С лета 1935-го мы все жили как бы в двух измерениях – московском и сибирском. Письма, посылки, хлопоты, разговоры, поездки в Сибирь и из Сибири. Мы не могли оставить папу одного, и у нас образовалось что-то вроде расписания. Когда мы с мамой уехали, то нас сменила в Томске Елизавета Николаевна Коншина, которая когда-то была папиной ученицей – он недолгое время еще до революции преподавал в московском Елизаветинском институте благородных девиц, и с тех пор они дружили. Елизавета Николаевна, между прочим, работала потом многие и многие годы в Ленинской библиотеке, заведовала рукописным отделом.

А 1 июня 1936 года к папе наконец смогла выбраться Маргарита.

У Маргариты было двое маленьких детишек, Миша и Костя, причем оставить младшего было особенно страшно, потому что, пока папа был в Москве в заключении, этот ее малыш болел тяжелейшим менингитом. И остался жив. На это было мало надежды, но тем не менее он выжил. Поэтому уехать от детей четырех и двух лет от роду, да еще после такой тяжелой болезни – конечно, со стороны Маргариты это тоже был большой подвиг. Она отправилась в Сибирь, сняв для них дачу под Каширой, то есть довольно-таки далеко от Москвы. Своих малышей она оставила на меня и няньку, которая была года на два-три старше, но такая же неопытная… А Маргарита, конечно, и очень любила папу, и очень страдала без детей.

Костя, или, как его звали в семье, Котик, сын Маргариты и Кота Поливановых, умер в 1949-м после внутричерепной операции – ему было всего шестнадцать лет. Отпевали его на Арбате, в церкви Апостола Филиппа. Там был Пастернак, подпевал певчим с мокрым от слез лицом…

В июле тридцать шестого в Томск к папе приехали мама и брат Сережа. Они собирались остаться до конца лета. Мама мне писала:

Приехали на станцию Тайга в 8 вечера и до 6 утра сидели на вокзале. Папа нас не встретил, потому что телеграмма пришла позднее. До сих пор не может примириться, что Марго уехала… Все рассказывает, как мила она с ним была… Здесь все тихо, новости тоже тихие: вчера папа с Сережей ездили на лодке… Ходили гулять к обрыву на Томи – там очень хорошо, жаль, что так далеко, три часа проходили. Папа такой же, как был при тебе, только шутит меньше. А мне и грустно, и очень тяжело на душе.

И еще:

Папа все такой же милый и нежный. Он очень боится зимнего холода. И мне его жалко.

Письмо датировано 13 июля, а папа уже боится холода. Перечитывать страшно, а вышло так, что всю следующую зиму папа прожил в Томске один. Мама писала:

Эта зима и жизнь врозь становится нестерпимой. А папино одиночество просто гнетет.

К весне тридцать седьмого прошел год, как я не видела папу. К этому времени я узнала, что беременна и что летом или осенью не смогу к нему поехать. И мы с мамой решили, что я поеду в Сибирь на апрель месяц, чтобы поспеть к папе на день его рождения, 7 апреля. Опять, как всегда, сложности с билетами. Помню, что не было какого-то прямого билета до Красноярска, мне пришлось брать билет до Новосибирска, потому что Новосибирск уже близко от Томска, и там на местном поезде или еще как-нибудь доедешь. Надавали мне, как всегда, подарков и писем, все это я повезла. Мама сказала: «Пиши почаще!»…

Когда я добралась до Новосибирска, оказалось, что и в Новосибирске нет билетов до Томска. Целый день я провела в вокзальной толкучке. И до сих пор помню, что маме написала:

Насколько я по литературе любила русский народ-богоносец, настолько он оказался невыносим в жизни!

Потом еще был общий вагон с пьяными компаниями…

В итоге я была очень огорчена, папа, конечно, тоже, что приехала я к нему не седьмого, как рассчитывала, хотя бы к вечеру, а только к утру восьмого. Но все-таки приехала поздравить его.

10 апреля 1937 года я писала маме из Томска:

С вокзала благополучно добралась на извозчике за 6 рублей. Дверь открыла Сима. Папа вышел. Оба обрадовались и взволновались. Сима поставила самовар. Папа угощал меня своей готовкой – вареные яйца, сваренные без скорлупы…

19 апреля:

На улице опять холодно. Папа спит. Живем мы с ним хорошо и дружно. С хозяйством плоховато: в магазинах товаров гораздо меньше прошлогоднего. С трудом за 5 р. достала ведро картошки вместо обычных 3-х. Здесь дикие очереди за хлебом…

Не знаю, как быть с Пасхой. Творога нет ни в магазине, ни на базаре. Также в городе нет дрожжей. А я-то думала, что няня Пригоровских испечет нам хотя бы один кулич…

20 апреля:

Вчера вдруг папа начал говорить, и говорили мы часа три. Обсуждалось его нежелание когда бы то ни было жить в Москве. Потом стали чуть-чуть отвлекаться от темы; я старалась это продлить. Уже перед сном немного спокойнее стал. Сейчас говорили о Гегеле. Уже первый час ночи…

Всю эту зиму тридцать шестого – тридцать седьмого папа вовсю работал над переводом «Феноменологии духа» Гегеля. Когда я приехала, он уже почти завершал. А если папа работал, то он чувствовал большое удовлетворение. Еще давно, в юности, кусочки этой вещи он переводил, просто не для печати, а для себя. В общем, с работой уже была построена другая жизнь.

Помню, я папу спросила: «Ты же хорошо знаешь немецкий. Почему ты так часто лазаешь в словарь?» Он говорит: «А как же иначе? Я не только в один словарь лазаю, а с одним словом во много словарей!» Я говорю: «Почему?» – «Мало знать слово. Я, может быть, знаю два-три его значения, а может, их у него восемь? Поэтому на всякий случай надо смотреть во все словари, проверять даже те слова, которые я хорошо знаю».

Папа делал перевод «Феноменологии духа» в тетрадях. Первый раз в жизни видела, что он пишет в тетрадях. В Москве он всегда писал на листах бумаги, а здесь времена были тяжелые, тетрадок нормальных почти не было в продаже, были какие-то совершенно жуткие, с шершавой бумагой, за которую цеплялось перо, оставляло следы всякие. Но, слава богу, Балтрушайтис снабжал его всегда золотыми перьями. Первые самопишущие ручки были только с золотыми перьями. Так и называлось – «золотое перо»… Причем тетрадки в то время были все в портретах советских вождей. На первой странице. А на последней были напечатаны всякие меры – длины и веса, ведь тогда шел переход на новую метрическую систему. Помню, когда мы получали квартиру, переезжали в Брюсовский переулок, все еще мерилось на аршины и сажени.

И вот в этих тоненьких школьных тетрадях в линейку папа переводил Гегеля.

Отправлялись эти тетрадочки заказной бандеролью. Мама в Москве их переписывала в нескольких экземплярах и один экземпляр высылала назад в Сибирь – папе на вычитку, редакцию и переделку. Я помню эти уже перепечатанные страницы: они были прямо сильно исчерчены папиным красным и синим карандашом – что надо изменить или передвинуть. И исправленный экземпляр опять заказным письмом уходил в Москву. А мама уже вносила соответствующие изменения во все экземпляры…

Я ежедневно бегала в Томске на почту отправлять заказной бандеролью готовые тетрадки и получать перепечатки от мамы.

Что интересно отметить: в то время, в середине 30-х годов, поезда ходили так, что опаздывали на сутки и более. Звонишь на вокзал по телефону, спрашиваешь: «Когда приходит поезд за номером таким-то?» – «А вам от какого числа?» Такие многочасовые или даже многодневные бывали задержки в дороге. Тем не менее ни одна тетрадка ни разу не пропала, все почтовые поступления были вовремя, и мы точно знали, что в такой-то день придет уже исправленный перевод. И за весь этот год, когда были ежедневные отправления взад-вперед, ни разу ни одного нарушения не было, ни одной потери. Мы все боялись, что пропадет рукопись, особенно страшно было за первые экземпляры, все-таки большая работа – перевести целую тетрадку Гегеля. Ничего не случилось, все было благополучно.

Потом в Москве я маме тоже помогала и частично переписывала. Ну, мама лучше и быстрей меня писала, но все-таки я могла. А знаете, в то время опытные наборщики предпочитали не машинопись, а рукописи! Они говорили, что рукопись имеет лицо, а машина есть машина. И поэтому им гораздо легче печатать книжку с рукописного варианта, если хороший почерк. У папы почерк был плохой.

Теперь все эти школьные тетрадки с портретами вождей, в разноцветных полинявших от времени обложках, салатовых и кремовых, исписанные золотым папиным пером, и машинописные экземпляры «Феноменологии духа», исчерченные его карандашом, хранятся в Рукописном отделе бывшей Ленинки. Когда я ходила туда, специально брала эти тетради, просто чтобы посмотреть на них, вспомнить. Настолько они для меня выразительны и близки. Смотрела, листала, просто держала в руках…

В середине августа 1937 года папа завершил перевод «Феноменологии духа» Гегеля. Через три месяца его снова арестовали.