему? — спросил Харьюла в недоумении, потом понял, на что намекала Степанида: дескать, он, Харьюла, должен был бы заступиться за нее, сказать, что она не может пойти, сослаться на что-нибудь…

— А прошлый раз ты был другой, — вздохнула Степанида, завязав кошель. — Помоги поднять на спину.

Рано утром первая группа спустилась на рыхлый лед реки. Растянувшись длинной цепочкой, красноармейцы один за другим исчезали в лесу на том берегу. Не в первый раз они отправлялись в дорогу с винтовкой и тяжелым рюкзаком за плечами, не зная, вернутся ли обратно живыми. Но, пожалуй, впервые им пришлось выступить в поход в такую распутицу, да еще пешком. И хотя было не до песен, Харьюла стал вполголоса напевать:

На дворе у Юрвалы, с ровною вершиной, Хух-хах-хей, выросла сосна…

Он знал, как важно было сейчас своим личным примером подбодрить ребят, быть самому веселым и бодрым. Одним своим видом он может больше поднять дух, чем длинными речами.

В начале пути, по скованному ночным морозом насту, шагалось легко. Но затем снег стал подтаивать. И чем глубже проваливались ноги, тем длиннее казались версты.

Хилье натерло плечо. Она остановилась, с трудом переводя дыхание.

— Устала? — спросила, подходя, Степанида.

Рядом со Степанидой Хилья выглядела хрупкой и беспомощной. Хилья не была неженкой, с юных лет ей пришлось самой зарабатывать себе на жизнь на текстильной фабрике, но работа ткачихи все-таки не шла ни в какое сравнение с крестьянским трудом, которым приходилось заниматься Степаниде. Оставшись вдовой, она сама и навоз возила, и пахала, и косила.

— Давай сюда сумку, — сказала Степанида повелительно.

Но Хилья, превозмогая жгучую боль, потащилась дальше.

Почти в самом конце колонны шел Кюллес-Матти. Он катился как колобок на своих с детства кривых йогах. Поравнявшись с женщинами, он спросил у Хильи:

— Ты что, плачешь? По мамочке соскучилась? Давай-ка, девка, сюда твою сумку.

В густых ельниках лежал еще толстый снег, но лесные ручьи местами уже разлились.

За ночь снег еще подмерзал, и в лес утром можно было бы съездить на лошади, но Пулька-Поавила боялся, что может не выдержать лед на заливе. Поэтому он и не стал просить у соседей лошади, а впрягся в сани вместе с сыновьями, и они отправились в лес за остатками сена. Поавила надеялся, что сможет там, в весеннем лесу, хоть на время избавиться от тревожных мыслей, которые не давали ему покоя с тех пор, как он вернулся из Ухты. До пожни было верст пять, и Поавила рассчитывал, что они успеют вернуться до того, как наст размякнет. Пожалуй, они успели бы, не затокуй на обратном пути около Вехкалампи у самой дороги глухарь.

— Подождите здесь, — сказал Поавила сыновьям и взял с воза винтовку.

Токование раздавалось где-то совсем близко, в ельнике. Поавила старался ступать как можно осторожнее, чтобы скрипом снега не выдать себя. Впереди показалась прогалина и… Пулька-Поавила не мог не застыть в восхищении… Какие красавцы! Но что поделаешь! Подобравшись еще ближе, он прижался щекой к прикладу, прицелился и выстрелил. «Нет, этой штукой много не поохотишься», — подумал он, разглядывая подстреленного глухаря. Но все-таки он был доволен тем, что захватил с собой винтовку.

— Ого! — сказали ребята, когда отец дал им подержать тяжелого глухаря.

— Есть что положить в чугунок, — с довольным видом сказал Поавила, укладывая винтовку на сено. Потом они опять впряглись в сани.

Сани еще не проваливались, но ноги начали увязать с каждым шагом все глубже. Однако Пулька-Поавила упорно тащил воз вперед: в хлеву стояла голодная корова и ждала сена, а дотянуть до лета они могли лишь благодаря буренке.

До деревни было недалеко. Вон она виднеется там, за заливом, сквозь заиндевелые ветви берез и кустарника. Под гору сани съехали легко, но на заливе второй полоз сразу же провалился и из-под снега брызнула вода.

Доариэ стояла на дворе и ждала уехавших за сеном. Пора бы им уже вернуться! Заметив, что муж и сыновья уже на заливе, она поспешила навстречу. И так они потащили воз всей семьей. Увязая в мокром снегу, насквозь промочив ноги, они дотащили сани до берега. Но поднять их на косогор уже не хватило сил.

— Оставим здесь, — предложила Доариэ. — Отсюда можно перетаскать и на руках.

Забрав охапку сена, она пошла вверх по косогору. Муж и сыновья последовали ее примеру.

— Смотрите у меня, не трусите сено, — строго предупредила она мужчин, оборачиваясь.

Пока мать давала корове сено, Микки успел выпотрошить глухаря. Вернувшись из хлева, Доариэ стала резать глухаря на куски.

— Пока нам сена хватит, а там глядишь и снег растает, — говорила она.

Прошло несколько дней, и снег начал быстро таять. Старые люди говорят, что если появилась проталина величиной с коровью шкуру, значит, скот уже не пропадет от голода. Оттаявшей земли в лесу было намного больше. Так что о скотине уже можно было не беспокоиться. Зато настали другие заботы. Пульке-Поавиле было над чем поломать голову. Скоро начнутся полевые работы, а лошади нет, да и семян тоже, и неизвестно, где их взять. И новую избу надо бы строить.

Поавила решил начать с избы. Хоть бы подвести ее под конек.

Чем выше поднимался сруб, тем труднее становилось поднимать бревна. Пулька-Поавила и Хуоти сидели верхом на срубе и тянули на веревках вверх бревно. Проходивший мимо Срамппа-Самппа подошел к ним и стал помогать, подпирая бревно шестом, сначала с одного, затем с другого конца. От натуги старик чуть не задохнулся и никак не мог отдышаться.

— Не знаю, что с моей грудью, совсем замучила… — прохрипел он, когда бревно, наконец, уложили на место и Пулька-Поавила с Хуоти спустились вниз перекурить.

— Доведет эта хворь тебя до могилы, — сказал Пулька-Поавила Самппе.

— Скрипучее дерево долго живет, — ответил старик. — Я еще доживу до твоего новоселья, чтобы прийти пожелать тебе хорошей жизни в новой избе — ржаного хлебца вдосталь поесть да березовых дровишек вдоволь пожечь.

К ним подошел Хёкка-Хуотари.

— Боюсь, тебе, Поавила, не достроить избы, времена лихие настают… — заметил он.

— Да, пожалуй, — согласился Поавила и посмотрел выжидающе на соседа: с какой тревожной новостью Хуотари опять пришел?

— Помнишь, я тебе говорил: не торопись, пусть хоть немного прояснится, — продолжал Хёкка-Хуотари. — Живешь и не знаешь, что завтра будет.

Они поговорили о событиях последних дней, порассуждали о том, чего можно ожидать, посетовали, что им, простым необразованным крестьянам, трудно уразуметь все, что теперь творится на белом свете.

— Если бы бык знал свою силу и крестьянин свое право, то их бы никто не одолел, — сказал Самппа.

— А где же Ховатта? — спросил Поавила.

— Пошел к Теппане, — ответил Хёкка-Хуотари. — Все у них тайны какие-то.

Хёкка-Хуотари заметил на поле Доариэ и Микки. Они накладывали навоз из кучи на носилки и разносили его по полю. Поглядев, как они разбрасывают навоз, Хуотари сказал:

— Пусть Хуоти зайдет за лошадью, чтобы не таскать на руках…

Он дал Пульке-Поавиле свою лошадь и позднее, чтобы сосед смог вспахать и забороновать свой надел. Семена Поавиле одолжил Крикку-Карппа; у него оказались еще прошлогодние, они же живут вдвоем с бабой. И то хорошо, что не пришлось ходить кланяться Хилиппе.

Так что и этой весной, худо ли, хорошо ли, а поле свое Поавила засеял. Осталось посеять лишь репу. Ну, а эта работа не особенно трудная, от нее плечи не ломит: поплюешь — и репа вырастет.

Пулька-Поавила уже досевал репище, когда его окликнул Ховатта.

— Бог в помощь.

— Теппана не пришел? — спросил Поавила.

— Ночью вернулся, — ответил Ховатта. — Дошел только до Хайколы…

Как только сошел снег и вскрылись озера, Теппана отправился в Кемь за помощью. Но до Кеми он не дошел: около Хайколы ему встретился передовой отряд 6-го финского полка. В этом отряде оказался даже один его старый знакомый.

— А где Хуоти? — спросил Ховатта.

— Вон на дворе, дрова колет, — махнул рукой Поавила.

— Надо бы сходить в Латваярви, — сказал Ховатта. — Не смог бы он пойти?

Поавила подозвал сына. Ховатта достал из кармана какую-то записку и передал ее Хуоти.

— Отнесешь в Латваярви, отдашь Пекке, сыну Большого Ийваны. Из деревни выходи так, чтобы телефонисты не заметили.

Телефонистами Ховатта называл трех молодых карелов-связистов, за день до этого пришедших в Пирттиярви с погоста. Все трое были с оружием. Говорили, что один из них — сын ухтинского купца Сергеева. Остановились пришельцы у Хилиппы. Там был и телефон. Появление этих связистов и заставило Ховатту поторопиться с осуществлением своих планов.

Вечером мужики помоложе, словно сговорившись, стали куда-то собираться. Одни говорили, что идут на рыбалку, другие — на охоту. Поодиночке они уходили из деревни.

Хуоти не вернулся к ночи домой.

— Что же с ним случилось? — встревожилась Доариэ.

— Не волнуйся, — успокаивал ее Поавила. Он догадывался, что должно произойти в деревне, но жене ничего говорить не стал.

Получив записку Ховатты, сын Большого Ийваны сразу же дал знать о ней тем из латваярвских мужиков, кому он доверял. Он велел им немедля достать полученное еще в отряде оружие и собраться в назначенном месте. Мужики были давно готовы, только ждали сигнала. Собравшись, они ночью отправились в путь. Хуоти пошел с ними. К утру подошли к Пирттиярви, но в деревню не вошли, а направились к сопке Илвесваара.

Неподалеку от той одинокой и старой ели, под которой белофинны убили учителя, была развилка и стоял вкопанный в землю покосившийся деревянный крест. Тропинка, проходившая мимо креста, вела на погост. Тропа налево вела на Илвесваару. До нее было версты три. Когда латваярвцы подошли к сопке, там был уже десяток мужиков из Пирттиярви. Все тоже с винтовками.

Без долгих споров решили, что командовать отрядом должен Ховатта. Ховатта сперва отказывался, но потом согласился. Он объяснил обстановку. Разъяснил, какую встречу они должны устроить войскам Ухтинского правительства, когда те будут отступать к границе. Отступать они будут, конечно, по этой дороге. Поэтому здесь и появились связисты. Но телефонную связь с Вуоккиниеми надо прервать. Есть ли желающие? Желающих оказалось больше, чем требовалось. Ховатта отобрал нескольких человек и назначил их командиром Теппану.

Выбрав удобное место, Теппана оборвал провод, переброшенный от одной ели к другой.

— Здесь мы устроим засаду.

Партизаны залегли за кустами можжевельника и взяли дорогу на мушку.

— Сейчас придут, — уверял Теппана, настороженно прислушиваясь к лесной тишине.

Вскоре со стороны деревни послышались голоса.

— Тс-с, — прошипел Теппана и снял затвор винтовки с предохранителя.

Из-за деревьев показался сын купца Сергеева, за ним — другой телефонист, тоже ухтинский парень, третьего не было видно. Телефонисты шли, спокойно переговариваясь.

— Обрыв. — Сын Сергеева испуганно оглянулся.

Вокруг было тихо. Ничего не заметив, он стал соединять провода. Но соединить их он не успел — из-за кустов грохнул выстрел, другой…

Поавила и Доариэ возвращались с озера. Вечерело. Солнце стояло еще довольно высоко над лесом, но лучи его совсем почти не грели. Озеро было спокойно. В такую погоду звуки доносятся далеко.

— А-вой-вой! — Испугалась Доариэ и перестала грести. — Что это?

— Кажется, стреляют, — сказал Поавила, тоже настороженно прислушиваясь.

— Однако, опять война будет? — встревожилась Доариэ и, опустив весла в воду, стала грести быстрыми рывками, словно хотела от кого-то убежать. — Ведь и Хуоти где-то там.

Выстрелов больше не доносилось, и Поавила тоже забеспокоился. Подгребая кормовым веслом, он все прислушивался, ожидая новых выстрелов.

Дома запыхавшийся Микки рассказал им о том, что узнал в деревне. Телефонисты хотели позвонить на погост, но связи не было, тогда они пошли выяснять на линию, в чем дело. А потом из-за реки послышалась стрельба.

— И Хуоти тоже там, — опять заохала Доариэ. — А-вой-вой, зачем он пошел…

— А третий дал деру, — с сожалением сказал Теппана, осмотрев тропинку у места засады. — В Вуоккиниеми, должно быть, побежал…

Была уже ночь, когда они вернулись на Илвесваару. К тому времени туда подошел отряд партизан из Войницы, человек двадцать. С ними был зять Пульки-Поавилы Хуму-Хуоти. Своего шурина он сперва не узнал.

— Да неужели Хуоти? — удивился он.

— Да, я, — ответил Хуоти.

Поговорить с мужем Анни Хуоти не успел: командир войницких партизан послал Хуму-Хуоти в караул.

Круглолицему темноволосому юноше, командовавшему войницким отрядом, не было, пожалуй, и двадцати лет. На боку у него висел маузер, выданный ему на бухгалтерских курсах. Когда Ухтинское правительство открыло курсы, этот парень тоже поехал в Ухту, но как только их начали обучать стрельбе, он убежал в родную деревню и организовал там партизанский отряд. Теперь они с Ховаттой совещались, где лучше устроить засаду, у развилки или же у сопки Пахкомиенваары. Спускаясь с сопки, дорога, ведущая в деревню, проходила через перешеек между двумя небольшими озерками. На этом узком перешейке партизаны и решили встретить отступающих.

Они залегли неподалеку от дороги в молодом ельнике. Под утро они заметили движение на проходившей через сопку дороге. Вскоре на перешеек стали спускаться вооруженные люди.

Защелкали затворы винтовок.

— Не стрелять! — предупредил Ховатта, увидев среди отступающих детей и женщин. Он узнал многих из отступавших. Вот идет Ханнес… А это кто? Кажется, тот мужик из Вуоккиниеми, что служил у него в отряде переводчиком. Точно, он! Люди бежали вместе с семьями.

— Не стрелять! — повторил Ховатта. — Разве не видите — бабы там, дети.

Отступающие торопились. Они, видимо, уже знали, что вечером где-то здесь стреляли, и испуганно оглядывались. От развилки, увидев убитых телефонистов, они бросились чуть ли не бегом и в деревню влетели запыхавшиеся, перепуганные, словно смерть гналась за ними. В деревне уже просыпались.

— А-вой-вой! — заголосили женщины, угоняя в лес скотину, чтобы она не пострадала от выстрелов.

От шума проснулись и дети.

— А что они там ищут? — спросил Микки.

Из окна он увидел, что прибежавшие в деревню люди что-то копают лопатами на краю поля за скотным двором Хилиппы. Пулька-Поавила тоже смотрел в окно.

— Наверное, окопы роют.

— Да лезь ты скорее в подполье, — заворчала Доариэ на сына.

Сама она тоже спустилась в подполье. Поавила залез последним. В подполье не страшно, не надо бояться, что залетит какая-нибудь пуля, если в деревне начнется стрельба. Все жители деревни торопились укрыться. Теперь было совсем не то, что тогда, когда через Пирттиярви отступали к границе остатки белофинской экспедиции. Теперь война будет настоящая…

Иро не стала прятаться.

— Куда ты? — переполошилась мать, увидев, что дочь взяла ребенка и пошла во двор.

Иро не хотела ребенка. Чего она только не делала — и дрова колола, выбирая чурбаны потолще, и тяжелые камни убирала с поля, но ничто не помогло. «Да пусть он будет, коли уж так суждено было случиться, — уговаривала ее мать. — Что же с ним поделаешь?» Перед покровом Иро родила сына. И бабы в один голос решили, что ребенок — вылитый Ханнес. Узнав о возвращении Ханнеса, Иро взяла ребенка и отправилась к нему.

— Дура, не ходи, — кричала мать вслед.

Иро даже не оглянулась. Ей теперь нечего бояться. Убьют, так убьют…

Ханнес стоял во дворе своего дома с маузером в руке, время от времени отдавая какие-то распоряжения своим подчиненным, видимо указывая, где им рыть окопы, и в то же время внимательно вглядываясь в сторону реки. Он даже не заметил, как Иро подошла к нему.

— На тебя похож, — сказала Иро.

Ханнес растерялся.

— Иро? — наконец выдавил он.

— На тебя похож, — повторила Иро, показывая ребенка.

— На меня? — Ханнес пожал плечами. — Ты же его из Кеми принесла.

— А ты забыл, как мы с тобой… там… на сеновале? — спросила Иро.

— Да ведь ты же сама хотела, — сказал Ханнес со смешком.

— Так я же хотела, чтоб тебе хорошо было, — тихо сказала Иро.

— Мне сейчас некогда. Видишь, что творится, — нетерпеливо сказал Ханнес. — Иди куда-нибудь, спрячься. Сейчас начнется стрельба.

Иро никуда не пошла. Она стояла, с трудом удерживая слезы. Она и сама не понимала, что с ней происходит. Ее охватило отчаяние. Увидев, что ее мать направляется к ним, она вдруг выхватила из руки Ханнеса маузер и направила на него дуло.

— Ты что, рехнулась? Ты что? — испуганно повторял Ханнес, вырывая маузер из рук Иро.

— Доченька, пойдем, — сказала мать и взяла у Иро ребенка.

Ханнес промычал что-то невнятное, махнул рукой и пошел к окопам.

Окопы докопать они не успели: пришел приказ отступить из деревни. Ханнес так торопился, что даже не зашел в дом попрощаться с родными, укрывшимися в подполье.

В деревне стало тихо, как на кладбище. Через некоторое время люди начали вылезать из укрытий, выглядывать из дверей. Первыми на улицу выбежали мальчишки.

— Ушли!! — кричали они радостно.

Но тут же перепугались: из леса появились люди с винтовками наперевес и с криком «ура!» побежали к деревне. Их было так много, что все поле казалось черным. Впереди бежал парень, размахивая маузером.

В деревне парень сунул маузер в деревянную кобуру, сел на камень у избы Хёкки-Хуотари и достал из внутреннего кармана тетрадку. Положив тетрадку на колени, он стал что-то рисовать в ней. Мальчишки подошли поближе.

— Карту рисует, — шепнул Микки.

Подошел Ховатта, и парень с маузером сказал:

— Надо бы соединить провода, чтобы позвонить на погост…

Когда связь была восстановлена, командир войницких партизан пошел к Хилиппе и позвонил оттуда в Вуоккиниеми.

— Парвиайнен у телефона, — ответил голос в трубке.

Парвиайнен, учитель по профессии, тоже был один из тех финнов, которые осенью тайком пришли в пограничную Карелию, «пробуждать» братьев-соплеменников. На бухгалтерских курсах в Ухте он преподавал географию. Теперь он являлся главнокомандующим ухтинской «освободительной» армии. Так, значит, белые еще в Вуоккиниеми. А может быть, они и в Ухте?

— Здравствуй, ла́хтари, — приветствовал командир партизан своего бывшего учителя.

— Ах, чертов пуникки, ты уже там? — удивился Парвиайнен и выругался.

— Да, мы здесь. Если вы немедленно не уберетесь из Вуоккиниеми, то окажетесь на кладбище, когда мы придем туда…

Среди партизан Микки заметил своег браота Хуоти. Он разговаривал с каким-то незнакомым человеком. Потом они оба направились к ним. Микки пошел следом. Когда он вошел в избу, мать говорила, утирая слезы, своему зятю:

— Да и угостить-то нечем. Сети не смотрели. Съездили бы вы, ребята, посмотрели. А как там Анни-то? Здорова ли? Подожди, я хоть самовар поставлю.. Говоришь, не в гости пришли. А давно в гостях не были. Когда ж это в последний раз-то были? Да еще до войны. После и носа не казали, точно и тещи не существует. Ну да, дети, от них, конечно, никуда не денешься. А сколько их у вас? Четверо уже, а-вой-вой, время-то идет. Ну и как они? Не болеют?

Через час Хуоти и Микки вернулись с озера. Доариэ выбрала окуня покрупнее и сварила уху.

— Садись, зять, за стол, окунь-то совсем свежий. А хлеб у нас горький. Заморозок, видишь, прихватил ячмень. А был ли у вас заморозок?

Хуму-Хуоти не успел и пообедать, как пришел кто-то из партизан и сказал, что они выступают.

— Опять? — всполошилась Доариэ.

Прощаясь с зятем на дворе, она сказала:

— Приходите с Анни погостить и ребятишек возьмите, чтобы увидеть, а то кто его знает…

Латваярвские партизаны тоже ушли, но они пошли не на погост, а домой. Надо было готовиться к сенокосу, скоро им предстояло отправиться на лесные пожни. В Пирттиярви оставались только свои, и тут вдруг обнаружилось, что куда-то пропал Хёкка-Хуотари. Рано утром он повел лошадь в лес и в деревню не вернулся. Неужели с ним что-то случилось?

Летняя белая ночь. Солнце едва успеет скрыться за горизонт, как снова начинает медленно подниматься. И на озере тихо-тихо, вода только чуть-чуть вздрагивает там, где рыба охотится за насекомыми. Кто бы ни оказался на лоне природы в такую ночь, — залюбуется ее красотой.

— Ребята, смотрите! — сказал Харьюла. — Красота-то какая! Совсем как у нас на Сайме.

До Ухты они дошли, не встречая сопротивления. Единственным препятствием были слякоть и холодная вода, по которой пришлось шагать по колено, пока не добрались до села Паанаярви. После Паанаярви стало легче, лед на реке Кемь растаял, и они плыли на лодках. А так как на веслах сидели опытные гребцы — карельские женщины, привыкшие проделывать на веслах многокилометровые переходы, — продвигались быстро.

В Ухте они тоже не встретили сопротивления: оказалось, что Ухтинское правительство вместе со своей «армией» погрузилось в лодки за два дня до их прихода и покинуло село. Вскоре к Ухте подошли и те роты, что шли на лодках через Юшкозеро и Лусалми.

Но в Ухте им пришлось задержаться и пробыть более недели. Во-первых, потребовалось время, чтобы раздобыть нужное количество лодок для наступления на Энонсу и Ювялахти — туда можно было добраться только по воде: Но самым большим препятствием была нехватка продовольствия. Пришлось ожидать, пока карелки съездят в Паанаярви, куда перебрался штаб полка со складами, и доставят продовольствие в Ухту.

В Ухте Харьюла стал выяснять, нет ли в селе кого-либо из родственников Иво Ахавы. Родственники нашлись. В живых оказалась и бабушка Иво, совсем дряхлая старушка. Харьюла рассказал им, что белые убили Иво. Бабушка утирала уголком платка слезящиеся глаза, а остальные родственники слушали и отмалчивались. Харьюлу удивило это. Он не знал, что молодой хозяин дома был белым и ушел вместе с ухтинской «освободительной армией».

Когда Харьюла вернулся от родственников Ахавы, Кюллес-Матти сообщил ему, что в Пирттиярви крестьяне подняли восстание и прогнали из деревни головной отряд отступающей «ухтинской армии». Значит, Теппана сдержал свое слово. Теперь надо было и им торопиться.

Тут же Харьюлу позвали в штаб батальона. План наступления был уже готов. Решили выступить ночью и к рассвету незаметно подойти к Ювялахти, так, чтобы застать противника врасплох. Первая рота пойдет в обход через Энонсу. Вторая высадится на берегу пролива Кормуссалми, по зимнику перейдет через перешеек и нападет на деревню с тыла. Обе роты должны атаковать деревню одновременно, в 5 часов утра.

Приближались к Кормуссалми, где рота Харьюлы должна была сойти на берег. Этот пролив славился своей семгой, почти такой же крупной и жирной, как та, что ловилась в пороге Ужмы. Жители Ухты ездили в Кормуссалми ловить семгу на блесну.

Налево смутно вырисовывался остров Ухутсаари, на фоне его виднелись лодки, направлявшиеся к Энонсу. Харьюла всматривался в противоположный берег пролива, до которого было рукой подать. Они должны были проявлять осторожность. Кто знает, а вдруг их встретят огнем вон из-за тех деревьев. Но все шло хорошо. Разведчики, посланные разведать берег, махали им руками.

Пристали к берегу и устроили привал. Перекусив, отправились дальше по суше. К Ювялахти подошли незамеченными. Стрелки часов показывали уже пять, а роты, которая шла через Энонсу, было не видно и не слышно. Неужели нарвалась на засаду? Но стрельбы-то с той стороны вроде не слышно было.

Со стороны деревни послышалось звяканье колокольчиков. Скотину гнали в лес. Звяканье приближалось, а вот показались и коровы.

— Ну, пошевеливайся! — покрикивал пастух.

Следом за стадом шел не только пастух. То ли в Ювялахти каким-то образом узнали о приближении красных, то ли просто из предосторожности белые выслали разведку.

— Пусть подойдут поближе, — предупредил шепотом Харьюла, но один из красноармейцев не расслышал его команды и выстрелил.

С фланга ударил второй выстрел. Затем третий. Коровы, толкаясь, ринулись в разные стороны. Завязалась перестрелка.

Бой разворачивался совсем не так, как предполагали в Ухте. Первая рота все еще где-то задерживалась, а здесь, за деревней, стрельба становилась все ожесточенней. Из деревни на подмогу своим бежали белые, кто с маузером, кто с винтовкой.

— Кюллес-Матти ранило, — пробежало по цепи.

Санитары вынесли Матти из-под огня, и Хилья, укрывшись за большой раскидистой березой, стала снимать с него гимнастерку, из-под которой струилась кровь.

— Не стоит уже, — прошептал ей Кюллес-Матти. — Так и не довелось увидеть сына… Скажи Татьяне…

Но он не успел сказать, что передать жене.

Хилья сидела рядом с ним, бессильно уронив руки. Со стороны деревни все еще доносились выстрелы. «А вдруг Яллу тоже… — подумала она. — Или ранят…»

Потом она услышала шаги и негромкие голоса.

— Слава богу, — прошептала Хилья, увидев Яллу среди тех, кто отошел в лес.

Харьюла шел и ругал вслух первую роту:

— Какого дьявола они там мешкают…

— Матти убило, — сказала Хилья, когда Яллу подошел к березе.

Опять захлопали выстрелы. Стреляли где-то подальше, за деревней.

— Наконец-то! — сказал Харьюла. — Ну, ребята, попробуем и мы еще раз.

— Будь осторожнее, — напутствовала его Хилья.

Харьюла оглянулся, но ничего не сказал. Да что говорить. «Ох уж эти бабы», — только удивлялся он про себя.

Бойцы ушли. Остался один молодой красноармеец-карел, которого ранило в руку разрывной пулей. Хилья перевязала его рану.

Целых шесть часов шел бой за Ювялахти. Сопротивление оказывали не только жители деревни, вместе с ними обороняли деревню и мужики из других деревень, сражавшиеся кто сознательно, кто поддавшись на удочку белой пропаганде. Уцелевшие мятежники отошли на лодках в Вуоккиниеми, откуда намеревались добраться до Пирттиярви, чтобы затем уйти за границу. Но путь к границе был закрыт.

«…Если вы немедленно не уберетесь из Вуоккиниеми…» — услышав это, главнокомандующий «освободительной армией» бросил трубку на рычаг полевого телефона и, с минуту поразмыслив, приказал своему воинству снова сесть в лодки, пройти на веслах до устья реки Пистоеки и подняться вверх по реке до озера Пистоярви. Оттуда, с фланга, они смогут совершить внезапную вылазку в Ухту и отбить село у красных. План операции созрел у Парвиайнена моментально. Надо только действовать быстро и успеть проскочить прежде, чем красные доберутся на лодках до Верхнего Куйтти. Да и со стороны Пирттиярви в любую минуту могут нагрянуть партизаны.

Остатки «освободительной армии» были, видимо, уже где-то в устье Пистоеки, а может и дальше, когда в Вуоккиниеми высадились бойцы шестого финского полка. Жители села встретили красных по-разному. Одни молча, выжидая, что же будет дальше. Другие — не скрывая радости. На следующий день прибыли музыканты полка, и в селе был словно праздник. Да и было что праздновать: на обширном фронте, проходившем на севере Советской России, настала долгожданная тишина. Кажется, единственным местом, где еще лилась кровь, оставалось Пистоярви. Кроме того, пришла весть о признании автономии карельского народа, и в честь этого стоило устроить праздник. Погода стояла теплая, тихая, какая выдается на севере редко, разве что в разгар сенокоса. Играл духовой оркестр — в Вуоккиниеми его слышали впервые. Особенно рады были девушки: танцевать под духовой оркестр — одно удовольствие.

Национальное чувство, национальное самосознание, стремление к национальной свободе… Национальный момент играл и будет играть огромную роль в истории, оказывая благотворное влияние, если национальное чувство проникнуто уважением к другим народам, и приводя к трагическим последствиям тогда, когда оно выливается в чувство национального превосходства, в стремление к национальной замкнутости.

Национальное самосознание карельского народа, произвольно разделенного царскими властями на две части, живших в двух губерниях, было весьма смутным и неопределившимся. Великая Октябрьская революция ускорила национальное развитие, наполнив его новым содержанием.

Во время финской революции представители Совета народных уполномоченных Финляндии ездили в Петроград для заключения договора между Российской Советской Федеративной Социалистической Республикой и Финляндской Социалистической Республикой (слово «социалистическая» было добавлено к названию Финляндии по предложению Ленина). Возник тогда вопрос и о будущих границах Финляндской Социалистической Республики и, в связи с этим, о судьбе братского карельского народа. Конечно, если и могла идти речь о присоединении Карелии к Финляндии, то только к красной, а не к белой Финляндии. Но обстановка изменилась: гражданская война в Финляндии закончилась кровавым поражением рабочего класса. Теперь речь могла идти лишь о предоставлении карельскому народу автономии в составе Советского государства. Этот вопрос предварительно обсуждался в личной беседе Гюллинга с Лениным, при которой присутствовал также бывший уполномоченный по иностранным делам Финляндской республики Юрьё Сирола. Сирола выразил сомнение в возможности развития автономной Карелии. Край преимущественно крестьянский, промышленного пролетариата нет… Тогда Ленин и сказал, что карелы — народ трудолюбивый и что он верит в их будущее. В своих нотах и газетах белофинны ратовали за «освобождение» соплеменного карельского народа. Они спекулировали на праве нации на самоопределение, хотя сами не признавали этого права. Принятое вскоре Советским правительством решение о предоставлении карельскому народу автономии и об образовании Карельской Трудовой Коммуны окончательно лишило их и этого козыря. Для выполнения принятого решения был создан так называемый Карельский комитет.

Жарким летом 1920 года Гюллинг с первой группой своих сотрудников выехал в край Калевалы. Карелию они знали по книгам и газетам, по карте да по рассказам сражавшихся там финских красноармейцев, такой она и вставала в их представлении. Они были так увлечены ею, что трудности и препятствия, с которыми они столкнулись уже в начале пути, не могли омрачить рисовавшегося в их воображении будущего. Пассажирского поезда в Петрограде достать не удалось. Дали им всего три пассажирских вагона, которые и прицепили к товарному составу. Поезд шел медленно, то и дело останавливался, часами стоял на каких-то разъездах. К вечеру все же доехали до Свири. После Свири началась Карелия. Гюллинг говорил о лесозаготовках и лесопилках, которые им предстояло пустить в ход, о школах, которые они должны открыть…

В Петрозаводске поезд простоял несколько часов на станции. Послали представителя в город, и когда он вернулся, решили ехать дальше. Вопрос о том, где находиться столице Карельской Трудовой Коммуны, не был еще решен. Может быть, в Медвежьей Горе? Но, побывав в Медвежьей Горе, увидели, что для столицы она не подходит. Поехали дальше на север. На Масельгской опять пришлось долго простоять: у самой дороги полыхал лес, и все бросились тушить лесной пожар. Члены и сотрудники Карельского комитета отличились при тушении пожара, и на собрании, которое было созвано, как только покончили с пожаром, председатель месткома профсоюза станции объявил им благодарность. На этом собрании от имени 650 железнодорожников и членов их семей была принята резолюция, в которой они приветствовали предоставление автономии народу Карелии и заявляли:

«Мы не хотим присоединения к белой Финляндии, мы хотим сохранить Карелию свободной и будем трудиться вместе с Советской Россией».

Едкий дым пожара еще проникал через вагонные окна, когда поезд пошел дальше на север. С каждым километром все ближе становились места, населенные беломорскими карелами. Наконец, прибыли в Кемь. Пассажирские вагоны отцепили от товарного состава и поставили на запасный путь. Послали представителей в город, но в уездном Совете их полномочий не признали. Оказалось, что Архангельский губернский Совет (Кемский уезд по-прежнему входил в состав Архангельской губернии) не поставил Кемский Совет в известность о принятых решениях и о Карельской Трудовой Коммуне в уездном Совете слышали впервые. Кроме того, не было в Кеми и подходящих помещений, где бы можно было разместить руководство Коммуны: сам уездный Совет ютился в тесных комнатушках. Кемь явно не годилась для столицы. Пассажирские вагоны прицепили к поезду и руководство Коммуны отбыло в Петрозаводск.

В Петрозаводске в честь членов и служащих Карельского комитета в Летнем саду был устроен торжественный обед и в их распоряжение выделили бывшую музыкальную школу. Предстояло решить вопрос о территории Коммуны. Где должна пройти ее граница: западнее Мурманской железной дороги, где жили карелы, или восточнее ее, где население было русским? Если она пройдет западнее, то в таком случае Петрозаводск не может быть столицей. К тому же это — русский город. Но тогда Коммуна лишится промышленности, а также железнодорожного и водного сообщения. По этим и по некоторым другим вопросам существовали разные точки зрения. Вряд ли где-нибудь еще в Советской России было такое положение. Споры шли несколько недель. Наконец, представители и Карельской Трудовой Коммуны и Олонецкого губсовета выехали в Москву. ВЦИК решил спор в пользу Карельской Трудовой Коммуны. Окончательно были определены границы — восточная граница Коммуны проходила по берегу Онежского озера и далее восточнее Мурманской железной дороги. Столицей стал Петрозаводск. Беломорская и олонецкая Карелия, искусственно отделенные друг от друга царским правительством, исходившим из принципа «разделяй и властвуй», опять соединились. Право карельского народа на самоопределение осуществилось.

Взводу Харьюлы пришлось отправиться дальше — в Пирттиярви. Проделав тридцатикилометровый переход по лесам, усталые красноармейцы под вечер пришли в Пирттиярви. В деревне текла обычная, будничная жизнь.

— Пришли, наконец-то, — сказал Теппана, здороваясь с Харьюлой, и тут же начал рассказывать, как они сами, не дожидаясь прихода…

— Слышал, слышал, — оборвал его Харьюла. — Еще в Ухте.

В центре внимания жителей деревни оказалась Хилья. Особенно женщины были удивлены: баба, а в штанах, и волосы острижены коротко, и револьвер на поясе. А-вой-вой, чего только не бывает! Хилья, конечно, знала, что обращает на себя внимание, но делала вид, словно ничего не замечает. Не замечала она и того, как посмеивались и перешептывались, завидев ее, деревенские парни.

Хилиппа на деревне не появлялся.

— Ох уж эти руочи, — бормотал он про себя, всовывая в кошель завернутые в мешковину лезвия кос. — Не удалось прийти в Карелию белыми, так они пришли красными…

Он собирался на лесную пожню на Ливоёки. У него там тоже имелся покос, да побольше, чем у других, и трава была получше. И кустарником он не так зарос, как у других. Так что было что косить и что носить в сарай. Хилиппа торопился уйти на покос. Кто знает, что с ним вздумают сделать: от Теппаны можно всего ожидать. Да и на Пульку-Поавилу особенно нельзя полагаться.

— Точно удирает от кого-то, — заметил Крикку-Карппа, увидев, как Хилиппа вышел из дома с кошелем за плечами и направился в лес.

Карппа шел к Пульке-Поавиле. Деревенские мужики собирались в избе Поавилы: их созвал Харьюла. В ожидании, пока начнется собрание, сидели, обмениваясь новостями.

— Да, времена здорово изменились, — прохрипел Срамппа-Самппа. — По-старому только спят да голодают…

— Скоро жить станет лучше, — заверил его Харьюла.

Когда мужики собрались, Харьюла стал читать им Обращение ВЦИКа к карельскому народу:

— Судьба трудового народа Карелии и его будущее теперь в его собственных руках…

— Гляди-ка ты, — зашептал кто-то. — По-нашему написано…

Это было что-то новое, вселявшее надежду: впервые правительство России обращалось к ним на языке, им понятном.

— …Выдержавший долгую многовековую борьбу с суровой природой за свое существование, карельский народ вступает на путь широкого национального развития в многонациональной семье трудящихся народов, освободившихся от рабства и эксплуатации, — продолжал читать Харьюла. — Карельский народ, сумевший в трудных условиях сохранить свой язык и передававший из поколения в поколение национальные традиции, сможет теперь мирным трудом и путем развития цивилизации создать новое будущее, как свободный народ, обладающий правом самоопределения…

— Свободный народ!

— Ш-ш-ш!

— …Героическая революционная борьба русского пролетариата освободила трудовой народ Карелии от душившего его ярма царской тирании. Но история приготовила для него новое испытание. Белогвардейские полчища…

— Знаем мы эти испытания, — вставил Теппана. — Читай дальше.

— …Рука об руку с трудящимися массами Советской республики помогал ее героической Красной Армии и в союзе с лучшими сынами родственной Финляндии…

— …родственной Финляндии, — повторил Пулька-Поавила.

— …с коммунистическими финскими частями трудящийся народ Карелии освободился от насилия белогвардейских полчищ и от ига эксплуататоров и грабителей…

Когда Харьюла кончил читать, в избе наступила глубокая тишина. Мужики сидели задумавшись, словно вникая в смысл того, что они только что услышали. Слова-то им были знакомы, но смысл их не совсем понятен. Были и такие слова, значение которых они не знали. Например, тирания. Или — коммуна.

— А что она такое? — спросил Крикку-Карппа.

Харьюла и сам толком не знал, что такое коммуна, но от него ждали объяснения, и он стал объяснять:

— Да, наверно, это значит, что все будет общим, что все вместе…

— В деревне только вороны общие, — усмехнулся Крикку-Карппа, почесывая свою лысую Голову.

— Не только вороны, — вступил в разговор Пулька-Поавила. — Озеро общее, лес, где дрова рубим, глухариные токовища общие, мельница тоже общая…

Но тут в избу вбежал перепуганный Микки.

— Там… Хёкка-Хуотари, — с трудом выговорил он.

Харьюла попросил Микки сходить к границе в Виянгинпя, посмотреть, нет ли там белых. «Тебе они ничего не сделают. Скажи, мол, ищу корову. Может, сюда забрела», — учил он мальчика. Микки пошел. Он успел дойти до болота, что кончается у губы Матолахти, и там вдруг увидел какого-то человека, шедшего со стороны границы. Человек был без шапки, и одет на нем был мешок. Когда странный путник подошел ближе, Микки узнал его и бросился бежать обратно в деревню.

— Где он? — спросил Ховатта.

— На вашем дворе, — ответил Микки, все еще дрожа от страха.

Хёкка-Хуотари стоял на изгороди и, простирая руки в сторону кладбища, говорил что-то несуразное… звал свою мать. На нем был не мешок, а смирительная рубашка. Мужики попытались подойти к нему, но увидев их, он соскочил с изгороди и бросился бежать в сторону реки.

— Рехнулся, бедняга, — вздохнул кто-то.

Хёкка-Хуотари перемахнул через несколько изгородей и скрылся за пригорком.

— Совсем буйный.

— А у буйного силы много.

Через полчаса Хёкка-Хуотари снова появился. Он шел медленно, опустив голову, с бессмысленным выражением в глазах. Увидев Харьюлу в военной форме, он остановился. Глаза его блеснули, и что-то промычав, Хёкка-Хуотари схватил косу, стоявшую у стены избы.

Харьюла успел увернуться. Отбежав несколько шагов, он оглянулся. Хёкка-Хуотари приближался к нему с занесенной косой. Тут подоспели мужики и схватили его. Убедившись, что ему не вырваться из их крепких рук, Хёкка-Хуотари сразу стих, словно обмяк. Коса выпала из его рук.

— Били его. Вон следы, — сказал Ховатта, сняв с отца в избе смирительную рубаху.

В то утро, когда «освободительная армия» отступала через Пирттиярви, Хёкка-Хуотари еще до прихода белых ушел в лес за лошадью — подходила осенняя страда. В лесу ему встретились белые, и Ханнес шепнул своим товарищам, что это — отец «карельского царя». Отступавшие знали, конечно, кто подготовил им в Пирттиярви такую встречу, и, не имея возможности отомстить самому Ховатте, они схватили его отца и увели с собой.

— Надо отправить в Петрозаводск, — предложил Харьюла.

— Куда? — испуганно спросила Паро, вытирая слезы уголком платка. Она не знала, где такой город.

— Ближе нет психиатрической больницы, — пояснил Харьюла.

Ховатта сходил в лес за лошадью. На следующее утро он запряг лошадь и хотел везти отца в Вуоккиниеми, чтобы оттуда отправить дальше. Но отец отказался садиться в телегу, как Ховатта его ни уговаривал. Пришлось сбегать за Поавилой, которому Хёкка-Хуотари позволил связать руки. Так, со связанными руками, и повез Ховатта отца. Вместе с ними поехали Хилья и еще один красноармеец-санитар.

Паро стояла во дворе, обливаясь слезами, и долго смотрела на дорогу, хотя телега уже давно скрылась за пригорком. Она укоряла себя, что слишком часто была несправедлива к мужу, обижала его, была неласкова.

— Что мы плохого сделали? За что господь нас так наказывает?

— Говорят, буйные поправляются быстрее, — утешала ее Доариэ.

После того, как противник был изгнан и из Пистоярви, шестой финский полк получил приказ вернуться в Кемь. Прошел слух, что им предстоит отправиться на польский фронт. Харьюла и его ребята попрощались с пирттиярвцами и тоже выступили в путь.

Провожали их всей деревней.

— Славные ребята, — сказал Теппана, махая рукой уходившим красноармейцам.

В Вуоккиниеми опять начал действовать волостной Совет, и от него вскоре прислали весть, что в Петрозаводске открываются учительские курсы на финском языке и туда нужно направить кого-нибудь из парней или девушек, желающих учиться.

— Надо послать Хуоти, — предложил Теппана на заседании Совета — в Пирттиярви тоже был выбран свой Совет.

Пулька-Поавила был не против. Наоборот, он давно лелеял надежду, что сын его научится жить умнее, чем он.

Дома он сказал жене:

— Пусть едет парень. Уж как-нибудь мы с Микки управимся с осенними работами.

Приближалась осень. Брусника поспела и ее начали собирать на зиму. У Доариэ тоже ее было с полкадушки. Начинался и осенний лов ряпушки. Они тоже поставили сети. Доариэ испекла из ряпушки рыбник — на дорогу Хуоти. Приготовила туесок брусники. С этими припасами — с рыбником и брусникой — и проводила она сына в дальний путь. Больше ничего у нее не было.

— На чужое добро не зарься, — напутствовал Пулька-Поавила сына словами, которыми в свое время провожала в путь его самого покойная мать. — Хотя, конечно, там в России хлеба хватает, — сказал он на прощание.

— Веди себя там по-хорошему, — просила Хуоти мать, обнимая его со слезами на глазах. — Хорошему учись, плохого берегись.

Жена Хёкки-Хуотари тоже пришла проводить его. Ей так хотелось, чтобы Хуоти стал ее зятем, да вот дочь все дело испортила!

— Сходи, проведай там моего мужика, — попросила она. — Может, уже лучше ему стало.

Наталия ушла в лес за ягодами. Она собирала бруснику возле самой дороги, то и дело поглядывая в сторону деревни. Увидев издали Хуоти, она пошла ему навстречу с таким видом, словно возвращалась из лесу.

— Ты?! — обрадовался Хуоти.

Девушка достала из-за пазухи варежки и, потупясь, протянула их Хуоти.

— Возьми, скоро зима…

Хуоти прижал Наталию к груди и поцеловал ее в губы.

— А я никуда не пойду! — вырвалось у него вдруг.

— Что ты? — девушка оттолкнула его от себя. — Надо ехать. А когда приедешь… Я буду ждать.

Хуоти снова порывисто обнял ее, еще раз поцеловал и торопливо пошагал, словно убегая от нее. Только на повороте он оглянулся и махнул Наталии рукой.

Когда Хуоти скрылся за поворотом, Наталия побежала следом, чтобы увидеть сквозь березы, как он завернул за следующий поворот.

 

VII

Председатель волостного Совета протянул Хуоти выписанное от руки командировочное удостоверение и посоветовал ехать в Кемь на лодках, которые отправлялись туда за товарами.

— Учиться? — удивился один из кормчих, когда Хуоти, придя на причал, сказал, куда он едет.

— Не беда, что мужичок с ноготок, лишь бы башка на плечах была, — сказал другой, но таким тоном, что трудно было понять, защищает он Хуоти или тоже подшучивает над его малым ростом.

Хуоти боялся, что они его не возьмут с собой.

— Я буду грести, — пообещал он.

В Кемь отправлялись три лодки, в каждой был мужчина-кормчий и две женщины — на веслах.

— Садись к нам, — позвали Хуоти в третью лодку.

Хуоти приходилось много слышать о большом мире. Теперь он сам отправлялся туда. Большой мир начинался с погоста, дальше которого Хуоти не приходилось бывать. В начале пути все казалось ему интересным и даже загадочным. И само озеро Верхнее Куйтти. И мыс Ристиниеми. Сперва мыс смутно вырисовывался вдали, потом его очертания начали становиться все более четкими. Уже можно было различить покачивающиеся на его берегу сосны и длинную песчаную косу, которая вытягивалась далеко в озеро и светлой полосой виднелась даже из-под волн. Должно быть, мыс очень красив в середине лета, в ясную солнечную погоду. Сейчас небо было в тучах, и дул сильный ветер. Сперва лодки шли против ветра, но когда обогнули отмель, волны начали бить то справа, то слева. Волны здесь сшибались точно так же, как в устье залива на Пирттиярви. На другой стороне возле самой воды виднелись баньки, повыше шли избы, а за ними поля. Было видно кладбище и на нем часовенка, притулившаяся над огромными соснами. Там была деревня Пирттилахти.

Небо заволокло тучами, и чем темнее становились тучи, тем сильнее дул ветер и тем больше приходилось налегать на весла. На просторах Куйтти волне есть где разгуляться. Лицо то и дело обдавало брызгами холодной воды. Хуоти, не такому уж новичку на воде, временами становилось страшно. Пирттиярви осенью тоже бывало бурным, но его нельзя было и сравнить с разбушевавшимся Куйтти. Почти десять немеряных верст пришлось проделать на веслах, чтобы пересечь озеро и добраться до мыса Петяяниеми, где в заветрии причалили к берегу. Путники из приграничья, провожавшие дочерей, выданных замуж в соседние деревни, отвозившие рекрутов на военную службу или отправившиеся к Белому морю за мукой и солью, всегда останавливались на привал на этом мысе. Так повелось с давних пор, так было и теперь. О том, сколько раз они зажигали свои костры на мысе и подкреплялись у огня, рассказывала куча камней, из-под которых был уже едва виден крест. И теперь женщины подобрала по обмытому волнами камешку и бросили на груду камней.

— Святой Ийвана-кормилец, пособи нам в пути, — просили они.

Кочки под соснами были буквально красные от брусники. Хуоти стал собирать ягоды.

Отдохнув, путники опять сели в лодки и взялись за весла. Ветер по-прежнему был сильный, но в проливе, прикрытом прибрежным лесом, он уже был не так страшен, как на открытом озере. Где-то на левом берегу пролива должна была находиться деревенька Ювялахти, но ее не было видно. Часа через два добрались до неглубокого, но каменистого порога Елмонен, от которого было уже рукой подать до известного хутора Энонсу.

На хуторе было всего два дома. Один — двухэтажный, желтый, другой — одноэтажный, некрашеный. Путники остановились в одноэтажном. Зять когда-то рассказывал Хуоти о запруде для ловли семги, построенной в Энонсу богатым хозяином хутора. Хуоти собирался пойти посмотреть, но у него уже не было сил.

Рано утром опять взялись за весла: надо было засветло успеть до следующего места ночлега. Им предстояло пройти на веслах верст тридцать, и все время по открытому озеру. Как только прошли остров Ухутсаари, открылся простор Среднего Куйтти. Чем дальше плыли, тем шире становилось озеро, но лодки шли не прямо через озеро, а от мыса к мысу, не уходя далеко от берега. Они находились где-то посредине озера, когда на лесистом берегу показался дом, затем второй. Это была губа Каклалахти. Хуоти удивился; оказывается и здесь, на берегу далекой губы, люди, отвоевав у тайги клочок земли, возделали поля и построили жилища. Путники редко заворачивали в Каклалахти — только когда вынуждала буря.

Гребцы поочередно подкреплялись захваченными из дома припасами и опять брались за весла. Пока дошли до деревни Луусалми, руки покрылись волдырями. Было еще не поздно, хотя и совсем темно, однако ни одно окошко в деревне не светилось. Постучались в одну из изб. Впустив закоченевших на осеннем ветру путников, хозяйка зажгла лучинку и поставила самовар.

Вечером в темноте Хуоти не успел разглядеть деревню. Он увидел ее в утренних сумерках. Деревня была небольшая. Пожалуй, даже меньше, чем их Пирттиярви. На другой стороне пролива Хуоти увидел двух белоснежных лебедей.

Пролив был неширокий, в одном месте такой мелкий, что лодка задевала дно. Предание рассказывало, что некогда пришедшие с запада враги получили на этом проливе такой отпор, что до сих пор на песчаном дне находят их кости. Правда, в деревне уже не было очевидцев давней битвы, но жители ее утверждали, что именно поэтому их деревня и называется Луусалми — что значит «пролив костей».

А впереди, насколько хватало глаз, открывалась ширь Нижнего Куйтти. К счастью, ветер за ночь утих, и можно было продолжать путь. За этот день им пришлось немало погрести, прежде чем они добрались до порога Юряхмя, с которого и начиналась река Кемь. Порог был небольшой и короткий, и они легко прошли его. Но на другом конце заводи шумел грозный Кинтизма.

Ох жестокое ты, Куйтти, Уж не черт ли тебя создал? Утомил мои ты руки, Понатер мои ты пальцы, Мою спину не жалеешь… —

стала напевать одна из женщин, когда они поднялись на берег в надпорожье Кинтизмы.

Кинтизма считался трудным порогом, и не каждый осмеливался пройти через него на лодке. Самого порога не было видно, доносился только шум его. Хуоти не утерпел и пошел посмотреть, что это за порог.

Большинство женщин взяли кошели и пошли по тропинке через узкий перешеек, а те, кто решился пройти порог на лодке, сели на свои места, сперва гребцы, затем рулевые. Кормщики вставили в уключины толстые и длинные весла, предназначенные для прохождения через порог, дали гребцам последние указания, и лодки отчалили.

Взялись за весла. Чем ближе становился шум ревущего порога, тем напряженнее становилось лицо кормчего и тем быстрее работал он веслом. Это был верный знак того, что вот-вот начнется спуск. Деревья на берегу зарябили в глазах Хуоти, и вода со страшной силой потянула лодку навстречу бурным волнам. Хотя ему и было страшно, речи о возвращении не могло быть.

— Налегай! — послышался крик.

Тут же лодка словно провалилась, ударившись о воду, так что затрещали борта и взлетели брызги. Казалось, она застыла на месте. Но нет, вот она опять взлетела на гребень волны и снова провалилась между волнами.

— Левым, греби левым! — услышал Хуоти сквозь шум порога.

Возле мыса порог сделал крутой поворот и, казалось, лодка неминуемо налетит на камни. Но кормчий не впервые проходил через этот порог.

Когда вышли на спокойную воду и заплыли в заводь, кормчий сказал Хуоти:

— Ты, парень, будешь ходить по порогам.

Хуоти было лестно слышать эту похвалу. Он взял со дна черпак и стал вычерпывать воду, которой набралось чуть ли не пол-лодки. Хуоти все время поглядывал на порог. Показалась вторая лодка. Она то взлетала на волнах, как легкая щепка, то опять исчезала среди волн. Когда она снова появилась, Хуоти облегченно вздохнул. Через минуту и она причалила к берегу. А следом шла третья лодка.

Тем временем подошли к берегу и женщины, отправившиеся через перешеек. Опять можно было продолжать путь. В вечерних сумерках добрались до Юшкозера. Это было большое старинное селение. Стояло оно на месте слияния двух рек: Кеми, которая брала начало от Юряхми, и Чирки-Кеми, начинавшейся где-то около Ругозера. Видимо, этим географическим расположением и объяснялось то, что Юшкозеро имело немаловажное значение в истории северной Карелии. Некогда село было окружено даже деревянной крепостной стеной, но от укрепления не осталось и следа. На мыске, возле которого сливались реки, виднелись какие-то развалины, но, оказалось, это не остатки старинного укрепления, как сперва подумал Хуоти, а руины церкви, сгоревшей в 1912 году. С тех пор мыс, который по-прежнему назывался церковным, пустовал, и в Юшкозере, являвшемся центром прихода, не было церкви.

Утром пальцы Хуоти не хотели гнуться и было больно даже прикоснуться к веслам. Но делать было нечего: хочешь добраться до Кеми — берись за весла. Прошли ли они хотя полпути? Оказалось — не прошли. До Кеми оставалось более ста верст. И по дороге всего три деревни: глухая деревушка Суопассалми, село Паанаярви и Подужемье. Зато порогов много. Шомба, протяженностью в семь верст, Белый — длиной в пять верст, да еще со страшным «престольным камнем». Однако кормчие знали эти пороги и сумели обойти и «престольный» камень, и другие опасные камни и водовороты. Когда спускаешься вниз по реке, пороги только сокращают расстояние и берегут время. Да и ветер на реке меньше мешал, чем на открытом озере, хотя и дул в спину гребцам.

Когда они прошли Белый, навстречу им попалось пять или шесть лодок, в которых плыли красноармейцы.

— Далеко еще до Пирттиярви? — спрашивали они.

— Еще грести да грести, — отвечали им рулевые. — На границу едут, — решили они.

Прошло четыре дня, как отправились в путь. Уже четыре! На пятый день пристали к берегу в верховье Вочажа. Вытащили лодки на берег и волоком доставили их через порог к подпорожью. На другом берегу реки виднелось село Подужемье.

Причалы для лодок, вешала для сушки сетей, баньки на берегу реки и серые избы Подужемья показались Хуоти такими же, как и в его родной деревне, но ощущение все-таки было такое, словно он попал совсем в другую страну: столько здесь встретилось нового, о чем раньше доводилось только читать в книгах. Картофельные огороды, с которых картофель был выкопан, были знакомы, но огромные светло-зеленые кочаны Хуоти видел впервые. Конечно же, это была капуста. Возле изгороди свинья подрывала пятачком землю под нижней жердью, стараясь, видимо, добраться до капусты. Свинью Хуоти тоже увидел впервые, точно также как кур, которые ходили на дворе около избы. Были здесь и два красавца-петуха. Сперва они тоже мирно ходили по двору, потом вдруг, словно рассердившись, заговорили что-то по-своему, стали шаркать ногами, разрывая землю, и вцепились друг в друга, распушив хвосты и царапая крыльями землю. Куры закудахтали, словно успокаивая драчунов, но петухи, не обращая на них внимания, продолжали отчаянно биться, так что только пух летел. Временами они отступали, рыли землю и, округлив глаза, опять сходились. Один из них был уже весь в крови и временами валился с ног, но все равно не уступал, а все лез в драку. Хуоти до того загляделся на петушиный бой, что даже вздрогнул, когда его окликнула хозяйка.

— Чего ты в избу не идешь? Пошли обедать.

Она, видимо, догадалась, что Хуоти съел все свои припасы и поэтому не идет в избу, где его спутники сели за стол.

Поколебавшись, Хуоти пошел вслед за ней в избу. Что же делать, если мать не могла снабдить его в дорогу харчами?

— Спасибо, — сказал он хозяйке, угостившей его капустным пирогом и горячим чаем.

Изба почти ничем не отличалась от изб в Пирттиярви: такая же большая печь с голбцом, или рундуком, как здесь называли припечье, такие же лавки. Новым для Хуоти были только цветные открытки и фотографии, висевшие на стене в черной рамке. Хуоти стал разглядывать их.

— Теппана! — удивился он, узнав на фотографии своего односельчанина рядом с другим мужчиной, над головой которого карандашом был нарисован крестик. Хозяйка избы успела куда-то выйти, и она не услышала удивленного восклицания Хуоти. Если бы она была в избе, то, конечно, стала бы расспрашивать его о Теппане.

Увидев на фотографии Теппану, Хуоти вспомнил родных, оставшихся в Пирттиярви, и Наталию… Наталия была у него в мыслях, когда он лег спать на лавке возле двери. И даже когда он закрыл глаза, она все стояла перед ним. Наверное, Наталия там дома тоже думает о нем…

Наутро путники позволили себе поспать дольше. Им все равно пришлось бы дожидаться, пока станет совсем светло, потому что уже в самом начале пути предстояло пройти через порог, шумевший по обе стороны кладбищенского острова. Правда, порог был небольшой, но все-таки кормчим приходилось все время смотреть в оба, чтобы не налететь на подводные камни. Подужемцам, конечно, эти места были более знакомы, и они могли пройти порог хоть с закрытыми глазами. Промелькнул островок с мохнатыми елями, под которыми виднелись темные кресты и гробницы. Это и был последний порог. Правда, между Подужемьем и Кемью был еще длинный Кемский порог, который тянулся до самого моря, но до него путники не доплыли. Они причалили к берегу в подпорожье, в Зашейке, где и оставили лодки. А сами отправились в город пешком. Товары они доставят в Зашеек и погрузят в лодки. А, может быть, вернутся ни с чем.

Шагалось легко. Дорога извивалась то у самого берега, то отдалялась от него, и шум порога доносился то громче, то тише. Лес здесь был совсем не такой, как в их краях. Здесь росли только низкие лиственные деревья и кривые сосенки. И чем ближе подходили к городу, тем реже становился лес. Город был еще не виден, но с одного из пригорков Хуоти увидел железнодорожный мост. Потом показалось несколько продолговатых строений. До железнодорожной станции оставалось совсем немного. Скоро они вышли на полотно. Хуоти даже остановился и стал разглядывать рельсы. Так вот она какая, эта железная дорога! На переезде Хуоти распрощался со спутниками и пошагал к станционным баракам.

Впереди Хуоти по путям шел какой-то человек, время от времени постукивая молотком по рельсам. Видимо, он проверял их исправность.

— По путям ходить не положено, — строго сказал он. — Можешь попасть под поезд.

Хуоти испугался. Он подумал, что поезд вот-вот наедет на него, и соскочил с насыпи. Но поезда не было видно. Правда, неподалеку, на другом пути стояли красные товарные вагоны, но они не двинулись с места. Потом Хуоти увидел паровоз, который, пыхтя, приближался к вагонам. Хуоти опять остановился и стал смотреть. Паровоз подошел к вагонам и тут же пошел обратно, увозя с собой часть вагонов. Неподалеку, в стороне от дороги, Хуоти увидел странные строения из жести с круглыми крышами, а возле них целые кучи ржавых консервных банок. Такие банки Хуоти видел в Пирттиярви. Их выдавали в отряде.

Показались бараки. В каком-то из них жил брат Наталии. Пекку Хуоти не видел с тех пор, как тот покинул деревню. Он слышал, что Пекка уже женился, хотя и был немногим старше его, Хуоти.

Но прежде чем повидать Пекку, Хуоти решил сходить на станцию, узнать, когда отправляется поезд.

У низкого строения, стоявшего почти у самых путей, Хуоти увидел людей. Это, видимо, и была железнодорожная станция. Около двери висел большой колокол, почти такой же, как у них в часовне. Из здания выходили люди в рабочей одежде. Говорили они между собой по-русски. В зале ожидания тоже все говорили по-русски. И Хуоти почувствовал, что он уже в России.

Среди ожидавших поезд вертелось несколько мальчишек, совсем молодых еще, оборванных и чумазых. Хуоти догадался, что это, верно, и есть «зайцы», которые путешествуют без билета, прячась под лавками в вагоне.

— Покурить найдется? — подошел к Хуоти один из мальчишек.

Хуоти помотал головой. Его удивил беззаботный вид мальчугана. В других всегда замечаешь то, чего самому не хватает. Сравнивая себя с этим беспризорником, Хуоти словно увидел самого себя в новом свете, как бы впервые.

— Куда ты едешь? — поинтересовался босоногий парнишка. — А мы в Одессу-маму. Там и зимой тепло. Ну как у нас летом. Айда с нами!

Хуоти опять помотал головой. Потом подошел к кассе и стал рассматривать большой красочный плакат, прикрепленный к стене над окошком. Красивый пассажирский поезд мчался на всех парах к коммунизму. На конечной станции в лучах солнца возвышался дворец, окруженный фруктовым садом. В саду играли счастливые дети. Все было как в сказке. «Скорей бы пришло такое время, когда никому не придется голодать и скитаться по свету бездомным!» — подумалось Хуоти.

Из разговора беспризорников Хуоти понял, что поезд отправляется вечером. Так что у него было достаточно времени, чтобы навестить Пекку.

Пекки дома не оказалось: он был на работе, в депо.

— Скоро он вернется, — сказала маленькая и кругленькая молодая женщина, жена Пекки.

— А ты — вылитый брат, — сказал Хуоти пожилой мужчина, представившийся тестем Пекки, Фомичом.

Жена Пекки взяла с полки котелок и вышла. «Наверное, на кухню, готовить обед», — решил Хуоти, Он заметил, что жена Пекки беременна. И поэтому она выглядела еще круглее.

— А мы с твоим братаном на одной батарее служили, — стал рассказывать Фомич. — Германская шрапнель разорвалась всего в нескольких шагах. Много в том бою наших полегло…

Слушая рассказ Фомича, Хуоти вспомнил, как Иво отправлялся на войну, как потом от незнакомого русского солдата пришло письмо, в котором сообщалось о смерти брата. А теперь этот человек, пославший им печальную весть, сидел рядом с ним.

Фомич не успел закончить своего рассказа, как пришел Пекка.

— Погоди немного. Дай я хоть руки помою, — сказал Пекка, когда Хуоти протянул ему руку. Руки у Пекки были в машинном масле.

— Ты что — подался на заработки? — спросил Пекка у Хуоти, поздоровавшись, наконец, с ним.

— Нет, я еду в Петрозаводск, — ответил Хуоти степенно и деловито. — Учиться.

— Да? А тебя, я помню, еще в школе называли башковитым, — засмеялся Пекка.

Пришла Матрена с дымящимся котелком и позвала их обедать..

— А ты — вылитый брат, — сказал опять Фомич, садясь за стол.

— Только ростом поменьше, — согласился Пекка.

После обеда они стали вспоминать свое недавнее детство, которое прошло на одних тропинках, на одних полянках, на одних озерках. Пекка расспрашивал обо всем. И о том, кто в деревне жив, а кто умер. И о том, клюет ли окунь на Вехкалампи. И о том, какой урожай был в этом году. Хуоти обо всем рассказывал. Не рассказал только о том, как они попрощались с Наталией, когда он отправлялся в Кемь.

— А как же быть с билетом? — встревожился Хуоти.

— Как-нибудь достанем, — успокоил его Пекка.

Без помощи Пекки Хуоти вряд ли удалось бы уехать в тот день. Когда он показал кассиру свое командировочное удостоверение, тот отказался признать его действительным, потому что документ был выписан на финском языке. Хорошо, что с Хуоти был Пекка. Он сходил к начальнику станции и достал билет. Когда пришел поезд, Хуоти пришлось поработать локтями, чтобы протиснуться через густую толпу к вагону, потому что желающих уехать было очень много. Когда, наконец, ему удалось забраться в вагон, он увидел из окна Пекку. Пекка стоял на перроне, махал рукой и что-то кричал ему. Но Хуоти не расслышал его слов. Потом Пекка стал медленно удаляться куда-то вместе с перроном.

Бараки, склады, скалы и корявые сосенки поплыли мимо вагонного окна, убыстряя свой бег. Промелькнул порог. А потом пошли болота с редкими островками леса. Через ровные промежутки замелькали столбы. Потом стемнело, и телеграфные столбы перестали мелькать за окном. Мимо пролетали только длинными огненными чертами яркие искры.

Хуоти заметил, что один из беспризорников забрался на багажную полку, и последовал его примеру. Внизу сидели люди и разговаривали.

— О господи, дожили! — вздыхала какая-то женщина. — Православные кониной питаются…

— А в Петрозаводске, говорят, конины и той нет, — отвечала другая женщина. — Все начисто съели. Хоть помирай, ничего не достанешь. Людей-то теперь хоронят, не отпевая. И платить надо 980 рублей.

Слушая разговор женщин, Хуоти вспомнил слова отца, сказанные ему на прощанье: «Там, в России, хлеба хватает». Теперь Хуоти встревожился. Его начало беспокоить, что же с ним будет. А может быть, эти женщины преувеличивают?

На нижней полке сидели двое мужчин, один из них был в черной кожанке. Они говорили о каких-то артелях лесорубов, о каком-то генерале Врангеле, о землетрясении, которое случилось где-то в Аргентине и уничтожило целых три города вместе со всеми жителями.

Поезд остановился на какой-то станции, и в дверях купе появился красноармеец с винтовкой в руке.

— Освободите купе! — приказал он.

— В чем дело? Почему? — запротестовал человек в кожанке. — Мы агитаторы. Я не уступлю своего места. Я не позво…

Красноармеец щелкнул затвором.

— Емельян, оставь их, пойдем в другое купе, — сказал другой красноармеец. Но Емельян не уступал. Он повторил еще строже:

— Агитаторы, марш из купе. Слышали?

— Братья-товарищи, мы уйдем. Только дайте нам собраться, — растерялся человек в кожанке. — Вы же видите, какие у нас тяжелые вещи.

Когда агитаторы и женщины со своими мешками и чемоданами ушли из купе, Емельян и его товарищ заняли их места. С ними был и третий человек — в гражданской одежде, с усталым видом, все время молчавший. Красноармейцы не спускали с него глаз. Видимо, это был белый офицер из армии Миллера. Этих офицеров еще немало укрывалось повсюду. А, может быть, еще какой-нибудь контрреволюционер? Из-за этого арестованного красноармейцы и велели освободить купе.

Хуоти тоже спрыгнул с багажной полки и ушел в другое купе. Там он собрался было подняться на багажную полку, но она оказалась занятой. К счастью, на нижней полке люди потеснились, и Хуоти удалось сесть. Страшно хотелось спать. Хуоти не заметил, как глаза сами собой закрылись и голова его опустилась на плечо соседа.

Утром Хуоти проснулся от громкого детского голоса, запевшего в коридоре вагона. В купе вошел тот самый босоногий мальчуган, который на станции Кемь просил у Хуоти закурить.

— Христа ради, — протянул мальчик жалобным голосом, протягивая рваную шапку.

Хуоти сразу же вспомнилась Наталия, точно так же ходившая просить подаяния перед войной. Она тоже просила Христа ради.

Одна из женщин спросила у мальчугана, где его отец.

— На Мудьюге умер.

Хуоти стало жалко мальчика. Ему хотелось тоже что-то дать ему, но у него у самого ничего не было.

Уже совсем рассвело, и опять можно было сидеть у окна и смотреть на плывущие мимо незнакомые места. Здесь было больше, чем на севере, лиственного леса. Березы и ивы, росшие вдоль речек и ручьев, еще не сбросили листьев, но листва была местами желтая. Все чаще мимо мелькали деревни и станции.

Пассажиры стали завязывать свои мешки и снимать с полок чемоданы. Приближаясь к Петрозаводску, Хуоти пытался представить себе, как выглядит столица, и не смог. Но ничего, скоро он увидит ее своими глазами. Но когда он вслед за другими вышел из вагона на перрон, никакого города он не увидел. На перроне столпилось столько людей, что Хуоти даже не смог разглядеть вокзала, только мельком успел заметить, что это было такое же деревянное строение, как и в Кеми. Но почему на перроне собралось столько народу? И чего все ждут? Хуоти тоже остался стоять и ожидать, с любопытством поглядывая в ту сторону, куда смотрели и остальные. Он увидел, как в дверях одного из пассажирских вагонов появился хорошо, но довольно странно одетый молодой человек. Поприветствовав собравшихся, человек начал говорить на ломаном русском языке. Около Хуоти остановились два красноармейца, которые везли в поезде арестованного.

— Точно. Это он, — сказал красноармеец, которого звали Емельяном.

Два года назад Емельян встречался в Царском Селе с этим иностранцем, который сейчас приветствовал жителей Петрозаводска и русскую революцию от имени рабочего класса Америки.

— Американские рабочие поддерживают революционный пролетариат России, — говорил американец с подножки международного вагона.

— Слушай и мотай на ус, — сказал Емельян арестованному, которого он сопровождал.

— Да здравствует мировая революция!

Люди захлопали.

Поезд ушел, и толпа стала расходиться. Большинство направилось в сторону города. Оказалось, люди собирались на станции, чтобы встретиться с известным американским корреспондентом, который ехал из Мурманска в Москву.

Хуоти пошел следом за людьми, которые, как он решил, шли в город. Но тут его внимание привлекла огромная бомба, установленная в станционном скверике, и он стал разглядывать ее. Бомбу сбросил самолет интервентов, но она не разорвалась. Ее установили в скверике, чтобы люди своими глазами видели, какие гостинцы шлет им мировая буржуазия.

Поглазев на длинную остроконечную бомбу, Хуоти двинулся дальше. Впереди шли несколько человек и говорили по-фински. Хуоти набрался храбрости и спросил у финнов, где находятся курсы учителей.

Финны с удивлением уставились на него: неужели этот парнишка с берестяным кошелем за плечами собирается стать учителем?

— Так значит, молодой человек учиться отправился? Ну что ж, прекрасно. А из каких краев молодой человек будет?

Хуоти рассказал. Финны слушали, улыбаясь с довольным видом. Значит, весть о Карельской Коммуне дошла до самых глухих деревень и пробудила в молодых карелах тягу к учебе.

— Кажется, курсы эти в здании учительской семинарии, — сказал один из мужчин.

— Да, они должны быть там, — подтвердил другой. — Вот когда подойдем, мы тебе покажем, куда идти.

— Неужели город такой? — спросил Хуоти.

— Это еще не город, — объяснили ему. — Город начинается за речкой Неглинкой.

Пришлось еще прошагать немало, прежде чем они дошли до моста. Не доходя до речки, Хуоти увидел несколько деревянных домов городского типа. Это были не бараки, а настоящие дома. Почти у самого моста, на правой стороне дороги, стояли два двухэтажных дома, выкрашенных в светло-желтый цвет. На стене одного из зданий была вывеска: «Трудовая школа первой ступени». За школой, на горе, стояло красное кирпичное строение. Финны велели идти Хуоти к этому зданию.

Хуоти медленно поднимался в гору.

Мечта, которая казалась ему такой далекой и даже недоступной, вот-вот исполнится. Осталось пройти всего несколько десятков шагов. Хуоти стало страшно. Он шел, замедляя шаг.

Подойдя к зданию, Хуоти залюбовался его большими окнами, красивыми кирпичными стенами. Здание было двухэтажное и выглядело совершенно новым. Но на дворе около дома никого нигде не было видно. Тяжелая входная дверь с грохотом захлопнулась за Хуоти. Неужели и здесь никого нет? На полу валялись обломки каких-то палок, куски провода, пустые гильзы. В конце длинного коридора Хуоти увидел дверь. Из нее вышла женщина в красной косынке, с метлой и ведром и начала подметать пол. Заметив Хуоти, она сказала:

— Красноармейцы только позавчера ушли. Еще не успели убрать…

От уборщицы Хуоти узнал, что на втором этаже живет директор, к которому ему и следует обратиться.

— Ну ничего. Что-нибудь мы придумаем, — сказал директор, узнав, кто такой Хуоти и зачем он сюда явился.

Вид у директора был очень озабоченный. Вокруг царил такой беспорядок, что действительно можно было усомниться, получится что-нибудь из этих курсов или нет. Эти мысли тревожили и самого директора. Но он ничего не стал говорить молодому карелу, который стоял возле двери с шапкой в руках и смотрел на него с такой доверчивостью.

— Садись, пожалуйста, — сказал Хуоти директор и многозначительно посмотрел на жену.

Жена директора недоуменно пожала плечами — дескать, угощать-то ведь нечем, но все же развела примус и поставила на него маленький кофейник. Пока варилось кофе, директор расспрашивал Хуоти, умеет ли он читать и писать, как живут люди в их Пирттиярви. Его, казалось, интересовало все.

— Кофе это, конечно, не натуральное, но что поделаешь, можно пить и такое, раз другого нет, — говорил директор. — Настоящего кофе теперь не достанешь. Пей, пожалуйста.

На столе появилось три кусочка хлеба. Хотя Хуоти и заметил, что хозяйка выложила на стол весь имевшийся у них хлеб, он все же взял один ломтик.

— Делать нечего, остается только набраться терпения и ждать, пока все наладится, — говорил директор, словно извиняясь перед Хуоти.

Хуоти почувствовал себя страшно одиноким. У него было такое ощущение, словно он чем-то виноват, что приехал раньше времени. Хотя откуда ему было знать? Ведь ничего не знали и те, кто направил его учиться. В остальных деревнях, по-видимому, знали, потому что кроме Хуоти на курсы еще никто не приехал.

Хуоти вспомнился дом, родная изба. Хоть и неказистая она, а все-таки родная. А теперь она там, далеко. Ой, как далеко!

Директор привел Хуоти в большую комнату, в углу которой стояли чьи-то чемоданы и мешки, и чувство одиночества стало проходить. Вскоре пришла и уборщица в красной косынке, которую Хуоти видел в коридоре, а за ней два финна в рабочей одежде.

Петрозаводск был русский город. Русскими он был основан на берегу Онежского озера, в устье реки Лососинки, и русским городом он продолжал оставаться и поныне. Правда, в городе была и синагога и лютеранская церковь, но они существенно не меняли лицо города. В последнее время в городе появилось много финнов. Часть приехала с польского фронта, часть из Сибири, часть из Петрограда, кто откуда. Все это были участники финляндской революции. Но относились они к событиям революции теперь по-разному. По-разному они относились и к тому, что происходило в России. Это Хуоти понял, прислушиваясь к разговору двух финнов, живших с ним в одной комнате. Они говорили о какой-то финской коммуне, которая образовалась где-то в далеком Буе. Они сами приехали оттуда. Но они говорили, что коммуна скоро развалится. Говорили они о каких-то убийствах, случившихся в Петрограде в финском клубе, и о возвращении в Финляндию.

— Говорят, теперь можно возвращаться, — говорил один из них, понизив голос. Он, видимо, не хотел, чтобы Хуоти слышал их разговор.

— Нет, полагаться на амнистию лахтарей нельзя, — возразил другой финн.

Говорили они о своих рабочих делах: в здании проводили электричество, и эти финны как раз пробивали в кирпичных стенах отверстия для втулок электропроводки. Свет в классные помещения надо было провести до начала занятий. Рабочие ворчали, что всегда чего-то не хватает, что совнархоз ничем не отличается от остальных учреждений, ничего там не достанешь без бумажки, саботаж да и только…

Хуоти толком не понимал, о чем шла речь, и решил про себя — для того, чтобы понимать такие вещи, надо лучше разбираться в политике, чем он. Пока и перед ним, как и перед отцом, жизнь с самых первых шагов начала ставить неразрешимые загадки, которые и для его отца часто оказывались камнем преткновения. Отец потому и отправил его, Хуоти, учиться, чтобы сын стал лучше его разбираться в жизни. А жизнь-то оказалась намного сложнее, чем Хуоти предполагал, уезжая из дому. Конечно, эти финны немало повидали на свете и разбираются в жизни.

О хлебе финны не говорили. У них был целый мешок сухарей. Они привезли его из Буя. Глотая слюнки, Хуоти думал, что, наверно, где-то там и находится настоящая Россия, где хватает хлеба. Уборщица, видимо, заметила, что Хуоти голоден, и дала ему сухарь.

Перекусив, рабочие отправились опять на работу. Уборщица повязала косынку на голову и тоже ушла.

Хуоти остался один. Один-одинешенек в большой классной комнате. Его охватила такая тоска по дому, что он чуть не заплакал. Директор обещал придумать что-то, и, дожидаясь, когда директор исполнит свое обещание, Хуоти пошел помогать уборщице убирать помещение. Он надеялся, что уборщица опять даст ему сухарь. И он не обманулся в своих надеждах.

— Ну и холодина здесь, как в подвале, — сказала ему уборщица утром. — Нашел бы ты где-нибудь дровишек.

Сама она отправилась на бойню, чтобы достать чего-нибудь на обед.

На улице дул холодный порывистый ветер, небо было сплошь в серых тучах. На дворе Хуоти не увидел ни одного полена. Большую поленницу дров Хуоти заметил возле школы первой ступени.

— Ах ты, дрова воровать вздумал. А ну-ка, положь на место! — закричала какая-то женщина, заметив, что Хуоти стал набирать дрова из поленницы.

Пришлось вернуть поленья на место. С виноватым видом Хуоти пошагал вдоль речки к лесу. Может быть, удастся набрать хворосту. Речка была узкая и мелкая, через нее можно было перебраться по камням. На другом берегу росли молодые ивы и ольха, но на дрова они не годились. Хуоти дошел до железнодорожной насыпи. За насыпью начинался лес, вернее не лес, а то, что осталось от него после того, как его срубили на дрова и на строительные нужды. Подальше, на склоне горы, сохранились большие ели и сосны. Хуоти пошел туда.

Вокруг кустов можжевельника краснела брусника. Хуоти стал собирать ягоды, то и дело оглядываясь, чтобы не заблудиться. Со склона горы весь город был как на ладони. Насколько хватало глаз — дома, дома, крыша к крыше. «Сколько же надо дров, чтобы натопить все эти дома?» — подумал Хуоти. Вдали за городом синело озеро. Полюбовавшись городом и озером и налакомившись брусникой, Хуоти пошел обратно. На обратном пути он набрал охапку сухих сучьев.

Уборщица успела вернуться с бойни. Ей удалось выменять на сухари немного костей, из которых получился вкусный суп. Хуоти тоже досталась тарелка супа.

Дальше стало хуже: уборщица и финны-рабочие куда-то ушли, и Хуоти их больше не видел, а директору все не удавалось ничего придумать. Директор нервничал, говорил что-то о бюрократизме и успокаивал: скоро все устроится, надо лишь набраться терпения и ждать.

Хуоти ждал. А что еще он мог делать? Зато у него было время сходить и повидать Хёкку-Хуотари. Он решил разыскать психиатрическую лечебницу и заодно поглядеть город.

За рекой дорога сворачивала налево. С одной стороны дороги, на пологом склоне горы, стояли небольшие бревенчатые избы, с другой домов не было, впереди виднелась какая-то высокая белая стена. Только заметив часового, стоявшего на углу стены под грибочком, он догадался, что это такое. «Видимо там, за тюремной стеной, сидит и тот человек, которого красноармейцы везли в поезде», — подумал Хуоти.

Дорога превратилась в улицу, прямую и длинную, доходившую почти до самого озера. По обе стороны улицы стояли дома, были и двухэтажные, построенные из толстых бревен, некоторые обшиты досками и покрашены. Это был настоящий город. Но почему на улицах так пустынно и тихо, словно жизнь в городе вымерла? Хуоти в раздумье свернул направо и вышел на площадь, по обе стороны которой стояли полукругом два желтых двухэтажных каменных здания. По-видимому, это были-какие-то административные здания. У главного подъезда одного из них Хуоти увидел чугунных львов, казалось, поставленных по обе стороны каменной лестницы для того, чтобы посетители не досаждали чиновникам. С площади начиналась прямая и широкая улица. Хуоти встретилось несколько пешеходов, но никто не обращал на него никакого внимания.

Хуоти заметил объявление на стене здания и направился к нему, чтобы прочитать, что там написано, но вдруг откуда-то появилась коза и, сорвав афишу, начала жевать ее. На земле валялась еще какая-то бумажка, которую коза тоже попробовала, но есть не стала, Хуоти поднял бумажку. Тысяча рублей! Может быть, он сможет что-нибудь купить на эти деньги. Оглянувшись, Хуоти быстро сунул ассигнацию в карман и перешел через мощенную булыжником улицу на другую сторону, где проходила аллея. Там он остановился и стал рассматривать завод, находившийся за речкой в лощине. Интересно, как там, на заводе, работают? Хуоти не доводилось бывать даже в кузнице, и поэтому он не мог представить, как работают в заводских цехах. Потом он заметил, что из фабричных труб не поднимается дым. Почему?

Откуда-то спереди послышались крики и шум.

В конце аллеи оказалась широкая площадь. С этой площади и доносились громкие голоса и шум. Вся площадь была заполнена женщинами. Их было, наверно, несколько сот. Казалось, все женщины города собрались на площади. «Потому-то на улицах так тихо и пустынно», — мелькнуло у Хуоти.

— Уже и отруби не продают, — услышал он возбужденный женский голос. — Детишки пухнут с голоду.

— Коммунисты поделили между собой всю муку, — верещала другая женщина.

Из разговора женщин Хуоти понял, что они обошли все магазины и проверили даже склады, но нигде ничего не нашли и теперь требовали объяснения, куда подевалась мука. На какое-то возвышение поднялась голосистая женщина и закричала:

— Бабы, тихо! Выслушаем: что он скажет. Пусть говорит. Если что не так скажет, уши оторвем.

Женщина спрыгнула с возвышения, и на ее место поднялся какой-то интеллигентного вида мужчина. Он поднял руку, пытаясь успокоить толпу. Наконец, толпа затихла, и он смог говорить. Хуоти стоял далеко и почти не слышал, о чем говорит этот человек. Доносились лишь отдельные слова о блокаде, о каких-то четырнадцати империалистических державах.

— Ты дело говори! — кричали из толпы.

— Долой комиссаров голода! — выкрикнул кто-то. — Бей его!

Оратор вдруг куда-то пропал, точно провалился. Видимо, его стянули с возвышения, с которого он говорил. Хуоти не увидел, удалось ли этому человеку убежать, или его стали бить. Вокруг поднялся такой шум, что в нем потонули милицейские свистки.

Возбужденная толпа стала расходиться, и перед Хуоти открылась вся площадь. На другой стороне ее был гостиный двор, возле которого на тротуаре стояло несколько возбужденных женщин, о чем-то говоривших между собой громкими голосами.

Хуоти подошел к ним.

— Где здесь психиатрическая лечебница? — спросил он.

Женщины посмотрели на него. Потом одна сказала:

— Скоро тут все сойдут с ума. Там она где-то, иди вон туда.

Хуоти отправился в указанном направлении. Он вспомнил поговорку, которую часто приходилось слышать дома: голодный говорит о хлебе. Это была правда. Правдива была и другая поговорка — о том, что брюхо никогда не обманывает. Но всегда ли оно бывает право? Об этом Хуоти не мог думать, потому что на уме у него был тоже только хлеб. Тем более, что откуда-то пахнуло свежеиспеченным хлебом. На двери одного из домов он заметил вывеску «Булочная Рейнемана». Отсюда и пахло так вкусно. Хуоти попытался открыть дверь, но она была заперта. На двери было наклеено бог весть когда написанное от руки пожелтевшее объявление, в котором говорилось, что сегодня хлеб выдаваться не будет.

Неподалеку от булочной Хуоти увидел народную столовую, она оказалась открытой. Войдя в столовую, Хуоти долго стоял у дверей, пока, наконец, осмелился сесть за свободный столик. Людей в столовой было мало. Официантов, видимо, вовсе не было, потому что посетители подходили поочередно к окошку и получали свои порции. Хуоти тоже подошел к окошку.

— А талон? — спросила раздатчица. — А талон у тебя есть?

Хуоти достал из кармана тысячерублевую бумажку.

— Надо талон, — повторила женщина и отошла.

Хуоти не уходил. Ему стало так обидно, что губы его задергались. Видимо, заметив это, женщина вернулась к окошечку.

— На, ешь.

И она подала Хуоти тарелку супа. Хлеба ему не дали. Не было хлеба и у остальных посетителей. По похлебке трудно было понять, из чего она сварена, из мяса или из рыбы, но Хуоти был так голоден, что тарелка его вмиг опустела.

Психиатрическую лечебницу оказалось нелегко найти. Некоторые из встречных не знали, где она находится, другие почему-то пугались, когда Хуоти спрашивал их, как пройти в эту больницу. Ему и самому было немножко страшновато идти туда. Но он должен был передать поклон Хёкке-Хуотари, и поэтому продолжал поиски.

Наконец, он вышел на широкую улицу, посредине которой росли большие лиственные деревья, каких в Пирттиярви Хуоти не видел. Это был Левашовский бульвар, заложенный еще в конце прошлого века. Теперь бульвар был переименован в бульвар имени Карла Либкнехта и Розы Люксембург, но горожане называли его прежним именем.

Аллея привела Хуоти на берег озера.

— Вон там она… — показали ему на боковую улочку.

На улице было несколько больничных зданий, но лишь одно из них, расположенное в устье реки Неглинки, окружал высокий дощатый забор. В заборе была дверь с окошечком.

— Посещение больных разрешено только по воскресеньям, — ответил мужской голос из окошечка, когда Хуоти попытался открыть дверь. — Есть у нас такой… Но он еще в таком состоянии, что тебя не узнает. Ох уж эти белофинны. До чего довели человека.

Уже вечерело, когда Хуоти вернулся из города.

— Я-то думал, что с тобой что-нибудь случилось, — сказал директор курсов. — Наконец-то мне удалось устроить тебе хлебную карточку. Завтра сходишь за ней в совнархоз.

Обрадованный Хуоти пошел утром в совнархоз.

— А что ты, молодой человек, умеешь делать? — спросил служащий совнархоза, перебирая бумаги на столе. — Кто не работает, тот не ест. Таков у нас теперь порядок. Значит, ты никакой профессии не имеешь? Так и запишем.

В тот же день Хуоти пришлось вместе со многими нуждающимися в хлебных карточках поехать в Суну, восстанавливать лесопильный завод. Они выехали поездом, который был так переполнен, что пришлось все полтора часа пути простоять между вагонами на буферах. «Откуда столько людей? — удивлялся Хуоти. — И куда они все едут? Наверно, туда, где, думают, легче будет жить и где у них будет хлеб». Он тоже ехал из-за хлеба. Но в Суне их ждало разочарование. На лесопилке они застали только бородача-сторожа. Старик стал говорить о каких-то «спецах»: «Все они одним миром мазаны, саботажники сплошные. Когда белые были на Киваче, так они их дождаться не могли». Не было и признаков того, что лесопилку собираются восстанавливать. Сторож беспомощно разводил руками, точно также разводили руками и «спецы» в конторе завода. Так Хуоти и его спутникам пришлось вернуться ни с чем обратно в Петрозаводск.

Работа нашлась в городе: потребовались рабочие для уборки капусты и брюквы на общественных огородах.

Новые веяния подсказали жителям города искать выход из тяжелого продовольственного положения общими силами, в общем труде. В Петрозаводске было несколько общественных огородов.

В конце улицы Гоголя в архиерейской роще находился огород сельскохозяйственной коммуны, организованной бойцами Коммунистического полка. К ним присоединились рабочие Онегзавода, не имевшие своего огорода. У учителей также была своя сельскохозяйственная коммуна. Ее основатели даже выработали устав коммуны. В нем говорилось, что сельхозкоммуна организуется «для того, чтобы: а) учителя имели возможность разнообразить свой труд, переходя от утомительного умственного труда к освежающему физическому; б) чтобы члены коммуны имели возможность быть ближе к природе, которая доставляет человеку эстетическое удовольствие; в) чтобы семьи членов коммуны были обеспечены необходимым продовольствием». О детях в этом уставе говорилось, что они должны «привыкнуть не к подневольному, а к свободному, посильному общественному труду».

Общегородской огород раскинулся за Неглинским кладбищем. Когда Хуоти вместе с директором курсов и его женой пришел на этот огород, там уже вовсю кипела работа. Десятки людей срезали кочаны капусты и складывали их в большие кучи. Хуоти никогда не видел, чтобы на поле работало столько народу, да и такое огромное поле тоже видел впервые. И оттого, что людей было так много, работалось веселее. Общее воодушевление захватило и Хуоти. Правда, были на поле и такие, кто больше рассказывал анекдоты и глазел по сторонам, лакомясь капустными листьями. Хуоти тоже не утерпел, потому что был голоден. С хрустом жуя сочные капустные листья, он думал, какая на этом поле черная, жирная земля, совсем без камней. Такую почву не надо удобрять, на ней и так хорошо вырастет все, что ни посади. Вот если бы у них в Пирттиярви были такие поля, то народ жил бы богато.

Город начинался от густого сосняка, в котором находилось кладбище. После субботника Хуоти решил побывать на нем. Кладбище было совсем не такое, как в Пирттиярви: здесь было много каменных надгробий. Возле одного из памятников Хуоти остановился. «Александр Михайлович Кузьмин, активный участник революционного движения, казнен по приговору царского суда 11.IX.1908», — прочитал он на плите, прикрепленной к памятнику. Активный? А что это значит?

Подошли еще двое мужчин.

— Ему не было еще и девятнадцати, — тихо сказал один из них своему товарищу. — Его повесили во дворе тюрьмы…

По дороге домой Хуоти думал только о юноше, погибшем за революцию. Значит, ему не было и девятнадцати. Проходя мимо тюремной стены, он вдруг подумал; «Значит, вот здесь… Но теперь-то, наверно, не вешают…»

Когда директор курсов вернулся с субботника, Хуоти спросил у него, что значит быть активным революционером?

— Активным революционером? Ну как тебе объяснить… Это значит много делать для революции, не щадить себя. Такими должны стать и вы. Вот только бы начать курсы…

Открытия курсов долго ждать не пришлось. Каждый день прибывали все новые юноши и девушки, карелы и финны. Из вновь прибывших Хуоти была знакома только одна девушка, которую он видел в Пирттиярви. Тогда она была в военной форме.

— Так, значит, и ты здесь?! — удивилась Хилья. Она тоже узнала Хуоти.

Наконец, 14 ноября 1920 года первые учительские курсы на финском языке были объявлены открытыми. Актовый зал бывшей учительской семинарии заполнили учащиеся курсов и гости. Среди гостей были и представители скандинавских коммунистических партий. Из выступления директора курсов Хуоти запомнил несколько фраз:

— Человек, который не умеет ни писать, ни читать, подобен слепому или глухому. Вы должны превратить Карелию в прекрасный и просвещенный край. Надо учиться быть также и классовыми борцами… Да поднимется социалистическое общество на карельской земле….

После приветственных речей был концерт.

Я рабочей рукою выкован Под железной пятой, начиненный силой великою России святой, —

призывно гремел со сцены чей-то бас, словно перекатываясь с волны на волну.

…и вот море ревет, и я мчусь вперед…

Потом был спектакль.

На сцене стоял человек в красной форме венгерского офицера, наставив пистолет на молодого парня в изорванной рубахе, с избитым лицом.

— Ты можешь спасти свою жизнь…

Молодой революционер молчал.

— Я заставлю тебя заговорить, — пригрозил офицер и махнул кому-то. Подталкивая в спину, солдаты вывели, старую женщину.

— Ференц, сыночек, пожалей меня, свою старую мать, — умоляла женщина, опустившись на колени перед сыном.

Парень молчал.

Офицер направил пистолет на женщину.

— Заговоришь?

Затаив дыхание, Хуоти ожидал, что ответит молодой революционер.

Парень молчал.

Грохнул выстрел. Настоящий выстрел. Хуоти содрогнулся.

— Если ты не пожалел свою мать, то, может быть, пожалеешь свою невесту? — сказал офицер с презрительным смешком и опять махнул рукой.

Хилья! Хуоти сразу узнал невесту, когда солдаты вывели ее на сцену.

— Любимый! — шепнула Хилья дрогнувшим голосом и, опустившись на колени, обвила руками ноги своего жениха. Она смотрела на него с восхищением: — Отважный мой орел…

Опять грохнул выстрел. Хилья упала к ногам жениха, рядом с телом его матери…

Хуоти охватила такая жалость, что он уже не мог слушать, что говорилось на сцене. Молодой революционер по-прежнему молчал. Хуоти зажал уши руками, чтобы не слышать последнего выстрела.

Утром началась учеба. Начали с алфавита. Оказалось, что были и такие, кто не знал даже всех букв. Из таких образовали группу «б». Хуоти умел читать и попал в группу «а».

— …Не бог создал человека, а природа и труд. Каменные топоры… Первобытный коммунизм… Вера в сверхъестественность сил природы… Многие столетия назад совершались жертвоприношения…

Многие столетия назад? Хуоти вспомнил, как в Ильин день он сам ел жертвенного барана. Но раздумывать не было времени, ему стоило труда запомнить все то, чему его учили.

— …Трудовая школа строится на принципе самовоспитания. Учитель не школьный надзиратель, а старший товарищ. Надо вовлекать учащихся в школьное самоуправление… По новой методике преподавания домашние занятия отменяются… уборщицы не нужны, учащиеся сами должны убирать классные помещения…

Этому не только учили на уроках, но все это претворялось в жизнь. Учащиеся учительских курсов сами убирали жилые и классные помещения. Сами добывали дрова, сами пилили и кололи их. В нижнем этаже здания открылась столовая, и они поочередно дежурили на кухне, помогая поварам чистить картофель. На обед обычно варили чечевичную похлебку или кислые щи. После такого обеда всегда хотелось есть. Кое-кто не выдержал, бросил учебу и уехал домой. Но большинство осталось. Они верили в будущее…

По вечерам шли диспуты и споры. Свободного времени было много, потому что домашние задания не задавали. Те, кому довелось повидать свет и поскитаться по миру, рассказывали об увиденном и услышанном. Один из ребят-финнов был приговорен к смертной казни, но его не расстреляли, потому что он был несовершеннолетний. Он своими глазами видел, как шюцкоровцы расстреливали его товарищей-красногвардейцев. Присутствовавший при казни врач крикнул: «В голову не стреляйте. Головы надо укладывать в ящики и отправлять в Хельсинки». А другой парень хвастался, что видел верблюда, ел апельсины. Хуоти с завистью слушал рассказы ребят, которые повидали много такого, о чем он даже и не подозревал. А то начинали состязаться, кто умеет лучше шевелить ушами или говорить какие-нибудь странные скороговорки. Так проводили досуг.

А на улице уже трещал мороз. По городу прошел слух, что к рождеству надо ожидать шестидесятиградусного мороза. Дескать, идет волна холодов из Петрограда, из Пулковской обсерватории получена такая телеграмма.

С такими новостями возвращались из города те учащиеся, кто имел теплую одежду и мог ходить в город. У Хуоти не было ни зимней шапки, ни пальто. Таким, как он, нечего было и думать о прогулках, потому что зима выдалась действительно жестокая. Из-за этого он уже давно не был и в бане: до бани железнодорожников, единственной тогда общей бани в Петрозаводске, было далеко, и Хуоти боялся по дороге оттуда простудиться и заболеть. При бывшей учительской семинарии, правда, имелась кирпичная прачечная, где был сооружен и полок. Но не было дров, чтобы истопить баню. Наконец, удалось раздобыть достаточно дров, чтобы устроить банный день. Воду носили прямо, из Неглинки. В предвкушении будущего удовольствия ребята вспоминали деревенскую баню, подшучивали друг над другом. Но когда баня истопилась, радости было мало: на полке было жарко, а цементный пол остался таким холодным, что жгло подошвы.

Уже в бане Хуоти почувствовал себя плохо. Он кое-как ополоснулся горячей водой, оделся и ушел. Поднимаясь в гору, он вдруг почувствовал, что ноги становятся словно ватными и в глазах темнеет. Очнулся он у себя на постели, устроенной на топчане. Оказывается, ребята подобрали его в сугробе, принесли домой и долго оттирали снегом обмороженные пальцы и лицо.

— Ну, как ты? — беспокоились они утром. — Ночью ты бредил, говорил о какой-то Наталии.

Хотя голова и болела, Хуоти все же решил пойти на занятия. Но в конце уроков он, к своему ужасу, заметил, что плохо слышит учителя. Потом перестал слышать совсем. В ушах началась такая боль, что он не спал всю ночь.

— Иди к врачу, — настаивали товарищи.

Один из товарищей предложил ему свое рваное пальто. Другой отдал свою папаху.

Хуоти надел подаренные Наталией теплые варежки, надел чужое пальто и, надвинув на уши одолженную ему папаху, отправился к врачу.

Уже после первого визита к врачу Хуоти почувствовал облегчение. Потом боль исчезла и слух постепенно стал восстанавливаться. Сначала слова доносились как бы издали, но потом час от часу он стал слышать лучше.

Однажды в воскресенье после ужина созвали собрание. Приглашали всех тех, кто хотел вступить в комсомол.

Вставай, проклятьем заклейменный, —

гремел актовый зал, когда Хуоти вошел туда.

— Садись сюда! — позвала его Хилья, приглашая сесть рядом с ней.

Сперва выступал какой-то черноволосый молодой человек. Он говорил по-русски. Затем на трибуну поднялся парень, лицо которого показалось Хуоти очень знакомым.

— Слово предоставляется товарищу Богданову…

Хуоти не хотел верить своим глазам. Да, это действительно был он, тот самый парень из Войницы, который, размахивая маузером, бежал впереди партизан, когда они брали Пирттиярви.

После того, как изгнали белых из Пирттиярви, Богданов со своим отрядом воевал у Пистоярви и был тяжело ранен. Его отправили в госпиталь в Петрозаводск, и он здесь остался.

Богданов говорил будущим красным учителям о задачах, которые им предстояло решать как первым организаторам и вдохновителям карельской молодежи.

Хуоти слушал выступление своего земляка и чувствовал, что теперь он должен принять самостоятельное решение, совершить в жизни решающий шаг.

— Становись к нам, сюда, — схватила Хилья Хуоти за руку, когда началась запись в союз молодежи. Желающих вступить в комсомол оказалось так много, что образовалась очередь, и у этой очереди была, видимо, какая-то загадочная сила притяжения, потому что в нее встали и те, кто сначала колебался или опасался вступать в комсомол.

На курсах уже стало традицией, что после каждого собрания была художественная часть. На сцене опять исполнялись песни, играли на мандолине и скрипке, читали отрывок из «Калевалы».

…Так в последний раз запел он. Пеньем медный челн он сделал, в медь окованную лодку. На корме челна уселся, в море выехал на лодке, и сказал он при отъезде, так промолвил на прощанье: «Вот исчезнет это время, дни пройдут и дни настанут, и опять здесь нужен буду, ждать, искать меня здесь будут, чтоб я вновь построил Сампо, сделал короб многострунный, вновь пустил на небо месяц, солнцу снова дал свободу…»

Хуоти заслушался и не заметил, когда Хилья вышла из зала. Обнаружил, что ее нет рядом с ним только тогда, когда она вместе с другими девушками появилась на сцене. Они танцевали финский народный танец. В национальном костюме Хилья выглядела еще более красивой и привлекательной. Хуоти видел только ее. Он и сам не знал, почему не может оторвать от нее глаз, может потому, что Хилья из всех девушек была ему наиболее знакома, а может быть, в его душе зарождалось что-то, чего он и сам еще не осознал… Видимо, Хилья заметила, что Хуоти не сводит с нее глаз. Вернувшись в зал, она предложила:

— Пойдем к нам, я дам тебе книгу, о которой говорила.

Хуоти не приходилось бывать в комнате девушек. Он робел перед этими городскими девушками. Они казались ему слишком нескромными, некоторые даже развязными. Мелькнула мысль о Наталии… Но, поколебавшись, Хуоти пошел за Хильей.

Сразу было видно, что в комнате живут девушки: на окнах — белые занавески, на столе — белая скатерть. Откуда они все это достали? Девушки есть девушки.

— Что же это случилось? Хуоти осмелился прийти к девушкам! — удивилась подруга Хильи.

— Наверное, влюбился, — сказала другая, с короткой прической, и добавила, усмехнувшись: — А ведь любви-то никакой нет. Так теперь считают… А есть только… хи-хи…

Она поджала губы, словно стояла перед фотографом. И, рассмеявшись, девушки ушли на танцы, оставив Хуоти и Хилью вдвоем.

— Вот пустосмешки, — сказала Хилья.

На столе Хуоти увидел учебник арифметики, «Азбуку коммунизма» и «Песню об огненно-красном цветке». Этот роман Линнанкоски Хилья и обещала дать почитать. На столе лежал еще альбом в черном переплете. Хуоти перелистал его и прочитал несколько написанных разными почерками стихов.

— Напиши и ты что-нибудь на память, — предложила Хилья.

Хуоти не знал никаких стихов.

— Тогда я напишу тебе, давай тетрадь, — сказала Хилья.

У Хуоти была толстая тетрадь в клеенчатой обложке. Ему подарил ее тот самый парень, который был приговорен к расстрелу. Бумага в тетради была белая, гладкая, и Хуоти не решался сам писать в ней: он боялся, что не сумеет написать таким красивым почерком, каким следует писать на такой бумаге, а больше всего он боялся поставить кляксу. Так и хранилась у него тетрадь неначатой. Хилья начала писать:

Синеглазка-незабудка На лужайке выросла. Она твоею, Хуоти, будет, Если вспомнишь ты меня.

Она хотела написать и второе четверостишье, но в дверь постучали, и в комнату вошел мужчина в военной форме. Хилья вся вспыхнула. Хуоти тоже растерялся. Харьюла! Хуоти даже в голову не могло прийти, что вдруг войдет Харьюла и застанет его наедине с Хильей.

— А ты помнишь его? — спросила Хилья у Харьюлы.

— Конечно, помню, — сказал Харьюла и обратился к Хуоти: — Можешь послать поклон своим родным. Я еду в ваши края.

— Уезжаешь? — встревожилась Хилья.

— Посылают таможенником на границу, — объяснил Харьюла.

Хуоти еще в Пирттиярви заметил, что Хилью и Харьюлу связывает какая-то близость. Не случайно Хилья сейчас так забеспокоилась. Харьюла, правда, сделал вид, что ничего не заметил, но Хуоти почувствовал себя лишним. Ни Харьюла, ни Хилья не стали его упрашивать остаться.

Наконец из-за туч выглянуло солнышко. Зима начала отступать. Солнце с каждым днем пригревало все сильнее и вскоре можно было уже выходить в город и без пальто.

Хуоти отправился в город. Когда он дошел до моста через Неглинку, со стороны города донеслась громкая песня. Навстречу шла колонна вооруженных людей.

Слушай, товарищ, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся. Смело мы в бой пойдем за власть Советов И, как один, умрем в борьбе за это.

Колонна направлялась к вокзалу.

Вот она уже скрылась из виду, а песня все еще звучала в ушах Хуоти.

Вернувшись из города, Хуоти открыл свою толстую тетрадь в клеенчатой обложке, в которой он теперь записывал то, что ему запоминалось на лекциях, а также свои раздумья, впечатления. Описав встречу с колонной, отправлявшейся на фронт, он попытался передать чувство, которое вызвала в нем та суровая, мужественная песня. «Я почувствовал в своей душе призыв отдать все во имя людей», — написал он.

Он так увлекся, что не услышал, как кто-то вошел и окликнул его по имени. Оглянувшись, Хуоти испугался.

— Не бойся, я уже поправился, — успокоил его Хёкка-Хуотари.

Оказалось, Хёкку-Хуотари выписали из больницы, и он, узнав, что Хуоти в городе, решил навестить его.

А Хуоти все было как-то не по себе. Перед глазами стояла картина, виденная им летом: Хёкка-Хуотари стоит на изгороди и зовет с кладбища свою мать. Не верилось, что Хёкка-Хуотари поправился, и Хуоти все еще смотрел на него с подозрением.

Он проводил Хёкку-Хуотари до станции.

— Ну, что передать матери и отцу?

— Передай им, что я здоров и велел кланяться, — сказал Хуоти.

После встречи с Хёккой-Хуотари родная деревня все чаще вспоминалась Хуоти. Он все сильнее тосковал по ней. Скоро там вскроются ручьи, потом растает озеро и будут ставить сети. Но пока и здесь, на юге, все еще лежал толстый снег и Онежское озеро было сковано льдом.

Среди курсантов прошел слух, что их выпустят досрочно. Слух вскоре подтвердился. Надо было открывать школы и показать карельскому народу на деле, что предоставленная ему Советской властью автономия — это не только красивое обещание, как утверждали финляндские газеты и бежавшие за границу основатели Ухтинской «республики», а действительность. Кроме того, приближалась пора весенней распутицы, когда до многих деревень невозможно добраться. Поэтому и решили сократить время обучения учителей.

Вскоре наиболее способные курсанты получили выпускные удостоверения и направления на работу. Они разъезжались по разным деревням Карелии. И вот — выпускной вечер, прощание с оставшимися товарищами, пожелания счастливого пути… Закинув за спину вещевой мешок или кошель, в котором было два кирпичика хлеба и тяжелый пакет отпечатанных на серой шероховатой бумаге «Азбук» и«Арифметик» Микко Химми, они отправились на станцию.

Красные учителя уезжали в международном вагоне, просто роскошном по сравнению с тем, в котором Хуоти приехал в Петрозаводск. Здесь были и мягкие диваны и занавески на окнах. Отодвинув занавески, Хуоти сел у окна. Чем дальше отъезжали от Петрозаводска, тем больше было в лесу и на болотах снега, хотя и было заметно, что он вовсю тает. За Медвежьей Горой возле большого болота вагон вдруг начало трясти и поезд остановился так неожиданно, что Хуоти ударился спиной о стенку. Кто-то высказал предположение, что паровоз сошел с рельсов. Поезд долго не отправляли. Решили сходить посмотреть, что случилось. Оказалось, что паровоз действительно сошел с пути и стянул за собой с рельсов первый вагон.

— Могло быть и хуже, — переговаривались между собой встревоженные пассажиры.

Мурманская железная дорога была в эксплуатации всего несколько лет и при таянии снегов каждый год размывало насыпь. Так распутица напомнила о себе даже в поезде. В Кемь прибыли с опозданием на целые сутки.

Хуоти со своими спутниками пешком дошел по раскисшей дороге от Кеми до Подужемья. В Подужемье председатель сельского Совета велел снарядить для них лошадь и довезти до следующей деревни. Но мужики заупрямились. «Дороги-то сейчас какие… Лошадей жалко, — сказали они. — Да и навоз еще не вывезен на поля».

Подужемцам в течение зимы пришлось возить немало всяких командированных. Порой приходилось бросать все дела и отправляться в путь. Они уже устали от всего этого.

Вряд ли кто-нибудь согласился бы везти учителей, если бы не три чекиста, которые тоже ехали на границу. У чекистов были такие документы, что они подействовали даже на несговорчивых подужемцев. Вместе с чекистами уехали спутники Хуоти. А Хуоти уехать не удалось.

— Лошадь и так едва тянет, — буркнул возница, который должен был везти Хуоти, и, не пустив его в сани, дернул за вожжи.

Хуоти в горьких раздумьях смотрел, как лошадь выехала на лед реки и лениво потащила сани в сторону Паанаярви.

Только на следующий день один из подужемских мужиков, ехавший в лес за сеном, взял Хуоти с собой и довез до Войярви. В Войярви мужики оказались еще более упрямыми, чем в Подужемье. Конечно, и дороги за это время раскисли еще больше, но дело было, судя по всему, не только в этом.

— Учитель? — засомневался один из крестьян, когда Хуоти сказал, кто он и куда едет. — А сам от горшка два вершка.

— Но он уж не такой и маленький: если на цыпочки встанет — может и ячмень жать, — засмеялся другой.

— Тот не мужик, кто свистеть не умеет, — добавил третий и спросил: — А ты свистеть умеешь?

— Да полно вам, — раздался сердитый голос с печи.

Кусая от обиды губы, Хуоти вытащил из кармана направление на работу и показал его.

— Да, он действительно учитель, — подтвердил один из крестьян, сумевший прочитать направление. Но и оно не помогло. Ручьи в лесу разлились, болота были залиты водой, и никому не хотелось выезжать в распутицу. Все утро мужики спорили, чей черед ехать. Только к вечеру один из спорщиков запряг лошадь и подъехал к избе председателя сельсовета.

— Ну поехали! — сказал он недовольным голосом Хуоти.

Хуоти снес в сани пакеты с книгами и сел рядом с ними.

Возница сердито молчал, наверное, проклиная про себя Хуоти: «Подумаешь, велик господин, чтобы везти его в такую погоду».

Сани стали проваливаться сразу, как только выехали из деревни. Чем дальше, тем хуже становилась дорога. Проехав версты три, возница остановил лошадь на краю болота.

— Дальше я не поеду. Не хочу топить лошадь, — сказал он категорически.

Такого Хуоти не ожидал. Буквально со слезами на глазах он умолял возницу, но ничто не помогло. Пришлось выгрузить из саней пакеты с книгами. Хуоти перетащил их в сторону от дороги и спрятал под огромной сосной. Он решил приехать за ними потом. С собой он взял только то, что был в силах унести. Пока Хуоти прятал книги, возница успел развернуться и отъехать. Вернувшись на дорогу, Хуоти увидел только его спину.

Хуоти пошел вброд через залитое водой болото. Его не покидало ощущение, что в Войярви творится что-то неладное. Словно что-то готовится. Иначе вряд ли мужики встретили бы его так недоброжелательно. Может быть, и у них дома такая же обстановка. Но он должен добраться до дома…

Местами ледяная жижа доходила до колен, а возле ручья ее было чуть ли не по пояс. Но Хуоти упрямо шел вперед, неся на спине тяжелый кошель, в котором не было ни крошки хлеба, а были только «Азбуки» и «Арифметики» Микко Химии. А до ближайшей деревни — не менее десяти верст пути…

Беспокойство, появившееся в Войярви, в Вуоккиниеми переросло в настоящую тревогу. В Вуоккиниеми в одном из работников волостного Совета Хуоти узнал человека, который прошлым летом вместе с другими людьми из Ухтинского временного правительства бежал через Пирттиярви за границу. А теперь этот человек работает в Совете?!

 

VIII

Наконец, пошли знакомые места. До Пирттиярви уже совсем близко. Скоро будет развилка, у которой стоит одинокая ель. Вот и она, эта знакомая ель. Стоит как и раньше, одна-одинешенька. Ни у кого не поднимется рука срубить ее. Крест под деревом тоже на месте, только еще больше покосился. А вот и береза, у которой они расстались с Наталией.

У березы Хуоти остановился. Он устал. На душе было как-то неспокойно. На мосту перед деревней Хуоти опять остановился. Около моста река уже вскрылась, но вода в ней была такая мутная, что дна, на котором в летнюю пору можно разглядеть каждый камешек, сейчас не было видно. Хуоти постоял, поглядел на речку, такую знакомую и родную с самого детства, и вдруг, к своему удивлению, заметил, что речка эта совсем и не река, а просто ручей. Да и родная деревня, открывшаяся перед ним с пригорка, показалась намного меньше, чем она была раньше. Прежде казалось, что все остальные деревни лежат где-то в стороне, а теперь захолустной и маленькой показалась своя деревня.

— Сыночек!

Мать бросилась обнимать Хуоти.

— Не плачь, мама.

— А я не плачу, — засмеялась мать, утирая передником слезы со щек.

— Одни книги, — разочарованно протянул Микки, успевший проверить, что брат принес в кошеле.

Мать послала Микки сказать отцу, что вернулся Хуоти, и мальчик стрелой помчался на стройку новой избы. Поавила тотчас поспешил домой.

— Приехал, — сказал он, пристраивая топор между лавкой и стеной. — Ну, тервех.

Вместе с отцом пришел незнакомый молодой парень в военной форме, тоже с топором.

— Здравствуй, — сказал парень по-русски.

Это был пограничник, по фамилии Ошепко. Он помогал Поавиле строить избу.

— Ну, получился из тебя учитель? — спросил отец, сев рядом с Хуоти на скамью.

— Дали такую бумажку, — улыбнулся Хуоти. — В Латваярви буду работать.

— Почему в Латваярви? — спросила мать. — В своей деревне полно ребятишек.

— Латваярви от нас не за горами, — успокоил ее отец.

— А-вой-вой! — заохала мать. — Баню истопить забыли. Совсем из головы вылетело. Микки, пойдешь со мной, будешь воду таскать.

И они ушли.

— Хёкка-Хуотари передал от тебя привет, — сказал отец.

— Как он?

— Да, кажется, в своем уме. Только тихий стал. Харьюла тоже передавал привет. На днях приехал. Начальником таможни послали. Как только реки и озера вскроются, из-за границы будут возить муку. Говорят, Советское правительство дало Карельской Коммуне пятьсот тысяч золотом для закупки хлеба. Харьюла мне говорил.

Об этом Хуоти ничего не знал. Пятьсот тысяч золотом! Ну, значит, жизнь наладится!

Отец все удивлялся, неужели Россия так обеднела, что своего хлеба у нее не стало, покупать надо. Да верно, уж там, наверху, виднее. Главное, что хлеб-то теперь будет. У них мало у кого свой хлеб остался. Прошлым летом заморозки погубили урожай. Из Кеми тоже ничего не привезли. Отправились мужики за товарами в Кемь, да так почти ни с чем и вернулись. А теперь хлеб будет, если, конечно, Харьюла правду сказал.

Вернулась мать.

— Скоро баня будет готова. А ты, Хуоти, как раз к празднику подоспел.

— Ах да! — вспомнил Хуоти. — Завтра ведь Первое мая.

— Причем — Первое мая? Пасхой прежде называли этот праздник, — удивилась мать. — А у нас даже не из чего пирога печь на праздник.

В тот год пасха пришла на первое мая.

Слушая сетования матери, Хуоти думал не о пасхальных пирогах. А что если провести в деревне… первомайскую демонстрацию? Только где достать красный флаг?

Мысль о демонстрации не покидала Хуоти и в бане.

— Куда? — спросила мать, увидев, что после бани Хуоти, наскоро попив чаю, куда-то собрался.

— В деревню схожу, — ответил Хуоти, не вдаваясь в более подробные объяснения.

— К девушке своей пошел, — высказала предположение мать, ложась спать.

Поавила лежал в постели.

— К кому же? — спросил он, зевая.

— Уж будто и не знаешь, — буркнула жена. — Подвинься немножко.

Все давно спали, когда Хуоти вернулся и тоже лег на полу рядом с братом.

Утром солнце светило совсем по-весеннему, и снег таял прямо на глазах. На побуревшем льду озера в лучах солнца виднелись темные проталины. Хуоти шел посмотреть, как продвигается строительство избы. Сруб вырос ненамного, однако дверь уже была прорублена. Впрочем, пошел он сюда не только посмотреть на новый дом: ему хотелось побыть одному и прорепетировать речь, с которой Харьюла просил его выступить на первомайском митинге. Хуоти остановился, прислушиваясь к токованию тетеревов, доносившемуся из-за озера.

— Товарищи, — начал он громким голосом, словно его слушала вся деревня. — Нет, лучше сказать: односельчане… Да, дорогие односельчане…

— А, это ты здесь! — послышался из дверного проема голос отца.

Хуоти растерянно улыбнулся.

— А я-то думаю — кто тут разговаривает, — сказал отец.

Пулька-Поавила слышал, что молодежь собирается устроить демонстрацию. Он не знал, как ему быть, ходить или нет. Он боялся, что Хуоти из-за него может сбиться и забыть слова. На деревне и так кое-кто поговаривал, что, мол, едва успел домой приехать, а уже хочет показать, каким умным стал. А может случиться и так, что из демонстрации ничего не получится.

Хуоти тоже опасался. Он боялся, что жители деревни могут посчитать кощунством то, что в пасху они пойдут по деревне с красным знаменем. Да и время такое, нечему людям радоваться.

Вечером у школы стала собираться деревенская молодежь. Кое-кто пришел просто из любопытства. Микки тоже прибежал вместе с другими деревенскими мальчишками.

Пулька-Поавила не пошел на демонстрацию. Он смотрел из окна. Вот они идут, и со знаменем. А кто же несет его? Да, кажись, Ховатта! Да, он. Шли в колонне и другие взрослые мужики.

После демонстрации мужики стали собираться в избе Пульки-Поавилы. Первым пришел Хилиппа. Он не бывал у них уже бог весть сколько времени, а вот теперь пожаловал.

— А ты что же не пришел слушать речь своего сына? — спросил он у Поавилы, морща брови. — Или ты больше не поддерживаешь Советскую власть?

Пулька-Поавила удивился. Неужели Хилиппа был тоже на митинге?

— А как же? Надо быть как и остальные, — сказал Хилиппа, загадочно улыбаясь.

Казалось, он что-то недоговаривает. Его Ханнес все еще был в Финляндии, хотя часть бежавших вернулась, узнав, что советские власти объявили амнистию участникам мятежа. «Может быть, от них Хилиппа и получил указания, как ему себя вести, что говорить, — пришло в голову Поавиле. — Поди знай».

Хуоти не вмешивался в разговор старших. Он ожидал, что ответит отец. Но Поавила не успел ничего сказать: в избу с шумом ввалился Теппана, за ним Крикку-Карппа и Харьюла.

— Ну ты и даешь! Прямо как из пулемета, — похвалил Теппана Хуоти.

— Да, чешет как Рунеберг, — добавил Харьюла и, обернувшись к Хуоти, сказал: — Из тебя получится настоящий агитатор.

Хуоти только улыбался.

— А вот ты сказал, что прежде карельский народ жил вот так-то и так-то, — вступил в разговор Крикку-Карппа. — И в темноте, и в нищете, и под ярмом. Ну, о том, как люди прежде жили, мы сами знаем, а вот какой жизнь будет, того, брат, мы не знаем. Так что не ругай старое, пока не узнаешь, каким будет новое.

Мысль о будущем, ожидание его в последнее время все больше беспокоили не только Крикку-Карппу. Уже в том, что ждали будущего, было нечто новое. Раньше думали лишь о том, какой будет урожай, как прожить зиму, а что будет дальше, о том и не думали, потому что жизнь шла своим привычным чередом одинаково из поколения в поколение, из года в год. А теперь жили в ожидании чего-то невиданного, неслыханного.

— Дрова лучше пилить одному, чем с плохим товарищем, — сказал Крикку-Карппа.

— А если попадется такое толстое дерево, что одному перепилить не под силу? — спросил Харьюла, прищурив глаза.

— А я вот согласен с Карппой, — поспешил заметить Хилиппа. — Каждый дует на свою ложку.

И вдруг, схватившись за щеку, он завизжал:

— И-и-и-и…

Это было так неожиданно, что мужики рассмеялись. Но тому, у кого болит зуб, не до смеха. У Хилиппы был такой жалкий вид, что мужики перестали смеяться и стали давать ему свои советы.

— Надо положить смолы в зуб, — посоветовал Пулька-Поавила.

— А прежде зубную боль заговором лечили, — вспомнил Крикку-Карппа. — Возьми, нечистый, свою челюсть, свое зубило вынь из зуба, чтоб не грызло, не ломило. И помогало.

— Теперь не помогает, — заметил Теппана. — Вы« рвать надо зуб. Где клещи?

— И-и-и-и, эмяс! — Хилиппа махнул рукой и побежал домой.

Харьюла сказал:

— Это его бог наказывает.

Завязался разговор о боге. Начал его Крикку-Карппа. В последнее время о боге стали всякое поговаривать. Говорили даже, что, может быть, его и вовсе нет. Крикку-Карппа считал, что бог все же есть, ведь никак нельзя обойтись без бога…

— А скажи, может ли бог оттаскать за волосы лысого? — спросил Хуоти.

Крикку-Карппа растерянно чесал свою лысину. Теппана помирал со смеху.

Пулька-Поавила не смеялся. Верующим он себя не считал, но все-таки — зачем богохульствовать. В то же время ему было и лестно, что его сын сумел запросто посадить в лужу хитрого Крикку-Карппу. Нет, видно не зря парень учился в Петрозаводске.

Когда гости ушли, мать проворчала Хуоти:

— Что же это ты так? Бог ведь никому зла не желает.

Потеплело и снег растаял за несколько дней. Открылось озеро, и началась весенняя путина. Хуоти тоже собирался порыбалить. Но не пришлось: из волостного Совета прислали распоряжение произвести в Латваярви инвентаризацию крестьянских хозяйств. Это нужно было для определения продналога. Микки перевез Хуоти на лодке через озеро на берег небольшой губы, откуда извилистая тропинка вела в Латваярви.

Озеро Латваярви было меньше Пирттиярви, но сама деревня — больше. Часть изб находилась на берегу, а часть была разбросана по сопкам. В Латваярви входил и стоявший на отшибе хутор Лапукка с Климовой пустошью. В Латваярви была даже церковь: она возвышалась посередине деревни на горе. Только пока не было попа. Имелась и школа — помещалась она в красном доме. В этой школе Хуоти и предстояло учить грамоте и счету латваярвских ребятишек.

Осмотрев школу, Хуоти стал обходить дома.

— Грабли тоже? — удивились уже в первом доме. — А со сломанными зубьями — записывать будешь?

— Что это такое? — недовольно спросил хозяин следующего дома. — Такого и при царе не бывало.

Хуоти пытался объяснить, что в России неурожай, что только что кончилась гражданская война, что дайте только срок и все наладится. В его разъяснения верили не все. Впрочем, и самого Хуоти оно не удовлетворяло. Он и сам не понимал, зачем вести перепись всех граблей, серпов, сетей, одним словом, всех сельскохозяйственных орудий. Неужели это необходимо? Зачем? — недоумевал он про себя, продолжая хождение с сопки на сопку.

Надо было побывать и на острове Суурисаари.

На озере Латваярви было три небольших острова — Калмосаари, Хухтасаари и Суурисаари. На Суурисаари стоял один дом — впрочем, для другой избы на нем не нашлось бы и места, остров был маленький. Жил на острове один из старожилов деревни из рода Перттуненов. Потомки этого рода жили и в самой деревне, и на близлежащих сопках, но корни их, в конечном счете, сходились на этом острове, в избе, в которой когда-то побывал Элиас Лённрот. Он провел в ней несколько вечеров, записывая руны, которые ему напевал старый хозяин острова Архиппа Перттунен. Архиппа давным-давно умер. Не было в живых и его сына Мийхкали, которому он оставил в наследство свою избу и свое песенное богатство. Избы той уже не было — она сгорела несколько лет назад. На ее месте сын Мийхкали Пекко построил новую избу. В нее-то и пришел Хуоти со своими анкетами, в которых содержался длинный перечень вопросов — более полсотни.

— Нет, брат, у нас ни ячменя, ничего нет. Семена и те пришлось взять в долг, — сказал Пекко. — Мы заплатим в ягодах.

В анкете говорилось, что те, кто не в состоянии выполнить поставок в зерне, мясе или масле, могут выполнить их в ягодах или грибах. Почти все жители Латваярви, как и Пекко, обещали выполнить их в бруснике или в волнушках.

— Поехали, — сказал Пекко, выглянув в окошко.

По озеру куда-то направилась целая вереница лодок.

— На кладбище едут, — пояснил Пекко. — Сегодня троица. Поедем с нами.

От острова, где жил Пекко, до острова Калмосаари, где находилось деревенское кладбище, было совсем недалеко.

Несколько сильных гребков — и лодка уткнулась в берег Калмосаари.

На самом берегу росли молодые березки, рябина, кочки под ними поросли черникой и брусникой, а дальше, в глубине острова, возвышались древние ели. Между деревьями стояли почерневшие кресты, вросшие в землю, полуразвалившиеся «гробницы». В этой земле покоилось немало известных жителей Латваярви. Тимо Пертту, или Мийноа Тимо с Хаапаваары, добывший более двадцати медведей. Известный знахарь Кузьма Ахонен. А самыми прославленными были рунопевцы Архиппа Перттунен и его сын Мийхкали. На могиле Мийхкали Хуоти увидел темно-серое мраморное надгробие с белым, тоже вытесанным из мрамора крестом. Мраморный памятник среди полусгнивших крестов! Это для Хуоти было полной неожиданностью. Почему-то он не знал ничего об этом. О Мийхкали он слышал — о нем рассказывала бабушка, которой доводилось заготовлять ягель в одних местах вместе с Мийхкали. А вот о памятнике никто не рассказывал. «Рунопевец Мийхкали Перттунен. 3.IX.1899» — было выбито на камне по-фински, а ниже — буквами поменьше: «Надгробие поставлено Финским литературным обществом».

У могилы отца Пекко перекрестился. Хуоти тоже перекрестился.

— Последние годы он совсем слепой был, — сказал Пекко.

Хуоти стоял взволнованный — перед ним вдруг словно открылось прошлое родного края. Маленький карельский народ вряд ли знает, какое прекрасное и великое у него прошлое. А надо, чтобы народ узнал. Но кто расскажет карелам об их прошлом?..

Из раздумий его вывел запричитавший неподалеку женский голос:

— Проводила я первенца милого в путь невозвратный в Туонелу, уложила под тяжесть тяжкую. Не придет сын поговорить со мной, не услышит печаль материнскую… — плакала женщина возле покосившегося креста.

У другого креста стояла старушка и просила простить ее за то, что не принесла с собой ничего «поесть-попить».

— У самих ничего нет, — объясняла она. — Сами корой питаемся. Опять налог с нас требуют. А чем платить-то? А-вой-вой, жизнь проклятая! Господи, прости…

Хуоти не пожалел, что поехал с Пекко на кладбище. Посещение могилы Мийхкали Перттунена произвело на него неизгладимое впечатление. Даже вернувшись из прошлого в настоящее и начав опять ходить из дома в дом со своими анкетами, он продолжал думать о том, что эти могилы народ будет навещать и через сто лет и что такие святые места есть не только в Латваярви, но и в других деревнях.

Трава уже выросла настолько, что пора было подумать о сенокосе. Пулька-Поавила начал понемногу подготавливать косы и грабли. Когда Хуоти вошел в избу, отец строгал из рябины зубья для граблей.

— Когда же это мы из бурных волн на спокойные воды выберемся? — спросил его отец. — Может, никогда?

Хуоти не понял, что хочет сказать отец.

— Даже грабли. Неужто Советская власть такая? — проворчал отец точно так же, как некоторые мужики в Латваярви.

У них в Пирттиярви тоже провели перепись сельскохозяйственного инвентаря, и то, что на учет брали все, вплоть до граблей, не одному Пульке-Поавиле не понравилось.

— Нет, такими штучками крестьян не заставишь землю обрабатывать, — сказал он «выжидательно взглянул на сына.

Хуоти чувствовал, что отец ждет от него ответа. Но что он может сказать? Он и сам не верил, что Советская власть именно такая. Может быть, все дело в некоторых работниках советских органов, пытающихся создать у крестьян превратное мнение о Советской власти? Ведь были и такие советские работники. Были и у них в волостном Совете. Повыше тоже могли быть.

— Да, конечно, — согласился отец, но видно было, что что-то продолжало его мучить.

Нет, дело было не только в граблях и серпах. Муку тоже всё не везли, хотя водный путь давно наладился. Может, там, за границей, кто-то мешает? Скоро начнется сенокос. У кого тогда будет время возить товар? А тут, глядишь, можно было бы и без лошади подзаработать, ведь муку будут перевозить через озеро на лодках.

Получилось так, как и предполагал Поавила. В тот самый день, когда они должны были отправиться на пожню, прошел слух, что муку доставили на границу. Поавила пошел к Ховатте. Ховатта служил на таможне, он должен был точно знать. Оказалось, правда. Так что появилась возможность заработать у себя дома. И даже обещают платить мукой! Кто в такое время откажется от приработка? А как быть с покосом? Сено тоже нужно скосить и высушить вовремя.

— Ты оставайся дома, — сказал Поавила Хуоти. — А мы с Микки как-нибудь управимся на покосе.

— Давайте я пойду с вами, — предложил Ошепко.

Предложение пограничника не удивило Поавилу. Ошепко и раньше помогал ему по хозяйству. Ошепко столовался вместе с ними и фактически сидел на одних хлебах с хозяевами, так как снабжение пограничников было очень нерегулярным. Но не только по этой причине Ошепко помогал охотно Поавиле. Просто он с детства привык к крестьянской работе и не мог жить без нее. Потребность трудиться была у него в крови. Парень он был молчаливый, сам о себе ничего не рассказывал. Спросишь — ответит. Был он из Сибири, из крестьян. Судя по фамилии — нерусский.

— Давай, — согласился Поавила.

Ошепко забросил за плечи кошель Хуоти, взял винтовку, словно собирался не на покос, а в разведку. Прошлым летом бывали встречи с подозрительными людьми. Кто знает, не появятся ли они и в этом году?

Доариэ и Хуоти поехали на лодке за мукой. Но когда они переплыли озеро и пристали к берегу у перевоза, оказалось, что мука туда еще не поступила. Чтобы поездка была не напрасной, на обратном пути завернули на мыс Кивиниеми, чтобы наломать березы овцам на зиму. Поблизости раздавались детские голоса. «Чур, моя кочка», — кричали ребятишки, собирая в лесу поспевшую кое-где чернику.

Давно ли Хуоти тоже кричал: «Чур, моя кочка», «Чур, моя…» И вдруг его поразил глубинный смысл этих простых слов. «Моя, мое», — уже с самого детства! Хуоти задумался. Видимо, во всем имеется какой-то скрытый, более глубокий смысл, который человек однажды открывает неожиданно для себя.

— Ты что? — спросила мать, заметив, что сын стоит и над чем-то раздумывает. Хуоти усмехнулся и стал опять ломать березовые ветки.

Вечером Хуоти увидел в окно Наталию. Девушка шла куда-то, поминутно оглядываясь на их избу.

— Я пойду встречать коров, — оказал Хуоти матери.

— Да рано еще, — сказала мать, но догадавшись, в чем дело, добавила: — Ладно, иди.

Хуоти догнал Наталию на краю деревни.

— Что с тобой?

Вид у девушки был озабоченный.

— Я была одна в избе, — начала рассказывать Наталия. — Поставила свечку перед иконой, крестик положила под ногу, повернулась спиной к образам и заглянула в зеркальце. Вижу — идешь ты в военной форме. А-вой-вой. Заберут тебя от меня, в армию возьмут.

— Дурочка, — засмеялся Хуоти и обнял девушку. — Сядем.

Они сели на кочку под густым кустом можжевельника.

— Оставишь ты меня опять сиротинкой, — тихо сказала Наталия и сорвала цветок ромашки.

Глядя, как Наталия гадает на ромашке, Хуоти вспомнил, как на курсах им объясняли строение цветка. Он тоже сорвал цветок и стал объяснять Наталии, для чего нужны цветку тычинка, пестик и лепестки.

— Да будет тебе, — улыбнулась Наталия и как-то странно посмотрела на Хуоти. Она никогда раньше так не смотрела на него. Она словно чего-то ожидала от него. И в то же время словно боялась.

Из-за речки послышался перезвон колокольчиков. Но Хуоти и Наталия ничего не слышали. Они даже не заметили, когда стадо прошло мимо них.

Доариэ успела подоить корову, когда Хуоти пришел домой.

— А где же корова-то? — спросила мать, процеживая молоко.

Хуоти лишь улыбнулся растерянно.

В субботу Пулька-Поавила с Микки и Ошепко вернулись с покоса. Отец был встревожен. Опять кто-то наведался в их избушку и забрал часть их харчей. Опять в лесу шатались подозрительные люди. Эмяс! Хорошо, хоть Ошепко с собой винтовку захватил.

Тем временем мешки с мукой были доставлены страницы к перевозу, на другой берег озера. Хилиппа и Крикку-Карппа возили их. Поавила и Хуоти стали на лодках перевозить муку через озеро на мыс, откуда начиналась дорога на погост. Там был еще финнами построен на случай дождя навес. Не пришлось Поавиле отдохнуть даже в воскресенье. Одно было утешение, что они заработают хоть немного муки и какое-то время будут есть настоящую ржаную кашу. Но направляясь за мукой к перевозу во второй раз, от встречных на озере они услышали новость — у Теппаны пропали две овцы. Овцы паслись, как обычно летом, на острове. Когда-то много лет назад был такой случай. Медведь добрался вплавь до острова и задрал овец. Но тогда их нашли на другом берегу пролива спрятанными в лесу подо мхом. Может быть, и теперь медведь забрался на остров? Теппана обошел все прибрежные леса, но нигде ничего не нашел. Не было даже медвежьих следов. Нет, видно, на этот раз побывал не медведь, а другой вор. И, конечно, это не финны пришли из-за границы, а свои, из тех что хоронятся в лесу возле Ливоёки. Так думал Пулька-Поавила, изо всех сил подгребая кормовым веслом.

Коротко северное лето. Едва солнце успеет высушить скошенную траву и согреть посевы, как снова скрывается. Лишь иногда оно заглядывает в маленькие окна избушек, словно хочет посмотреть, как там живется людям в хмурую осеннюю пору. Худо жилось, бедно и беспокойно. Чем раньше начинало темнеть, тем тревожнее становилась жизнь в деревне. Темным временем, могут воспользоваться всякие недобрые люди. Да они и пользовались. Однажды ночью кто-то подобрался к школе и выстрелил через окно в комнату, в которой жил Харьюла ей своим товарищем. К счастью, пуля никого не задела. Кто стрелял, не видели. Правда, в деревне перешептывались, будто бы Ханнес в ту ночь заходил домой. Но поди выясни, был он или нет. Никто ведь не видел.

Хотя время и было тревожное, Поавила все же решил достроить дом. Летняя страда прошла, и времени стало больше. Да и зима уже была на носу. Шел однажды уже и мокрый снег. В конце концов, избу все равно надо строить. А сама она не, поднимется, если будешь сидеть сложа руки. Ему не удалось долго поработать: прибежал Микки и издали закричал:

— Иди на собрание.

— На собрание?

— С погоста приехал человек. Обещает муку и соль.

Поавила решил, что человек, приехавший провести собрание, привез муку, которую будет распределять. Но когда он пришел в мирскую избу, никакой муки там не было. И речь там шла не о распределении муки, а о натуральном налоге.

— А как же с мукой и солью? — поинтересовался Поавила.

— С какой мукой? — недоуменно спросил представитель волостного Совета.

Пулька-Поавила посмотрел на Микки.

— Хилиппиха говорила, — поспешил объяснить Микки.

— Ага, теперь понимаю, — сказал представитель. — Мы еще не получили указаний, сколько выдавать на каждого едока.

— А себе, небось, берете без всяких указаний, — раздраженно оборвал его Поавила. — А мужик пусть пальцы лижет. Вот оно как…

Он был так раздражен, что не мог толком говорить.

После собрания он никак не мог успокоиться. Он и сам толком не мог сказать себе, чего он ожидал от революции, но во всяком случае, не этого. У него было такое чувство, словно он вдруг попал в дремучий лес, где кричит филин, пытаясь сбить его с верного пути.

— Поеду-ка я в Петрозаводск, — решил Поавила. — Выясню, что к чему. Не может быть, чтобы Советская власть такая была…

— Чего ты мелешь? — впервые в жизни осмелилась возразить мужу Доариэ. — Разве нам плохо живется? Картошки на всю зиму хватит.

— Картошки… — повторил Поавила. — Давай-ка собери кошель. Да положи побольше сущика.

Про себя он подумал, что теперь-то он исполнит свое обещание, которое дал много лет назад, отправляясь коробейничать, да так тогда и не выполнил. Уж наверно в Петрозаводске есть шелковые платки. Вот и выменяет на сущик. О своем намерении он не стал ничего говорить жене, но в мыслях своих представил, как обрадуется Доариэ, когда получит в подарок настоящий шелковый плат да еще с кисточками.

— Хуоти оставил нас, а теперь ты уходишь, — отговаривала мужа Доариэ.

Хуоти уже работал учителем в Латваярви.

— Не поезжай. — Доариэ умоляюще смотрела на мужа.

Но ее уговоры не помогли. Поавила отправился в путь. Надо было торопиться, пока река Кемь не замерзла. Да и ехал он не только ради себя, но и ради других.

На границе начиналась демобилизация красноармейцев, провоевавших всю гражданскую войну и оставшихся затем охранять границу. Вместе с уезжающими домой пограничниками Поавила и отправился в путь. Дорога до Кеми была привычная, до нее добирались на лодках по озерам и рекам. Но когда на станции Поавила подошел к окошку кассы, оказалось, что дальше не так-то просто уехать.

— Ого! — Поавила не поверил своим ушам, когда ему назвали стоимость билета, — сто десять тысяч рублей! — повторил он. — Ну и деньги пошли нынче.

Оставалось одно — идти к Пекке Нийкканайнену. Может, у него найдется столько денег и он одолжит на билет. Но Пекка достал билет бесплатно и даже посадил Поавилу в вагон.

В вагоне нашлось свободное место, и Поавила сел у окна. Рассматривая плывущие мимо осенние виды, он думал о своих делах. Иногда он краем уха прислушивался к тому, что говорили его соседи-пассажиры.

— Билет продали второго класса, а едем третьим, — ворчал кто-то.

— Не огорчайтесь, — успокаивал ворчавшего его сосед по полке. — Скоро у нас останется всего один класс, так что никто не будет жаловаться.

Когда стемнело, кто-то обнаружил, что в вагоне полно клопов, и зачертыхался.

— Кусают, дьяволы!

Сидевший рядом с Поавилой пассажир тут же пустился рассуждать о том, что бы получилось, если бы собрать всех клопов всего мира и сунуть в постели буржуям. Когда он стал описывать, как будут ворочаться буржуи на своих пуховых перинах, почесывая то шею, то ноги, никто не мог удержаться от смеха.

Утром поезд прибыл в Петрозаводск.

Выйдя на перрон, Поавила удивился, как далеко он оказался от своей деревни, за сотни верст, а ушло на дорогу меньше недели. «Да, поезд есть поезд, — рассуждал Поавила. — На нем быстрее доедешь, чем на лошади».

За вокзалом он увидел извозчиков, дожидающихся пассажиров. «Господ ждут», — подумал Поавила и, поправив кошель за спиной, пошагал к городу.

«Где найти этого самого Главного?» — думал он.

Пулька-Поавила решил поговорить с самим главой правительства Карельской Коммуны.

Гюллинг подписывал какое-то постановление Исполнительного комитета Карельской Трудовой Коммуны, когда в кабинет вошел секретарь и доложил, что какой-то человек из Ухты просит принять его. Говорит, что прямо с поезда.

В Петрозаводске шел 2-й Всекарельский съезд Советов. Почему-то из Ухты на съезд никто не приехал.

«Наконец-то, приехал», — подумал Гюллинг.

— Пусть войдет, — сказал он обрадованно и отложил в сторону бумаги, которые подписывал.

Увидев в дверях бородатого мужика с берестяным кошелем в руке, Гюллинг улыбнулся.

— Вы чуть-чуть не опоздали, — сказал он, поздоровавшись с гостем за руку.

— Опоздал? — недоуменно повторил Пулька-Поавила и поставил свой кошель у стены возле дверей.

Гюллинг достал из кармана замшевый кисет.

— Курите?

— Махорка! — удивился Пулька-Поавила и тоже стал сворачивать цигарку. «Мужик-то, наверно, простой. Сам махру курит», — подумал он о Гюллинге.

— Заседание уже началось, — вдруг вспомнил Гюллинг, взглянув на карманные часы. — Пойдемте, потом поговорим. Наверное, и вы… Да, как ваша фамилия?

— Реттиев.

— Наверное, и вы, товарищ Реттиев, выступите?

— Выступать? Да я не мастак говорить, — растерялся Поавила. — Единственное, что я умею, это работать. А теперь и работать не дают спокойно.

— Нога побаливает, — сказал Гюллинг, с трудом поднимаясь из-за стола. — Видно, погода переменится. Кошель вы можете пока оставить у секретаря.

В приемной Гюллинг сказал секретарю:

— Приготовьте, пожалуйста, товарищу Реттиеву гостевой мандат и талоны на питание.

Когда Гюллинг и Пулька-Поавила пришли в зал заседаний бывшего губернаторства, где проходил съезд, с трибуны уже кто-то выступал, пересыпая карельскую речь русскими словами.

— Мы, делегаты от Ведлозерской волости, прямо говорим всяким белофиннам, что красная Карелия не желает отделяться от советской России. А ежели белофиннам вздумается снова пожаловать к нам, то мы готовы с винтовкой в руке отстаивать свою рабоче-крестьянскую власть. Вот наш ответ таким гостям…

— Михаил Андреевич? — обрадованно воскликнул Поавила, увидев неподалеку от себя на одном ряду того самого русского, с которым он сидел в кемской тюрьме.

Поавила вскочил с места, но председатель собрания постучал карандашом по столу. Гюллинг улыбнулся и что-то шепнул председателю.

Пулька-Поавила пробрался по ряду и сел, рядом с бывшим товарищем по камере. Оказалось, что Михаил Андреевич Донов представляет на съезде питерский пролетариат. Вчера он выступал с приветствием от имени рабочих Петрограда. Теперь он внимательно слушал, что говорят съехавшиеся со всей Карелии делегаты.

— Ш-ш-ш, — остановил он Поавилу, которому не терпелось поговорить с ним.

Только после окончания съезда они могли предаться воспоминаниям о днях, проведенных в кемской тюрьме. Тогда Поавиле все казалось простым и понятным. Впрочем, нельзя было сказать, чтобы он не понимал, о чем шла речь на съезде… Надо заготовить миллион бревен… В Повенецком уезде найдена медная руда… Намечается построить шоссейную дорогу из Кеми в Ухту… Все это было понятно. Только в жизни все было иначе. Намного сложнее и непонятнее. Почему так получается?

— В Поволжье сильная засуха, — рассказывал Михаил Андреевич. — Весь хлеб сгорел. Миллионы людей остались без хлеба…

Они направлялись на Сенной рынок: Поавила попросил Михаила Андреевича проводить его.

— А Попов всё у вас учителем? — спросил Михаил Андреевич. Он давно ничего не слышал о своем фронтовом товарище.

— Белофинны убили его, — сказал Поавила дрогнувшим голосом. — Два года назад…

— Убили?!

Они молча дошли до рынка. Сенной рынок находился за гостиным двором. В прежние времена зимой крестьяне из окрестных деревень торговали здесь сеном. Теперь же здесь была толкучка, где шла торговля поношенной одеждой, деревянными ложками, всякой мелочью… Людей на толкучке было много, все какие-то настороженные, с таким видом, словно чего-то боялись. Поавила походил, поспрашивал, что сколько стоит, с любопытством наблюдая, как торгуют на рынке. Коса стоила четыре фунта масла, за серп просили два, стакан махорки стоил 2500 рублей…

— Скоро будут выпущены металлические деньги, — сказал Поавиле Донов. — В Петрограде на монетном дворе уже чеканят их.

— Конечно, без настоящих денег никакой торговли быть не может, — рассуждал Поавила.

Наконец, он увидел у одной женщины цветастый шелковый платок.

— Совсем новехонький, — расхваливала женщина свой товар, хотя платок, конечно, был малость поношенный. — А кисти-то, гляди, какие…

Такой платок и нужен был Поавиле.

— Отдашь за фунт сущика? — спросил он.

— Мало, по товару и цена. Хлеб есть?

У Поавилы в кошеле была буханка хлеба, которую ему, как делегату съезда, выдали на дорогу. Он решил отдать женщине полбуханки в придачу к сущику. Платок стоил того. Но едва он успел разрезать буханку на две части и протянуть половинку торговке, как кто-то спросил его сзади:

— В Чека захотел?

Поавила так растерялся, что слова не мог вымолвить. Он торопливо запихивал в карман платок.

— Оба пойдете со мной, — сказал строго молодой человек в военной форме. — В Чека выяснят, кто вы такие. А то всяких шпионов полно в городе.

Поавила недоуменно озирался, ища глазами Михаила Андреевича. Но тот куда-то пропал. Вокруг начала собираться толпа. Поавила был уже совсем в отчаянии, когда к ним подошел Михаил Андреевич.

— В чем дело? — спросил он.

— Михаил Андреевич! — обрадованно воскликнул чекист. — Ты откуда взялся? Ах ты, черт…

Донов показал на Поавилу и сказал:

— Он делегат съезда.

Услышав это, собравшиеся вокруг зеваки стали расходиться. Кто-то громко засмеялся.

— Спасибо тебе, Михаил Андреевич, — благодарил Поавила своего спасителя. — Ну, думаю, заберет дьявол, засадит опять в арестантскую…

Чекист тем временем куда-то исчез.

— Ему это недолго, — согласился Донов. Он-то знал Емельяна. — В Царском Селе, говорят, чуть было не арестовал прямо в постели больного Плеханова. Мол, буржуй — и никаких…

Опять появился Емельян. Он тащил каких-то мешочников.

— Смотри, чтобы больше хлебом не торговал! — сказал он мимоходом Поавиле.

Поавила больше не собирался приходить на толкучку. Зачем ему? Платок он купил…

В тот же день Поавила сел на поезд и поехал домой.

Он сидел у вагонного окна и смотрел, как идет снег. Рановато пошел снег в этом году. Хотя, бывало, и прежде зима приходила раньше времени. Чем дальше поезд уходил на север, тем больше было снега. Лесные озерки тоже замерзли. Река Онда еще не была скована льдом, уж очень сильное в ней течение. Проехали через мост на Онде. Когда-то Поавила тоже работал на его строительстве.

Задержись Поавила хоть ненадолго в Петрозаводске, ему не удалось бы проехать через Онду по этому мосту, потому что несколько дней спустя белобандиты взорвали его.

Пассажиры в вагоне спокойно спали. Поавила тоже задремал, опустив голову на плечо соседа по лавке. Проснулся он, когда поезд рано утром остановился на станции Кемь.

В Кеми снегу было столько, что пришлось добывать лыжи. Пекка Нийкканайнен дал лыжи, и Поавила отправился в путь к дому.

В Паанаярви он услышал страшную новость.

В предыдущий день в маленькой лесной деревушке Суопасвааре были убиты два финна-чекиста. Они ехали из Кеми и остановились на ночь в доме Проххорайнена. Хозяйка дома попросила их помочь разгрузить сено. Чекисты пошли помогать ей, и тут из-за угла сенника ударили выстрелы.

Да, вот такие новости ожидали Пульку-Поавилу, в Паанаярви. Но что делать — надо добираться до дому…

Лыжи шли хорошо, и через два дня Поавила был в Ухте. На этот раз он остановился в Митьколе, как называлась с давних пор часть села, расположенная на другом берегу реки, напротив Рюхьи.

— Почем там собачье мясо? — спросил хозяин дома, узнав, откуда возвращается Поавила. Поавиле сразу стало ясно, что произошло за время его отсутствия в их местах. А когда молодой хозяин дома взял со стены маузер и куда-то пошел, не осталось уже никаких сомнений.

— А у вас, что, пожар был? — спросил Поавила, увидев из окна дымящиеся развалины сгоревшего дома.

— Лучше не спрашивай, — вздохнула старая хозяйка дома и, испуганно оглянувшись, стала рассказывать: — Избу-то подожгли. И наш сын тоже был с теми, которые… Ох, господи прости. В избе-то заперлись красноармейцы. Четверо их было. Так живьем и сожгли. Всех четверых. Они шли из Пирттиярви…

«Так, значит, и Ошепко…» — И Поавила еще ниже опустил голову.

— …Так и не сдались, до последнего отстреливались. Говорят, они уезжали домой…

В сенях послышались шаги, и хозяйка испуганно умолкла.

— Сын идет.

И она стала торопливо крутить прялку. Молодой хозяин вернулся не один.

— Ханнес?

Пулька-Поавила не ожидал здесь встретить сына Хилиппы Малахвиэнена, тем более с маузером на поясе.

— Испугался? — спросил Ханнес. — Не бойся.

— А чего мне-то бояться, — ответил Поавила. — Я ничего плохого не делал.

— Письмецо не снесешь в Ювялахти? — спросил молодой хозяин у Поавилы. — Там отдашь Тимо Тийликайнену.

— Снесу. Невелика тяжесть, — ответил Поавила, успокаиваясь. — Не тревожься, передам кому следует…

Лыжи опять шли хорошо, но дорога казалась почему-то долгой. И палки казались теперь тяжелыми. И мысли тоже были тяжелые. «Не убили, — думал Поавила. — А ведь могли и убить. Видно, своих, карелов, они не трогают. Вот письмо велели снести…»

Поавила доставил письмо точно по адресу.

Прочитав письмо, Тимо Тийликайнен удивленно уставился на Поавилу. Перед ним стоял человек, собственноручно вручивший ему смертный приговор самому себе. Пятнадцать верст прошел с приговором в кармане и даже не заглянул в письмо! Впрочем, какой прок был бы от того, если бы Пулька-Поавила и вскрыл конверт, — читать-то он все равно не умел…

— Мать, покорми гостя чем-нибудь, — велел Тимо матери и вышел из избы.

Пока хозяйка накрывала на стол, Поавила достал из кармана шелковый платок и развернул его перед хозяйкой.

— Видишь?

— Даже с кистями! — восхитилась хозяйка. — Жене?

— Жене.

Поавила аккуратно свернул платок и спрятал во внутренний карман.

Он сидел за столом и ел, когда вернулся Тимо. Вместе с хозяином пришли еще два мужика, оба с винтовками.

— Куда вы собрались? — спросила хозяйка встревоженно.

— В Вуоккиниеми, — ответил Тимо. — В компании веселее идти.

— Прежде так говорили: с попутчиком и версты поперек, — заметил Поавила, поднимаясь из-за стола. — Спасибо.

Тимо тоже снял со стены винтовку. Поавила до этого даже не заметил, что на стене висит винтовка. Была она, видно, из тех, что в отряде выдали.

Лыжные палки опять казались Поавиле тяжелыми. Следом за ним шли три вооруженных лыжника. Но своих-то, карелов, они не трогают… Хотя ведь расстреливали же отрядовцы и своих односельчан. Хилиппу тоже поставили бы к стенке, если бы не он, Поавила…

Сзади прогремел выстрел, затем второй. Поавила пошатнулся, но не упал. Он повернул голову и посмотрел на стрелявших, словно хотел сказать им: «Что вы делаете?..» Снова ударил выстрел…

Прибрежные сосны стали быстро удаляться, словно убегая вдаль, потом куда-то исчезли…

 

IX

Многое довелось испытать народу беломорской Карелии на протяжении своей богатой событиями истории, но такой трагедии, какая разыгралась в конце 1921 года, прежде на его долю не выпадало. Еще с весны начали прибывать из-за рубежа те, кто был вдохновителем и постановщиком этой трагедии. Одни вернулись безоружными, воспользовавшись объявленной советскими властями амнистией; другие пришли тайком, пробираясь по лесам, с оружием в руках. Среди последних, кроме карел, было немало финнов, выдававших себя за карел, как например адресат такого письма:

«Ты теперь гражданин Карелии. Самулинен доставит официальный документ о принятии в гражданство. На всякий случай его неплохо иметь. Было бы хорошо, если бы ты выбрал себе русскую фамилию, под которой в случае надобности мог бы представиться большевикам. Итак, ты теперь житель Тунгуды. Будь здоров. Тойво К.»

Кто принимал в гражданство Карелии? По-видимому, комитет Карельского союза, обосновавшийся в Хельсинки, на Фридрихинкату, 67. Действовал комитет полулегально. На этот раз правительство Финляндии по внешнеполитическим соображениям хотело создать хотя бы видимость, что оно не имеет отношения к военной авантюре, предпринятой от имени соседнего народа. Но оно не запрещало подозрительную деятельность тем, кто подготавливал авантюру, а наоборот, тайным образом даже субсидировало их и оказывало содействие. Так, пограничная застава в Виянгинпя получила откуда-то шифрованную телеграмму, в которой пограничников обязывали «пропускать карельских офицеров через границу и направлять, их в Суомуссалми к Маннеру».

В Суомуссалми находился один из комитетов помощи карельским беженцам. Но в этом комитете были не только контрреволюционно настроенные элементы, и телеграмма таким образом попала к Харьюле, а через него в Вуоккиниеми, в руки начальника особого отдела.

Интервенция? Нет, не только интервенция. Историю надо принимать такой, какой она была в действительности, какими бы неприятными, постыдными ни казались порой ее события. Но приговор истории только в том случае может оказать воспитательное воздействие на новое поколение, если историческая правда будет освещена во всей ее противоречивости. Если охарактеризовать трагические события 1921—1922 годов только как интервенцию, многое останется непонятным.

Чем объяснить тот факт, что в так называемом полку лесных партизан и Беломорском полку было свыше двух тысяч карел? Можно, конечно, сказать, что они были мобилизованы насильно или вовлечены обманным путем, но покажется ли такое объяснение достаточным? Чем объяснить и то, что многие из тех, кто входил в добровольческий Карельский легион и осенью 1918 года с оружием в руках изгонял белофиннов из родных деревень, поднялись теперь вместе с теми же белофиннами на борьбу против Советской власти? А оружие — откуда оно? Часть, конечно, из Финляндии, но только часть… Когда начальник особого отдела в Вуоккиниеми получил телеграмму, о которой речь шла выше, он приказал всем, имеющим винтовки или другое огнестрельное оружие, сдать его, угрожая строгим наказанием за невыполнение этого распоряжения. У многих имелось оружие, сохранившееся еще со времен службы в легионе, но немногие сдали его. Конечно, вспоминать обо всем этом неприятно, но так обстояло дело. Почему? Крестьянин не может жить одними идеями, какими бы верными и хорошими они ни были. Никто не был против автономии, но автономия хороша лишь при условии, если есть хотя бы кусок хлеба. А гужевая повинность и, продналог, конечно, не радовали крестьян. Продналог там, где и прежде не хватало своего хлеба даже до рождества, где и теперь нечего было есть и нечего сеять.

Агитаторы разъясняли крестьянам, что все это временные явления, что это трудности роста, что только что кончилась длившаяся много лет гражданская война и что дайте только время… Организаторы мятежа не только воспользовались всеми этими трудностями, но и создавали их сами. В Вуоккиниеми, в Кондокки и в других пограничных селах на складах скопилось 400 тонн муки, закупленной в Финляндии на те полмиллиона рублей золотом, которые советское правительство выделило для Карельской Трудовой Коммуны. Но ее отправку дальше белофинны умышленно задерживали. Они обещали людям хлеб и распространяли различные антисоветские слухи. Им удалось сравнительно легко толкнуть недовольных крестьян на выступления. Они ссылались на то, что на Украине и на Тамбовщине крестьяне восстали против безбожников. Они говорили, что десять государств обещали поддержку мятежу. Ввело крестьян в заблуждение и то, что организаторы мятежа уже говорили не о присоединении Карелии к Финляндии, а о самостоятельности Карелии. Нужно вспомнить и такое обстоятельство, о котором со временем тоже забыли. Вернувшись из знаменитого рейда на Кимасозеро, Тойво Антикайнен писал:

«В начале мятежа советские органы не придали ему серьезного значения. Первоначально центральным органам не было также сообщено о действительном положении вещей, так что в центре не были полностью в курсе событий. Только после того, как лахтари разрушили 13 ноября на Мурманской железной дороге мост через Онду, в центре обратили бо́льшее внимание на эти события».

Итак, почва была подготовлена. В волостных и сельских Советах были свои люди. Пограничников на ухтинском участке границы было не более полвзвода, да и находились они на разных заставах, расположенных друг от друга за десятки верст. Работников особого отдела и милиции было еще меньше. К тому же началась демобилизация отслуживших действительную службу пограничников, и они стали уезжать со своих застав, не дожидаясь, пока прибудет замена. Организаторы мятежа решили, что настал подходящий момент.

Мятеж начался не в приграничных селениях, а в находившихся неподалеку от Мурманской железной дороги деревнях Тунгудской волости. Там был очаг восстания. Поэтому-то Хуоти и встретили в Войярви с такой неприязнью.

Вооруженное восстание в Вуоккиниеми было назначено его организаторами на 7 ноября 1921 года…

В бывшем волостном правлении отмечали четвертую годовщину Октябрьской революции. Неожиданно какой-то молодой человек разбил висевшую под потолком керосиновую лампу. В зале поднялся шум. На этот раз все и ограничилось паникой. За столом президиума сидели начальник ЧК, начальник милиции и избач, все с оружием; в зале так же были советские служащие, которым несколько дней назад было выдано оружие. И мятеж в тот вечер не начался. На следующий день начальник ЧК отправился в Ухту за указаниями, как ему быть. Он не успел дойти даже до Ювялахти: его пристрелили в лесу, неподалеку от того места, где лежал еще не оледеневший труп Пульки-Поавилы.

Хуоти вел урок в школе. Вдруг приотворилась дверь, и Хуоти увидел двух латваярвских мужиков, знаками вызывавших его в коридор. По озабоченным лицам мужиков Хуоти понял, что они пришли по какому-то важному делу.

— Будет лучше, если ты закроешь школу, — сказал один из них.

— Почему? — спросил Хуоти, подумав, что жители деревни недовольны его работой.

— Я только что с погоста, — сказал мужик. — Там опять новая власть, уже пятая, в Толлоёки убили милиционера. А волостной милиции удалось бежать. На двух лошадях уехали через Куйтти.

— А что толку идти против России, — заговорил другой. — Это же одно и то же, что против самого себя… А тебе, брат, лучше всего скрыться, пока не поздно. Схоронись куда-нибудь. В любую минуту могут прийти из-за границы. Говорят, они уже в Раате, готовятся… Граница-то теперь открыта.

Зимняя дорога из Каяни в беломорскую Карелию проходила через Суомуссалми и Раате, находившиеся почти на самой границе. Значит, «они» готовятся. Хуоти понял, кто такие «они», хотя мужики и не сказали, кого имеют в виду. Спасибо, что пришли и предупредили.

Отпустив учеников, Хуоти стал на лыжи и пошел в Пирттиярви.

Он прошел примерно половину пути, когда сзади послышался звон бубенцов. Со стороны границы на полной рыси ехали на двух лошадях.

Хуоти сошел с дороги на обочину.

— Тпру-у, — остановил возница лошадь. — Куда, молодой человек, путь держишь?

— Домой, — Хуоти сразу понял, что это были за путники. — Был в гостях в Латваярви у тети.

— В гостях у тети? — переспросил сидевший в санях человек. — В Карелии еще живут старые добрые традиции.

Человек вытащил из кармана какую-то бумажку и протянул ее Хуоти.

— Прочитай и дай другим прочитать. Ну, поехали.

Карелия, страна отцов… —

запел возница, дернув за вожжи.

Хуоти остался стоять на месте.

…И пусть умрем мы даже, Но миру мы докажем… —

донеслось до него.

Когда сани исчезли за поворотом, Хуоти взглянул на листовку, напечатанную на машинке:

«Братья и сестры! Карелия — карелам! Настал час… Ты карел или коммунист?..»

Скомкав листовку, Хуоти хотел ее выбросить. Но потом подумал, что те, кто дал ее, могут остановиться в Пирттиярви и поинтересоваться, где листовка. А стоит ли вообще идти в деревню, если они там? — заколебался он.

В деревне путников уже не было, они так торопились, что не останавливались даже покормить лошадей.

— А отец все еще не вернулся, — сказала Хуоти расстроенная мать.

После того, что Хуоти услышал в Латваярви, он боялся, что с отцом случилась беда. С матерью своими опасениями он не стал делиться.

— А Теппана дома? — спросил он у нее.

— Вчера с Ховаттой и Харьюлой куда-то ушли.

— Мама, — сказал Хуоти и замолчал.

— Что, сыночек? — спросила мать и внимательно посмотрела на него.

— Мне тоже надо уйти.

— Куда? — переполошилась мать. — Ведь ты же только что пришел.

— Могут прийти и… — Хуоти не договорил.

— Чего ты боишься? — заговорила мать. — Ведь ты никому ничего плохого не делал. Не покидай меня, не оставляй в горе и печали одну-одинешеньку. Все об отце думаю, беспокоюсь о нем, а если еще и ты…

— Не плачь, мама, — стал Хуоти успокаивать мать. — Я тебя не оставлю. И отец вернется. Может, он остался у красных.

От этой мысли ему и самому стало как-то легче. Так они и начали жить в надежде, что отец у красных, что, может быть, Хуоти тоже никто не тронет. Деревенька-то забытая богом, может быть, удастся ему и здесь дождаться красных. Ведь долго-то так быть не может.

О том, что происходило на белом свете, сюда, в глушь, далекими отзвуками доносились лишь слухи. Как и раньше. Только теперь вести распространялись намного быстрее и ждали их с бо́льшим нетерпением. Поговаривали, что там-то и там-то опять убили учителя. Дошел и такой слух, что якобы убит и Пулька-Поавила. Застрелили, когда возвращался домой. Жена Хёкки-Хуотари где-то слышала об этом и, конечно, тотчас же прибежала к Доариэ. Доариэ бросилась к Хилиппе. Ведь он всегда все знает.

— Правда? — спросила Доариэ со слезами на глазах.

— Ну, не стоит всяким слухам верить, — ответил Хилиппа, стараясь не смотреть на Доариэ. Он знал, что это правда, но не хотел говорить этого Доариэ. — Я знаю лишь то, что скоро и в Москве придет конец власти красных.

— А-вой-вой, ну и жизнь, — заохала Доариэ. — А чем все это кончится?

С начала мятежа прошло уже несколько месяцев.

А в Пирттиярви приходили все новые известия. В одних они вселяли бодрость, в других — уныние. Рассказывали, что где-то возле Кимасозера был ожесточенный бой. Называли имена погибших и раненых. Поговаривали, что сын Хилиппы Ханнес попал в плен к красным и что красные изрубили его на куски. Разные слухи ходили. А в деревне жизнь шла своим чередом. Надо было жить, надо было работать. У Доариэ сено подходило к концу, и она отправилась к Хуотари попросить лошадь. Хёкка-Хуотари дал лошадь, и рано утром Хуоти поехал на Ливоёки.

Едва Хуоти успел уехать, как в деревню пришли два незнакомых человека. Они остановились у Хилиппы. Сказали, что пришли из Латваярви. Но сами они были не из Латваярви, а из какой-то другой деревни. Они расспрашивали, как живут люди в деревне, что говорят и думают, спросили у Хилиппы, кто тогда убил финского капрала. В этот момент Наталия вошла в избу, и Хилиппа посмотрел на нее странным взглядом. Девушка отвернулась и села чесать шерсть.

— А кто его знает, — ответил Хилиппа. — Ведь почти четыре года прошло.

Наталия вздохнула с облегчением.

В избу Хилиппы прибежал Микки. Ему было любопытно, что за люди пришли в деревню.

— Это чей парень? — спросил один из пришельцев.

— Сын Пульки-Поавилы, — ответил Хилиппа.

— Пульки-Поавилы? А как тебя зовут? Не Хуоти?

— Нет, — ответил Микки. — Хуоти уехал на Ливоёки за сеном.

Наталия отложила корзинку с шерстью и незаметно вышла из избы. Дрожа от страха, она взяла лыжи, стоявшие возле избы, и, выйдя за хлев, быстро пошла в сторону леса.

Вечером странные гости Хилиппы пришли в избу Пульки-Поавилы. Они думали, что Хуоти уже вернулся из леса.

— Нет, еще не вернулся, — вздохнула Доариэ. — Уж пора бы вернуться.

Гости внимательна оглядывали избу, словно что-то искали.

— У вас, кажется, жили красноармейцы.

— Жил, жил один, — подтвердила Доариэ. — Как же его звали? Вот не помню. Домой уехал, в Россию.

— А где бомба, которую он у вас оставил? — вдруг спросил один из незнакомцев.

— Бомба? — испугалась Доариэ. — Он ничего не оставлял. А-вой-вой, где же это парень задерживается?

В углу под иконой на скамейке лежали книги, которые Хуоти привез из Петрозаводска. Среди них была и тетрадь, в которой Хуоти делал на курсах записи и вел свой дневник. На ее обложке была нарисована звезда с серпом и молотом. Один из пришельцев взял тетрадь и стал ее перелистывать.

— А это чья?

— Хуоти, — ответила Доариэ. — Кажется, идет.

В сенях послышались шаги. Но это был не Хуоти, а Иро.

— Иди выгружать сено, — сказала она Доариэ.

— Сено? — с недоумением спросила Доариэ. — А Хуоти где?

— Не знаю, — ответила Иро. — Лошадь одна пришла домой.

— Господи! — встревожилась Доариэ. — Что-то с ним случилось.

— Перкеле! — выругался один из гостей.

Забрав лежавшие на скамейке книги, незнакомцы ушли.

Вернувшись со двора, Доариэ даже не заметила, что пришельцы унесли с собой книги. Она все время думала о Хуоти — куда же он пропал? Говорил, что не оставит старую мать, а сам куда-то ушел и не сказал, куда…

В ту ночь Доариэ не сомкнула глаз. Рано утром она поднялась.

— Куда ты? — спросил Микки проснувшись.

— Спи, — сказала мать. Осторожно прикрыв за собой дверь, она вышла.

Трещал мороз. С неба светила яркая луна. Было так светло, что на снегу отчетливо были видны следы полозьев, уводившие в лес. Доариэ пошла по ним. К утру она вернулась, уставшая и еще более угнетенная. Хуоти она не нашла. Неподалеку от деревни она заметила какую-то лыжню, но не обратила на нее особого внимания, потому что торопилась домой, где остался один Микки.

Лыжня обходила деревню, шла через залив Матолахти и вела на берег небольшого лесного озерка, находившегося почти у границы. На берегу этого озера покойный Петри когда-то построил избушку. Каждое лето он приезжал сюда в лес ловить рыбу сетью и неводом. Называлось это место Тёрсямё.

В этой избушке и укрылись Хуоти и Наталия.

— А помнишь, ты уговаривала меня уйти жить в лес, — вспоминал Хуоти, когда они, свалив сухостойную сосну, натопили избушку и грелись у огня. — Вот теперь мы с тобой в лесу.

— Хорошо нам с тобой здесь, — прошептала Наталия, прижимаясь к Хуоти.

Им, действительно, было хорошо в этой закопченной низенькой избушке. Наконец-то они были вдвоем. Как давно они ждали этого часа! Пол избушки был застлан прошлогодним сеном и хвойными ветками, сено и иголки кололись, но ни Хуоти, ни Наталия не замечали ничего. Они даже забыли о том, что им надо и есть. Только на следующее утро они вспомнили, что у них с собой нет никакой еды.

— Я схожу к Теппанихе, — сказала Наталия.

Избушка Теппаны стояла немножко в стороне от деревни.

Дождавшись темноты, Наталия пошла в деревню. Вернулась она через час, принеся еды на несколько дней и маленький чугунок.

— Твоя мама ходила в Ливоёки, искала тебя, — первым делом сообщила Наталия.

— А ты сказала Моариэ, где мы?

— Сказала, — ответила Наталия и торопливо добавила, чтобы успокоить встревожившегося Хуоти: — Да никто нас с тобой здесь не найдет.

Через несколько дней опять пришлось идти к Моариэ. На этот раз отправился Хуоти. Когда он шел обратно, поднялась такая пурга, что лыжню совсем замело.

Хуоти пришел весь в поту, словно кто-то за ним гнался. Отдышавшись, стал рассказывать:

— В деревне человек пятнадцать белых, пришли с погоста.

Больше в деревню они ходить не могли. Теперь они должны были обойтись той едой, которую Хуоти принес.

О том, что делалось в деревне, они тоже ничего не знали.

В избу Пульки-Поавилы пришел человек с ружьем и велел Доариэ собираться.

— Куда?

— В Латваярви, — ответил человек. — Одевайся потеплее. Мороз сильный.

Микки подбежал к матери И вцепился в нее.

— Успокойся, успокойся, — говорила ему мать. — Сходи к Иро, попроси ее подоить корову. А молоко пусть отцедит в эту кринку.

В Латваярви Доариэ привели на допрос к тем самым незнакомым мужчинам, которые забрали книги Хуоти. Теперь у обоих на поясе висели маузеры.

— Напрасно твой сын сбежал, — сказал один из них вкрадчивым голосом. — Мы ведь только хотели спросить у него, не желает ли он поехать в Финляндию учиться. Раз уж он начал, то надо ему продолжать учение…

— Да я ему говорила, что нечего тебе бояться, что никто не тронет, — обрадовалась Доариэ.

— Как бы с ним связаться? Где он?

— Говорят, в Тёрсямё, — простодушно ответила Доариэ.

Заметив, как один из допрашивающих усмехнулся, Доариэ поняла, какую страшную оплошность она допустила. Но было уже поздно.

— Отведи ее в баню, пусть погреется, — велели допрашивающие часовому, стоявшему у дверей.

В холодной бане, куда ее заперли, Доариэ словно очнулась от тяжелого кошмарного сна. Что она наделала! Потом она вспомнила, что есть две Тёрсямё. Одно Тёрсямё за Пирттиярви, там избушка Петри, другое — между Пирттиярви и Латваярви. Там два дома, в которых живут. Может, Хуоти и Наталия пошли туда? Моариэ не сказала, в котором Тёрсямё они скрываются.

Под утро часовой распахнул дверь бани и сказал Доариэ:

— Бери скорей лыжи и иди домой, пока не поздно.

Доариэ стояла в нерешительности, не веря своим ушам.

— Я вечером все слышал, — продолжал часовой. — Я и сам ухожу в лес. Сыт всем этим по горло. Вот твои лыжи.

Доариэ встала на лыжи и пошла так быстро, как только могла.

К счастью, метель кончилась. Звезд не было видно, зато светила луна. Мороз обжигал щеки. Ясно было слышно, как с треском лопался лед на лесных ламбах. Каждый раз, когда раздавался треск, Доариэ вздрагивала. Потом она услышала впереди голоса… Кто-то погонял коней… Доариэ охватил страх. Навстречу ехал обоз. В санях перины, узлы, самовары, прялки, и на них — старики, женщины, дети…

Доариэ свернула с дороги и пошла прямиком через лес.

На рассвете она пришла в Тёрсямё, где было два дома.

— Нашего Хуоти вы не видели? — спросила она у хозяйки.

— Нет, — ответила та. — Только что приходили двое каких-то мужиков и тоже спрашивали его.

— А куда они пошли?

— Кто их знает. Куда-то вон туда направились. Куда ты? Самовар кипит, чаю бы попила.

Не дослушав хозяйку, Доариэ вышла. Ей было не до чаю. Надо торопиться. Значит, они в избушке покойного Петри.

Хуоти и Наталия еще спали. Крепок утренний сон молодых любовников. Они не услышали, как отворилась дверь избушки. Наталии сквозь сон почудилось, что кто-то плачет, и она открыла глаза.

— Мама!

Хуоти тоже проснулся и вскочил:

— Что случилось?

Доариэ сперва не могла вымолвить ни слова. Только плакала. Плакала и от радости и от страха.

— Потом я все расскажу, — наконец, выговорила, она. — Только немедля уходите отсюда. Куда? Куда хотите. Только так, чтобы вас не нашли и чтобы и я не знала, где вы…

Из Тёрсямё Доариэ не пошла прямо в деревню, а сперва вышла на латваярвскую дорогу, по которой и вернулась в Пирттиярви.

В деревне было полно беженцев. Были люди даже из самой Ухты. Среди них был и Ханнес. Он запрягал лошадь возле своего дома. Оказалось, его не убили, только зря болтали.

— Я никуда не поеду, — плакала жена Хилиппы.

Она хотела унести узел со своей одеждой обратно в избу, но, посмотрев на мужа, осталась ждать, что он скажет.

Хилиппе тоже не хотелось уезжать, но и оставаться он боялся. Его могут убить. Хотя он ведь никогда в руках винтовку не держал. Но поди знай их… Впрочем, из-за границы можно и вернуться обратно…

— Положи в сани! — велел он жене.

Когда воз был нагружен и уже отъехали от дома, Хилиппа оглянулся и вдруг остановил лошадь. Веко у него задергалось, и он закричал:

— Этого ты не сделаешь!

Хилиппа подбежал к Ханнесу, собиравшемуся поджечь родной дом, вырвал из его руки берестяной факел.

— Не оставлять же, — пытался оправдаться сын.

— Еще самому понадобится, — буркнул Хилиппа и пошел к возу, на котором сидела заплаканная жена. Сел спиной к ней и взмахнул плеткой. — Но!

Когда поток беженцев схлынул к границе, в деревне наступила тягостная тишина. Люди старались не выходить из домов. Жителям Пирттиярви уже в который раз пришлось сидеть, затаив дыхание, и ждать, что же будет дальше. Прошли почти сутки. Микки колол на дворе дрова.

— Красные идут!

Доариэ торопливо перекрестилась.

Красноармейцы появились не со стороны Вуоккиниеми, откуда их ждали, а с противоположного направления, из деревни Нискаярви. С ними пришли Хуоти и Наталия, встретившиеся в лесу с красными разведчиками. Красноармейцы заметили их, когда они шли через большое болото, и окликнули.

В Пирттиярви пришли пока разведчики. Основные силы красного отряда шли следом, и имеющим лошадь пирттиярвцам пришлось выехать им навстречу. Дороги в Нискаярви не было, всю зиму туда не ездили, а теперь пришлось…

— Надо бы истопить баню, — устало говорила Доариэ. — Бедные, вы же все в саже. А я не могу, я так устала, сходи ты, Микки.

— Я пойду, — сказала Наталия и пошла за дровами.

Пока Хуоти и Наталия топили баню, красные курсанты прибыли в деревню. Все они были измотаны тяжелым переходом. Следуя за отрядом Антикайнена, освободившим Кимасозеро, курсанты двигались вдоль границы из деревни в деревню. Разведчики шли на лыжах, остальные брели пешком по глубокому снегу. У красных были две лошади, на них везли снаряжение, и лишь время от времени кого-нибудь из тех, кто уже не мог идти, подвозили на санях.

Несколько красноармейцев в остроконечных буденновках остановились в избе Пульки-Поавилы.

— Баня готова. Кто желает попариться, может идти, — предложила Доариэ постояльцам.

У них остановились также и извозчики со своими лошадьми. К ним привели и пленного, молодого финна в мундире мышиного цвета. Судя по всему, остановившиеся у них красные не были рядовыми. Двое из них были даже в овчинных полушубках.

Один из разведчиков что-то шепнул своему командиру. Тот внимательно посмотрел на Хуоти и подошел к нему.

— Ты действительно комсомолец?

Хуоти достал из кармана членский билет.

— Да, правда, — удивился командир и показал билет Хуоти своему товарищу. Комсомолец в такой глухой деревушке!

— А это чье? — спросил командир, разглядывая выцветшее удостоверение члена солдатского комитета 428 Выборгского полка, выданное С. Н. Попову. Удостоверение было пробито чем-то острым, видимо, ножом.

Хуоти хранил удостоверение как память о своем учителе.

— Его уже нет в живых, — оказал Хуоти. — Белофинны замучили его. Он у нас в деревне был учителем.

Пленный, лежавший на печи, вдруг стал кашлять. То ли он понимал по-русски и слышал их разговор, то ли он действительно простудился. Небось кашель не мучил его вчера, когда он в утренних сумерках перебрался из-за границы в Нискаярви и, подкравшись к одному из домов, где находились красноармейцы, бросил в окно гранату…

Доариэ пошла доить корову.

— Все сено скормили своим лошадям, — ворчала она.

Возчики поили на дворе своих лошадей. Они тоже были карелы, но говорили на каком-то диалекте, который Доариэ понимала с трудом.

— Откуда вы будете? — спросила она.

— Издалека мы, издалека, из-под Пряжи. Ты, матушка, на нас не обижайся, ведь мы не по своей воле.

Курсанты пробыли в Пирттиярви два дня. Как только разведчики вернулись с погоста и сообщили, что лыжники Антикайнена уже там, красный отряд отправился туда же.

В Пирттиярви снова стало тихо. Но тишина теперь была какая-то другая, не такая, как раньше. Неужели настал конец войне? Как-то не верилось.

Через несколько дней пришла весть, что возле Пистоярви у деревни Тийро был бой и что остатки белобандитов выброшены за границу. Потом домой вернулся Теппана, участвовавший вместе с другими красными карелами-партизанами в бою у Тийро, и подтвердил, что с белыми покончено и что вся беломорская Карелия освобождена от лахтарей.

Ховатта тоже вернулся. Он был все это время в Кеми и занимался снабжением красных войск.

Не возвращался только Пулька-Поавила. Было уже ясно, что он не вернется никогда. Доариэ тоже понимала это, хотя никак не могла поверить. Она все ждала, ждала. Может быть, Поавила все-таки вернется…

Жизнь пошла опять по своей обычной колее. Хлеба не было, и ждать его было неоткуда, пока не наладится водный путь. Сено тоже кончалось. Изо дня в день одни и те же заботы. Все ждали весны, чтобы можно было выпустить скотину в лес.

Весна наступала. Солнце пригревало все сильнее, и сугробы возле изгородей подтаивали. Стаял снег с крыши часовни, и в Егорий опять можно было звонить в колокола. Давно уже в Пирттиярви не слышали колокольного звона. И вот они зазвонили.

— Неужто дети? — удивилась вслух Доариэ, хотя в избе никого не было.

Бил в колокола Срамппа-Самппа, решивший на старости лет подняться вместе с мальчишками на звонницу, чтобы показать, как надо звонить в колокола.

— Трим-трам-трим-трам-бум-бум, — перекатывалось над деревней.

Ночью на подворье Срамппы-Самппы завыла собака. Выла она протяжно и жалобно. Так собаки воют, когда умирает их хозяин.

— Я уж вчера удивлялась, что он так старается, — говорила утром дочь Срамппы-Самппы. — На кадушку новый обруч поставил, мои пьексы починил. И на часовню сходил, позвонил в колокола. Будто знал…

Соава Витсаниеми пошел копать могилу своему тестю.

Много людей собралось проводить в последний путь старого звонаря. Доариэ тоже была на кладбище.

— Хорошо ему будет лежать на своем кладбище. Песок здесь сухой, — сказала она, когда зарыли могилу.

Доариэ и сама догорала, словно лучинка, вставленная в щель возле шестка.. Она ни на что не жаловалась, но все видели, что дни ее сочтены. Доариэ стала чаще молиться, что-то бормотала про себя, временами забывалась и сидела, уставившись перед собой.

— Кто же это опять умер? — спросила она, сперва даже не поняв, на чьи похороны ее зовут, когда из Ухты от ревкома пришло приглашение.

— Иди, мама, — оказала Наталия. — За коровой я присмотрю.

Но Доариэ не смогла пойти на похороны мужа. Отправился Хуоти.

Начиналась весенняя распутица и нельзя было медлить нисколько, чтобы успеть перейти через озеро Куйтти. На лыжах еще можно было идти, но лошади лед уже не выдержал бы. А всего несколько дней назад лед был крепкий и павших от руки белобандитов привезли на лошадях с Ухутсаари и из Ювялахти в Ухту.

Когда Хуоти пришел в Ухту, погибшие уже лежали в красных гробах. Среди них был и его отец.

Медленно ступая, лошади шли впереди похоронного шествия, словно не понимая, кого они везут на санях. Большая братская могила была выкопана неподалеку от бывшего архиерейского дома на песчаном пригорке в Ламминпохье. Вокруг росли маленькие, доходившие до колена, сосенки. У могилы в почетном строю с винтовками в руках стояли красноармейцы… Траурный митинг от имени Ухтинского ревкома и волостного комитета партии открыл Харьюла. Перечисляя имена погибших, он замолчал и сделал небольшую паузу, прежде чем смог назвать имя своей невесты.

«Значит, Хилью тоже…» — подумал Хуоти.

От имени красноармейцев с прощальным словом выступил комиссар. Какой-то незнакомый Хуоти работник ревкома прочитал написанное им стихотворение. Потом к могиле вышел человек с черной бородой с молитвенником в руке и прочитал молитву. Ему никто не мешал… Трижды грянул залп… Запели: «Вы жертвою пали…»

Хуоти тоже пытался петь, но слова застревали в горле, перехватывало дыхание, слезы навертывались на глаза.

Хуоти не мог прийти в себя. Ему хотелось уйти в лес и выплакаться там, чтобы люди не видели его слез. Он шел, погруженный в свои мысли, и не расслышал, как кто-то обратился к нему.

Его снова окликнули.

— Хуоти, зайди завтра в ревком.

— Богданов!

Хуоти видел Богданова на похоронах, но не подошел, только издали поздоровался кивком головы.

— Нам надо поговорить о твоей работе, — сказал Богданов.

Ристо Богданов был теперь руководителем отдела просвещения Ухтинского ревкома.

На следующий день Хуоти пришел в ревком.

— Если хочешь, можешь остаться работать у нас, — сказал ему Богданов. — Есть место секретаря в нашем отделе. Ты подойдешь.

— Я не могу остаться, — отказался Хуоти. — Мама болеет.

— Ну, тогда будешь учить детей в своей деревне, — предложил Богданов.

Хуоти согласился. Когда они договорились обо всем, Богданов обратился к нему с еще одной просьбой.

— Вот что я еще попрошу. Начни собирать и записывать всякие пословицы, поговорки, какие услышишь у себя в деревне, а потом посылай мне. Да они и тебе пригодятся в твоей работе. Подожди еще…

Богданов достал из стола мандат делегата Всекарельского съезда депутатов, выписанный на имя Павла Реттиева, и…

— Шелковый платок?

— Наверное, маме твоей купил, — сказал Богданов.

Хуоти не решился возвращаться домой на лыжах: лед вот-вот должен тронуться. Он решил дождаться, когда озеро растает и можно будет поехать на лодке. Тем временем он знакомился с Ухтой. В селе было много разрушенных домов. Из развалин на одном из пепелищ из руин сгоревшего хлева торчали обугленные конечности коровы. Бежавшие оставили открытыми картофельные ямы, и из них несло сладковатым запахом замерзшего картофеля. Во всем селе осталось с десяток семей. Все остальные жители Ухты ушли в Финляндию. Кто по собственной воле, кого угнали. Одним из оставшихся был чернобородый человек, прочитавший на братской могиле молитву. Теперь Хуоти знал, почему этот человек ведет себя так странно. Оказывается, он был в Сибири, на каторге.

— Обманом они туда народ угнали, — говорил хозяин дома, в котором остановился Хуоти. — Калачом заманили. Но только ненадежны их обещания, что обручи на рассохшейся бочке.

Через несколько дней Хуоти смог отправиться домой. Дома уже беспокоились.

— А я уже всякое думала, — упрекнула его Наталия.

Люди собрались послушать новости, повспоминать Пульку-Поавилу.

— Молодым пульку проглотил, вот и умер от пульки, — решила жена Хёкки-Хуотари.

— Всю жизнь он старался выбраться на ясные воды, — задумчиво проговорил Крикку-Карппа. — Да, вот как выбрался, — вздохнул он.

Теппана выспрашивал ухтинские новости. Хуоти рассказал, что видел и слышал. В Ухте будет построена электростанция. Подужемские лодочные мастера начали в Луусалми строить судно. В каждой большой деревне уже этим летом будет открыт кооператив. У них, в Пирттиярви, тоже.

— Ну тогда заживем, — сказал Крикку-Карппа, подмигнув Хёкке-Хуотари. — Только бы деньги были.

Хёкка-Хуотари молчал, качая на коленях внучонка, сына Иро. Ховатта тоже собирался прийти послушать новости, но ему пришлось отправиться в Вуоккиниеми, там начала работать пограничная комиссия.

— Скоро будут и деньги, — сказал Хуоти и достал из кармана новый серебряный рубль. — Вот такие.

В Ухте ему выдали аванс в новых деньгах.

— А он не фальшивый? — спросил Крикку-Карппа. — Дай-ка я погляжу.

Он постучал рублем о край стола, попробовал на зуб. Остальные тоже осмотрели монету со всех сторон.

— Серебряный, — подтвердил Теппана.

— А помнишь, ты говорил, что денег совсем не будет, — сказал Крикку-Карппа, все еще любуясь серебряным рублем. — Эге! Вот теперь и я начинаю верить в советскую власть. На твердую почву она становится. Ну что нам теперь не жить…

И в самом деле, что им теперь было не жить, дожидаясь лучших времен. Коровы в лесу, картошка посажена, сети поставлены, обещают заработки…

Доариэ жила прошлым. То, что было много лет назад, она помнила, словно это было вчера, а то, что было вчера, забывала сразу же. Вспомнила она и то, как Поавила, уходя коробейничать, пообещал принести ей шелковый платок.

— Обещал, да так и не принес, — вздохнула Доариэ.

Хуоти никогда не слышал, чтобы отец или мать говорили об этом обещании, но понял сейчас, что с ним связано что-то очень дорогое им обоим. Платок все еще лежал у него в кармане. Он никак не решался передать его матери.

— Мама, — сказал он тихо. — Вот… был… в кармане у папы.

Долгое время Доариэ не могла вымолвить ни слова. Только смотрела на цветастый платок с кисточками, потом разрыдалась и, прижимая платок к глазам, стала целовать его.

— Бедный Поавила, бедный Поавила…

В один из погожих дней Доариэ собралась поехать с Наталией на озеро.

— Оставайся дома, — сказал Хуоти. — Я поеду.

Учительша с дочкой были на берегу и стирали белье, когда Хуоти и Наталия пришли к лодке. Хотя дочь Самппы и была теперь женой Соавы Витсаниеми, в деревне ее по старой привычке продолжали называть учительшей.

— Вот с этого и начинается, — сказала с улыбкой учительша, показав глазами на дочку, то и дело поглядывавшую на сруб нового дома Пульки-Поавилы, на котором работал Микки.

Хуоти и Наталия тоже улыбнулись.

— На рыбалку? — спросила учительша.

— Да, сети посмотреть, — ответил Хуоти. Столкнув лодку на воду, он сам сел на весла.

В устье залива им встретилась лодка. Жена Хёкки-Хуотари с Иро возвращались с озера и, видимо, с хорошим уловом, потому что свернули в сторону, чтобы встречные не увидели их улова.

— Гляди — Хуоти гребет! — удивилась жена Хёкки-Хуотари.

— Наталья-то беременная, — сказала Иро.

— Да, времена меняются. Мужик — гребет! — вздохнула мать.

Пока Хуоти и Наталия проверяли сети на Мавриной могиле, небо затянуло тучами и поднялся ветер. Дуло, правда, не сильно, но все-таки в устье залива волны схлестывались накрест и лодку бросало из стороны в сторону. Хуоти вспомнились слова Крикку-Карппы о том, что его отец всю жизнь стремился выбраться из бурных волн на ясные воды. Только удалось ли ему выбраться? Ведь тем, кто плывет по самому водоразделу, где редко не бывает ветра, трудно выбраться на спокойные воды. Ветер передохнет, и опять, как вечный труженик, принимается за свою работу: дует то слева, то справа, то спереди. Ветер никогда не знает покоя. Потому всегда и приходится плыть, выбираясь с бурных волн на ясные воды, опять оказываться среди бурных волн, чтобы опять стремиться на ясные воды.