Первый школьный день начинается со звонка в дверь, мы как раз сидим и завтракаем в полной тишине. Мамка идет открыть, возвращается и взбудораженно шепчет:

— Это тот твой приятель.

Так она называет Фредди I. Я изумлен, но все же выхожу в коридор и вижу там Фредди I с распухшим носом и двумя жуткими фингалами, но при этом с заискивающей улыбкой; Фредди I предлагает вместе пойти в школу. Я веду его на кухню, он видит, что за столом сидят и завтракают Линда с мамкой, стаскивает с себя ранец, садится на то место, где, бывает, сидит наш жилец, оглядывает стол и говорит:

— Я буду с сыром.

Мамка растерянно улыбается.

— Ну конечно, бери, пожалуйста.

Протягивает ему нож, а сама в это время корчит мне рожу, которая должна означать — ну и манеры!

Но она не может не спросить: — Господи, что такое с твоим лицом?

— Ничего, — говорит Фредди I, колупаясь с маргарином, а я опускаю глаза: меня переполняют стыд, растерянность и вновь вспыхнувшее бешенство. Но, к счастью, мамка отбирает у него нож и сама намазывает бутерброд, который Фредди I споро запихивает в пасть и излагает свое дело с набитым ртом, так что мы едва можем разобрать, что он говорит. Но речь снова идет о стальных шариках. Ведь на самом деле я два из них подарил ему, утверждает он, и у него есть доказательство, вот.

И он достает письмо, которое я написал ему еще до того, как мы уехали на каникулы, и там действительно сказано, что я ему обещаю эти два шарика. Но это же при условии, что он поедет с нами!

Линда с мамкой пытаются понять, о чем вообще речь, мы же продолжаем с разных сторон обсуждать этот вопрос, пока мне не приходит в голову, что тут явный шанс снова стать самим собой; я перестаю упираться, иду к себе, вытаскиваю из кожаного мешочка два шарика и отдаю их Фредди I, и в его глазах с полопавшимися сосудиками появляется особый блеск, когда он разглядывает эти два шарика. Потом он запихивает их в карман и говорит, что хочет стакан молока.

— Пожалуйста, — говорит мамка и резко плюхает стакан на стол. —А что надо сказать?

— Спасибо, — не сговариваясь, произносят хором Фредди I и Линда. Мы смеемся, глядя как Фредди I выдувает свое молоко ровно за то же время, за какое оно пролилось бы на пол.

Потом мы уходим в школу.

Мамка теперь работает полный день, но сегодня она взяла в обувном отгул, чтобы проводить Линду в школу— а потом Линда будет ходить с нами, а если у нее уроки начинаются в другое время, то с двойняшками с нашей площадки.

Но, как обычно, я снова все прошляпил. Я был слеп, я скушал как миленький мамкино вранье, во мне еще не улеглось прошедшее лето, так что я не особенно интересуюсь Линдиными успехами, и к тому времени, как я однажды вбегаю в двери школы одним из последних и обнаруживаю, что радостно улыбающаяся Линда с ранцем за спиной направляется в сторону крыла, где занимается вспомогательный класс, проходит больше недели. Я останавливаю ее и спрашиваю:

— Ты ведь не в этом классе учишься?

— В этом, — говорит она.

Почва уходит у меня из-под ног, по спине бегут мурашки, и я понимаю, что она каждый день сюда ходила, на каждый урок, больше недели, а я и не заметил этого, потому что избегал ее из боязни, что придется за ней следить, или чтобы заглушить стыд, который поднимается во мне всякий раз, когда кто-нибудь видит ее впервые, и подозрение, что, может быть, она не просто маленькая и беспомощная, но что-то с ней не так. Я грубо хватаю ее за руку и тяну за собой на школьный двор в слабой надежде, что все еще может оказаться недоразумением, что, может, ей все же нужно в другое крыло, где занимаются остальные первоклашки. Но нет, это не недоразумение. Позади нас в дверях появляется в сером рабочем халате учитель Самуэльсен, не досчитавшийся ученицы, и кричит:

— Ну иди же, Линда, уже был звонок.

— Нет! — кричу я через плечо и тяну ее прочь, дальше от него.

— Что нет?—говорит Самуэльсен, в два скачка нагнав нас; насколько я могу понять, он скорее изумлен, чем рассержен, да он и не из чудовищ, он скорее несколько клерикальный и патетичный тип, с непроницаемыми стеклами очков и мягким как масло голосом. Но я потерял и те крохи терпения, которые у меня еще оставались.

— Не пойдет она к этим идиотам! — кричу я, и Линда начинает плакать, а у Самуэльсена меняется цвет лица, он протягивает ко мне здоровенную волосатую медвежью лапу, вцепляется когтями мне в затылок и без всяких экивоков выдает мне голосом, в котором не осталось ни мягкости, ни клерикальности:

— Я тебе покажу идиотов, негодяй — а ну иди со мной!

Тащит меня по школьному двору как тряпичную куклу, крикнув Линде через плечо, чтобы она шла в класс, достала тетрадку и выполнила задание на странице восемнадцать, рисунок...

В ноздри мне бьет запах взрослого мужчины — сигаретный дым, буйвол и вареные овощи, — я пытаюсь вырваться, но тщетно. Когда мы добираемся до кабинета директора, я уже так измотан, что едва слушаю, что рассказывает Самуэльсен. Голос директора, однако, не спутаешь ни с чьим другим.

— Садись!

Его фамилия Эльборг, за глаза все зовут его Эльбой. Он воплощение старой школы: дымит как паровоз, серый костюм, серая кожа, косой пробор как по линеечке, две элегантные паркеровские ручки торчат из левого нагрудного кармашка, синяя, чтобы писать письма, и красная — для расправы.

Как только Самуэльсен покинул кабинет, директор спросил меня, представляю ли я себе хоть чуть-чуть, каково это беднягам слышать, что их называют идиотами; при этом он загасил недокуренную сигарету таким жестом, что мне стало ясно: не стоит даже пытаться растолковать ему безжалостные законы стаи в школьном дворе, гласившие, что кто угодил во вспомогательный класс, тот меняет не только поведение и внешний вид, но даже одежду, родителей и язык и становится живым воплощением несчастного ребенка, с которым никто не хочет водиться и играть, даже если состоит с ним в родстве; нет, даже сильнейший готов отречься от собственного брата в подобных случаях, не говоря уж о собственной сестре, это уж что-то библейское, черт побери.

Но именно семейные узы поспособствовали тому, что нотация приняла иной оборот.

— Она тебе сестра? — недоверчиво спросил Эльба, откинувшись в кресле и вроде как выжидая, и закурил новую сигарету.

— Да! — крикнул я. — И она знает буквы! Все ваши дурацкие буковки до одной!

— Не ругайся!

— Она умеет читать! — настаивал я с таким неистовством, что по подбородку и по шее потекли слюни. И он понял, должно быть, что имеет дело с истериком и что тут требуется нечто иное, нежели привычная демонстрация силы, потому что он и новую сигарету тоже загасил, встал с кресла, уселся на краешек стола, сложил руки на коленях и спокойно спросил, как меня зовут и в каком я классе учусь; на эти вопросы я, собрав волю в кулак, ответить сумел, но потом из меня опять поперло:

— Не будет она ходить в этот класс!

— Ну-ка прекрати!

— Она не будет ходить в этот класс! А я не прекращу! Никогда!

Я не встал, делая вышеуказанное заявление, и теперь он включил деловитого филателиста:

— Так ты говоришь, она умеет читать, надо же, гм, интересно. ..

У меня уже дыхание совсем перехватило, так что я энергично закивал в ответ, а он подошел к огромному архивному шкафу, достал оттуда папку, в которой оказалось два листка бумаги, и, прищурившись, принялся читать; потом убрал их снова в папку и ящик, который и задвинул с громким стуком, сел, задумчиво посмотрел в окно, потом снова раскурил сигарету:

— Твоя мать, однако, просила как раз об этом.

— Что?!

Он кивнул, и даже убедительно, и два, и три раза. Но я об этом ничего не слышал.

— Но она же умеет читать!—заявил я в последний раз. На этот раз директор еще затянулся, а потом сказал:

— Если это так, ее переведут в другой класс.

И тогда я увидел то, чего никогда не видел прежде. Эльба улыбнулся.

— Тут в документах указано, что твоя мама работает по найму? — спросил он.

— Но она дома, когда я дома,—соврал я, прекрасно зная, что это только у проблемных детей матери ходят на работу.

— В магазине?..

— Угу.

— Там есть телефон?

— Да. Два.

Я продиктовал оба номера, он записал их и сделал вид, будто впечатлен тем, что человек моего калибра в состоянии запомнить два номера из шести цифр в правильном порядке.

— Ты туда звонил когда-нибудь?

— Нет.

— Но помнишь номера наизусть?

— Да.

— Зачем?

Я понял, что он заговаривает мне зубы: что это за чепуха с номерами телефонов, будто ему не известно, что любые мальчишка или девчонка хранят в голове все невротические коды, которые необходимо будет активировать при наступлении катастрофы. Он сказал:

— Это необычно.

— Чего?

Он снова улыбнулся, поднялся и пошел опять к архивному шкафу, достал оттуда еще два листка, в которых тоже оказалось непросто разобраться, — это уже обо мне было, так сказать, следы меня в доброжелательных отчетах фрекен Хенриксен; прочитал и положил их назад с видом, будто теперь ему придется принять во внимание много чего еще.

— А что это с мамкой? — сумел я выжать из себя.

— Да ничего, — ответил он с отсутствующим видом, написал несколько цифр синей ручкой на чистом листке, протянул его мне, попросил внимательно посмотреть и разом перевернул исписанной стороной вниз; потом спросил, что я запомнил.

Я запомнил все. Он удовлетворенно хмыкнул, я же раздумывал, будет ли вопрос с Линдой решаться на основании моей способности запоминать числа и не стоит ли мне заодно выдать ему и другие цифры: сколько литров крепких напитков норвежский народ ухитряется влить в себя за год, сколько новенький “Хилман” стоит в автосалоне “Машины и автобусы в Экерне” — все то, о чем мы беседовали с Кристианом... или какова высота самой высокой горы Швеции? Она называется Кебнекайсе, можно в любом справочнике прочитать.

Я чувствовал, что начинаю не то чтобы раздражаться, но все сильнее запутываюсь, и тут-то я и понял, что он меня обдурил, злость из меня выдурил.

— Тебе бы поучиться игре в шахматы, — сказал он.

— А я играю.

— Да? Где?

— Чего?

— За клуб играешь?

— Нет.

— А вот на Вейтвет хороший же вроде клуб?

Я не ответил. Но дело было уже сделано. Директор снова закурил.

— Теперь иди в свой класс, Финн, а я посмотрю, что тут можно сделать.

Я поднялся и заметил, что меня больше не трясет, только боль от медвежьей хватки Самуэльсена еще давала знать о себе. Я закинул ранец за спину, но все никак не мог заставить себя уйти.

— Разумеется, обещать я ничего не могу, — завершил он и покрутил в пальцах сигарету около узких своих губ, будто предвкушая, как он разломит ее во рту пополам, стоит мне только оказаться за дверью.

Я опустил голову и вышел, пересек приемную, где сидела секретарша фру Нильсен в темной, плотно облегающей секретарской юбке и овальных очках и тоже дымила как паровоз, проследовал пустыми коридорами, без стука вошел в свой класс, сел за парту и достал учебники, не обращая внимания ни на то, что все взгляды направлены на меня, ни на раздраженный вопрос фрекен Хенриксен, где я был.

— У директора, — сказал я только, и Таня обернулась ко мне с улыбкой, Таня, в марте вдруг переставшая ходить в школу, но теперь вновь появившаяся, потому что в цирковом вагончике ее отца, по данным Фредди I, спустили покрышки, но сейчас мне было не до нее.

— Сегодня утром сломали дома Желтого, Красного и Синего, — громко сказал я.

— Что?

Фрекен Хенриксен не привыкла к тому, чтобы я высказывался без спросу или загадками; правду сказать, я был ее любимым учеником, но по пути в школу я видел, как трое взрослых мужчин стояли рядышком и ревели будто маленькие, оплакивая снос своих убогих хибар, и уж лучше было представлять себе эту картину, чем думать о Линде.

— Снесли дома тех людей, что жили в Мюселюнден, — сказал я. — Бульдозером. Там и полиция была.

— Вот как?

— А я стоял и смотрел и все видел. Вот.

Я опустил глаза долу, чуть ли не благоговейно. Фрекен Хенриксен явно не могла для себя решить, насколько глубоко она может позволить втянуть себя в обсуждение проблем Желтого, Красного и Синего, так что я добавил, что их арестовали за незаконное проживание в своих халупах, потому что садово-парковая служба собирается разбить там газон, и не только на месте Мюселунден, но и по всему склону до самого Трондхеймского шоссе, там тоже все заросли расчистят. А поскольку парочка других учеников, по всей видимости, тоже имели свое мнение на этот счет, хотя и не подняли рук, фрекен Хенриксен повела речь об отверженных обществом людях, о несчастных, как она их назвала. Фредди I спросил:

— Это вы про бродяг?

— Нет, Фред, я не об этом, я говорю о том, что, возможно, не всем на долю выпадает достаточно любви, и по этой причине...

— Ухаха, — воскликнул Фредди I, широко ухмыльнувшись, и огляделся в поисках поддержки. И нашел ее в лице обычной кодлы; я к ним не подключился—сегодня не хотелось, я смотрел прямо перед собой, а фрекен Хенриксен быстро сделала несколько шагов в его сторону.

— Они во время войны участвовали в конвоях, — поскорее вставил я.

— А это что такое? — простодушно спросил Фредди I.

Фрекен Хенриксен остановилась, собралась с мыслями, выдохнула и вернулась за кафедру.

— Да, Финн, можешь объяснить нам, кто такие участники конвоев?

— Ну, они, это... что-то делали во время войны. У меня дядя тоже был в конвое... Он рубит... дрова.

— Дрова?

— Да, он спускается в подвал и рубит дрова.

Фрекен Хенриксен принялась рассказывать о трагической судьбе участников северных конвоев, но без особого успеха у слушателей: нам уже до чертиков надоели пустопорожние документальные фильмы, вечер за вечером в черном миноре следовавшие один за другим по экранам телевизоров, словно похоронная процессия. Я дал глазам отдых и любовался волосами Тани под голос фрекен Хенриксен; у нее был красивый голос, один из редких взрослых голосов, которые не раздражают. Мамка тоже красиво говорит, но иногда слишком пронзительно. Марлене говорит спокойно и с одной и той же интонацией, будь то дождь или снег. У Яна голос слишком тонкий. Кристиан говорит как радио, а у матери Фредди I голос такой, что на второй минуте любому человеку каюк. Так я думал, сидя за партой и заглядываясь на длинные волосы Тани, они были будто река блестящих чернил, я склонился над партой, чтобы вдохнуть их запах — смесь цветов и бензина, никто не пахнет так, как Таня, и ни у кого нет голоса прекраснее, жалко только, что она им почти не пользуется; мало того, она им так редко пользуется, что все время сидишь и думаешь — скажи хоть что-нибудь, девочка, мне ужасно хочется слышать твой голос! И я еще ничего не сказал о голосе Линды, потому что думать о ней у меня не было сил. Приятный голос фрекен Хенриксен добрался тем временем до героя войны Лейфа Ларсена, и, естественно, рассказ ее плавно переключился на холодную войну, из-за которой все мы обязаны оборудовать в подвале бомбоубежище с железной дверью, которую не открыть детям младше двенадцати лет, мы живем в атомный век, после чего она вернулась к Желтому, Красному и Синему, и я вижу, что Фредди I не терпится добавить, что Синий любит показывать девочкам свою белку. Но сегодня даже Фредди I контролирует все свои органы, даже Фредди I задела судьба Желтого, Красного и Синего.

Со звонком я встаю из-за парты одновременно с Таней, задеваю ее локтем, и меня дергает током, и я говорю “извини”, благо, за лето я научился у одного своего друга манерам, и тут же отчего-то вспоминаю Живоглотку как предупреждение о том, что жизнь бывает опасна для жизни — и как только человек выдерживает?

— А где ты была? — спрашиваю я, и, как ни странно, мой голос звучит совершенно нормально.

— Что?—говорит она, не произнося ни звука. Мы с ней сидим на одном квадратном метре уже три года минус месяцы ее отсутствия, а обращаюсь я к ней впервые, так что странно было бы, если бы мы оба не чувствовали себя не в своей тарелке; но мне удается повторить свой вопрос.

— В Румынии, — отвечает она.

Я ничего не слыхал прекраснее.

— Бухарест, — быстро выстреливаю я и выдаю еще несколько ценных сведений о Румынии. — Это вроде за железным занавесом?

— Каким занавесом? —растерянно бормочет Таня, хмуря брови. А поскольку я не в состоянии подробнее определить, что это такое, я просто иду рядом и мечтаю о Румынии.

— Ты оттуда?

— Нет, я отсюда.

— А зачем тебе надо было туда?

— К родственникам, — говорит она.

— Так это они оттуда?

— Угу.

Я уж подумывал превзойти самого себя и сказать, что и я тоже отсюда, но мы уже вышли на школьный двор, было совершенно невозможно продолжать разговор на глазах у всех, но и завершить его было непросто. И тут как издевка судьбы к нам подошел Фредди I и грубо спросил, о чем это мы разговариваем; Таня тут же потупилась и осторожненько отступила в сторону стайки девчонок, органично влиться в которую она когда-нибудь, очевидно, мечтала.

В последние дни Фредди I обрел определенную популярность благодаря стальным шарикам и фингалам, которые тем временем пожелтели и приобрели будничный вид; над Фредди I тоже довольно долго висела опасность быть переведенным во вспомогательный класс, так что ему было что сказать по этому поводу, во всяком случае, он ощущал насущную необходимость заявить, что все это несправедливо.

— Думаешь? — спросил я с сомнением.

— Да, потому что сразу во вспомогательный класс не поступают.

— Нет? А почему?

— Потому что сначала нужно пойти в нормальный класс. А потом уж учитель видит, дурак ты или нет. И только тогда переводят во вспомогательный.

Так что и тут все сводилось к тому, что я давеча услышал от Эльбы, а именно, что именно мамка и была застрельщицей всей этой катавасии, что она не только санкционировала бессердечное решение, принятое представителями школы, но и сама просила об этом.

Домой я шел вместе с Линдой и ее новой подружкой по имени Йенни, крупной, молчаливой, со странно прямой спиной; одежда у нее была тщательно застегнута на все пуговицы, а ранец она несла так, будто состояла на военной службе.

— А где двойняшки? — шепнул я.

Линда сделала вид, будто не слышит, зато спросила, почему я ее провожаю. Но мне требовалось выяснить кое-что, и этот новый альянс меня не устраивал, пусть даже Йенни и походила отчасти на женский вариант Фредди I. О чем они говорили, я тоже не понимал, потому что если уж они открывали рот, то чтобы пробубнить что-то себе под нос, улыбаясь в пространство, будто вступили в союз беззвучных. И когда мы миновали участок голубой глины, раскинувшийся словно блестящий кровянистый волдырь на утраченных Желтым, Красным и Синим территориях, я оторвался от них, я переживал, что поступил правильно, но вышло нехорошо, и от этого чувства даже бег не помогал, но я все равно бежал и думал и о Тане, которая вдруг оказалась слишком близко, и о сестре, которая, насколько я мог судить, постепенно, но безвозвратно скатывается в глазах людей в категорию чудиков.