Век Филарета

Яковлев Александр Иванович

Роман Александра Яковлева посвящён святителю Филарету (Дроздову), митрополиту московскому, инициатору перевода Библии на русский язык, автору манифеста 1861 года об освобождении крестьян.

 

ФИЛАРЕТ — митрополит московский (в миру Василий Михайлович Дроздов). Родился 26 декабря 1783 г. в городе Коломне Московской губернии.

Первоначальное воспитание получил частью дома, частью в семье деда, священника Богоявленской церкви. В 1791 г. был отдан в коломенскую семинарию, где господствовали суровые порядки и обучение, часто схоластическое, велось очень плохо. В 1800 г. написал четверостишие по-гречески в честь митрополита Платона и тем обратил на себя внимание. В семинарии особенно усердно изучал греческий и еврейский языки и по окончании курса был назначен преподавателем этих языков в той же семинарии.

С 1806 г. начинается его проповедническая деятельность; в то же время он был назначен преподавателем поэзии. В 1808 г. он принимает монашество, с именем Филарета. В том же году его переводят в Петербург инспектором Санкт-Петербургской духовной академии и профессором философских наук. Амвросий, митрополит санкт-петербургский, представитель старого течения, знакомит Филарета с обер-прокурором Священного Синода и со многими влиятельными лицами. Ни одно крупное событие в Петербурге не обходится в это время без «слова» Филарета.

8 июля 1811 г. Филарет был возведён в сан архимандрита. Его преподавание носило живой характер: он сначала сообщал общие основания понятия читаемого предмета, а затем уже передавал подробности.

В 1812 г. Филарет назначен ректором академии и профессором богословских наук. События 1812 г. произвели на Филарета сильное впечатление; он объяснял успех русских нравственными причинами и прочитал на эту тему реферат в «Обществе любителей русского слова».

В 1813 г. он произнёс своё знаменитое слово на смерть Кутузова. Скоро он был приглашён произнести проповедь в дворцовой церкви, но его слово «О любви к миру», в котором он нападал на роскошь, не понравилось при дворе. В 1815 г., в видах борьбы с иезуитами, он написал «Разговоры между испытующим и уверенным о православии восточной греко-российской церкви»; в 1816 г. издал «Начертание церковной библейской истории» и «Записки на книгу Бытия». В академии у него произошли столкновения с Игнатием Фесслером, профессором, выписанным Сперанским из Берлина, и архиепископом рязанским Феофилактом, имевшим большие связи; но Амвросий поддержал Филарета. В Библейском обществе Филарет был ревностным членом, так как он не мог устоять против мистического движения, и притом «библейское общество служило тогда преддверием к достижению церковных достоинств.

В 1817 г. Филарет был возведён в сан епископа ревельского, викария петербургской епархии, а в 1819 г. назначен архиепископом тверским и членом Священного Синода; в Твери он почти не жил, управляя епархией из Петербурга.

В 1820 г. Филарет был переведён в Ярославль, в 1821 г. — в Москву, где оставался до самой смерти. С 1816 г. он деятельно работал над переводом на русский язык книг Священного Писания и перевёл, между прочим, Евангелие от Иоанна. В 1823 г. Синод поручил ему составить катехизис, в котором он все тексты перевёл на русский язык.

С1824 г. начинаются гонения на Библейское общество и на Филарета, как члена этого общества. «Думаю, писал Филарет в 1857 г., что в 1824 г. восстание против министра духовных дел (князя Голицына, покровителя Филарета) и против Библейского общества и перевода священных книг образовали люди, водимые личными выгодами, которые, чтобы увлечь за собою других благонамеренных, употребляли не только изысканные и преувеличенные подозрения, но и выдумывали, и клеветали».

Главным врагом Библейского общества явился Аракчеев, который соединился с Шишковым, архимандритом Фотием, Магницким, чтобы сломить значение князя Голицына.

18 декабря 1825 г., в день приведения к присяге Николаю I, Филарет удачным словом успокоил народ, что, в связи с речью, сказанной им при коронации, доставило ему благоволение императора и сан московского митрополита. «Наконец с меня сняли тяжёлый крест», — сказал он, чувствуя, что опала миновала.

В 1827 г. был снова издан катехизис Филарета, но уже с текстами по-славянски. Таким же уступчивым являлся Филарет и в Синоде, где всегда соглашался с мнениями митрополита Серафима.

Вскоре в Синоде главную роль начали играть обер-прокуроры, стремившиеся отнять всякое значение у членов Синода; особенно тяжело приходилось Филарету, который в 1849 г., во время обер-прокурорства Протасова, оставил, с разрешения государя, присутствие Синода. В 1845 г. вышло первое издание его проповедей, под заглавием «Слова и речи синодального члена Филарета митрополита московского»; оно быстро разошлось. Вскоре проповеди Филарета были переведены на французский и немецкий языки. Император Александр II оказывал Филарету знаки глубокого уважения.

В 1858 г. состоялось, по инициативе Филарета и против желания обер-прокурора графа Толстого, распоряжение о переводе книг Священного Писания на русский язык, законченном только в 1868 г., уже после смерти Филарета. Он составил манифест 19 февраля 1861 г. об освобождении крестьян.

В 1862 г. Филарет, чувствуя, что силы его падают, испросил назначение второго викария, но всё же оставался на своём посту. 19 ноября 1867 г. он скончался. Долгая жизнь и высокий сан Филарета, при глубоком уме и твёрдой воле, не могли не оказать сильного влияния на русское общество. Знаменателен, с этой точки зрения, ответ Филарета на стихотворение Пушкина: «Дар случайный, дар напрасный».

Литература о Филарете очень обширна; для неё составился даже особый термин «Filaretia» — но она слишком одностороння. «Собрание сочинений Филарета», «Собрание писем Филарета» и «Собрание резолюций Филарета» — главный материал для его характеристики; затем идут исследования Сушкова, «Записки о жизни и времени Филарета» и др.; И. Н. Корсунского, «Святитель Филарет, митрополит московский» (Харьков, 1894) и 15 других работ (см. «Душеполезное Чтение» за 1890 г.: «Памяти И. Н. Корсунского»); исследования и собрания материалов архиепископа Саввы; Пономарёв, «Митрополит Филарет, материалы для его биографии». Много воспоминаний, отдельных фактов, мнений Филарета разбросано в «Душеполезном Чтении» и других духовных журналах. Явились и учёные диссертации на темы о различных сторонах деятельности Филарета: А. Городков, «Догматическое богословие по сочинениям Филарета, митрополита московского» (Казань, 1887); Д. Наумов, «Филарет, митрополит московский, как канонист» (М., 1893); В. Беликов, «Деятельность московского митрополита Филарета по отношению к расколу» (Казань, 1896) и др. См. ещё: протоиерей А. Смирнов, «Детство, отрочество, юность, годы ученья и учительства в Троицкой лаврской семинарии митрополита Филарета, 1782—1808» (М., 1893); его же, «Петербургский период жизни митрополита Филарета, 1808—1819» (М., 1894): его же, «Филарет архиепископ тверской, ярославский и московский, 1819—1826» (М., 1896); В. Назаревский, «Государственное учение Филарета митрополита московского» (М., 1883); М. Чепик, «Митрополит московский Филарет, как гомилет» (Тверь, 1892); Як. Зарницкий, «Филарет, митрополит московский, как проповедник» (СПб., 1898).

Проповеди Филарета, прозванного «московским Златоустом», отличались рассудочностью: его величавая речь обращалась к разуму слушателей, а не к их чувству; отвлечённое изложение было малодоступно пониманию среднего слушателя. Филарет избегал иностранных слов (телескоп, напр., называл «дальнозрительным стеклом»), употреблял славянские слова, прибегал к диалектическим сближениям. По содержанию своему проповеди Филарета не касались вопросов современности; отрешённые от явлений действительной жизни, они призывают к пассивным добродетелям молчания, смирения, терпения и преданности воле Божией. Личный характер Филарета был властный и упорный; он не чужд был суровости, выражавшейся, напр., в противодействии стремлениям Гааза. Пользуясь громадным влиянием, он иногда выступал против прогрессивных стремлений общества и правительства (защита телесных наказаний ссылками на Священное Писание).

 

Часть первая

У ТРОИЦЫ

 

Глава 1

ХЛОПОТЫ В КОЛОМНЕ

Жизнь человеческая — что ручей, вдруг пробивающийся из земных глубин на свет Божий и бегущий неудержимо вперёд, чтобы слиться с иными и стать частью большой реки, а там и моря-океана. Иной ручей к концу своему оказывается мал — иной велик, иной чист — иной грязен, иной едва заметен — иной шумлив и бурлив неудержимо, иной короток, едва мелькнёт в лесной чащобе и пропал, иной течёт себе и течёт, будто нет конца ему. А в истоках своих все они одинаковы, поди различи, кому что предстоит...

Коломна, небольшой, но славный город, была соседкою Москвы, находясь в ста вёрстах от первопрестольной столицы и с давних времён прикрывая её с юга от вражеских нашествий. В XIII веке войско Батыя после опустошения Рязанской земли двинулось на Коломну, в жестокой сече одержало победу над великокняжескими дружинами Всеволода Юрьевича и Романа Ингваревича и взяло Москву. В конце XIV века Мамай, обуреваемый яростью за непослушание русских князей, решил повторить Батыево нашествие. Московский князь Дмитрий назначил всем полкам сбор в Коломне, а сам накануне выступления получил благословение в Свято-Троицком монастыре у прославленного пустынника Сергия Радонежского. Выступив из Коломны, русское войско вскоре достигло Дона, где и состоялась великая Куликовская битва. Правда, свирепый хан Тохтамыш спустя несколько лет вновь пошёл на Русь, и вновь прежде Москвы была сожжена Коломна.

Для обороны от казанцев и крымцев русские города старалась укреплять. В 1526 году в Коломне был построен «кремль — город каменный», хотя это не уберегло её в начале XVII века от захвата и разграбления мятежниками Болотникова, от разорения в ходе кровопролитных сражений полков царя Василия Шуйского и Самозванца. В одной из башен коломенского кремля укрывалась Марина Мнишек с малолетним сыном. Спустя несколько десятилетий по повелению царя Алексея Михайловича в коломенском уезде было положено начало строительству русского морского флота. Первому кораблю дано было название «Орел».

С тех пор город уже не боялся вражеских нашествий, но народ забурлил в правление царя Петра Алексеевича. Яростное сопротивление чрезмерно жестоким преобразованиям оказали стрельцы, и Коломна оказалась важным пунктом в этом восстании «за старину». Народное предание сохранило память о пребывании Петра в Коломне накануне его южных походов.

Между тем город понемногу слабел. Сошло на нет его значение в качестве военной крепости. С обмелением Москвы-реки сократились торговые перевозки, и богатое купечество стало перебираться в Москву. Самыми примечательными событиями становились пожары и разбойничьи грабежи.

Однако местоположение Коломны оставалось удобно и живописно. Жители занимались извозом, торговали хлебом, салом, гуртами скота. Город украшали два десятка церквей и три монастыря — Староголутвинский в четырёх вёрстах от Коломны, Бобренев, бывший всего в версте, и Новоголутвинский Троицкий монастырь внутри городской черты. Такова была Коломна в конце XVIII века.

Рождественские праздники 1799 года в доме коломенского священника Михаила Фёдоровича Дроздова встречали в беспокойстве. Хозяин дома отправлял положенные службы в своей церкви Троицы в Ямщицкой слободе, и самый приподнятый дух их облегчал сердце. По выходе из храма вдруг приметно уколола, будто заноза, мысль о дальнейшей судьбе старшего сына Василия. Предстоящая свадьба дочери Ольги заботила меньше. Всё было непросто с первенцем.

И родился он раньше положенного срока, будто спешил на белый свет, и по характеру оказался странно тих и сосредоточен, но с натурою страстною и пылкою, а ко всему — замкнут, скрытен. Да и упрям. В нынешнем году вышло решение Святейшего Синода об упразднении их коломенской епархии, отходящей к Москве. Упразднялась и коломенская семинария, не чуждая отцу Михаилу, ибо в ней он обучался восемь лет наукам и после два года прослужил учителем. Ныне в семинарии обучался сын. Думалось, закончит, Бог даст, с отличием, а там женится, рукоположит его добродушный епископ Мефодий в сан иерея и даст в Коломне приход. Чего лучше? Чего большего можно было желать?.. Теперь же Синод предлагал коломенским семинаристам продолжать образование либо в Туле, либо в Троицкой лаврской семинарии, либо в Московской славяно-греко-латинской академии.

Василий, как услышал, загорелся: Москва! Только Москва ему была нужна! Отец прямо сказал, что у Троицы образование посолиднее, не хуже киевской академии, а иные говорят — и лучше. Наконец, высокопреосвященный митрополит Платон любовно опекает семинарию и благодетельствует отличным ученикам, а уж Василий среди последних не окажется.

Сын почтительно слушал, а потом тихо, но обдуманно возразил, что жить на свой кошт у Троицы ему денег недостанет, а в Москве есть дедушка Александр Афанасьевич, родной брат деда по матери, и занимает дедушка Александр не последнее место — сакеллария, а попросту говоря, ключаря главного храма России — Большого Успенского собора. Он и раньше звал в первопрестольную, и теперь не откажется принять и помочь. Конечно, решение отца закон, но должен же батюшка понять, насколько удобнее и спокойнее жить и учиться, зная о надёжной подмоге рядом... Воистину, baibara philosophum non facit — не борода созидает философа. Отмахнуться от такого практического соображения было невозможно.

Закончив дела в храме, отец Михаил отправился на базар за провизией и рождественскими подарками для семьи. Помочь вызвался дьячок Ефрем, говорливый и услужливый. Он заложил санки, прихватил два мешка и три корзины, и отправились.

   — Дома у вас, батюшка, дым коромыслом! — с удовольствием рассказывал Ефрем. — Я за мешками-то когда бегал, гляжу — убираются, скребут, чистят. Матушка сама половики на двор вынесла...

   — Что ж там, никого больше не было? — с неудовольствием отозвался отец Михаил. — А старухи где?

   — Старухи в доме полы моют! — с готовностью объяснил Ефрем. — Дочки на своей половине, видать, чегой-то делали, а сынок младшенький с собачкой играл. Кричит ей: «Жучка!» — она мигом к нему... Старшего не видал, а от тестя вашего батюшки Никиты Афанасьевича приходили, но по какому случаю, не ведаю...

Лошадка шла неспешно. Налево и направо тянулись родные улочки Коломны, сначала его прихода, потом соседнего. Сугробы закрывали заборы, а иные домики едва не по окна были занесены снегом. Дым из труб от сильного мороза ровно, будто по линейке, поднимался в ясное голубое небо.

В такой же вот декабрьский предпраздничный день семнадцать лет назад молоденький дьякон кафедрального собора Михаил, только что рукоположенный в священный сан по хлопотам тестя, и сам протоиерей Успенского собора отец Никита, на дочери которого он женился в январе, отправились по заведённому порядку на базар за провизиею на две праздничные недели. Купили что надо, а по возвращении огорошили их новостью: беда с Дуней. Семнадцатилетняя Дуня была уже сильно в тягости, и прибавления семейства ожидали в новом году. Отец Никита приказал жене и дочери прибраться в доме. Дуня не осмелилась ослушаться батюшки, и вот когда пыль в чулане вытирала, вдруг её схватило.

Молодой дьякон, глубоко и нежно любивший свою Дуняшу, был как громом поражён и совсем потерялся. Отец Никита хоть и не признал вслух свою оплошность, тоже переживал. Из многих детей у них с матушкою Домникою Прокопиевною в живых остались только дочки Марина да Дуня. Отцовское сердце терзалось запоздалым чувством вины.

Мужчинам запретили выходить из горницы, и они до ухода на вечернюю службу только из притворенной двери слышали тихие стоны роженицы да обрывистые разговоры повитухи с матерью.

Вот тогда-то и решил дьякон Михаил Дроздов как можно скорее зажить своим домом. Не то чтобы недобрые чувства возникли у него к тестю, нет, любил и почитал, как положено, но понял он смысл заведённого порядка вещей, когда семья должна жить сама собою.

В те опасные декабрьские дни тёща стала ему дорога, будто вторая мать. Она да старуха Фроловна спасли Дуню и их первенца. Роды случились в ночь с 25 на 26 декабря 1782 года, на второй день Рождества, и были трудными. Радость от рождения сына омрачилась болезнью Дуни. Молодой отец терзал себя, а помочь ничем не мог. Лихорадка и жар жестоко терзали бедную и сильно ослабили её. Но Бог милостив, пережили благополучно.

Как знать, не это ли первое осложнение стало примечательным знаком на жизненном пути святителя? Ничто на земле не возникает просто, и все люди приносят жертвы, подчас неявные для них самих, за свои обретения. И чем более великая судьба определена человеку, тем более сложностей должно ему преодолеть на своём пути.

Впрочем, об этом никто в доме настоятеля не думал. Беспокоились о простом: выжил бы младенец.

— Ой, не жилец... — вздохнула повитуха, отдыхая за самоваром после трудной ночи.

Дьякон Михаил похолодел. Побежал в собор, едва достучался до сторожа и, пока не началось чтение Часов, пока не появились первые богомольцы, молился в пустом холодном храме перед образом Святой Троицы, слабо освещённым негасимой лампадою.

Человек предполагает, а Бог располагает. 1 января 1783 года в ближней Богоявленской церкви младенец был окрещён с именем Василия в честь святого Василия Великого. При святом таинстве восприемниками были друг отца соборный ключарь Пётр Васильев и бабушка новорождённого Домника Прокопиевна.

Нет ничего случайного на свете. Имя, нарекаемое человеку, связано не только со днём его появления на белый свет, не только призывает покровительство того святого, чья память празднуется в день рождения. По Вышнему Промыслу в том виден предугаданный путь человека, от свободной воли которого, правда, зависит, следовать ли сим путём. Святой Василий Великий славен в истории Церкви не только своими богословскими трудами, но и обширной деятельностью по устроению Православной Церкви в IV веке.

Фроловна вскоре перешла жить в новый дом отца Михаила, куда в конце февраля переехала молодая семья уже с полуторамесячным Василием, и стала верной нянькою малышу. Она ходила за ним, ласкала и баловала первые годы, когда Господь даровал им деток одного за другим (хотя выжили только ещё сын и две дочки), и у Дуни на всех не хватало сил и рук.

Вот тогда приступила к нему тёща: пусть-де Васенька поживёт у них, и они по внуку скучают, и Дуне станет полегче, и малышу будет покойно. Что на это возразить?

От нежного ли сердца, от пережитых ли волнений отец Михаил так сильно полюбил сына, что жена с тёщей посмеивались, а он бы и не отходил от маленькой колыбели. Мальчик был слаб. Плохо спал по ночам, просыпался очень рано, до заутрени. Отец целовал его в твёрдый лобик, а когда возвращался, отслужив обедню, те же ясные карие глазки внимательно смотрели на него.

— Голубь ты мой бессонный, что ты не спишь? — гладил он маленькие ручки.

Сердце болело от одной мысли о расставании, но он видел, как устаёт Дуняша, и уступил. Сам отвёз сынка в дом тестя.

Правду сказать, трудными оказались первые годы их семейной жизни. Только-только рукоположили его в сан священника, только-только дали приход, и не из бедных — Троицкий храм в Ямщицкой слободе, где и стоял его купленный за сто тринадцать рублей домик, на крыше которого плотники По его указанию соорудили башенку с куполом, осенённым крестом. Из башенки совсем близкими казались дома городской окраины, окружённые садами и огородами, рядом — дома диакона, причетников, за большим и глубоким оврагом — поля. От красоты Божиего мира сердце замирало... Только бы и начинать жить по известному порядку, ан нет!

Прихожане Троицкого храма хотели поставить своего священника и были обижены назначением отца Михаила. Прежний владыка Мефодий был на их стороне, но митрополит Платон решительно менял старые порядки и отдавал предпочтение при постановке настоятеля образованным. Отец Михаил не только закончил семинарию из первых, но и послужил в ней же учителем латинского языка — вот и был назначен.

Богатые ямщики и купцы не смирились. Решили не мытьём, так катаньем избавиться от неугодного попа. Они перестали платить за требы. И после молебна, крещения или отпевания напрасно отец Михаил топтался в сенях, ожидая двугривенного или полтинника. Не давали. В церковной кружке монетки едва дно покрывали. Ладно хоть свечи покупали упорные противники молодого священника, продолжали женить и выдавать замуж своих детей да заказывать сорокоусты родне. Получилось, что ожидали достатка, а впали в полную бедность.

Поначалу молодой иерей пустился в траты: заказал икону Святой Троицы, уплатив пятнадцать рублей за работу да за доску восемьдесят копеек, приобрёл новые Типикон и Псалтирь, а заодно и портреты особ царствующего дома от императрицы Екатерины Алексеевны до малолетних великих князей Александра и Константина, уплатив целых шесть рублей.

Похвастался жене, а она попросила денег на подушки и одеяла. Отец Михаил в кошель — там пусто. Беда! Правда, мир не без добрых людей: прихожане из кафедрального собора принесли кое-что бывшему дьякону, да ведь на одну милость людскую семьёй прожить нельзя. А сборы в храме один другого меньше.

Прожили так неделю, другую, месяц, и как-то вечером отец Михаил сказал жене:

   — Ну, Дуняша, видно, посылает нам Господь испытание. Давай терпеть.

Промолчала молодая жена, хотя самым простым виделось — уйти от недобрых людей, попроситься вторым священником в какой-нибудь храм, всё лучше, чем считать копейки да кусочки. Был соборным диаконом, и то лучше жили. Но муж решил...

Мягок и незлобив был отец Михаил, а в делах прям и твёрд. Ни в чём не изменил он ни церковных служб, ни исполнения треб. С готовностью отправлялся в дома, служил неспешно, с благолепием, наставлял и утешал с ласкою. Дуня его, не опуская глаз, проходила в стареньком салопчике мимо богатых купчих. Каши с постным маслом да молоко в скоромные дни только и бывали у них на столе, если тесть с тёщей не побалуют гостинцем.

И отступили ямщицкие притеснители. Сами же заправилы сговора принесли отцу Михаилу повинную и без утайки открылись на исповеди. Разом повернулась жизнь к лучшему. Чаще на столе появлялось коровье масло да курятина, возможным стало поправить прогнившее крыльцо, справить Дуне обновы: два новых платья — шёлковое и атласное, бархатный капор, две новые юбки да кофты, а мальчишкам новые штаны. Наконец расплатился с долгами, одарил Фроловну и других старух, помогавших по дому, — Алексеевну и Васильевну.

Терпением да смирением добился своего. Суровы жизненные уроки, тяжко их переносить, а запоминаются крепко...

Почему же Василий не хочет принять его правоты?..

В те давние годы он часто забегал в дом тестя после службы, чтоб только глянуть на сынка.

   — Голубь мой ясноглазый, голубь мой тихонькой, узнаешь меня?

Первое слово, которое Вася выучился говорить, было «голубь».

Ходили по рядам неспешно, зная, что нужно купить и у кого. Корзины и оба мешка постепенно наполнялись. Ефрем находил товар, выбирал, торговался, а после обращался с вопросом:

— Батюшка, который окорок взять: этот, побольше, или этот, попостнее?..

От мясных рядов пошли в хлебный, где взяли баранок, расписных пряников, маковой жамки и орехов.

— Вот ведь дороговизна, — рассуждал Ефрем. — В год рождения вашего старшенького четверть ржи стоила четыре рубля, а нынче аж шесть! Крупа гречневая по-старому в шесть — шесть с полтиной, а яйца куриные — была сотня за шестьдесят копеек, теперь семьдесят! Да... Фунт говядины вместо трёх — пять копеек, а иной и шесть запрашивает! Ну времена...

Отец Михаил слушал его вполуха, отвечал рассеянно, а сам продолжал думать о Василии. Беда в том, что сын долгое время прожил под влиянием деда, который при всей строгости своей баловал внука почём зря. В доме дедушки и бабушки желания Васеньки были законом — того Васенька хочет, того не любит... Жили, конечно, побогаче. Дом тестя большой, две горницы с мезонинами, при каждой горнице топлюшка с простой печью, а в горницах печи голландские с изразцами расписными, стены заклеены бумажными обоями. Зеркало в раме красного дерева... Отец Михаил признавался Дуне, что ему всё равно, на чём сидеть и из чего есть и пить. Однако со временем купил серебряных ложек, большой пузатый самовар и часы с боем. Не жалел денег он на книги, выписывая из Москвы труды по философии, богословию, истории, благо их на русском языке стало появляться всё больше.

Пока сын жил вне отцовского дома, отец Михаил его часто навещал и приметил, что маленький Вася предпочитал общество мальчиков младше себя, позволяющих командовать и приказывать. С ровесниками дело иное, там Вася оказывался и ростом меньше всех (в мать пошёл), и силёнкою не богат.

Там же, в доме тестя, полюбил Вася одиночество, возможность забиться куда-нибудь в уголок и о чём-то думать. Правда, благодаря деду пристрастился к чтению. Надо бы радоваться, но беспокоила страстность тихого сына даже в чтении Священного Писания. Подчас такие вопросы задавал, что не скоро и сообразишь, что ответить. Как это Бог сотворил небеса в первый день творения, а небо — во второй?.. И все-то ему надо понять, и все-то у него какие-то сомнения... а что станет в академии?

Пленило мальчишку слово — академия, а не понимает того, что за словом может быть пустота. Знакомые рассказывали, что лекции читаются там кое-как, а большую часть дня студенты бродят по Никольской да по Красной площади, буянят, пьянствуют, распутствуют. Каково кровиночку свою бросить в этот омут праздности и развращения? В семинарии же совсем другое дело — вокруг монахи, лавра за высокими стенами...

   — Батюшка, материи брать будете?

   — Чего? — не сразу понял отец Михаил.

   — Материи, говорю, матушке Евдокии Никитичне и дочкам брать будете? — пояснил Ефрем.

   — Буду.

С деньгами у отца Михаила было по-прежнему туго, но хотелось порадовать домашних... да и знал, что тесть наверняка приготовит подарки дочке и внукам и не преминет невзначай полюбопытствовать, чем одарил их любезный зятюшка... Дуне надо покрыть новый лисий салоп, да ещё и на летнюю штофную епанчу, Оленьке и Грушеньке — материи на платьица да бусы надо бы...

Дроздовых считали со странностями. Вдовый отец Михаила Фёдоровича Фёдор Игнатьевич долго служил приходским священником, но вдруг без видимого повода и ещё будучи в добром здравии передал приход старшему сыну, а сам удалился от семьи и стал вести жизнь почти монашескую, в посте и молитве. Жил скудно, в глубоком уединении, выходя лишь в церковь. Такое поведение выламывалось из привычного образа жизни коломенского духовенства. Отец Михаил и его старший брат Иван побуждений отца понять не могли и положили их не обсуждать. Оба знали, что в иных домах Коломны с усмешкою говорят о нищем иерее-богомольце, живущем с одной свечою и без часов, обходящемся хлебом с квасом да капусткой... Как тут забыть про обеспеченную и прочно устроенную родню тестя в Москве. Только начни разговор в его доме, наверняка отец Никита возьмёт сторону Васи. Так не лучше ли решить нынче же? Василия отвезти к Троице!

С этим решением отец Михаил вернулся домой, хотя объявил его вечером по возвращении из храма.

   — Резоны твои, Василий, понятны, но я решил окончательно. С деньгами у нас скудновато, но помогать будем, ты твёрдо надейся. На еду и на квартиру должно хватить. А ты всё ж таки просись на казённый кошт. Не сразу, а через полгодика.

Тоненький светлоголовый подросток молча стоял перед отцом и теребил светлый пушок на подбородке. Возражать он не смел, но тонкие губы кривились с неудовольствием.

Бедная Евдокия Никитична замерла. Разговоры о месте продолжения учёбы Васи шли давно, но ей всё казалось, это нескоро. Неведомое место, мнилось, будто их соседний Бобренев монастырь вроде и не Коломна, но близко и знакомо. В глубине души таила она наивную надежду, что учебное дело Васи как-нибудь так само обернётся, что он останется дома. Оказалось же, что действительно надо ехать, и ехать далеко и ехать надолго... Тихие слёзы покатились из материнских глаз.

   — Там, полагаю, экзамен может случиться, — продолжал отец. — Так что сразу после праздника бери латинскую грамматику, Винклерову философию и зубри...

А Евдокия Никитична разом видела и нынешнего стройного и румяного Васю, и маленького, тщедушного, бледного, кричавшего от голода, а у неё пропало молоко, покупали коровье, и судачили втихомолку кумушки: «Ну, от скотского-то молока как есть поповский сын дурачком вырастет!.. Пастухом станет!» А нынче те же соседушки поневоле хвалят её Васю да завидуют: он и послушный, и учёный, и вежливый, а их сынки дурни дурнями выросли! «Прости, Господи, за осуждение злобное! — осеклась Евдокия Никитична. — Скоро старость, а страсти не отпускают». А было попадье в ту пору тридцать пять годов.

В спальне наедине тоном помягче сказал отец Михаил жене перед долгими своими вечерними молитвами:

   — Ты, мать, потихоньку одежонку его починяй. Сюртучок бы ему новый надо, да не получится справить нынче. Ты тот его, фризовый почисти. Хочется, чтобы не хуже других выглядел, а куда деться — приданое Олюше собирать надо... Особенно не спеши, милая, отправимся после Крещения.

Тёмная, звёздная и морозная ночь опускалась на тихую Коломну, на окраине которой в маленьком домике в четыре окна с чудесной башенкой на крыше готовились к близкому расставанию.

 

Глава 2

НОЧНЫЕ ДУМЫ

Сон никак не шёл. Впал было в дрёму под тихое бормотание отца, стоявшего на коленях в спальне перед божницею, но вдруг будто тёплою водою смыло всю сонливость.

Он уезжает!

Милая, любимая Коломна, которую обегал сотни раз, в которой все и всё знакомо, от высоких речных берегов до широких дорог, уходящих за городскими заставами на юг и на север, от дедовского собора и всех церквей до городских лавок... И здесь останутся матушка и батюшка, любимые сестрички и брат, дедушка и бабушка, и странный второй дедушка, и крестный, и добрая Фроловна, и нелюбимые семинарские учителя, и сосед, ласковый ямщик Николай, уже старенький, давно передавший своё дело сыновьям, — отчего-то полюбился ему Вася Дроздов, и дед Николай при встрече совал ему то пряник, то жменю семечек. Большому уж и неловко было брать, отдавал младшим... Прощай, дед Николай!

Василий осторожно повернулся на узком сундуке и лёг на спину. Растопленная к ночи печь дышала жаром, и он распахнул старенький армяк, которым укрывался. В правом углу перед иконой Спасителя едва мерцала лампада. Кот спрыгнул с печи и тёмной тенью скользнул на топчан, в ноги к меньшим. За окном сторож ударил в колотушку. Да уже час ночи...

Чего не жаль, так это семинарии с её вечно грязными коридорами, не топленными в лютые морозы классами, бесконечной латынью и схоластическими рассуждениями, неизбежно вгоняющими в сон и рьяного любителя премудрости. Одно хорошо: в толпе грубых и ленивых семинаристов Василий обрёл нескольких товарищей, которые понимали его и были интересны ему.

Поначалу его обходили и косились, зная, чей он внук и сын. Всегда чисто, даже щеголевато одетый, тихий, вечно с опущенным взором, он держался наособицу. Все знали, что Дроздов наизусть помнит уроки из риторики, истории, латыни. Прохладный круг одиночества ограждал его, был привычен, но и тягостен. Вот почему вдруг вспыхнувшее товарищество сильно скрашивало неказистую жизнь в семинарии. Теперь же друг любезный Гриша Пономарёв поступал в тверскую семинарию, и его очень будет не хватать, но Ваня Пылаев и Андрей Саксин тоже отправляются к Троице.

Как жаль, что батюшка не позволил ехать в Москву, как жаль. Василий ни разу не был в Москве, но по рассказам деда и отца представлял огромный город с большим Кремлем посредине. Древняя столица манила своими легендами о прошлом величии и нынешней бурной жизнью при государе Павле Петровиче, при котором, слышно, всё быстро меняется. Вышел указ об отмене телесных наказаний для духовных. Вс` больше бывших поповичей-семинаристов становятся то докторами, то приказными чиновниками, иные выслуживают дворянство, покупают мужиков...

Василий нередко слышал такие мечтания в семинарии, раздумывал над ними, и они манили его, но душа на них не отзывалась. Он сознавал, что вполне мог бы пойти и в академию и в университет, светская карьера привлекала своим блеском, светский мундир много красивее немудрёной священнической рясы... А как смотрели дочки соседского настоятеля отца Симеона на офицеров, когда уланский полк проходил в петровский пост через город на новые квартиры. И Верочка, и Катенька, и Олечка глаз не могли оторвать от киверов, позументов, сабель, шпор... И бесполезно объяснять им, что не в блеске эполет подлинное счастье, подлинный смысл жизни. Ужасно обидно, потому что знаешь твёрдо: для тебя этот путь закрыт, а всё ж таки — слаб человек в семнадцать лет — невольно представляешь и себя на коне с саблею...

Как всё просто было в давние годы у дедушки Никиты. Долгими зимними вечерами Домника Прокопиевна сидела за прядением или шитьём при уютном огоньке сальной свечи, а внучок рядом на маленькой скамеечке, и хорошо им было. Текли нескончаемые бабушкины рассказы о былом.

—...а каких страхов я натерпелась в год рождения матери твоей. Объявились разбойники. Вожаком у них был атаман по прозвищу Кнут. Видно, успели его добрые люди отделать. На больших дорогах грабил с дружками купцов и всех прохожих, иных и убивали. Уж такого страху нагнали, что мы боялись за заставу выйти... Ловил разбойников присланный из Москвы сыщик Ванька Каин, сам из таких же. Вот он, говорили, и открыл, что гнездо душегубов на купеческих судах, а самих их чуть не полсотни. Ну, прислали солдат на конях и с ружьями, и они, конечно, разбойников одолели. Когда вели их в Москву, весь город сбежался посмотреть. Я в тягости была, сидела дома, соседки потом всё-всё порассказали, что видали... А то драки меж своими коломенскими случались, купцы у нас гордые, с норовом, чуть что не по них — никому не спустят. Вот, помню, я ещё в девушках была, обиделись купцы на ямщиков городских за неуважение. Собрались да и разбили несколько дворов ямщицких, а иные и спалили. Всё так с рук и сошло. После кирпичники из Митяевой слободы вздумали на купцов жалобу подать. Куда там, купцы в суде так дело повернули, что кирпичники оказались во всём виноватыми, будто бы не их били и мучили, а они. Известное дело — с богатым не судись...

Строгий дедушка не одобрял бабушкиной бывальщины. Он звал Васю к себе, зажигал особенную свечу в серебряном подсвечнике и раскрывал большую тяжёлую книгу в потёртом кожаном переплёте.

Истории из Священного Писания были интересны для мальчика по-другому. Тут главным были не сменяющие друг друга цари и пророки, битвы и страдания простых людей, а Господь Вседержитель, по милости своей устроивший землю и всё на ней, открывший грешным людям законы жизни и пути спасения. Однако самой любимой была у Васи история ветхозаветного Иосифа, всякий раз трогавшая до слёз. Не раз случалось, что дед намеревался прочитать иное, что Вася упрашивал его прочитать про Иосифа. Посопев и покряхтев, дед соглашался. Усаживался удобнее, оглаживал седую окладистую бороду и громко и внятно, как и следовало читать Святую Книгу, начинал:

— Иосиф, семнадцати лет, пас скот вместе с братьями своими, будучи отроком... Израиль любил Иосифа более всех сыновей своих, потому что он был сын старости его; и сделал ему разноцветную одежду.

И увидели братья его, что отец их любит его более всех братьев его; и возненавидели его, и не могли говорить с ним дружелюбно...

И сказали друг другу: вот идёт сновидец;

Пойдём теперь и убьём его, и бросим его в какой-нибудь ров, и скажем, что хищный зверь съел его...

Когда Иосиф пришёл к братьям своим, они сняли с Иосифа одежду его...

И когда проходили купцы Мадиамские, вытащили Иосифа изо рва, и продали Иосифа Измаильтянам за двадцать сребреников; а они отвели Иосифа в Египет...

Бабушка откладывала работу и тоже внимала древней истории, поглаживая голову самозабвенно слушающего внука. Как переживало детское сердце горе бедного отца и страдания самого Иосифа, но и как же было уверено в окончательном торжестве правды, ибо читал дед:

—...И был Господь с Иосифом; он был успешен в делах...

Глаза старика скоро уставали. Он откладывал книгу, но малыш продолжал смотреть на него вопрошающе. Сейчас-то Василий понимал, что скромен познаниями был протоиерей Никита, не такой великий книгочей, как батюшка, но прост и твёрд был в вере своей, сохранив до преклонных лет простодушное удивление перед величием Господа.

...Сколь лет живу, грешный, а не перестаю удивляться милосердию Господнему. Нам если кто причинит зло, иной изничтожить готов, а всемогущий Господь, жизнию и смертию нашею владеющий, нас, окаянных, терпит во всей скверне нашей...

Вася любил эти нечастые серьёзные рассуждения. Он как должное воспринимал сдержанность и внешнюю суровость деда, который был иерей, стоящий между обычными людьми и самим Богом.

Когда же на праздники приходили гости, дед доставал гусли, засучивал рукава рясы и играл то церковные распевы, то протяжные песни, то плясовые мелодии, да так, что маменька с бабушкой в пляс пускались, там и крестный дядя Пётр... Только маленький Вася стеснялся, пока его не вытаскивали на середину круга, и приходилось вертеться и бить каблуками об пол.

Летом нередко отправлялись в гости к коломенским батюшкам, к знакомым купцам, но самыми памятными были посещения нескольких дворянских домов прихода. Там были не простые слуги, а лакеи в ливреях. Икон в комнатах было мало, на стенах всё больше висели здоровенные тарелки и картины, которые Вася со вниманием разглядывал. Хозяева встречали их в непривычных нарядах: в коротких кафтанах, с напудренными косичками и в диковинных чулках и башмаках. В таких гостях Васю за обедом сажали за отдельный столик с детьми, что было унизительно.

Вообще же мир в детстве виделся разумным и прочно устроенным. Сомнения возникали то при виде нищих слепцов, то ковыляющей на трёх лапах собаки, которую гоняли по базарной площади купеческие приказчики, а она послушно отбегала и просяще оглядывала людей.

В один из дней бабьего лета накануне Васиного поступления в семинарию пошли с бабушкой на кладбище. Навестили могилки своих и отцовских родных, помолились об упокоении душ умерших, прощении им всяческих грехов и даровании жизни вечной, перекусили яблоками с хлебом, посидели на лавочке у ворот, и тут бабушка сказала:

   — Ох, грехи наши... Почитай сколько здесь лежит святых...

   — Святые в церкви! — возразил внук.

   — Те, что в церкви, их все знают, а сколько тихих, малых, одному Богу известных своим терпением да любовью, трудом да верою. Тут близ церкви духовные лежат, дворяне, подальше купцы, а остальные все — мужики да бабы, а они — не мещане, а дворовые да деревенские — всё народ подневольный, крепостной. Легко ли терпеть чужую волю!.. Помещики разные бывают. Иные подлинно родные отцы мужикам, а иные что звери хищные...

И потекли рассказы о свирепстве и жестокости владельцев крепостных душ.

—..А прошедшей зимой проехали наши слободские в лес за дровами и нашли замерзшего мальчика чуть ли не твоих годов. Оказалось, был в дворовых графа здешнего и как-то случайно — мальчишки народ резвый — разбил любимый графский цветок. Граф приказал пороть мальчика, да не один раз, а всю неделю. Малый на второй день едва живой был, да и сбежал. Лес радом.

От побоев-то он ушёл, а в лесу от мороза куда уйдёшь?.. Собака какая-то его грела, да, видно, заснул он и не проснулся. После собаку эту на кладбище видели, где его отец твой хоронил.

   — Бабушка, не эта ли собака по базару нынче бегала?

   — Кто ж её знает...

   — А граф?

   — Граф он граф и есть. Он волен наказывать своих людей, как считает нужным. Говорят, правда, в дворянском собрании с ним иные здороваться перестали, да что с того...

Так обнаруживалось, что не все люди свободны, добры и счастливы, что в земном порядке имеются изъяны... Насколько же разумнее и добрее церковный образ жизни. Прав, прав батюшка!

Храм Божий для Васи Дроздова был привычен и знаком, как родной дом. Прежде всего, то было место особого присутствия Божия, особой благодати Господней. В храме детей крестят, взрослых венчают, покойников отпевают. Вся жизнь человеческая в главных её моментах оказывается связанной с храмом.

То был также дом молитвы. Конечно, молиться можно и дома, и Господь не пропустит искреннее обращение к нему, но всё же молитва в храме особенная. Скудость молитвы одного восполняется здесь сосредоточенностью другого, усиливается молитвами священнослужителей, подкрепляется присутствием Святых Тайн, пением и чтением священных текстов. Дед частенько повторял, что в храме одна молитва Господи, помилуй имеет гораздо большую силу, чем многие молитвы и поклоны на дому.

В детстве Вася отправлялся в храм с бабушкой. Идти было недалеко. И зимой по хрустящему снежку, и летом по мягкой травке Вася домчался бы в одно мгновение, но это не позволялось. Бабушка укоризненно качала головой, а дед мог потрепать за ухо:

   — Не на ярманку летишь! Уважай храм Божий!

Как обижала тогда Васю непонятливость деда — ведь просто хотел поскорее переступить порог храма, ощутить привычный запах ладана, поставить свечки перед иконами, которые считал «своими»: Николая Чудотворца, Божией Матери Владимирской, Всех Святых и перед образом Спасителя... А после приходили другие люди и зажигали свои свечи от его огонька. Необъяснимо тепло и радостно становилось тогда.

Читались положенные молитвы, диакон обходил с курящимся кадилом весь храм, а после выходил перед царскими вратами и басом возглашал:

   — Господу помолимся!

И певчие отвечали:

   — Господи, помилуй!

И все в храме крестились и совершали поклоны, ибо нет людей вовсе безгрешных, и всякий молит о милосердии Господнем. Возглашал диакон прошения к Господу о здравии священнослужителей и всех молящихся, о прощении грехов наших, о благоденствии града и отечества нашего, дабы миновали его мор и голод, войны и внутренние распри; о спасении душ всех христиан возносятся моления, душ и живых и умерших... Можно ли остаться равнодушным к такой молитве?

Порядок службы Вася незаметно выучил наизусть, но ему никогда не надоедало смотреть, как появляется на малом входе дед из алтаря, торжественно-строгий и чуть незнакомый, вскидывает руку перед вознесённым Евангелием; как величаво, нараспев диакон читает святое Евангелие, как радостно и всякий раз со значением дед произносит молитву перед таинством Причащения.

Вася твёрдо и безусловно знал, что Господь незримо присутствует в храме, что искренняя молитва непременно дойдёт до Него, и Он пошлёт благодать, то неземное ощущение светлой теплоты и тихой радости, которые мальчик чутко выделял среди повседневных житейских чувств. В детстве он подходил к причастию каждое воскресенье. Замирало сердце от мысли, что Всемогущий Господь послал Своего Сына на крестные муки ради нас, таких обыкновенных, что Он дарует нам часть Крови Своей и Тела Своего для спасения душ наших... Движутся люди ко святой чаше, все ласковы, добры и предупредительны: сначала дворянские семейства, потом они с бабушкой, потом остальные, будто действительно — братья и сёстры. Если б только можно было всегда так, всегда такими быть, то никто бы не погубил бедного мальчика. Эту бабушкину историю он почему-то запомнил навсегда.

Иногда крестный дядя Пётр водил его в кафедральный Успенский собор. Вася немного робел громадности храма, незнакомых людей и очень боялся совершить оплошность, ведь он был сыном и внуком уважаемых священников. Дядя Пётр брал его на колокольню. Запыхавшись от крутизны лестниц, Вася всякий раз бывал поражён открывавшимся сверху видом родного города, который ему никогда не надоедало разглядывать. Он видел и дедовский дом, и церковь, где крестили его, а в другой стороне — отцовский храм Троицы, луковку с крестом на крыше родного дома; торговые ряды казались совсем близко, а базарная площадь виделась даже маленькой. Прекрасно были видны оба храма недалёкого Бобренева монастыря.

Но ещё большее наслаждение Вася получал от колокольного звона. С первым ударом большого, многопудового колокола оглушала глухота, а после радостное тепло появлялось в груди. Звонарь Алексей перебирал перепутанные, казалось бы, верёвки, нажимал на дощечки, а то всем телом раскачивал язык большого колокола, и дивный благовест плыл над Коломной, сливаясь с перезвонами других церквей. Очень тогда хотелось Васе стать звонарём.

Отец однажды взял его с собой в Бобренев монастырь на празднование чудотворной Феодоровской иконы Божией Матери и там сводил его в иконописную мастерскую. В полном восторге от увиденного он решил, что самое замечательное — это иконопись, благолепное выписывание образов святых. Отец похвалил его намерение, и строгий дед тоже...

   — Ох, грехи наши тяжкие... — услышал Василий старушечий голос и шаркающие шаги из кухни по коридору, а там и увидел в неприкрытую дверь тёмную фигуру Алексеевны, простоволосой, в бесформенной юбке и рубашке.

«Что это она вскочила?» — подумал Василий и тут только сообразил, что на соборной колокольне пробили уже четыре раза.

   — Алексеевна, — шёпотом окликнул он, — что, уже утро?

   — Известно, утро, — подошла она к двери, крестя раскрытый в зевоте рот. — Чего не спишь-то? Мне пироги ставить надо, а тебе, соколик, самое время сны бархатные видеть.

   — Это какие ж такие бархатные? — улыбнулся юноша.

   — А ты, голубок, ляг на правый бочок, закрой глазки и увидишь. Охо-хо... Господи, помилуй! Господи, помилуй меня, грешную...

Василий только закрыл глаза и мгновенно заснул глубоким счастливым сном.

 

Глава 3

В ПОИСКАХ СЧАСТЬЯ

За семнадцать лет до описываемых событий, в год рождения Василия Дроздова, произошло много примечательных событий в Российской империи и в чужих краях.

Матушка-государыня Екатерина отметила надворного советника Гаврилу Державина, сочинившего славную оду «Фелица». Был утверждён договор с Австрией о разделе Турецкой империи (до чего дело, правда, так и не дошло). Среди многих доносов императрица выделила те, в которых намекалось на намерение наследника, великого князя Павла Петровича, превратить возникшие в дворянских кругах масонские общества в свою опору для борьбы за трон... Но оказалось, что то не более чем пустой навет, правда, крайне неприятный и настораживающий. Радовал сердце внук Александр, в пять лет выучившийся читать, могший рассуждать с недетской серьёзностью, оставаясь по виду сущим ангелом: голубоглазый, с кудрявыми белокурыми локонами и ярким румянцем на нежном личике.

В ту пору государыня назначила ему законоучителем протоиерея Андрея Афанасьевича Самборского. Исходила она при этом из того, что отец Андрей многознающ, полжизни провёл за границей и потому сможет предоставить великому князю Александру и брату его Константину всю полноту познаний Закона Божия на новейшем европейском уровне. Петербургский митрополит Гавриил, правда, осмелился заметить, что уж больно не похож отец Андрей на православного священника: брит, ходит в светской одежде, женат на англичанке — ну совсем пастор, а не российский батюшка. Государыня этим мнением пренебрегла. Она вознамерилась приуготовить из внука подлинно европейского государя. Вот почему главными наставниками внуков были определены представители родовитой русской аристократии во главе с генералом Николаем Ивановичем Салтыковым, а действительным воспитателем стал тридцатитрёхлетний швейцарский адвокат Фредерик Сезар де Лагарп, воодушевлённый высокими идеями.

Пруссия в ту пору готовилась к новым войнам, Англия и Франция богатели, хотя и по-разному. В Лондоне Вестминстер и Букингемский дворец смогли договориться о разделе власти ради сохранения себя самих в состоянии благополучия и всевозрастающего процветания. А в Париже Лувр по-прежнему видел себя вершиною власти, не сознавая, что таковой уже не является.

Франция действительно богатела: осваивались торговые фактории на Востоке, появлялись новые мануфактуры и фабрики, развивались торговля и банковское дело. Если бы жизнь человеческая зависела лишь от материальных обстоятельств, нормандцам, беарнцам, бургундцам и парижанам предстояло бы безоблачное житье на пути превращения во французскую нацию. Но человек несводим к одному желудку.

И как в ветхозаветные времена позавидовал Каин Авелю, сильно огорчился, восстал на брата своего и убил, так и французские верхи отвернулись от братьев своих меньших, считая их не более чем за полезный и безгласный скот, а низы ожесточились на аристократию и дворянство. И тёмная сила раздувала эту вражду.

Впрочем, на поверхности видно было лишь стремление к благу, даже всеобщему благу, уверения в желании счастья для всех. Зло ведь никогда не выступает под своим именем, старательно прикрываясь благородными намерениями.

Вдруг появилась масса памфлетов, воззваний, обличений, в которых истина переплеталась с клеветою, призывы к облегчению положения крестьян смешивались с требованием равенства вообще, вопреки самой человеческой природе. Звучал христианский лозунг братства, но всё было проникнуто духом вражду и приправлено едкой насмешкою. Громовый хохот стоял над французскими землями: осмеивалась религия, «тупое исполнение пустых обрядов»; осмеивались старые порядки, по которым дворяне процветали за счёт нищих крестьян, живущих в землянках и питающихся просовой кашей; осмеивалась надменная королева Мария-Антуанетта, а там и сам король Людовик XVI. Но общество оказалось так разделено, что верхи — двор и аристократия — если и слышали шквал недовольства, то не сознавали его значения.

Впрочем, иные отлично сознавали. Так на пожаре иной прохожий радуется случаю погреться, а ловкий вор — возможности поживиться. Братья короля прикидывали, как бы спихнуть Людовика с трона, жиреющая буржуазия мечтала о баронских и графских коронах на своих каретах, высшее католическое духовенство — все сплошь развращённые до мозга костей аристократы — готовилось к радикальному преобразованию Церкви... И так, интригуя, богатея и веселясь, Франция шла к кровавой революции.

Между тем в России на Францию продолжали смотреть снизу вверх, желая поучиться у просвещённой Европы премудростям и французской моды, и новейшей французской философии. Парижские просветители с готовностью пользовались денежной помощью, щедро предлагаемой российской императрицей, обменивались с нею прекраснодушными посланиями, которых нравственные рассуждения сильно бывали разбавлены неумеренной лестью повелительнице Северной Пальмиры. На её приглашение прибыть в Петербург не спешили, но наконец Дени Дидро решился. Екатерина Алексеевна предназначала его в наставники внуку.

Дидро ехал в дикую Московию с настороженностью и любопытством, полагая своей миссией просвещение глухой окраины мира, но вскоре понял, что Россия — сама иной мир, для него, естественно, чужой, но интересный. Он вращался в петербургском кругу галломанов, высшей аристократии, имел аудиенции у императрицы, посетил университет... Очень хотелось затеять ему дискуссию с русским духовенством, но те уклонялись.

Однажды на одном из приёмов во дворце Дидро решительно подошёл к митрополиту московскому Платону, которого ему рекомендовали как самого умного из русских архиереев. Проповеди митрополита, переведённые по приказу императрицы на французский язык, привели Дидро в восхищение ещё в Париже.

   — А знаете ли, святой отец, — обратился на латинском языке философ к митрополиту, — что Бога нет, как сказал Декарт.

   — Да это ещё прежде него сказано, — не замедлив, отвечал митрополит.

   — Когда и кем? — спросил озадаченный невер.

   — Пророком Давидом, — спокойно отвечал Платон. — Рече безумец в сердце своём: нет Бога. А ты устами произносишь то же.

Поражённый неожиданностью и силою отповеди, Дидро застыл, потом неловко обнял Платона.

В тот самый 1782 год в самарских степях, далёких и от Парижа, и от Петербурга, в имении вдовой помещицы Марии Лукиничны Яковлевой случилась беда. Владелица имения тяжело переживала смерть мужа. Потрясение оказалось столь велико, что и спустя полгода она продолжала сидеть, запершись в своей спальне, отказываясь видеть даже детей. Горе было понятно, но, когда горничная услышала, как госпожа увлечённо разговаривает с кем-то за закрытой дверью, в доме забеспокоились.

Вызвали сестру помещицы, жившую неподалёку. Та на цыпочках подошла к спальне и услышала знакомый голос, который жалобно просил:

   — Евдоким, голубчик мой, ты меня никогда не оставишь? Я для тебя всем пренебрегла, даже детьми...

Повредилась в уме — иного заключить было нельзя. Сестра пробовала войти в спальню, но бедная больная то на коленях молила оставить её с мужем, то с яростью бросалась выталкивать.

   — Помоште, матушка, — просила старая нянька. — Деток больно жалко. Уж мы все молимся за неё, и детки молятся, а беда не уходит.

   — Мы к ней хотели зайти, — рассказала старшая, двенадцатилетняя Аня, — а она закричала, что ненавидит нас, чтобы нас увели, мы ей больше всех мешаем.

   — Потерпите ещё немного. Я вызову брата из Петербурга.

Спустя месяц приехал брат, предупреждённый обо всём. Решительно вошёл к больной и велел отворить окна. Та в бешенстве бросилась на него, царапая и кусаясь.

   — Лошадей готовьте! — крикнул он.

   — Умоляю вас, не разлучайте меня с мужем! — кричала. — Я умру без него!

Закутав в одеяло, он на руках вынес сестру и посадил в коляску, велев кучеру гнать в город «во всю ивановскую». Дорогою так кричала бедная, что прохожие в страхе крестились.

Брат привёз её в свой самарский дом. Шесть недель не отходили от неё он, вторая сестра и приходский священник. Она, казалось, не слушала их, то разговаривала сама с собою, то читала Евангелие, принесённое отцом Никодимом. Вдруг в одну ночь вскочила Мария Лукинична, бросилась к иконам и на коленях стала молиться.

   — Позовите поскорее батюшку! — попросила она сестру. — Я хочу причаститься!

С радостью поспешил к ней отец Никодим. После причащения Святых Тайн так же возбуждённо обратилась она к сестре:

   — Детей привезите, пожалуйста! — и облегчённо заплакала.

Мир и покой воцарились в доме. Вечером, когда спешно привезённых детей увели спать, Мария Лукинична рассказала брату с сестрой и священнику, что в эту решающую ночь ей во сне привиделся старичок и стал строго выговаривать, какое она делает страшное преступление против Бога и как она могла думать, что муж к ней ходит. «Ежели бы ты знала, с каким ты духом беседовала, то ты бы сама себя ужаснулась! Я тебе его покажу. — И она увидела страшное чудовище. — Вот твой собеседник, для которого ты забыла Бога и первый твой долг — детей!» «Помоги мне, грешной, — взмолилась она, — исходатайствуй прощение моему преступлению. Обещаюсь с сей минуты служить Господу моему, стану нищих, больных, страждущих утешать и им помогать». «Смотри же, — мягче ответствовал старичок, — исполни и тем загладишь своё преступление. Сейчас вставай и зови доброго пастыря, чтобы он тебя приобщил Святых Тайн».

Наутро Мария Лукинична привела детей к брату и сказала им:

   — Вот ваш отец и благодетель. Он вам мать возвращает, и вы теперь не сироты.

Жизнь её действительно переменилась решительно. Детей стала воспитывать строго, не баловала. Шубы у Ани не было, ходила зимой, закутанная в платки. На завтрак детям подавали горячее молоко и чёрный хлеб, чаю не знали, в обед — щи, каша, иногда кусок солонины, летом — зелень и молочное.

Резвая Аня любила бегать, купаться, что поощрялось матерью, и лазить по деревьям, что строго запрещалось; много ходила пешком, ездила верхом. Мать приучила её читать Священное Писание и молиться.

Навещавшая их тётка, напротив, девочку ласкала. С осторожностью разговаривая с сестрой, она как-то решилась спросить:

   — Зачем ты дочку так грубо воспитываешь?

   — Я не знаю, в каком она положении будет. Может быть, и в бедном или выйдет замуж за такого, с которым должна будет по дорогам ездить — так и не наскучит мужу прихотями, всем будет довольна, всё вытерпит. А ежели будет богата, то к хорошему легко привыкнет.

Зимою жили в городе, и там Аня постигала другую науку — милосердия. Всякую неделю мать с дочкой хаживали в тюрьму, где раздавали деньги, еду и сработанные своими руками рубашки, чулки, колпаки, халаты. Больных Мария Лукинична лечила, кормила особенной пищею и поила чаем. Аня не стояла в стороне, подчас и раны обмывать приходилось.

Приходили в дом нищие — и оделялись деньгами, рубашками, башмаками. Сама их кормила за столом и заставляла детей прислуживать. Мало того, одного из своих дворовых она отрядила специально для поисков немощных и страждущих. Сколько бедных домов было у неё на содержании, сколько сирот выдала замуж!

   — Ежели ты будешь в состоянии делать добро для бедных и несчастных, — нередко повторяла мать Ане, — то ты исполнишь закон Христов, и мир в сердце твоём обитать будет, и Божие благословение сойдёт на главу твою, и умножится богатство твоё, и ты будешь счастлива. А ежели ты будешь в бедности и нечего тебе дать будет, то и отказывай с любовью, чтобы и отказ твой не огорчил несчастливого, и за отказ твой будет тебя благословлять. Но в бедности твоей ты можешь делать добро: посещать больных, утешать страждущих и огорчённых. И помни всегда, что они есть ближние твои и братья, и ты за них будешь награждена от Царя Небесного. Помни и не забывай, мой друг, наставления матери твоей...

Так в трудах и молитвах текли дни доброй помещицы, и никто не ждал их скорого пресекновения. Но вот как-то арестанты увидели в дверях одну Аню с узелками.

   — Жива ли наша благодетельница?

   — Жива, — ответила девочка, — но больна. И говорят, опасно.

Болезнь навалилась на Марию Лукиничну вдруг и разом придавила её. Все вокруг и сама она сознавали, что наступили последние дни земной её жизни. И вот тут откуда-то возникли соседи — Елизавета Фёдоровна Карамышева с сынком Александром Матвеевичем, двадцати семи лет. Повадились ездить на весь день. Мать сидела с больной, а сын — с Аней в гостиной. Ей эти посещения были неприятны, а отчего — понять не могла.

Александр Михайлович рассказывал о своей военной службе, о поездках по России, а то просто смотрел на неё и странно улыбался.

В мае переехали в деревню. Больная едва отошла от дороги, как велела позвать Аню.

   — Вот что, друг мой, — слабым голосом сказала Мария Лукинична. — Выслушай от меня спокойно всё, что я буду тебе говорить. Ты видишь, что нет надежды к моему выздоровлению. Я не страшусь смерти и надеюсь на милосердие Спасителя, но горько мне тебя оставить в таких летах... Брата твоего я пристроила, а у тебя есть другая мать и покровитель. Не откажи только признать их за таковых. Дай мне спокойно умереть!

Девочка от усталости и ошеломления даже не заплакала.

   — Я, маменька, никогда вашей воле не противилась...

   — Так знай, что я тебя помолвила за Александра Матвеевича и ты будешь скоро его женою.

Будто одеревенела тринадцатилетняя Аня.

   — Ты поняла меня?

   — Кто же будет ходить за вами, маменька?

   — Тебя со мною не разлучат. Да и недолго уже...

Со свадьбой не медлили, но далее жизнь пошла не так, как | ожидала Аня. С матерью её разлучили, несмотря на горькие слёзы и отчаяние. Муж отвёз её в свою деревню, в небольшой старый дом, где отвёл ей комнату, объявив, что она должна слушаться во всём его и его племянницу, которая с ними будет жить постоянно, и даже спать будет с ним в одной спальне, так как очень любит дядю, и ей тягостно ночь провести, не видевши его. Но говорить об этом никому никогда не надо. Так много горя обрушилось на Аню, что у неё и сил недостало удивиться, почему нельзя говорить никому о горячей любви племянницы к дяде.

Началась новая жизнь, чаще — беспросветно тягостная, реже — дарящая утешение. Будто знала покойная Мария Лукинична, к чему надо готовить дочку. Муж был способен и удачлив по службе в горном ведомстве, имел влиятельных покровителей и хороший доход, но деньги уходили на игру и гульбу. С женою был то груб и злобен, то насмешлив: в Великий пост заставлял есть мясной суп, а то предлагал ей завести любовника. «Племянница» вскоре пропала, но он ни одной юбки не мог пропустить. Дома своего не было — снимали квартиры то в Петербурге, то в Петрозаводске, то в Архангельске, то кочевали по Малороссии. Так прожила она без малого двадцать лет.

Но всё имеет конец на этом свете. Похоронив мужа, Анна Евдокимовна вскоре вышла замуж за Александра Фёдоровича Лабзина, молодого (на восемь лет моложе её) чиновника секретной экспедиции Санкт-Петербургского почтамта. Сблизило их испытываемое обоими сильное религиозное чувство и с удивлением открытое друг в друге стремление ещё более приблизиться к Господу, полнее и глубже, чем проповедуют священники в церкви, понять учение Христово.

В то время русское дворянство оказалось оторванным от родных корней народной жизни и православия. Могучей рукою Петра была вырыта пропасть между дворянским слоем и основной массой народа, немногие могли преодолеть её. Большинство же, пытаясь удовлетворить естественную тягу души к духовному просвещению, обратилось к мистическим учениям, во множестве появившимся в Европе. Масонство виделось желанным лучом света, и многие спешили на этот свет.

В книге «О заблуждениях и истине» одного из Виднейших европейских мистиков Сен-Мартена говорилось: «Следить за материей — значит толочь воду. Я познал лживые науки мира сего и познал, почему мир не может ничего постичь: на эти науки направлены только низшия способности человека. Для наук человеческих нужен один разум, оне не требуют души; между тем для наук божественных разума не нужно, ибо душа их вся порождает...» Масонство предлагало организованные формы для проявления такого рода мистических настроений.

Казалось бы, явными противниками масонства были вольтерьянствующие вольнодумцы. Отзыв их кумира об учении Сен-Мартена был таков: «Не думаю, чтобы когда-либо было напечатано что-либо более абсурдное, более тёмное, сумасшедшее и глупое, чем эта книга». Между тем поэмы Вольтера, самый дух его сочинений, широко известных во всех домах столичного и отчасти провинциального российского дворянства, был пронизан ядом насмешки и ненависти к святыням христианства, что с очевидностью также влекло от церкви, от веры отцов и дедов.

При всей закрытости масонства известно было, что цели оно Провозглашает самые благородные и чистые, что все входящие в общество (и князья и лавочники) считались братьями и обязаны были помогать друг другу. Масонство выглядело неким собранием благородных людей. Пылкий и чистый сердцем Лабзин с радостью принял предложение о вступлении в общество, и жена поддержала его. Оба желали посвятить себя делам милосердия и благотворения, дабы увеличить счастье на скудной добром земле.

Продвигаясь по этому пути, Лабзин стал видным масоном и в 1800 году основал в Петербурге новую ложу. Анна Лабзина стала его верной помощницей и даже, в нарушение масонских правил, запрещавших участие женщин, присутствовала на некоторых заседаниях, что, впрочем, не указывалось в протоколах.

Власть занимала в отношении масонов позицию смутную. Открытого преследования их не начинали, поскольку в масонство вошли сливки русской аристократии — князь Андрей Борисович Куракин, князь Григорий Петрович Гагарин, граф Яков Алексеевич Брюс, граф Пётр Разумовский, барон Строганов. С другой же стороны, власть не могла смириться с существованием в государстве тайной организации, прямо связанной с иностранными державами и преследующей неясные цели. Государыня Екатерина Алексеевна вознамерилась побороть зло. Приближённые её (сами почти сплошь вольные каменщики) указали противника — Николая Новикова.

Расчёт был прост. Новиков, верно, принадлежал к масонскому обществу и был чрезвычайно активен в своей деятельности, однако не совсем в той сфере, в какой желательно было бы обществу. Во взятой в аренду университетской типографии для всемерного распространения просвещения в России он издавал сотни книг, от букварей и учебников до богословской и философской литературы. А в Зимнем дворце помнили, как недовольна была государыня многими публикациями в давних новиковских журналах, где прямо звучала насмешка над иными её драматическими творениями. Молодой Новиков принял за чистую монету вольнолюбивый дух екатерининского Наказа, забыв, что опасно задевать самолюбие автора, тем более автора венценосного и очень памятливого. Приманка сработала.

Высочайшим указом императрицы от 23 декабря 1785 года московскому главнокомандующему графу Брюсу и высокопреосвященному митрополиту московскому Платону предписывалось освидетельствовать издания типографии отставного поручика Новикова, ибо, как отмечалось, из оной типографии выходят «странные книги». Митрополиту Платону поручено было также испытать самого Новикова в православном законе, «а в книгах типографии его не скрывается ли умствований, несходных с простыми и чистыми правилами веры нашей православной и гражданской должности».

26 января 1786 года митрополит Платон донёс государыне, что поручик Новиков призван был и испытан в догматах православной греко-российской Церкви и оказался примерным христианином. Изъятые книги митрополит разделил на три разряда: 1) книги собственно литературные, которые по скудости литературы отечественной желательны к распространению; 2) книги мистические, которых высокопреосвященный просто не понял и потому судить о них не может; 3) книги самые зловредные, развращающие добрые нравы и ухитряющиеся подкапывать твердыни святой нашей веры. «Сии-то гнусныя и юродивыя порождения так называемых энциклопедистов, — писал митрополит Платон, — следует исторгать, как пагубныя плевела, развращающий добрыя нравы». Спустя Два месяца указом государыни графу Брюсу дано было знать, какие книги изъять из книжных лавок и сжечь. Дополнительно московскому главнокомандующему было сообщено, что государыне приятно будет, ежели после окончания аренды Новиковым университетской типографии сия аренда не будет возобновлена.

Таким образом, удар по масонству вроде бы и был нанесён, но цели нс достиг.

В первый день нового 1800 года молодая жена великого князя Константина Павловича принцесса Юлиана Сакс-Кобургская едва не умерла от страха. Рано утром, когда за окнами Зимнего дворца было совсем темно, а в коридорах ещё не началось тихое мельтешение слуг и придворных, принцесса, принявшая в православии имя великой княгини Анны, была разбужена оркестром трубачей, прямо под её дверями проигравшими «зорю». Сделано было сие по приказанию её супруга, большого шутника, великого князя Константина. Бедную принцессу трясло весь день, что искренне забавляло её мужа.

Великая княгиня Анна не осмелилась пожаловаться императору, но своей свекрови императрице Марии Фёдоровне излила всё негодование, заявив, что у неё недостаёт сил переносить дикие чудачества грубияна мужа и она намерена покинуть Россию. Мария Фёдоровна, как могла, успокаивала бедную немецкую девочку, польстившуюся на великокняжескую корону.

Позднее принцессу успокаивали на половине наследника престола, великого князя Александра. Его молодая жена великая княгиня Елизавета Алексеевна (ещё недавно — принцесса Луиза Баденская) жила в полном мире и согласий с мужем. То была удивительно Счастливая пара.

Двадцатитрёхлетний великий князь Александр Павлович обладал очарованием редкого красавца (в отличие от брата Константина, курносого, лысоватого, с грубым голосом и резкими движениями). Улыбку его называли не иначе, как «ангельской», грация его движений и величавая поступь порождали сравнения с Аполлоном. При всём том, наследник сформировался в дворцовой атмосфере трусости и стяжательства, смелого разврата и наглого лицемерия как умелый царедворец.

Он рано научился скрывать свои подлинные чувства и мысли, и от покойной бабки, и от строгого отца. Шатки и неопределённы были внушённые Лагарпом идеи республиканизма и свободы... Мягкость характера, природные доброта и лень порождали в нём мысль об отказе от престола, и он долго лелеял мысль о жизни свободного гражданина на берегу Женевского озера, однако притягательность царской власти оказалась несравнимо сильнее. Церковные обряды он послушно выполнял, но в атмосфере мистицизма, питаемой то вольтерьянством, то масонством, то идеями отцов иезуитов, которые осмелели в России при Павле Петровиче, великий князь стал сущим космополитом.

Впрочем, мысль о благе отчизны была для него важна, чувство долга оставалось твёрдым. Он сознавал крайнюю неготовность брата Константина для российского престола и видел растущее недовольство столичного дворянства батюшкиным правлением... Императорская корона надвигалась на него. Он и страшился этого, и очень желал...

 

Глава 4

ПЕРВОПРЕСТОЛЬНАЯ

Москва встретила отца и сына Дроздовых празднично. На пути в лавру они собирались остановиться в ней на денёк, а пробыли без малого неделю. День за днём пролетали в богослужениях, сидении за столом в доме деда Александра Афанасьевича, его сына Григория, служившего диаконом в церкви Иоанна Воина, и отцовского зятя Сергея Матвеевича, чиновника Московского епархиального управления (с помощью которого отец хлопотал о месте диакона для своего будущего зятя Иродиона Сергиевского). Сколько было съедено! Сколько услышано новостей и житейских историй! Сколько было увидено красоты и редкостей! У Василия голова шла кругом.

Первым делом сходили к Иверской. Часовня у Воскресенских ворот Китай-города пылала жаром множества свечей, Череда самых разных людей продвигалась медленно перед иконою, тут по виду были мещане и мужики, купчихи и закутанные в платки бабы с детками, которых они поднимали приложиться к святыне; тут же с десяток дворян и дворянок теснились вокруг священника, служившего молебен, как пронеслось вокруг, «для новобрачных». Но Василий не сумел разглядеть жениха с невестою.

На пути к отцовским родственникам — родителям жены отцовского брата Ивана Фёдоровича — прошли шумной Неглинною, по правой стороне которой на одном из московских холмов стоял Рождественский монастырь. Самой речки не было видно. По словам отца, на масленицу здесь устраивались знатные ледяные горы. Отец Михаил и радовался Москве, и покряхтывал от частых непредвиденных расходов то на сбитень и пирожки для Васи, то на дивной работы лампады (в подарок тестю и для дома), которые он присмотрел в лавке на Никольской и не мог не купить. А Василий с изумлением и робостью постигал после коломенского захолустья новую для него жизнь большого города.

В волнениях и хлопотах старший Дроздов едва не забыл наказ своего отца Фёдора Игнатьевича: непременно сходить в Новоспасский монастырь к старцу Филарету. Признаться, сам отец Михаил большой нужды в том не видел, да и времени мало у них, но ведь почему-то же молчаливый и несловоохотливый батюшка просил... Пошли в Новоспасский. Через густую толпу едва пробрались к келье старца, благо облачение иерейское помогло. Седенький старик едва глянул на отца с сыном, как руки протянул к ним:

   — Милые мои, я вас заждался!

Дроздовы переглянулись с удивлением.

Старец начал свой монашеский путь с Саровской пустыни, был переведён в Александро-Невскую лавру, а лет десять назад обосновался в Москве. Он славился исключительной прозорливостью; митрополит Платон назначил его духовником инокини Досифеи (дочери от тайного брака императрицы Елизаветы и графа Разумовского); православным книжникам известно было его немалое собрание рукописной святоотеческой литературы. Ничего этого Дроздовы не жали. Помимо нежданного приветствия их поразила умилительная кротость и ласковость старца.

   — Благословите, отче, отрока Василия, — попросил отец Михаил. — В семинарию поступает.

Старец пристально вглядывался в лицо младшего Дроздова, так что Вас» даже смутился и потупился.

   — Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! — торжественно произнёс отец Филарет твёрдым голосом, осеняя крестом юношу, и неожиданно добавил: — А в другой раз ты меня благословишь...

Старец помолчал ещё и заговорил будто сам с собою:

—...кто хочет идти за Мною, отвертись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною... Много званых, но мало, ох, мало избранных...

Келейник сделал им знак, и Дроздовы дошли к двери. На пороге ещё оглянулись и поразились прямому и счастливому взгляду старца: он радостно улыбался!

— Понравился ты ему, видно, — задумчиво сказал отец Михаил. — Надо полагать, с семинарией всё обойдётся.

Сын не ответил. Он заново переживал короткие минуты пребывания в полутёмной келье и непонятное пророчество.

В доме московского деда Василий бросился к книжной полке, на которой выстроились толстые и тонкие тома в твёрдых тёмных переплётах с золотым тиснением. Библия на славянском, Псалтирь тоже на славянском, «Грамматика» Ломоносова, творения Блаженного Августина на латыни, «Древняя Российская Вивлиофика, или Собрание разных древних сочинений»... Интересно...

«Не всё у нас ещё, слава Богу, заражены Францией; но есть много и таких, которыя с великим любопытством читать будут описания некоторых обрядов, в сожитии предков наших употреблявшихся; с не меньшим удовольствием увидят некоторый начертания нравов их и обычаев и с восхищением познают великость духа их, украшеннаго простотою. Полезно знать нравы, обычаи и обряды древних чужеземных народов, но гораздо полезнее иметь сведения о своих прародителях; похвально любить и отдавать справедливость достоинствам иностранным; но стыдно презирать своих соотечественников, а ещё паче и гнушаться оными».

   — Батюшка! Какая хорошая книга! — обратился к отцу Василий.

   — Книга, может, и хорошая, — осторожно сказал отец, — но ты всё ж таки поставь её на место. Издателя её, Новикова, только недавно из крепости выпустили.

По Кремлю его водил отец. Василий увидел первую церковь, поставленную на Москве, — Рождества Иоанна Предтечи, от которой открывался прекрасный вид на Замоскворечье. Неподалёку древний собор Спаса на Бору с богатейшим убранством, но удивительно маленький, как образ ушедшего в историю Московского княжества. И будто для сравнения за ним возвышался величественный кафедральный Успенский собор, главный храм Московского царства. Для его осмотра дедушка Александр Афанасьевич назначил особенный день.

Василий был поражён громадностью храма уже при первом посещении службы. Нынче, отерев нос и щёки и распутав концы башлыка, он вдруг увидел то, чего не мог понять сразу: строгую красоту устройства и убранства храма.

Усталый отец присел у свечного ящика, а юноша, задрав голову, обходил храм. Подолгу стоял он у росписей стен собора. Западную сторону почти всю занимало изображение Страшного суда, северную — вселенских соборов. На огромных столпах — фигуры мучеников христианских, ибо они служат опорой и утверждением Божественной Истины.

Иконостас был грандиозен, возвышаясь во всю высоту собора на пять ярусов. Иконы на верхнем, пятом, были почти неразличимы, там вокруг Бога Саваофа помещались образы древних праотцев и патриархов, на четвёртом — пророков ветхозаветной церкви, с иконой Знамения Божией Матери посредине. На третьем иконы церковных праздников и евангельских событий. На втором — в человеческий рост изображения Спасителя в образе Великого Архиерея с предстоящими перед ним Богоматерью, Иоанном Предтечей и апостолами. Нижний ярус, как и в любой Церкви, посвящался местным иконам, но среди них была одна — святыня всероссийская.

   — Владимирская икона Божией Матери, написанная ещё при жизни Пресвятой Девы евангелистом Лукой, была вывезена из Царьграда в Киев в шестом веке, — сказал подошедший дедушка Александр. — Князь Андрей Боголюбский привёз её во Владимир на Клязьме — отсюда и название образа, — а в Москву впервые привёз её великий князь Василий Первый, дабы оборонить город от жестокого нашествия. Сколько чудесных избавлений и исцелений случилось благодаря этому дивному образу, едва ли кто скажет... Пойди приложись.

С благоговейным трепетом юноша прикоснулся губами к холодному серебряному окладу, укрывавшему образ, перекрестился и совсем близко увидел дивный лик, в котором и умиление, и печаль, и утешение, и упование твёрдое... Никто не ведал, что было тогда в сердце его.

Дедушка рассказывал такие интересные вещи, что не только Василий, но и отец слушал с увлечением о царском и патриаршем месте, о троне Владимира Мономаха и упокоившихся здесь первосвятителях российской церкви, начиная с митрополита Петра до митрополитов Ионы, Филиппа, Гермогена.

Людей в храме не было видно, лишь возле дверей какой-то служка не спеша тёр веником каменные плиты пола. Отец и дедушка свернули за толстый столп, и Василий не удержался — уселся на патриаршее место под невысоким сводом, опирающимся на витые столбики тёмного дерева.

   — Зря примериваешься, вьюноша, — с улыбкою и совсем не строго сказал вдруг вышедший из-за столпа Александр Афанасьевич. — Государь Пётр Алексеевич патриаршество на Руси отменил. Теперь у нас Синод.

Василий мгновенно покраснел от стыда, но отец был задумчив и не сделал ему выговора за глупую шалость.

В алтаре они увидели величайшие святыни: Ризу Господню, привезённую в Москву послами персидского шаха, Гвоздь Господень, доставленный из Грузии, часть Ризы Пресвятыя Богородицы. Только крестились благоговейно Дроздовы и радовались, что сподобились такого счастия.

—...Сия дарохранительница из червоннаго золота — дар светлейшего князя Потёмкина-Таврического... В сём ларце покоятся государственные акты о престолонаследии... — Дедушка Александр неожиданно весело посмотрел на своих спутников. — А вот вам, говоря латинской поговоркою, nonmulta, sed multum, что означает: не много, но многое!

Таким знатокам латыни, как Дроздовы, перевод не был нужен. Они вопрошающе взирали на небольшой сосуд из тёмного камня, который бережно держал старый соборный ключарь.

   — Сосуд сей из яшмы с финифтяной змейкой, символом вечности, по меркам земной жизни почти вечен, ибо служил ещё Августу Кесарю, от которого перешёл к византийским императорам, а от них попал к Владимиру Мономаху. Подлинно пыль деков впитала эта чаша... Подержи, Васенька, подержи.

Август, Рим, ещё Господь не сошёл на землю, и он, Василий Дроздов, держит в руках это немое свидетельство протёкших веков. Значит, и сам он также часть не только огромного Божиего мира, но и пёстрой всемирной истории... Собор преподал ему ошеломляющие открытия, которые предстояло обдумывать и постигать во всей полноте.

Подойдя к патриаршей ризнице, все трое почувствовали усталость и решили отложить её осмотр на потом.

Отошли от ризницы и невольно подняли глаза на стройную громаду колокольни Ивана Великого. Будто рослый богатырь в золотом шеломе стоял посреди древнего городища, зорко оглядывая, не идёт ли откуда враг.

   — Красота-то какая, Господи! — выдохнул отец.

   — Батюшка, пойдёмте колокольню посмотрим! — И устал, и голова гудела, и ледяной ветер с реки разгулялся, но невозможно было отойти просто так от очередного чуда.

   — Ты, Васенька, иди-ко сам, скажешь там, что я позволил, — решил дело дедушка Александр. — А мы с твоим батюшкою отправимся перекусить. Наморозишься — беги скорей в дом.

Квартира соборного ключаря располагалась в покоях старого Патриаршего двора позади Успенского собора.

Сам не понимал, отчего вдруг ушла усталость. Нош несли его всё выше, всё дальше по высоким потёртым белым ступеням внутренней лестницы, шедшей внутри пятиметровой толщи стены. Так же ходил царь Иоанн Васильевич Грозный, едва не задевая скуфейкой чернеца за своды.

Торопясь и поскальзываясь, он обошёл первый ярус, протискиваясь мимо громадных колоколов, каждый из которых был больше их самого большого соборного. На второй ярус вела уже витая металлическая лестница. Тут оказалось попросторнее, но тянуло дальше. Третий ярус ошеломил тем, что огромный город отсюда виделся сжавшимся вдвое.

Далеко внизу медленно тащилось множество саней, редкие кареты на полозьях. Хорошо было видно пёструю толпу на Красной площади, где снега будто и не было, а вдали на самом краю горизонта пустыри, рощи, укрытые снегом, какой-то дворец красного камня, поближе — невиданная сизая громада с остроугольной башней. Да это Сухарева башня!

За несколько минут он продрог до костей и с сожалением должен был уйти, не разглядев всего. Но, проходя мимо первого яруса, не выдержал, вышел на обзорную площадку с балюстрадой и, протаптывая тропинку в нанесённых сугробах, смотрел и смотрел на дома, церкви и дворянские особняки Замоскворечья, близкие Ильинку и Варварку внутри стен Китай-города, совсем близкие Охотный ряд и сказочный белокаменный дворец против самого Кремля, на удивительный собор Василия Блаженного, десятки церквей и соборов Кремля...

«Летом бы сюда приехать», — думал Василий, стуча зубами от холода.

В квартире дедушки, состоявшей из нескольких маленьких, квадратных и вытянутых, комнаток с низкими сводчатыми потолками и крохотными окнами, его заждались. Бабушка, тётки и дядья, которых ещё недавно он не знал, наперебой потчевали всем, что стояло на столе, а потом вернулись к своим разговорам.

   — Преосвященный Платон строг, верно. Когда служит в Чудовом или в Большом соборе, никто не отважится разговаривать. Уж на что знатные дворянки есть, а ни одна не принимает благословение владыки или антидор в перчатках. Ежели увидал какого духовного на улице пьяным, никогда не спустит, — рассказывал старшему Дроздову второй сын дедушки Александра, диакон Фома.

   — Что ж, в монастырь отсылает?

   — Редко. Он хоть строг, а сердцем мягок. Иному выговор сделает, иного пошлёт поклоны земные класть или пеню наложит немалую, до пяти рублей, иного низведёт на низшие должности... Недавно кум из лавры приехал, рассказал, как к владыке после службы подошёл какой-то приезжий монах из дальнего монастыря с жалобою, что кормят их чёрствым и заплесневелым хлебом, и показал кусок. Владыка взял кусок и стал есть. «А где ты родился? — спрашивает монаха. — А кто родители?.. Отчего в монастырь постригся?..» Тот всё рассказывает. «Да с чем же ты, отец, пришёл ко мне?» — наконец спрашивает Платон. «Жаловаться на дурной хлеб». — «Где же он?» — «Да вы скушали его!» — «Ну и ты иди, твори такожде».

Посмеялись невольно духовные за столом, покрутили головами.

   — А с чего ж пошло упразднение епархии нашей? — полюбопытствовал отец Михаил. — Едва ли владыка Платон тому причиною.

   — Синод мудрит, — нехотя отвечал зять Сергей Матвеевич, единственный ад столом бывший бритым и не в рясе, а в коричневом сюртуке. — Хотя дела так поворачиваются, что скоро и Синод по-московски говорить начнёт.

Про Василия никто не вспоминал. Он сидел в углу на твёрдой лавке в полудрёме от тепла, сытной еды и силился ничего не пропустить из таких интересных разговоров. Дома в Коломне дед и отец обсуждали церковные дела наедине, выставив его за дверь. А здесь он сидит со всеми за столом, как большой. Да он и есть большой!..

Служанка тихо и незаметно убрала со стола пустые блюда и тарелки. Духовенство не имело права владеть крепостными душами, но запрет этот обходили, покупая прислугу на имя знакомых помещиков. На столе появились бутыли с наливками, рюмки синего и зелёного стекла, мёд, варенья, сладкие пироги, белые фарфоровые чашки с синими рисунками цветов и трав.

   — Хорошо живете, отец Александр, — невольно порадовался старший Дроздов.

   — Не жалуемся, благодарение Господу, — отозвался тот. — Пряники что ж забыли? Внуков надо побаловать... А что в консистории про новые указы слышно?

Появившиеся из соседней комнаты внуки и внучки подходили и получали по печатному Вяземскому прянику. Василий думал было пересидеть, но отец глянул строго — юноша встал и тоже подошёл к старику.

Отец Александр пригнул его и поцеловал в лоб.

   — Вот вам архиерей будет! — объявил он.

   — Это почему же? — усмешливо поинтересовался диакон Фома.

   — А потому что учен, а молчит себе да слушает, как мы с вами языки точим. Бери пряник, умница, и чай пей. А Москва, известно, слухом полнится, молвою живёт... Так что с указами?

   — В точности не помню, батюшка, — с усилием заговорил осоловевший консисторский, — про цветы вот. Высочайше поведено, что если кто желает иметь на окошках горшки с цветами, держали бы оныя по внутреннюю сторону окон, а ежели по наружную, то непременно чтоб были решётки. Другой указ — чтоб не носили жабо и не имели на физиономии бакенбард. Чтоб малолетние дети на улицу из домов не выпущаемы были без присмотру...

   — Как это у государя на всё времени достаёт...

   — Ещё указ, что вальс танцевать запрещается, башмаки не носить с лентами, иметь оныя с пряжками.

   — Ты всё про дворянские дела, а про духовных было что?

   — Из недавних газет ничего не было.

   — Да ведь и сколь уж дал нам государь, — вступил в разговор старший Дроздов. — Телесные наказания отменил, награды специальные ввёл. У нас в Коломне иные батюшки спят и видят, как бы наперсный крест особенный получить, а то и митру.

   — Наш-то владыка был против, — тихо сказал отец Александр. — Полагает он, что митра есть часть только архиерейского облачения и честь ношения её умалится, ежели надеть её на голову любого протопопа. Но государю виднее...

Разговор ещё долго тек с события на событие, с одного лица на другое, о скорых свадьбах племянницы отца Александра и старшей дочки отца Михаила, о том, что правильно отец Михаил везёт сына в троицкую семинарию, о назначении на калужскую епархию какого-то Феофилакта, о странных предсказаниях полоумного монаха Авеля, а Василий то слушал, то на мгновение впадал в дрёму... Нравилась ему Москва.

 

Глава 5

ТРОИЦКАЯ СЕМИНАРИЯ

В приёмной ректора архимандрита Августина пришлось издать долго.

Отец Михаил покорно сидел на лавке, положив руки на колени, и изредка поднимал глаза на висевшую в углу небольшую Смоленскую икону Божией Матери с едва заметным огоньком лампады. Василий, кусая губы, то мерно расхаживал от входной двери до лавки, то пытался посидеть, примостившись рядом с отцом, но снова вскакивал и начинал топтаться по тесной комнате. Его грызла обида.

В Сергиев Посад добрались к вечеру. Переночевали у земляков, а поутру, оставив вещи, отправились в лавру. Для младшего Дроздова всё виделось как бы продолжением московских чудес: высокие стены лавры, непохожие друг на друга церкви, громада Успенского собора и дивная красота лаврской колокольни. Зашли в Троицкий собор, чугунный пол которого был устлан толстым слоем сена (иначе зимой было не выстоять службу). После литургии поклонились преподобному Сергию и, помолившись, отправились в семинарию.

Огорошили их ещё у входа свои коломенские семинаристы, приехавшие ранее.

   — А наших всех в класс риторики определяют! И на казённый кошт никого не берут! — объявил Ваня Пылаев.

   — Как же так? — опешил Василий, — Мы прошли всю риторику...

   — Прошли-то прошли, но тут говорят, что мы до философии не доросли, познаний не хватит уразуметь.

   — Батюшка, что же это? — аж побледнел Василий.

Отец Михаил отправился в канцелярию. Высокий и худой инспектор иеромонах Мелхиседек сидел за большим столом, заваленным бумагами. Выглядел он строго, глаз почти не поднимал, внимательно выслушивал подходивших послушников и семинаристов, кратко отвечал, успевая при этом подписывать бумаги. Когда же поднял глаза на старшего Дроздова, тот увидел, что взор отца Мелхиседека добр и ласков.

   — Ничем не могу помочь, — отвечал он отцу Михаилу, и видно было, что сам искренне этим огорчён. — Отец ректор указал, что знания вновь прибывающих настолько малы, что не грех им посидеть ещё в классе риторики. Беды большой нет. Коли сынок ваш знающ, через год поступит в класс философии. Давайте прошение и документы.

Через год... Восемь лет провёл Василий в коломенской семинарии и полагал, что достаточно учен, год уже отучился в философском классе, а тут на них смотрят как на полуграмотного деревенщину. Обидно! И несправедливо!

   — Отец инспектор, — не сдавался старший Дроздов, — нельзя ли Мне самому объяснить отцу Августину наше дело. По справедливости говорю, что сын мой подготовлен отлично — извольте посмотреть аттестат. Латынь знает превосходнейше, это не как отец говорю...

Внутри у Василия всё сжалось от напряжения.

   — А греческий? Греческий язык он знает? — мягко спросил инспектор.

   — Греческого у них ещё не было...

   — Ну что ж тут поделаешь... Да вы не отчаивайтесь, батюшка... Впрочем...

Из глаз Василия потекли жаркие слёзы. Утёр поспешно.

   — Аттестат действительно отличный, — размышлял вслух отец Мелхиседек. — Я отцу ректору доложу, а там уж уповайте на Господа.

И вот они ждали. Отец ректор обедал.

Лаврские куранты на колокольне отбивали час за часом. Наступил вечер. Немолодой послушник внёс в приёмную свечу в фонаре с толстыми стёклами. Наконец распахнулись двери покоев архимандрита, откуда степенно вышли несколько иеромонахов и двое статских. Договаривая что-то своё, они прошли мимо Дроздовых, не заметив ни скромного батюшку в небогатой рясе, ни небольшого росточка худенького юношу. Подождали ещё немного. Наконец из приотворенной двери донеслось:

   — Зови коломенских...

Василий вошёл со страхом, но ректор архимандрит Августин оказался обыкновенен: среднего роста, очень полный, с широкою бородою лопатою, с зачёсанными назад густыми волосами с проседью, открывавшими высокий лоб; голос его был мягок и певуч, звучал ласково; взор внимателен и испытующ.

   — Ну что, батюшка, сынка привезли... Учен, говорят, а мы сей же час его и проверим... Бери перо, юноша, и записывай тему: «Аn dantur ideae innatae». Записал?.. Ступай в приёмную и пиши там сочинение, а мы пока с твоим батюшкою чаю попьём. Ступай, ступай.

Знал отец ректор, что в программе коломенской семинарии не предусмотрено было изучение ни платоновских, ни каких иных философских систем, а стало быть, чрезмерно прыткий попович и не мог ничего написать о врождённых идеях. Но не было ему ведомо, что среди отцовских книг Василий давно отыскал «Философию» Винклера и проштудировал её внимательнейше. Благодушно беседовал отец ректор с коломенским иереем, который нравился ему чем дальше, тем больше неожиданной обширностью познаний. Отец Августин был близок к преосвященному и знал, что из 1200 священников московской епархии лишь десятая часть имела полное семинарское образование. Коломенский же поп и читал много, и говорил хорошо. Жаль будет ему отказать, решил отец Августин, поглядывая, когда же появится на пороге фигура удручённого поповича.

К искреннейшему удивлению почтенного ректора, попович вошёл твёрдым шагом и протянул листы с сочинением, которое не стыдно и выпускнику представить.

   — Ай да Дроздов... — протянул отец Августин. — Как зовут тебя?

   — Василий.

   — Что ж делать, принимаю тебя, Василий Дроздов, в виде исключения в философский класс, но на свой кошт. Учись прилежно и моли Бога за отца своего.

Оба Дроздовых в первый миг не осознали прозвучавших слов, и вдруг будто глыба каменная пала с них. Поступил!

И потекли дни новой жизни.

Каждый из них был поначалу труден для семнадцатилетнего Василия, ибо приходилось не только усиленно заниматься науками и прежде всего греческим языком, догоняя товарищей, но и самому обустраивать своё житье, что оказалось ой как непросто.

В первые дни жизни в семинарии он решил пренебречь наказом отца об устроении на казённый кошт, уж слишком неприглядно показались ему после дома условия жизни семинаристов. Даже в самом здании семинарии были теснота и страшный холод, так что иной раз учитель и рта не мог раскрыть. Семинаристы сидели в нетопленных классах с разбитыми окнами, по которым гуляли сквозняки, не снимая армяков и шинелей, часто чесались от множества паразитов. Почти все пожёвывали то сухарь, то кусок хлеба. Начальство же заботилось преимущественно о чистоте нравственности семинаристов и твёрдости их познаний в науках. Василию рассказали, что в открывающейся вскоре новой вифанской семинарии житье наверняка будет полегче, но туда сам преосвященный отбирает учеников. Владыка Платон экономил на отоплении учебных и жилых келий, с тем чтобы побольше помогать бедным: всех неимущих богомольцев в лавре кормили бесплатно. Семинаристам же владыка советовал для теплоты «жить потеснее», вследствие чего семинарскому начальству беспрестанно жаловались на страшную тесноту в кельях, где шесть — восемь бурсаков в тулупах едва не сидели друг на друге.

Полагалась казённокоштным семинаристам одежда: бельё, сапоги с чулками, шапки с рукавицами, овчинный тулуп на три года, башмаки с чулками, суконный кафтан на три года с починкою, кушаки из коломейки. В обыкновенные дни весны и осени ходили семинаристы по кельям в длинных халатах и (для сбережения обуви) босиком, надевая форму — суконные синие казакины с малиновым воротником — лишь на занятия. Хлеба полагалось на брата по 14 фунтов в неделю, кваса — без меры, щи по будням пустые, по праздникам с говядиною (по 2 фунта на три человека), да ещё баловали студнем, выставляя по блюду на семь человек.

Василию рассказали, что это ещё хорошо. Ранее на учеников низших курсов отпускалось по 2 1/2 копейки в день, на риторов — по 4 1/2 копейки, на философов — по 5 1/2 копейки и на богословов по 6 копеек. Теперь же расходы увеличили вдвое. Стипендию платят, но она невелика, и выгоднее всего постараться стать стипендиатом митрополита, им сам преосвященный доплачивает по 30 рублей.

Для большей экономии и пресекновения праздности троицкие семинаристы сами мололи себе рожь на хлеб и квас; скот для говядины также свежевали в самой семинарии. Летом все отправлялись на покос.

Народ вокруг Дроздова оказался разный. Иные, точно, богомольны и прилежны в учении, иные плывут себе по течению, не загадывая ничего на следующий день, а есть так и вовсе разгульные насмешники, непонятно для чего поселившиеся в стенах лавры. Разные слышал он советы и приглашения, они не колебали его внутренний покой, за исключением одного вопроса — квартиры.

«Живу на той же квартире, — писал Василий отцу, — но после праздника непременно сойду, потому что на Переяславке никому не велено стоять. Не знаю теперь, куда приклонить голову: не только на хозяйский кошт нигде не принимают, но и на свой — весьма мало. Там тесно; там хозяин пьяница; там беспокойно. Надобно жить или на худой квартире, или на улице. Беда! Если пойдёшь на худую квартиру и то за теснотою, то за шумом будешь терять много времени: то правда, что не хуже будет, если жить на улице»...

С Переяславки, известной в Сергиевом Посаде дурной репутацией, где поселил его сам батюшка, прельстившись дешевизною квартиры, он в январе же сошёл.

Новая квартира была у дворника рождественского попа. Оба, и поп и дворник, славились пьянством, но трём семинаристам был обещан «особый покой», Василий сам покупал муку, в очередь с товарищами варил пустые щи, а вечерами, закрыв уши ладонями, сквозь дворницкие то пение, то храп зубрил греческий язык. Выхода иного не было. Иначе следовало поселиться в лачуге с волоковым окошком, где в самые полдни букв не видно в книге. В такой поселился один из коломенских и вдруг стал часто мигать и щурить глаза...

Василий представлял беспокойство матери и в каждом письме писал, что «меня сие житье весьма мало или совсем не трогает и не огорчает». О нескончаемых простудах, навалившихся на него с середины января, он не упоминал. С удовольствием передавал поклоны всем родным, бабушкам Фроловне, Алексеевне, Васильевне; по просьбе матери, которая, как всякая жена священника, занималась лечением, узнал полезный рецепт: два фунта анису, два фунта льняного семени, десять золотников салоцкого корня, десять золотников салоцкого соку — всё высушить, истолочь, просеять сквозь сито, потом, растопив в муравленом горшке два фунта мёду, всыпать порошок туда, размешать и поставить в печь, дабы хорошо протомился, а принимать по столовой ложке утром и вечером и продолжать лечение шесть недель.

Новости шли с обеих сторон. Василий сообщал отцу, что вовсю штудирует философскую систему Платона и Аристотеля, тексты которых читает по-гречески лишь с небольшими затруднениями. Владыка Платон почти не живёт в Москве в Троицком подворье, что на Сухаревке, а большую часть года проводит в Троице или новой своей обители Вифании. Весной по семинарии вышло распоряжение: рубахи, порты, шляпы, чулки и шейные платки казённокоштным семинаристам иметь свои, получая на казённый счёт лишь бельё: Иные приуныли, и рассказывали про двух бурсаков, ходивших у московской заставы по дворам с протянутой рукою. Владыка Платон всячески поощрял в семинарии диспуты на латинском языке, и в них младший Дроздов скоро заслужил хорошую репутацию.

Он не написал об одном случае, заставившем задуматься. Шли после диспута семинаристы гурьбою через лавру, продолжая спорить по-латыни, и один мужик, посторонясь, сказал другому: «Видать, немцы. Как же пустили их сюда?» Василий усмехнулся темноте мужицкой, а потом пришло в голову, что, может, тот и прав... Всё богословие преподавалось им на латыни, а на что латынь в любом приходском храме?

Не знал Дроздов, что вопрос этот уже обсуждался в Святейшем Синоде. Митрополит Платон горячо к сердцу принял дело и писал члену Синода митрополиту Амвросию: «...чтобы на русском языке у нас в училище лекции преподавать, я не советую. Наши духовные и так от иностранцев почитаются почти неучёными, что ни по-французски, ни по-немецки говорить не умеем. Но ещё нашу поддерживает честь, что мы говорим по-латыни и переписываемся. Ежели латыни учиться так, как греческому, то и последнюю честь потеряем, поелику ни говорить, ни переписываться не будем ни на каком языке; прошу сие оставить. На нашем языке и книг классических мало. Знание латинского языка совершенно много содействует красноречию и российскому. Сие пишу с общего совета ректоров академического и троицкого...»

С жадным вниманием и интересом следил Василий за каждым появлением митрополита Платона. То был не просто архиерей высшего ранга, близкий к царям, но и мудрый философ, написавший курс богословия, красноречивейший проповедник, слова и речи которого юный семинарист со вниманием штудировал. Парадные митрополичьи выходы были пышны и красивы, но, когда владыка выходил на амвон и произносил проповедь, оказывалось, что говорит он о том, что равно близко и понятно всем, от высокообразованного столичного аристократа до последнего серенького мужичонки.

...Чада мои, остановимся на словах Евангелия: Приидите ко Мне труждающиеся и обременённые, и Аз упокою вы. Возьмите иго Моё на себе, и обрящете покой душам вашим... Сей глас Евангельский всех праведных столь зажёг сердца, что они не давали сна очам своим, и ресницам своим дремания, доколе не обрели покоя сего. Но... Сей покой не состоит в том, чтобы оставить все мирские должности и попечения, то есть чтобы оставить дом, жену, детей, промыслы, и удалиться в уединённое место. Нет. Сии попечения нам от праведной судьбы назначены: в поте лица твоего снеси хлеб твой... Да они же не токмо не отводят от спасения, но и суть средство ко спасению: ибо исправлением должности своея пользуем мы общество и воспитанием детей приуготовляем добрых граждан... Да и приметьте вы в Евангелии: оно, призывая нас к покою, тотчас придаёт: «Возьмите иго Моё на себе». Вот иго: и хотя сказано «иго Моё», а не мирское, но всякий труд, всякое попечение, по учреждению Божию отправляемое с пользою своею и общею, есть иго Божие.

И не может извиниться таковой, что он вместо того будет упражняться в единой молитве и богомыслии. Ибо одно дело Божие другому подрывом служить не должно, и сии дела суть совместны: одно другому не только не противно, но и одно другому помогает...

В феврале в классах в первые часы было темно, сторож приносил для преподавателя особую свечу. Василий берег глаза, не записывал, а запоминал и после лекции переносил в тетрадь главное. Вот и сейчас он не доставал чернильницы и пера, а сидел на отведённом ему месте в последнем ряду и поглядывал, как семинаристы медленно, один за другим тянулись в класс. Удивляло его необычное оживление известных на курсе лентяев и забияк Никиты и Ивана. Они что-то делали возле кафедры, выглядывали за дверь и давились от смеха. Верно, готовят какую-нибудь каверзу. Странно, что не видно их предводителя, злонасмешника Михаила. На прошлой неделе кто-то из них ухитрился вырезать середину учительской свечи, закрыв провал берестой, и сколько было крика и смеха при испуге отца Иулиана, читавшего церковную историю, когда свеча вдруг погасла!

Василий чуть напрягся. Троица шалунов его частенько задевала, он отвечал ей молчанием. Но вроде бы сегодняшняя каверза его не касалась.

Точно! В класс влетел рыжекудрый задира Михаил, а за ним — самый тихий и робкий семинарист Акакий Малышев, прямо соответствуя своей фамилии, малый ростом и единственный на курсе без малейших признаков усов и бороды, постоянный предмет насмешек и помыканий.

   — Миша! Ну Миша! — канючил он тоненьким голоском. — Отдай шапку! Ну, прошу тебя!.. Мне сегодня за дровами ехать!.. Мишенька!..

   — Отстань! — со смехом отвечал Михаил и вдруг резко повернулся к Акакию. — Да вон твоя шапка! Гляди!

Он показал на потолок, и все в классе вгляделись — точно: на крюке, для чего-то вбитом в потолок, почти над высоким пустым шкафом без полок, стоявшим возле кафедры, висел растрёпанный малахай.

   — О-о-ой... — чуть не заплакал Акакий. — Миша! Отдай мне шапку!

   — Полезай и достань, — равнодушно ответил тот, а глаза подозрительно блестели.

   — Миша, я не достану. Я боюсь.

   — Попроси Никиту, он тебе поможет! — притворно ласково предложил Михаил.

Все в классе замерли, предчувствуя потеху.

   — Конечно помогу! — с жаром отозвался высоченный лупоглазый Никита. — И Ванька поможет! Не боись!

Шалуны легко подняли на руки тщедушного Акакия и поднесли к шапке, но только поднесли. Тот потянулся... и не достал. Вновь потянулся...

   — Ребята, ещё чуток... — попросил Акакий.

   — Да ты на шкаф вставай! — посоветовал стоявший внизу Михаил.

   — Точно!.. Вставай, вставай! — загалдели Никита с Иваном.

И Акакий послушно ступил на шкаф... и тут же провалился в него, не увидев отсутствия верхней доски.

Вид маленького семинариста, вставшего за стеклянными дверцами, воздев руки вверх (ибо шкаф был узок), и оторопело разевающего рот, оказался настолько смешон, что все в классе содрогнулись от хохота. И Василий хохотал неудержимо, до слёз, хотя и жалко было Акакия.

В дверь настороженно заглянул отец Иулиан. Настороженность и испуг на лице учителя вызвали новый взрыв смеха. Хохотали со стоном, видя, как учитель внимательно оглядывает класс, смотрит под ноги, ощупывает себя, тужится понять причину смеха и не понимает!.. Когда же он увидел Акакия за стеклом шкафа и гневно приказал тому немедленно выйти, и послушный Акакий попробовал сие сделать через запертые дверцы, класс упал под столы и катался по полу. У Гаврюши Ширяева от смеха икота началась.

Отец Мелхиседек пытался выявить виновников сего происшествия, но их никто не выдал. Ректор наказал весь курс недельным пребыванием в классе по вечерам с чтением всеми по очереди Псалтири. Шалуны лишь посмеивались и неожиданно взяли Акакия под своё покровительство.

На Пасху из дома сообщили радостную и ожидаемую весть: сестра Ольга вышла замуж за Иродиона Стефановича Сергиевскаго, произведённого в диаконы отцовской Троицкой церкви в Ямской слободе. Летом новая радость, уже нежданная.

Владыка Платон, обозревая присоединённую коломенскую епархию, спросил в Коломне двух благочинных, который из них старший, желая назначить протоиерея в Успенский собор. Оба отозвались, что старше их обоих троицкий в Ямской слободе священник Михаил Фёдоров Дроздов. Он и был назначен протоиереем кафедрального собора, а заодно и зятя его перевели туда же диаконом.

10 июня Василий написал отцу: «Я скажу только с чувством сердечной радости: «Поздравляю!» Сплетеньем множества слов не лучше бы я выразил мои мысли, нежели одним». В письмах к отцу он по-прежнему был в высшей степени почтителен, но старший Дроздов ощущал, как стремительно взрослеет сын, как неудержимо отдаляется, утверждаясь в своей новой жизни.

 

Глава 6

ПРЕОДОЛЕНИЕ

Весна 1803 года долго задерживалась, а потом вдруг разом обрушилась на землю. Каждое утро приносило перемены. Небо день ото дня набирало синевы, солнце светило всё ярче и припекало жарче, сугробы синего мартовского снега приметно оседали в саду и вокруг храмов, а сосульки весь день веселили звонкой капелью; снегири, синицы и воробьи в саду звонко чирикали и свистели свои песни; самый воздух сделался так необыкновенно свеж и вкусен, что, выходя из душной тесноты семинарской кельи, Василий не мог надышаться. С весной накатилась какая-то странная слабость и усталость, но Василий был весь поглощён учёбою. Три года в лавре сильно изменили его.

В греческом языке он быстро достиг требуемого уровня познаний и даже смог в первую семинарскую осень 1800 года написать поздравление митрополиту на этом языке. Было принято, что в день тезоименитства высокопреосвященного Платона от семинаристов ему приносятся поздравления на русском, латинском, греческом, французском языках. Учитель греческого и еврейского языков Стефан Запольский неожиданно предложил Дроздову написать приветственное четверостишие, угадав в нём не только способность к языкам, но и талант поэтический. В назначенный день Василий вслед за другими вышел перед митрополитом и прочитал:

Пой в песнях великих героев, Омир! Дела же Платона ты петь не дерзай! Поэты наклонны и правду превысить, А как превозвысить деянья Отца?

Среднего роста, очень полный, с окладистою белою бородою, владыка был одет в скромную чёрную рясу и скуфейку, лишь овальная панагия, сверкавшая золотом и драгоценными камнями, показывала его архиерейский сан. Он был уже стар, влача седьмой десяток лет, тяжело утопал в кресле, но красивое лицо было бело и румяно, тихий голос мелодичен и твёрд, а взгляд небольших серых глаз то весел, то неожиданно быстр и проницателен.

Василий видел, как после его приветствия ректор архимандрит Августин наклонился к митрополиту и что-то объяснил ему, видимо успехи Дроздова в изучении греческого языка за девять месяцев, и владыка бросил особенно внимательный взгляд на худенького семинариста. Это было более дорого, чем слова официальной благодарности.

С той поры Василий жил с сознанием, что между ним и владыкой Платоном существует какая-то особенная связь. Внешне это ничем не проявлялось. Василий не стремился протиснуться поближе к митрополиту при частых посещениях им семинарии, сам же Платон и не призывал его, как своего любимца Андрея Казанцева, высокого светловолосого семинариста с приятной улыбкою и звучным голосом. Но временами митрополит бросал на Василия взор, который тот мгновенно чувствовал, а сам с радостью и изумлением замечал, что и высокопреосвященнейший оглядывается на его пристальный взгляд.

Василий стал усиленно готовиться к майскому философскому диспуту, рассчитывая показать себя перед владыкою с лучшей стороны. Простуда его отпустила, но привязались головные боли, из носа шла кровь, и по временам темнело в глазах. Хвори беспокоили его, но не слишком. Незаметно для себя он всё более приучался смотреть на своё тело лишь как на необходимую оболочку, сосредоточиваясь на воспитании души.

Жизнь в монастырских стенах конечно же способствовала такому умонастроению, однако не менее тому споспешествовало некое особое положение, занимаемое Дроздовым среди товарищей.

Новичок в философском классе сразу привлёк внимание отличным знанием латыни, но скоро к этому привыкли. Были среди семинаристов более приметные по успехам Матвей Знаменский и Кирилл Руднев, был известный своей силою и громким басом общий любимец Гаврюша Ширяев, которому прочили диаконство в Успенском соборе, а Дроздов был лишён яркости. К этому добавлялось и его равнодушие к нередким гулянкам семинаристов, всегдашняя его серьёзность и поглощённость учёбой. Он не лез в чужие компании, довольствуясь обществом своих коломенских, и его оставляли в стороне.

Иные — особенно компания рыжего Михаила — даже недолюбливали Дроздова за всегдашнюю аккуратность и старательность в учёбе, неразговорчивость и сухость в общении. С ним было трудно. Все правила и порядки, не говоря уже о заповедях Писания, он принимал всерьёз. Немногие решались удержаться на такой высоте.

Сам же Василий, однажды и навсегда осознав умом и сердцем Божественную Истину, уже не мот думать и поступать, будто её не знал. Впрочем, одиночество подчас тяготило. Тянуло поговорить с кем-нибудь, кто мог бы понять его.

Один из первых его троицких знакомцев Андрей Казанцев, четырьмя годами старше Василия, был уже назначен в вифанскую семинарию учителем высшей грамматики и географии, и встречаться им стало затруднительно.

Даже среди земляков, безоговорочно признавших его превосходство (все они повторяли пройденное в классе риторики), он не всегда решался открыться всем сердцем, пожаловаться и попечалиться. Гриши ему не хватало Пономарёва.

Переживал Дроздов свои чувства в одиночку. Письма к отцу и деду лишь в малой степени передавали ход его внутренней жизни. Василий писал о получении известия о скоропостижной смерти императора Павла Петровича и принесении присяги новому государю Александру Павловичу; о новой своей квартире, где сожителями его оказались ученики, выгнанные из семинарии «за шалости» и кормившиеся воровством. У них был заведён такой порядок, чтобы каждый кормил понедельно всё общество из пяти человек. Василий едва месяц вытерпел и ушёл из разгульного дома. Родных он успокаивал, но к майскому диспуту по философии в первый год подготовиться не сумел.

В июне новый инспектор отец Евграф принял его на казённое содержание без взноса денег. С тех пор Василий полностью погрузился в глубины философской премудрости. В основу преподавания была положена лейбнице-вольфианская философия, которой онтологические понятия служили главным основанием для построения рациональной догматической системы и тем приуготовляли семинаристов к постижению богословия. По очереди из кельи в келью переходили учебники Баумейстера и Винклера, сочинения Эйлера и Пуффендорфа. В случае непонимания обращались к старшекурсникам, братьям Крыловым Савве и Стефану, которые никогда не отказывали в объяснениях.

Василий загорелся было философией, но быстро остыл. Не лежала у него душа ко всем премудростям логики, физики и метафизики, за исключением нравственной философии. Он увлёкся чтением трактатов Марка Аврелия и особенно Эпиктета, находя в мыслях древнего философа блестки вечных истин.

«Если хочешь быть добрым, прежде всего считай себя злым», — выписывал он на узком листе бумаги и спешил макнуть гусиное перо в чернильницу. «Владей своими страстями — или они овладеют тобою»; «Гусь не пугает других своим криком, овца — блеяньем; так и тебе не следует бояться криков глухой толпы»; «Чаще думай о Боге, чем дыши»; «Какая тебе будет выгода от добродетельной жизни? — спрашиваешь ты. Да разве не большая выгода; порядок вместо беспорядка, честность вместо бесчестия, воздержание вместо распутства, почитание своей души вместо презрения её! Опомнись же и спаси свою душу!» Было о чём задуматься Василию долгими осенними и зимними вечерами, когда не шёл сон в тёмной келье среди похрапывания товарищей.

В жизни вдруг случались события диковинные. В апреле 1801 года, вскоре после принесения присяги новому императору Александру Павловичу, в Сергиевом Посаде поднялась страшная буря со снегом. Она скрыла половину Троицкого собора и отчасти больничные кельи. Среди погибших оказалось шесть семинаристов. Страшная зимняя непогода продержалась чуть больше дня и сменилась настоящей весенней распутицей, капелью и солнцепёком.

Отец в своих письмах повторял, что дома ждут его на вакации, но Василий домой не спешил. Ему и хотелось увидеть матушку, отца, сестёр, деда с бабушкою, но возникали затруднения материальные — денег нет на дорогу, и нематериальные — летом он намеревался попользоваться книгами семинарской библиотеки в своё удовольствие. За всем этим стояло нежелание отрываться от мирной лаврской жизни, с которою он крепко сроднился и иной не желал. «Письма по моему разумению сокращают расстояние, которое от Вас меня разделяет, — писал он отцу, — и я не только тогда, когда их получаю, но и когда пишу, по-видимому, к Вам приближаюся». Письма от отца и других родных он сжигал, не желая, чтобы чужой, равнодушный или насмешливый взгляд скользил по дорогой сердцу частице дома.

Лето он провёл в окрестностях лавры, наслаждаясь тихими радостями подмосковной природа. Прогулки, чтение, рыбная ловля на пруду, а ещё подарок от нового родственника, зятя Иродиона, — гусли. Василий на радость себе и товарищам наигрывал мелодии, которым научил его дед.

Вернулись в лавру, ставшую для Дроздова родной. «Быстро время летело, и я дремал под шумом крип его. Прошёл целый месяц, как я в Лавре, но ни одного часа не выбрал я, чтоб употребить на извещение Вас о моём состоянии», — написал он отцу и получил в ответ письмо, наполненное горькими упрёками в неблагодарности, в том, что забыл родителей, так ждавших его домой. «Благодетельствовать тебе значит то же, что петь для глухого», — заключил отец.

Мучительно больно было для Василия сознавать отцовскую правоту и — в то же самое время! — не совпадающую с ней правоту собственную. Ибо ощущал он в следовании неторопливому потоку жизни верное течение Провидения, нёсшего его к неведомой пока цели.

Между тем большая жизнь врывалась к ним сама. Осенью в Москве состоялась коронация Александра I. Из семинаристов видели её немногие участвовавшие в церемонии. Много разговоров породила речь митрополита Платона, произнесённая в Успенском соборе после таинства. Из-под руки передавали, что речь признана едва ли не дерзкой и вызвала недовольство в императорской семье. Об этом Василий не писал в Коломну, зная, что письма на почте просматриваются. Он сообщил отцу о посещении государем лавры 25 сентября, в день памяти преподобного Сергия, описал свою радость от лицезрения «гения России с кротким, но величественным взором, с ангельскою улыбкою, провожаемого собором харит». Не меньшую, а вернее и большую радость доставил ему перевод в богословский класс.

Преподавание богословия начал архимандрит Августин. Метода его оказалась довольно простою. Он ежедневно вручал в классе свою тетрадку, в которой на латинском языке излагалось толкование книг Ветхого Завета, приказывал читать по очереди вслух отмеченные им места и записывать по-русски в свои тетради. Устные пояснения отца Августина нс отличались ни глубиною, ни продолжительностью, ибо он буквально воспринял требование митрополита Платона: «Богословие Христово состоит не в препирательных человеческия мудрости словесах, а потому следует устранять все пустыя и бесполезныя вопросы, которыми обезображены книги римских католиков».

Со святок всё переменилось. Отца Августина перевели ректором московской академии, а во главе семинарии с января 1802 года был поставлен инспектор отец Евграф, принявший также обязанности преподавателя богословия. Вопреки требованию митрополита Платона заниматься по его богословию, он взял за основу учебник Голлазия, статьи из которого прочитывал в классе, переводил и подробно толковал (платоновское богословие казалось отцу Евграфу слишком уж упрошенным). Также в нарушение требований владыки ректор стал больше внимания уделять изучению русского языка, требуя и богословские диспуты проводить по-русски. Времени своего в классе: отец Евграф не жалел, поощряя семинаристов к всевозможным вопросам, отвечать на которые он старался вызывать самих учащихся. И чем дальше, тем больше на трудные вопросы отвечал Василий Дроздов.

После Голлазия перешли к изучению различий православия и протестантства. Читали трактаты на латыни и на греческом, обсуждали, нередко спорили, выискивая всё Новые доводы в пользу православия во взглядах на Святую Троицу, на пути искупления, на значение икон. Отец Евграф открыл для семинаристов важность трудов отцов церкви и всемерно поощряя чтение ими Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста. Часть обучавшихся этим тяготилась, ибо предпочитала тупо следовать известному от дедов «канону». Быстрее всех и точнее всех его объяснения понимал Дроздов, в коем всё ярче разгоралась любовь к богословской премудрости. С чистым сердцем отец ректор оценил успехи Василия: «Отлично остр» прилежен и успешен». Он же в апреле 1802 года представил отличного семинариста к посвящению в стихарь для представления Слова Божия в трапезной церкви.

Учитель греческого языка оценил успехи Дроздова как «препохвальные, прекрасные»; ввели в семинарии обучение медицинской науке, и вскоре лекарь отмечал, что в ней Дроздов «очень хорошо успевает». В Твери также изучали медицину, и Гриша Пономарёв написал, что в их семинарию на страх всему городу купили человеческий скелет, дабы изучать натуру детально.

Признаться, главною причиною медицинских успехов Василия стала любовь к другу Андрюше. У Саксина оказалась слабая грудь. К обыкновенному его покашливанию все привыкли, но, попав в памятную апрельскую метель, он расхворался всерьёз. Друзья навещали его в лечебнице. Ваня Пылаев переписывал для него лекции, а Василий втирал в худую грудь мази и притирания, рецепты которых он вычитал из лечебника Буханова. Невольно сложилось так, что Дроздов стал распоряжаться всем лечением Саксина, несмотря на уверения доктора, что «тут случай безнадёжный», а там и лечением других больных. Тишина лечебницы пришлась ему по душе, и он туда переселился вовсе, приняв на себя новые обязанности.

«Я не думал, что слова — живу в больнице — подали Вам мысль о болезни, — писал он домой. — Я живу в больнице, но не болен, или, чтобы точнее отвечать на Ваши вопросы — болен инспекторством над больницею; пользуюсь спокойствием уединения и забавами сада. Часто вижу высокопреосвященнейшаго, который иногда для того только выезжает из Вифании, чтобы пройти здешним монастырём и посетить больных».

О настоящей причине своего переселения Василий написать не решился.

За годы обучения курс не слишком переменился, лишь высоченный Никита остался на второй год в философском классе. Маленький Акакий немного подрос и постоянно теребил вьющиеся волосинки на верхней губе и подбородке. Шалости сами собою прекратились, хота характер главного заводилы Михаила не изменился. От него частенько попахивало вином, на переменах он рассказывал о своих похождениях и описывал достоинства посадских вдовиц.

Нечистое всегда тянется к чистому, стремясь оправдаться им, утвердиться на нём. Так и рыжий Михаил нередко заговаривал с Дроздовым, пытался втянуть в кружок своих слушателей. Василию же был неприятен один только насмешливый тон забавника, и он не отвечал, проходил мимо. А вечерами думал: быть может, это в нём гордость — мать всех пороков — говорит? Быть может, надо смириться и попробовать передать смирение самому рыжему? Из-за ничтожного предмета переживал всерьёз, терзался, не решаясь ни с кем посоветоваться, ведь сущий пустяк, какой-то рыжий задира и троечник... Но в глазах Михаила он видел человеческий интерес к себе, и его самого необъяснимо занимал этот яркий характер.

На философском диспуте Дроздову выпало выступать оппонентом Михаила. Василий чётко и с исчерпывающей полнотою показал слабые места в речи и даже вызвал смех, намекнув на ошибки в латинском языке некоторых ораторов.

...Но — nomina sunt odiosa!

Владыка Платон и архимандрит Евграф переглянулись с улыбкой, а Василий поймал на себе яростный взгляд рыжего недруга. Тому, видно, после экзамена растолковали, что точный смысл приведённой Дроздовым пословицы значил не только «не будем называть имён», но буквально —«имена ненавистны».

Вечером того дня, после вечерней молитвы, когда все разошлись по кельям, к Дроздову заглянул маленький Акакий.

   — Выйди! — таинственно сказал он.

   — Что такое? — удивился Василий.

   — Иди, иди! — неопределённо ответил Акакий. — Там... зовут.

Сердце ёкнуло, предчувствуя недоброе, но — а вдруг владыка требует? Посреди ночи?! А вдруг!.. И с бьющимся сердцем поспешно натянул штаны, накинул сюртучок и вышел в тёмный коридор.

Но едва он ступил за порог, как кто-то набросил на голову грязное, вонючее одеяло и несколько крепких кулаков ударили по груди, по спине, по голове... Василий оцепенел и лишь шатался под ударами.

   — Прорцы, Василие, — услышал он совсем рядом знакомый насмешливый голос, — кто тя ударяяй?.. Не ведаешь? Так запомни: multi muita sciunt, nemo — omnia!

Его повалили на пол, кто-то ещё больно ударил в бок носком сапога, и вдруг они исчезли. Василий приподнялся, с ненавистью отбросил одеяло и посидел, переводя дух. «Многие много знают, никто не знает всего», — стучало в голове... Но он-то знал прекрасно этот голос!

Ночь Дроздов провёл без сна, а наутро, выбрав момент, когда никого не было рядом, подошёл к Михаилу и, поклонившись поясным поклоном, громко сказал:

— Прости меня, брат, за искушение, в кое ввёл тебя. Прости!

Михаил, не глядя на него, фыркнул и отошёл. Подсмотревший сцену Акакий разболтал о ней на курсе. Знающие молчали, а незнающие поразились поступку гордеца Дроздова. К нему с вопросами не рискнули подойти, а Михаил только отшучивался. Впрочем, Дроздова он больше не задевал.

Василий же, от всего сердца простив и опасаясь лишь возгордиться от своего смирения, всё же в глубине души таил непроходящую уязвлённость тем, что унизили и посмеялись над самым дорогим — знаниями, его заветными ценностями. «Многие много знают, никто не знает всего» — так! Но он будет знать всё!

После избиения ему неприятно стало пребывание в семинарском корпусе. Самый вид коридора постоянно напоминал о случившемся, особенно по вечерам, вот почему он с радостью воспользовался возможностью переселиться в больницу.

Но неисповедимы пути Господни. Перемещение в больницу неожиданно создало возможность сближения с владыкой Платоном. Беседы митрополита и семинариста доставляли удовольствие обоим. Владыка сделал его своим иподиаконом. Теперь на богослужениях Василий участвовал в архиерейском облачении и носил тяжёлый митрополичий посох.

Митрополит всем сердцем любил обе свои семинарии, частенько заглядывал на занятия, причём послушник нёс за ним корзину с калачами, которыми владыка награждал удачные ответы. Платон знал наиболее способных учеников и, случалось, приглашал их прогуляться в Вифании по саду, беседуя о предметах учебных и житейских. К Дроздову он незаметно привязался и полюбил.

Василий чутко понимал это, и всё более укреплялась в нём вера в себя, в правильность избранного образа жизни. Он оказался один среди товарищей, отвергающих его ценности, — пусть так! Он пойдёт один своей дорогою!.. Но шли дни, повсеместные успехи и ласки владыки сильно прибавили ему уверенности. Незаметно растаяли, ожесточение, горечь обид и одиночества. Знаменский и Руднев стали приглашать его к своим беседам. Сила жизни вновь взыграла в нём и одарила той лёгкой радостью, которая так хороша в юности.

Второе лето он также провёл попеременно в лаврской больнице и в Вифании, но на сей раз книги мирно стояли на полках.

17 октября 1802 года в тихий час накануне вечерни все в лавре услышали, как часовые колокола на третьем ярусе колокольни издали глухой и беспорядочный звон, чего не могло произойти от ветра. В церквах и соборах вдруг закачались паникадила. Двери повсюду отворились. Окна задрожали. Необъяснимый ужас вдруг охватил многих. То было землетрясение, явление необычное для Москвы и окрестностей.

Среди семинаристов нашлись любители истолковать сие чрезвычайное происшествие в плане мистическом, как явный знак предостережения свыше. Но вот от чего следовало предостерегаться и кому именно, никто не решался объяснить.

Василий не задавался пустыми вопросами. Он успешно прошёл годичный богословский курс и готовился ко второму году, но отец Евграф как-то отозвал его в сторонку и, глядя в глаза, сказал о возможности скорых перемещений в составе лаврских преподавателей и о том, что он намеревается рекомендовать Дроздова наряду с некоторыми другими на освободившиеся места. Тут же радостная весть полетела в Коломну. Читая ответ, Василий ощущал силу волнения отца Михаила, дожившего до желанного для всякого родителя рубежа — становления своего чада. Правда, радости сына отец Михаил не разделял, полагая наилучшим исходом для отличника-богослова место приходского священника в Коломне.

«Ваше Высокоблагословение!

Дражайший Родитель!

Я получил Ваше трогательное письмо. Чувствую цену доверенности, с которою Вы ближе показываете мне своё положение и позволяете участвовать в своих мыслях. Оне подают мне случай внимательнее размыслить о свете. Я представляю, что и я некогда должен вступить на сию сомнительную сцену, на которую теперь смотрю со стороны, где нередко невежество и предрассудок рукоплещет, освистывает злоба и зависть... И мне идти по сему пути, где метут под ноги то камни, то золото, о которыя равно удобно претыкается неопытность или неосмотрительность... Я молю Бога, чтобы далее и долее хранил Вас для меня, Дабы при руководстве Ваших советов и Вашей опытности легче мог я снискать свою. И так желая Вам, равно как и любезнейшей моей Матушке, совершенного здоровья и долголетия, есмь

Вашего Высокоблагословения

послушный сын В. Д.

10. XII. 1802.

Решение было им принято, что бы ни писал отец.

Зиму, весну и лето 1803 года он занимался столь же старательно по всем предметам — богословию, философии, истории, читал латинских и греческих классиков, переводил отдельные псалмы Давида с еврейского на русский.

Самым простым оказалось преодоление усталости — можно было выйти в сад при больнице, пройтись по дорожкам между душистым табаком и георгинами, и тяжесть в голове спадала.

Подобно всем своим сверстникам, он переживал позывы плоти, но к тому времени настолько научился владеть собою, что терпел, не стыдясь и не мучаясь.

По временам охватывала лень. В самом деле, ну стоит ли так стараться? — уже один из лучших на курсе. Зачем читать новые книги? — их много, всех не перечитаешь; зачем мучиться над еврейскими текстами, давно переведёнными на славянский язык? Зачем переписывать выступление для диспута, судьба которого быть услышанным лишь его же товарищами, из которых немногие оценят тонкости красноречия?.. Натуры дюжинные давно бы отступили, но Дроздов с молитвою шёл дальше.

Большим горем для него стала смерть Андрея Саксина в марте от чахотки. Он видел усопших Стариков и младенцев, но теперь впервые в жизни с очевидностью понял слова покаянного канона: «Како не имам плакатися, егда помышляю смерть, видех бо во гробе лежаща брата моего, безславна и безобразна? Что убо чаю, и на что надеюся?..» Не нужны оказались милому Андрюше ни конспекты по философии, ни голубое небо над лаврской колокольней... Так, может, они и никому не нужны?

Митрополит стал благосклонен к нему больше обыкновенного. При прогулках по саду в Вифании Дроздов шагал слева от владыки, а справа шёл Андрей Казанцев, обретший к тому времени немалую известность и авторитет в лавре (сочинённые им ода и разговор на латинском языке митрополит Платон вручил императору Александру Павловичу при посещении им Вифании). Владыка заметно постарел, ноги его слабели, но гулять он любил. На слова Василия о пренебрежении жизнью сею и необходимости помышления лишь о жизни будущей митрополит посерьёзнел.

   — В самом деле, ваше высокопреосвященство, — говорил Дроздов, — не следует ли нам желать скорейшего прохождения сей мимолётной и мгновенной жизни, аки для нас ненужной или вредной?

Митрополит присел на скамейку под раскидистой липой и оглядел своих спутников, среди которых были старшие семинаристы и молодые учителя. В китайчатом полукафтане, соломенной шляпе и туфлях на босу ногу маститый иерарх выглядел сущим философом в окружении учеников.

   — Дети мои, человек есть животолюбив. Сия истина естественна, яко от Бога влиянна. Ибо если бы человек не был животолюбив, он не радел бы о себе, он при всяком прискорбном случае лишил бы себя жизни; он подобен был бы дикому зверю, всякаго терзающему, подобен был бы отчаянному. Мог ли бы таковой о другаго пользе или о сохранении другаго жизни подумать, когда бы собственную свою презирал?

Затаив дыхание, слушали юноши мысли старца.

   — Сия к жизни сей любовь не только нужна для благоденствия человека, но и есть связь общества. Когда я люблю жизнь свою, буду беречь и другаго, ибо по собственному животолюбию рассуждаю, сколь дорога она должна быть и другому. И потому для любви к ближнему положил правилом Спаситель любовь нашу к самим себе: Возлюби ближнего твоего, яко сам себе. А сие означает, что не любящий самого себя другаго любить не может... Так, дети, я думаю.

В ноябре 1803 года Василий Дроздов был назначен учителем греческого и еврейского языков в троицкой семинарии с жалованьем в сто пятьдесят рублей в год.

 

Глава 7

МИТРОПОЛИТ И ЦАРИ

Семинаристы искренне любили своего митрополита и полагали, что хорошо знают его, но им была ведома всего часть его жизни и личности, причём малая часть. Они привыкли видеть доброго седобородого старца иногда в соборе и семинарии, чаще — в любимой им Вифании, где у ворот монастыря он попросту сидел на скамье, беседуя с лаврскими и пришлыми монахами, с богомольцами, а то шествовал по окрестной роще в дружески отеческой беседе, с наставниками и воспитанниками обеих семинарий. Так прост был митрополит, что иные семинаристы втайне недоумевали: в Вифанском храме сам правил клиросную должность, читал Часы и Апостол, подавал служившему иерею кадило и теплоту причастникам. Недоумевающе поразились бы более, зная, на каких высотах побывал владыка.

В 1770 году Платон Левшин был произведён из архимандритов прямо в архиепископы, став в тридцать три года самым молодым архиереем русской церкви. Способствовали тому не столько его таланты, сколько положение законоучителя наследника, великого князя Павла Петровича. Доверие к нему со стороны государыни Екатерины Алексеевны и великого князя было настолько велико, что самого его удивляло. Его проповедями восхищались, его советов и мнений ждали и желали, потому любимца даже не отпускали надолго из Петербурга.

Учившийся на медные деньги сын деревенского священника Пётр Георгиевич Левшин, двадцати одного года от роду принявший монашество с именем Платона, мог пройти к успеху без помощи покровителей и интриганов явно по милости Божией, ибо обладал характером горячим, хотя простосердечным и откровенным.

Сознавая возможности, открывшиеся ему, пёкся владыка Платон об укреплении православия в России и о защите Церкви. Он пришёл в царский дворец с открытым сердцем, искренне привязался к августейшей семье, но ему мало было милостивого благоволения. Он желал дружбы, дающей; право на взаимную откровенность и заботу о счастье друг друга. Год и другой он высказывал свои идеалы и убеждения, подавляя обиды от невнимания и равнодушия, пока не понял тщету своих усилий.

Для царских особ непонятны и странны были его старания, а прямота суждений скоро стала раздражать. Глубокая набожность Платона вызывала улыбку, а открытое бескорыстие и неспособность к лести порождали уверенность в чрезвычайной ловкости молодого архиерея. Во дворце милее и надёжнее считали «ласкателей» и «искателей» (как усмешливо называл честолюбцев Платон). Его наконец отпустили на московскую кафедру, а затем перестали призывать на заседания Святейшего Синода.

Москва была родиною Платона, и он с радостью отдался многочисленным делам по устройству епархии. В производстве дел московский митрополит не взирал ни на просьбы высоких лиц, ни на слёзы виновных. Был он вовсе чужд мздоимства, почитая то подлою низостью. Всё решал по своему разумению.

Прежде всего он изменил порядок поставления священников по выбору прихожан, полагая их мнения пристрастными и не всегда основательными. Руководствовался владыка достоинствами кандидата в иереи. Недовольство оказалось велико, и пошли жалобы в Петербург, но вскоре те же дворянские жалобщики приезжали благодарить митрополита за хорошего священника.

Продолжая попечение о духовенстве, Платон старался улучшить его материальное положение. Не колеблясь, закрывал скудные и малочисленные приходы, присоединяя их к другим, дабы более доставить духовенству пропитания. С тою же целью сколько возможно уменьшал состав причта.

Особенное внимание обратил он на духовные школы, ибо темно оставалось духовенство. По воле Платона были открыты новые семинарии в Саввино-Сторожевском монастыре в Звенигороде, в Лаврентьевом монастыре в Кашире. Митрополит потребовал, чтобы все духовные отдавали сыновей учиться, грозя, что в ином случае дети их отосланы будут для причисления к подушному окладу (который духовные не платили) или для определения в военную службу. К этому было прибавлено, что и места священнические и прочие в епархии будут замещаться токмо обучавшимися в семинарии.

Зашевелились недовольные. Возникла угроза десяткам священнических династий, сытно и бесхлопотно сидевших на своих приходах. Поначалу требование митрополита учиться посчитали мимолётной блажью: порядок служб и необходимые молитвы помнили назубок, Евангелие и Псалтирь умели читать, чего ж ещё? Но митрополит не отступал. Тогда пошли в Петербург с надёжными людьми доносы.

Первоприсутствующим в Синоде в то время был митрополит Гавриил, характером суровый и резкий. Он и разбирал донос о том, что митрополит ввёл-де новый налог на священнослужителей. Платону пришлось объясняться и оправдываться, что не налог он объявил, а приглашение о добровольных пожертвованиях в пользу бедных академистов, учившихся в Славяно-греко-латинской академии.

Сокрушаясь об этой и иных неприятностях, Платон писал другу, казанскому архиепископу Амвросию: «Нас ставят ни во Что, и светские правители не только хотят подчинить нас себе, но и почитают своими подчинёнными. Особенно тяжко, что наше-то синодское начальство не только не идёт против них, но даже содействует им и бежит с ними вперегонку... Что нам делать, несчастным, как не призывать Бога не устами, а делом?»

Вот тогда-то, в нелёгкие дни, владыка Платон и задумал построить свою Вифанию. Через Троице-Сергиеву лавру течёт на восток малая безымянная речка, с которою двумя вёрстами ниже соединяются с обеих сторон два ручья. При слиянии их некогда была лаврская мельница с птичьим и скотным дворами, но всё пришло в упадок, осталась лишь густая берёзовая роща Корбуха. Место это полюбилось Платону, и он задумал поставить там монастырь.

Епархиальных денег на это недоставало; Синод, раздражённый тратами митрополита на духовные школы, наверняка откажет — так начнём помаленьку сами, рассудил владыка. Официально было заявлено, что в роще устраивается кладбище для монахов. После поставили церковь. Построили покойцы для митрополита и несколько домиков для братии. Насадили липы и сирень. Сию обитель Платон назвал Вифанией в память о воскресении Лазаря, дабы живущие здесь и приходящие чаще вспоминали об этом чудесном событии, важной опоре веры в истории божественного домостроительства.

Митрополит постоянное пребывание имел в Москве на Троицком подворье, летом — то в Перерве, то в черкизовском загородном доме, то в Саввино-Сторожевском монастыре, а потом как-то пристрастился к Вифании. Всё там было хорошо, но жизнелюбивой натуре его казалось пусто — и он завёл семинарию, чтобы дыхание молодости не прерывалось в обители. Однако Сделанное оставалось без формального утверждения властью.

В 1792 году он обратился к императрице с просьбою об увольнении от управления епархией на покой в лавру. Государыня ответила, что жалеет о его болезнях, признает его заслуги, но не может уволить его, дозволяя, однако, поручить управление епархией его викарию, а самому пребывать в лавре. Царская воля — закон.

Платон занялся обустройством митрополичьих владений. Воссоздал Чудов монастырь в Кремле, заново выстроил митрополичьи покои в том же Чудове, на Троицком подворье и в Черкизове. Получив от казны тридцать тысяч рублей на лавру, он построил новую ризничую палату, в Троицком соборе поставил новый иконостас и обложил его серебром, доказал стенные росписи на золоте. То же сделал и в Трапезной церкви, и у Михея, и в Сошественской церкви — везде новые иконостасы, новые росписи. У Успенского собора выстроено было новое крыльцо, сад лавры обнесли высокой оградой. Преобразилась лавра, и радовалось сердце Платона.

Но где радость — там и печаль. «Прежде я вас письмами задирал, — писал Платон Амвросию, ставшему митрополитом новгородским, — ибо, несколько рулём Общих дел правя, имел что писать. Но нынче всё вращается без меня, другие на себя обращают и очи и перо... Теперь сижу в Вифании, да и место... Но мира каверзы и сюда достигают. Я думал было за прежние труды и заслуги получить ежели не награду, то хотя похвалу, хотя щадение. Но видно, что мало добра сделал я, а самолюбием сам себя обманывал... Впрочем, не унываю, и спокойствие духа при всяких неблагоприятных обстоятельствах никогда не оставляет меня, это дар Божий, за который не устаю благодарить Всевышняго».

В последние годы правления Екатерины Платон страдал, видя злоупотребления власти, её презрение к простому человеку, всевозрастающее безверие и развратность нравов верхов. Ему передали слова царицы, сказанные в голодный год: «У нас умирают от объедения, а никогда от голода. У нас вовсе не видно людей худых и ни одного в лохмотьях, а если есть нищие, то по большей части это ленивцы — так говорят сами крестьяне». Он уже потерял надежду на обретение народного блага от власти, желалось лишь — поменьше вреда.

В ноябре 1796 года Екатерина скончалась, и Павел Петрович тут же вызвал московского митрополита в Петербург. Ехать не хотелось, Платон медлил. Пришло письмо от императрицы Марии Фёдоровны с напоминанием, что государь ждёт его. На двадцать первый день Платон отправился, но, не доезжая Твери, получил высочайший выговор «за медленность». Платон знал, что Павел гневлив, да отходчив, но стерпеть не захотел и вернулся в лавру. В Петербург ушло письмо с объяснениями и просьбою об увольнении на покой.

В ответном письме император в тёплых выражениях отзывался о Платоне и пояснил, что требовал его к себе «по привычке быть с ним и для того, чтобы возложить на него орден», и что «надеется на продолжение службы его по епархии». Заодно государь освободил его от труда приезжать в Петербург.

Слух о недовольстве государя митрополитом быстро пролетел по Москве, и Троицкое подворье в приёмные дни стало на удивление малолюдным. После тёплого письма государя и извещания об ордене вдруг нахлынула толпа гражданских и военных чиновников во главе с генерал-губернатором, и все сердечно поздравляли высокопреосвященного.

Всё уж, казалось, пережил и перевидел он, а вот поди ж ты, кольнула обида, когда митрополит Гавриил назначил его в день коронации служить в Архангельском соборе и выговорил за самоуправное открытие нового монастыря. Смолчал и лишь в ответ на слова бывшего августейшего воспитанника: «Завтра мы с вами будем служить вместе», — ответствовал: «Увы мне». Павел тут же всё переменил.

Благоволение императора к Платону не убавило даже строгое замечание митрополита, когда новопомазанный государь хотел войти в царские врата со шпагою на бедре. «Здесь приносится бескровная жертва, — сказал Платон, указывая на престол Успенского собора. — Отыми, благочестивейший государь, меч от бедра своего». Павел послушно отступил и снял шпагу (хотя ранее иные духовные к ней прикладывались как к святыне). На следующий день Платон отказался приносить поздравления вместе с православным духовенством в присутствии римско-католических прелатов, и Павел принял католиков позднее.

Однако с орденом император не передумал. Как ни объяснял ему старый митрополит, что невместно духовенству получать ордена от государства, что это ещё более оттолкнёт от церкви старообрядцев, что награды их ждут на небесах, — Павел сам надел на него синюю ленту и высший в империи орден Святого Андрея Первозванного.

Равнодушным взором смотрел Платон на суету императорского двора, льстивые обращения новых придворных. Всё помельчало как-то после Потёмкина, Безбородко и Орловых. Для себя нечего было просить Платону, но была Вифания. Он зазвал туда Павла и получил указ о создании Спасо-Вифанского второклассного монастыря с семинарией при нём. Пела душа старика от радости.

Текущими делами епархии занимался викарный епископ, митрополит же полностью отдался семинарским делам, поставлению священников да По временам обращался с просьбами к государю: увеличить расходы на содержание братии лавры, на содержание богаделен, и неизменно получал искомое. Хотелось надеяться, что Павел Петрович охладевает к масонским и католическим увлечениям и всё более открывает своё Сердце православию, как то случалось со всеми государями российскими, сколько бы ни текло в их жилах немецкой крови... Но Провидение судило иначе.

По завещанию Павла Петровича митрополиту были присланы в Москву большая императорская карета, любимая трость покойного императора, набалдашник которой был богато осыпан бриллиантами и изумрудами, и золотые часы с бриллиантами. Радости сии дары не принесли. Следовало готовиться к новой коронации. В те дни митрополит написал своё духовное завещание.

Владыка Платон был очень далёк от высших сфер и не мог знать подробностей смерти Павла Петровича 12 марта 1801 года в только что построенном Михайловском замке, однако главное знал. Если б возможно было уйти тут же на покой — пешком бы поплёлся в Вифанию, но он монах, однажды и навсегда отрёкшийся от этого мира и своей воли, и должен следовать воле начальства. Митрополит сам служил панихиды по покойному государю и молебны во здравие взошедшего на престол государя, а по ночам молился в своей келье, моля Всевышнего о снисхождении к великим грешникам мира сего, из коих первый есмь он сам.

Ранним утром 15 сентября 1801 года двадцать один пушечный выстрел оповестил Москву о наступлении торжественного дня коронации. Стечение народа в Кремль было необыкновенное, хотя допускали только чистую публику по билетам; простонародье Толпилось за кремлёвскими стенами. В Успенский собор впускали только по именным билетам членов иностранных посольств, особ первых трёх классов и лиц, состоявших при особах императорской фамилии. Размещались они на специально выстроенных ярусах: наверху дамы, внизу кавалеры.

По вступлении в собор императорская чета поклонилась святыням и заняла места на тронах. По храму пронёсся восторженный Шёпот, и верно, на удивление были хороши в то утро Александр Павлович и Елизавета Алексеевна, блистая красотой молодости и счастия.

Началась божественная служба. По прочтении Евангелия митрополит Платон подал императору порфиру и, когда надевал её на государя, читал молитву. Император повелел подать корону и сам возложил её себе на голову... Старик заглянул в лицо самодержцу всероссийскому, но прекрасные голубые глаза были будто закрыты непроницаемой завесою.

За стенами собора пушки рявкали сто один залп, гудели и звенели колокола Ивана Великого и всех московских церквей. Александр Павлович опустился на колена и стал молиться. После того митрополит Платон произнёс своё слово.

— Итак, сподобил нас Бог узреть царя своего венчанна и превознесенна. Что же теперь глаголем мы? Что сотворим, о российские сынове? Возблагодарим ли Вышнему Царю царей за таковое о любезном государе нашем и о нас благоволение? И мы благодарим всеусерднейше. Вознесём ли к Нему моления, дабы доброте сей подасть силу? И мы молим Его всею верою нашею...

Твёрдый баритон митрополита был хорошо слышен во всём пространстве огромного храма. Иностранцы и придворные, выждав первое мгновение, начали потихоньку переговариваться, полатая речь высокопреосвященного всего лишь необходимым элементом коронации.

—...Пожелать ли вашему императорскому величеству счастливаго и долголетняго царствования? О! Забвенна буди десница наша, аще не всегда будем оную воздевать к небесам в жару молений наших!.. Вселюбезнейший государь! Сей венец на главе твоей есть слава наша, но твой подвиг. Сей скипетр есть наш покой, но твоё бдение. Сия держава есть наша безопасность, но твоё попечение. Вся сия утварь царская есть нам утешение, но тебе бремя.

При этих словах стоящие ближе к амвону увидели, как Александр Павлович устремил пристально взор на митрополита и невольно подался к нему (государь был глуховат).

— Бремя поистине и подвиг! Предстанет бо лицу твоему пространнейшая в свете империя, каковую едва ли когда видела вселенная, и будет от мудрости твоея ожидать во всех своих членах и во всём теле совершеннаго согласия и благоустройства. Узриши сходящие с небес весы правосудия со гласом от Судии неба и земли: да судиши суд правый, и весы его да не уклониши ни на шуее, ни на десное. Узриши в лице Благаго Бога сходящее к тебе милосердие, требующее, да милостив будеши ко вручаемым тебе народам.

Наконец, благочестию твоему предстанет и Церковь, сия мать, возродившая нас духом, облечённая в одежду, обагрённую кровию Единородного Сына Божия. Сия Августейшая дщерь неба, хотя довольно для себя находит защиты в единой Главе своей, Господе нашем Иисусе Христе, яко ограждённая силою креста Его. Но и к тебе, благочестивейший государь, яко первородному сыну своему, прострёт она свои руки и, Ими объяв твою выю, умолять не престанет: да сохраниши залог веры цел и невредим, да сохраниши не для себя токмо, но паче явиши собою пример благочестию — и тем да заградиши нечестивыя уста вольнодумства, и Да укротиши злый дух суеверия и неверия!..

Ограничься московский митрополит этим, и им бы восхищались все без исключения. Но он переложил страницу, оглядел сотни стоящих людей и, опершись руками об аналой, продолжал:

—...Но с Ангелами Божиими не усомнятся предстать и духи злобы. Отважатся окрест престола твоего пресмыкатися и ласкательство, и клевета, и пронырство со всем своим злым порождением, и дерзнут подумать, что якобы под видом раболепности можно им возобладать твоею прозорливостию. Откроют безобразную главу свою мздоимство и лицеприятие, стремясь превратить весы правосудия. Появятся бесстыдство и роскошь со всеми видами нечистоты, к нарушению святости супружеств и пожертвованию всего единой плоти и крови, в праздности и суете.

При таково злых полчищ окружении объимут та истина и правда, мудрость и благочестие, и будут, охраняя державу твою вкупе с тобою, желать и молить, да воскреснет в тебе Бог и расточатся врази твои... Се подвиг твой, державнейший государь, се брань, требующая — да препояшаши меч твой по бедре твоей. О, герой! И полети, и успевай, и царствуй, и наставит та дивно десница Вышняго!

Митрополит поклонился императору и вошёл в алтарь.

Обе императрицы, вдовствующая Мария Фёдоровна и царствующая Елизавета Алексеевна, покривили губы. В сей радостный день они предпочли бы услышать только приятные слова. Статс-дамы позволили себе вслух выразить неудовольствие речью Платона. После выхода августейшей семьи из храма потянулись и приглашённые. Разговоры сосредоточились на отдельных моментах коронации и на ярком предостережении митрополита.

Поздно вечером вопрос этот обсуждался Александром Павловичем с близкими — Адамом Чарторижским, Павлом Строгановым и Николаем Новосильцевым — в заново отделанных покоях кремлёвского дворца. Речь Платона императору не понравилась. Согласившись на участие в заговоре против отца, Александр теперь всячески стремился забыть весь тот ужас и желал предстать перед миром и своим народом в светлых ризах христианнейшего государя.

   — Без сомнения, старый митрополит руководствовался высокими образцами классиков при составлении своей речи, но отдельные намёки в ней могут вызвать толки... — размышлял Строганов. Разговор шёл по-французски, ибо все четверо предпочитали этот язык за тонкость и точность выражений.

   — Так запретить? — поднял голову Александр. — Это невозможно.

   — Для вас отныне нет невозможного, — улыбнулся поляк Чарторижский, презиравший Россию и потому особенно наслаждавшийся своим пребыванием в самом её сердце. — Но полагаю, нет нужды в первый год столь счастливого царствования порождать недовольных. Объявите, сир, эту речь образцовой, напечатайте в тысячах копий и сделайте обязательной для изучения в школах. Ручаюсь, от неё отвернутся тут же!

Компания громко расхохоталась.

На следующий день речь митрополита Платона была переведена на французский, немецкий и английский языки, спустя неделю Опубликована в московских и санкт-петербургских «Ведомостях», издана отдельными оттисками и предложена к обязательному изучению в учебных заведениях Российской империи как классический образец красноречия.

Александр Павлович Москву не понимал, не любил и с лёгкостью забыл после коронации. Он полностью погрузился в дела государственные, отдаваясь всей душою составлению плана коренных преобразований в империи. Вера оставалась внешним атрибутом его царской власти, он принимал за неё участие в церковных богослужениях и отдельные приливы сомнения, отчаяния или радости, побуждавшие его вспоминать имя Господне.

Синодские дела мало беспокоили его, но со временем там назрел конфликт между обер-прокурором Яковлевым и митрополитом Амвросием. Жалобы шли с обеих сторон. Следовало заменить обер-прокурора. Но кого поставить? Церковь также должна была подвергнуться преобразованиям, и следовало иметь в её управлении человека надёжного...

7 октября 1803 года в Зимний дворец был призван князь Александр Николаевич Голицын. Он был друг государя, во всяком случае, имел больше прав на это звание, чем кто-либо в империи, ибо воспитывался с младенческих лет с будущим царём, играл с ним и с тех пор пользовался немалою доверенностию. Впавший в немилость при Павле Петровиче, Голицын в новое царствование был призван к службе и назначен в Сенат, но основное время тратил на развлечения, толк в которых понимал. Однако в свои тридцать лет (он был на четыре года старше государя) князь Александр Николаевич выглядел свежо и бодро. В кабинет государя он вступил энергичным шагом.

   — Ты, брат, тоже плешивеешь, — всмотревшись в него близоруко, заметил император. — Вот они, последствия тугих батюшкиных косичек... Садись. Князь, давай без предисловий. Я думаю назначить тебя в Синод. Яковлев повёл себя там слишком круто. Начал какие-то расследования и восстановил против себя всех синодских. Что ты об этом думаешь?

   — Какой я обер-прокурор? — удивился Голицын. — Разве вам, государь, не известно, что, приняв назначаемую вами обязанность, я ставлю Себя в ложные отношения — сперва к вам, потом к службе, да и к самой публике... Вам небезызвестен образ моих мыслей о религии, и вот, служа здесь, я буду уже прямо стоять наперекор совести и моим убеждениям.

   — Убеждениям... — с непередаваемой интонацией повторил император. — Князь, мне бы хотелось, чтобы преданный мне и мой, так сказать, человек занимал эту важную должность. Я никогда не допускал к себе Яковлева, никогда с ним вместе не работал, а ты будешь иметь дело непосредственно со мною, потому вместе с тем я назначу тебя и моим статс-секретарём.

   — Позвольте мне, ваше величество, хорошенько об этом подумать, — встал с кресла Голицын.

   — Конечно, князь, подумай. Сегодня Я подпишу указ об увольнении Яковлева.

Голицын решил посоветоваться со своим приятелем Гурьевым. Ему не хотелось перечить ясно выраженной воле Александра, но пугала перспектива погрузиться в тягомотные дебри бумажных дел. Пролетели Три дня. От государя пришла записка с приглашением в Таврический дворец на обед.

Обедали вдвоём. За закусками обсудили последние любовные сплетни, князь рассказал о новой итальянской опере, а государь о новых идеях Михайлы Сперанского.

   — Нужны новые люди, князь! Слышал, что Державина я заменил Лопухиным? Предстоят большие дела!.. Ну, как же ты думаешь о своём месте? Решаешься ли?

   — Ваше величество, я ещё не успел поговорить с Гурьевым, потому что его нет в Петербурге.

Александр посмотрел на него поверх старинной рюмки красного стекла с золотыми разводами.

   — Будучи твоим истинным другом, я был бы вправе ожидать большей к себе доверенности. Мне прискорбно видеть, что ты советы Гурьева предпочитаешь моим указаниям.

В голосе Александра Голицын услышал не столько недовольство государя, сколько искреннюю обиду друга и усовестился.

   — Ваше величество, простите. Я на всё согласен.

Именным императорским указом, данным Святейшему Синоду 21 октября 1803 года, на должность обер-прокурора был назначен князь Голицын.

Князь Александр Николаевич стал ездить в свой департамент, находившийся на Васильевском острове в здании Двенадцати коллегий. Входил в зал, полутёмный от тяжёлых штор на узких окнах. На огромном столе, покрытом зелёной скатертью, стояли зерцало и распятие. Он садился на какой-то византийский трон из позолоченного дерева, и чиновники в чёрных костюмах, всё как на подбор с постными лицами, приносили для ознакомления дела.

—...и представьте, ваше величество, всё дела будто нарочно идут о прелюбодеяниях... и во всех подробностях!

Они вновь обедали вдвоём. Александр Павлович пристально посмотрел на князя.

   — Расскажи мне все твои впечатления.

   — Не затаю пред вами, ваше величество, что Синод произвёл на меня впечатление самое невыгодное, чтоб не сказать более. Мрачный вид этой закоптелой камеры, черноризцы в мрачнейших рясах, вместо украшений — распятие... Всё это навеяло на меня грусть могильную. Мне всё кажется, что приготовляются меня отпевать заживо! Да и дела там не по мне...

Князь весело улыбнулся, но осёкся, увидев серьёзнейшее лицо царя.

Александр Павлович вознамерился стать великим государем и преобразовать к лучшему жизнь всех своих подданных, вырвав их из обветшалых оков старины. Для того он учился у всех, внимательнейше выслушивал мнения и прочитывал десятки поступавших записок. Он считался с мнениями вельмож Панина и Куракина, молодых друзей своих Строганова и Новосильцева, известного умника Сперанского и никому не известного Каразина, а также — митрополита Платона. Но по молодости лет и самолюбивому складу характера император не желал гласно признавать чужое авторство полезных идей. Всё должно было исходить от него. Он сам, как некогда Александр Великий, одною своею волею изменит мир...

В рамках намечаемых императором перемен предусматривалась реформа в деле духовного образования. На основании записок, подготовленных статс-секретарём Михайлой Сперанским и его однокашником по Александро-Невской семинарии архиепископом калужским феофилактом, был выработан единый план и создана Комиссия по делам духовных училищ. В её состав вошли князь Голицын, митрополит Амвросий и оба автора записок. Комиссия разрабатывала новые учебные программы, единые для всех духовных школ, семинарий и академий. Слухи об этом поползли из епархии в епархию.

Митрополита Платона никто не извещал о предстоящих переменах, а новости он узнавал от митрополита Амвросия всегда со значительным опозданием. Обидно было. Обидно не для стариковского самолюбия, а для дела — как он ни стар, а всё же кое-что присоветовать мог. Могли бы мнением его поинтересоваться. Но государь не соизволил распорядиться, а Феофилакт — человек молодой и не по сану отважный — и рад стараться всем вертеть...

У московского митрополита имелись основания для такого неблагоприятного суждения. Феофилакт Русанов был посвящён в сан епископа калужского в тридцать четыре года в присутствии императорской фамилии. Он получил известность своей широкой образованностью, отличным знанием французского и немецкого языков, чем сразу расположил в свою пользу обеих императриц, был красноречив и светски любезен. После смерти Павла его положение поколебалось. Присланный в Калугу с ревизией министр Державин открыл массу преступлений и злоупотреблений со стороны губернатора и губернских чиновников, с которыми, говорилось во всеподданнейшем докладе, имел тесные сношения епископ калужский Феофилакт. Однако при содействии Сперанского дело замяли.

Теперь же Феофилакт покушался отнять от него управление подлинно родными детищами — семинариями! О том ли пещься надо!

Общее состояние Православной Церкви вселяло тревогу. В письме митрополиту Амвросию в 1804 году Платон писал: «...молиться о корабле церкви очень и очень должно. Усилились: 1) неверие, 2) философия, маскою христианства прикрытая, и 3) папизм. До какой степени лукавы и злобны его орудия — иезуиты...» Верхи уклонялись в мистицизм, низы — в раскол. Борьбе и с тем и с другим не виделось конца.

Душевную радость старику доставило пострижение в монашество Андрея Казанцева. Он давно направлял на этот путь любимого своего ученика, предостерегал его от явных искушений: то граф Кирилл Алексеевич Разумовский приглашал в учителя, то один священник готов был сдать Андрею своё место с взятием его дочери в жёны. Но Господь судил иначе.

16 декабря 1804 года Казанцев был пострижен наместником лавры архимандритом Симеоном с именем Евгения, а 6 января 1806 года митрополит Платон в Троицком соборе лавры рукоположил Евгения в сан иеромонаха.

В том же январе 1806 года Александр Фёдорович Лабзин начал в Москве издание нового журнала под названием «Сионский вестник», быстро превратившегося в идейный центр мистицизма.

22 июля митрополита постиг апоплексический удар, от которого он оправился спустя два месяца, да и то не вполне — ослабли язык и правая рука. Для посторонних взоров владыка заметно одряхлел, но дух его оставался твёрд.

 

Глава 8

ВЫБОР ПУТИ

В июньский день 1808 года в Спасо-Вифанской церкви заканчивалась обедня. Церковь была заполнена семинаристами, не уехавшими на вакации домой, монахами и богомольцами. Владыка Платон находился, по обыкновению, на клиросе, ожидая, когда запоют его любимые «Иже херувимы».

Вдруг он заметил, что перед северными вратами в алтарь стоит свеча — видно, причетник забыл её отодвинуть, а сейчас предстоял Великий вход. Платон сказал стоявшему рядом незнакомому священнику:

   — Батюшка, отодвиньте-ка свечу!

Священник искоса посмотрел на старого духовного в выцветшей коричневой рясе (Платон в тот день пришёл без клобука и без панагии) и нехотя ответил:

   — Не подобает. Я священник.

Тогда Платон сам взял свечу, пронёс её перед вышедшим диаконом, остановился в царских вратах, чтобы получить благословение служившего священника, и затем, проходя со свечой мимо нелюбезного иерея, поклонился ему и промолвил:

   — А я — митрополит.

Случай этот развеселил его, и из храма Платон вышел в добром расположении духа. Хотелось посидеть на скамейке возле храма под сенью выросших лип и отцветающей сирени, но в лавре ждали дела. Окружённый толпою семинаристов, владыка медленно направился к своему домику, где уже ожидала его карета.

Владыка был одинок. Большинство родных умерло, истинных друзей осталось немного, и потому всю свою нежность и ласку старик изливал на семинаристов. Он разрешил создать для них театр, в котором юноши играли духовные трагедии и исторические пьесы. На деньги, пожертвованные молодой графиней Орловой-Чесменской, купили инструменты и образовался оркестр. Калачи, раздаваемые митрополитом на занятиях, оставались для воспитанников не столько лакомством, сколько наградою.

   — Ну что, мой милый!.. — погладил Платон по головке маленького семинариста. Тот как-то на занятиях получил от владыки задачу: придумать какое-нибудь противопоставление. Выпалил: «Собака чем старее, тем злее, а наш архипастырь чем старее, тем добрее», — и, с опозданием сообразив неприличность сравнения, малиново покраснел. С тех пор он при встречах жался к владыке, но молчал.

   — Ваше высокопреосвященство! — через головы обратился к нему троицкий семинарист. — Дозвольте просьбу представить!

   — Срочное что? — повернулся Платон, припоминая, на каком курсе этот юноша. — Ну, отойдём.

Семинарист приблизился к нему с пожилым священником. Получив благословение митрополита, священник заговорил:

   — Ваше высокопреосвященство, я протоиерей волоколамский Иоанн Фёдоров. Прошу милостивого вашего согласия на свадьбу дочери моей Аграфены с воспитанником Михайловым.

   — Я тебе не сват! — с неожиданным гневом отвечал митрополит. — Зачем ты сего ученика отвлекаешь от школы? Он учиться может.

   — Нечем существовать, владыко, — робко вступил семинарист.

   — Просись на казённый кошт!

   — Просился — отказано... Вот если б владыко могли предоставить мне до окончания курса диаконское место в городе Воскресенске.

   — Что, оно не занято?

   — Пустует после кончины моего родителя.

   — Хорошо, подай просьбу, — тут же решил митрополит. — А тебе, батюшка, придётся нового жениха искать; Бог в помощь!

Благословив просителей, митрополит направился к карете. Милые, молодые, румяные, безусые и с редкими бородками лица окружили его. Среди них одно было милее всех. Платон нашёл его глазами и мимо всех обратился к учителю Дроздову:

   — Помоги мне забраться. Ты один меня поддержишь.

Ходил владыка нормально, но при подъёме ноги отказывали.

Он опёрся на тонкую, но сильную руку Василия и сказал тихо на ухо:

   — Загляни сегодня после вечерни.

Карета медленно тронулась. Ещё до того, как она выехала за ворота обители, Дроздов резко повернулся и пошёл к роще. Его проводили взглядами недоумёнными, равнодушными и завистливыми. Расположение митрополита к этому троицкому учителю было для всех явно. Ходили разговоры, что после пострижения другого своего любимца Казанцева владыка уговаривал решиться на то же Дроздова, но тот уклонился.

А Василий долго ещё прогуливался по Корбухе, стараясь ни о чём не думать, просто радоваться ясному летнему дню, в котором место нашлось и солнцу, и нежной зелени берёз, не умолкающей вдали кукушке и черно-белой сороке-белобоке, робкому колокольчику и ярко-алой землянике. Он ни о чём и не думал, но сознавал внутри постоянно беспокоящий вопрос: «Готов ли постричься в монахи и на всю жизнь остаться в лавре?» Ответа у него не было. То есть ответ был, и давно обдуманный, но оставались сомнения.

Едва ли кто знал бы заштатный городок в Дмитровском уезде Московской губернии, не существуй там несколько столетий Свято-Троицкая лавра, подлинно духовный центр России. Сюда не переставал течь людской поток.

Каждодневно под своды высоких и массивных ворот входили, осенив себя крестом, богомольцы. Весной в распутицу поток этот замирал, с тем чтобы к Пасхе возрасти многократно. С молитвой о помощи или просто о благословении к преподобному обращались мужики и бабы, отпущенные помещиками на богомолье, бойкие купцы, откупщики, мастеровые, благородные российские дворяне и сами цари, при посещении старой столицы непременно отправлявшиеся в лавру.

Радовалось сердце от вида соборов и церквей, от нежного перезвона курантов на лаврской колокольне, каждые четверть часа вызванивавших «Коль славен наш Господь в Сионе». Спешили богомольцы к вечерней службе, к исповеди, чтобы утром следующего дня причаститься.

После службы мужики в чистых рубахах и бабы в нарядах всех великороссийских губерний отдыхали, устроившись прямо на земле. Развязывались узелочки, откуда доставалась нехитрая снедь: хлеб, луковица, репа, огурцы. За водой ходили к источнику возле Успенского собора, отстаивали очередь и напивались от души лёгкой троицкой водою, считавшейся целебною. Самые припасливые набирали её в баклажки, чтобы сохранить подольше, чтобы поделиться дома. А иные, медля отойти от тонкой струи источника, напоследок умывались и смачивали голову.

Обходили богомольцы все открытые церкви, ставили свечи в поминание живых и усопших, как своих, так и чужих, на помин которых дадены были гроши и копейки. Прикладывались к чудотворным иконам и мощам преподобного Сергия, преподобного Михея, бывшего в услужении у святого Сергия и очевидца явления святому Сергию Богородицы; святителя Серапиона новгородского, а если повезёт — к ларцу, в котором хранится кисть руки святого архидиакона Стефана, к камню от Гроба Господня.

Увязывали в узелки просфоры, освящённые в лавре крестики и иконки. Вновь устраивались возле своих, чтобы назавтра после заутрени двинуться в обратный путь. Не все брали с собою детей, ибо долог и труден был путь. Потому богомольцы с особенным умилением смотрели на деток, бегавших в своё удовольствие друг за другом, плескавшихся в обмелевшей речушке, игравших нехитрыми деревянными игрушками местной работы, кормивших непосед воробьёв и многочисленных лаврских кошек. Завязывались разговоры, как живётся у такого помещика, как у другого; странники рассказывали о Киево-Печерской лавре, о Валаамском монастыре, о дивных чудесах и угодниках Божиих. И слушалось легко, и дремалось легко под высоким ярко-голубым летним небом, по которому плыли себе потихоньку белые облака.

— Эх, благодать... — скажет мужик.

И точно, благодать в лавре и летом и зимою, когда храмы заносились снегом, монахи и богомольцы в тяжёлых тулупах, армяках и шубах ходили по дорожкам между высокими сугробами, и дымы от печей в пекарне и кухне тянулись прямо вверх. Минет зима, и снова заголубеет небо, заворкуют голуби на крыше семинарии, а чёрные ряды монахов всё так же будут тянуться на службу в храмы...

Письмо к отцу, начатое вчера, Василий уже не хотел продолжать после встречи с митрополитом в Вифании. Отец знал всё. Когда два года назад он написал о предложении владыки Платона, батюшка ответил кратко: «Всё зависит от способностей и склонностей каждого, который можно знать самому». Чувствовалась обида старого священника, стезей которого пренебрегает родной сын.

Но в старике митрополите Василий нашёл точно второго отца, — так внимателен, ласков и требователен был с ним владыка. Забросал подарками: в прошлом году подарил шинель, пояс и ананас, а за эти полгода — гранатовые яблоки, в апреле — свежий огурец, на Пасху — искусственное яйцо, неделю назад — второй том своих проповедей и полукафтанье. Василий понимал, что владыка не пытается задарить его и купить его согласие на пострижение, то были дары любви и, может быть, восхищения его проповедями.

Дважды приезжали за ним из Коломны прихожане, с покорностию прося владыку Платона о поставлении к ним Василия Дроздова в приходские священники. Оба раза владыка, не спрашивая Василия, им отказывал, отвечая одно: «Он мне здесь самому нужен!»

Так близок казался берег, так знаком, там ожидали его отец, мать, дедушка... и Катенька, дочка отца Симеона. Простым и понятным виделся весь дальнейший путь, но что-то удерживало его от этого лёгкого шага. И течение жизни несло дальше...

Как было выразить то, что сам он скорее чувствовал, чем понимал рассудком? Не выгоды и невыгоды монашеского положения занимали его ум. Вера давно составляла основу его жизни, но в положении приходского священника страшило его впадение в некую обыденность, тогда как душа рвалась к большему, к более глубокому постижению сокровенной Божественной Истины. Его не понимали ни родные, ни многие собратья по службе, но вопреки житейскому здравому смыслу он полагался на внутренний голос, тихо звучащий в нём.

«...Меня затрудняет несколько будущее, — вновь взялся он за перо, — но я, не могши прояснить его мрачности, успокаиваюсь, отвращая от него взоры, и ожидаю, доколе упадут некоторые лучи, долженствующие показать мне дорогу. Может быть, это назовут легкомыслием, но я называю это доверенностью Провидению. Если я чего-нибудь желаю и мне встречаются препятствия в достижении предмета желаний, я думаю, что не случай толкнул их против меня и потому без ропота медлю и ожидаю, что будет далее. Мне кажется, что несколько лет нерешимости простительнее, нежели минута опрометчивости там, где дело идёт о целой жизни. Пусть кто хочет бежит за блудящим огнём счастия, я иду спокойно, потому что я нигде не вижу постояннаго света. Я предлагаю Вам сии мысли, ожидая им справедливого суда от Вашей опытности и надеюсь узнать со временем Ваше мнение...»

Тем временем в комнате Дроздова, служившей кухней и столовой для троицких учителей, их слуга Дормидонт, отставной матрос и яростный спорщик по Апокалипсису, соорудил нехитрый обед. Жили учителя небогато. Жалованье Дроздова увеличилось до ста шестидесяти рублей, да ещё от высокопреосвященного добавлено было пятьдесят рублей за проповедничество, но все деньги уходили на пропитание и на книги.

На запахи свежих щей с укропом и селёдки с лучком потянулись товарищи: учитель риторики иеродиакон Самуил, учитель поэзии Кирилл Руднев, учитель грамматики латинского класса и немецкого языка Никифор Платонов, учитель низшего грамматического класса и французского языка Михаил Платонов, приехавший из ярославской семинарии учитель Протопопов. К концу обеда, когда Дормидонт принёс вторую бутыль лаврского кваса, в дверях показался отец ректор, которого тут же пригласили откушать.

Архимандрита Евграфа любили в семинарии. В нём не было ничего начальственного, однако ласковые просьбы его и укоризненный взгляд всегда печальных глаз воздействовали на семинаристов не слабее громовых разносов архимандрита Августина. Вот и сейчас ректор присел на лавку и вдруг рассказал недавний случай, когда его собачка Черныш вовсю истрепала картуз Василий Дроздова, играя с ним весь вечер, пока сам Дроздов и отец ректор были увлечены беседою о проявлениях соприкосновения земного и небесного миров.

После дружного смеха возникла пауза. Обыкновенно, отобедав, учителя до чая пускались в разговоры, но появление ректора у Дроздова было явно неслучайно, и они потянулись к дверям.

— Я с приятной вестью! — объявил ректор, когда они остались одни. — Только что владыка распорядился увеличить тебе жалованье до двухсот пятидесяти рублей! Ну не славно ли!.. Ты не рад?

   — И рад и не рад, отец Евграф, — отвечал Дроздов. Они были друзьями с ректором, но Василий не решался обращаться к нему на «ты». — Владыка звал меня сегодня после вечерни.

   — Верно, хочет объявить о прибавке.

   — Нет, тут другое. Он ждёт от меня прошения.

   — Что ж ты?

   — Я думаю.

   — Друг мой, объявлю тебе и иную новость. Меня призывают в Петербург. Официальной бумаги ещё нет, но известие сие верное. Через месяц-другой должен буду оставить я Троицу, семинарию и тебя... но прежде мне хотелось бы увидеть твоё пострижение. Ручаться не могу, но буди малая возможность помочь тебе оттуда — не премину сделать всё возможное... Решайся! Помнишь евангельские слова: Не вы избрали Мене, но Аз избрал вас? Помоги тебе Господи!

Несмотря на простоту и очевидность выбора, Василий выжидал. Терпеливое молчание митрополита, мягкие призывы отца Евграфа и затаённое недовольство отца он вполне понимал и всё же не спешил. В полной мере тут выказалось его пренебрежение суетной молвою, нередко покоряющей своей силе людей слабых.

Смирение — черта важнейшая, естественная и необходимая как в христианине, так и тем более в монашествующем, вполне проявилась в нём уже тогда. Однако одною покорностию не исчерпывался его характер. Все мы призваны на этот свет для свершения только нам вверенного дела, в котором и долг наш перед Богом и служение перед людьми. Никто не волен уклониться от оного, но как же важно вовремя и правильно определить то самое своё дело, на которое стоит употребить все силы, потратить весь пыл сердечный. Мало кому неведомо блуждание по случайным путям, служение то ради копейки, то суетной молвы ради, без светлого чувства удовлетворения и душевного покоя. Как же важно на жизненном пути не изменить себе, своему хотя бы и неясному призванию, устоять перед непониманием, а подчас и осуждением решения со стороны большинства.

В душе своей Василий давно сделал выбор и раз за разом утверждался в нём, работая над проповедями. Первую он произнёс по выбору митрополита Платона надень торжества освобождения обители преподобного Сергия от нашествия врагов.

— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.

Было время — простите мне, что я от светлаго торжества облечённой славою России бросаю взор на мрачные виды России страждущей: тень возвышает красоту света, — было несчастное время, когда отечество наше, терзаемое иноплеменными, преданное недостойными сынами, готовилось испустить последнее дыхание. Часть верных ему и Богу, бежавших от опустошённых градов и сел, сокрывалась тогда в сей ограде, и враги, который, казалось, клялись не щадить ничего священнаго, истощили против нея все усилия злобы своей.

Ужасное состояние! Два ненасытимые чудовища, война и мор, споря о добыче, соглашаются в лютости, в которую хотят поглотить сию обитель. Смерть за стенами, смерть в стенах; смерть носится в воздухе, смерть крадётся подземными стезями. Убийственный орудия досягают самаго сего святилища, и Святые Божии приемлют раны на своих изображениях. Мышцы, способные обращать меч, оскудевают; едва остаётся несколько слабых рук для воздеяния ко гневным небесам.

Наконец, когда сирые чада отечества слезящимися глазами увидели, колико суетно спасение человеческое, когда всё колебалось, кроме упования на Вышнюю помощь, когда почти не было уже других оружий, кроме веры и молитвы, — Господь сил венчал нас оружием благоволения, и отчаяние, не нашед места между памятниками благочестия, устремилось в полчища злодеев.

Слава вам, насадители сего вертограда, возрастившаго лавры и оливы! Слава вам, бесплотные вожди безоружных воинов, преподобные отцы Сергие и Никоне, основатели и покровители сея обители! Слава тебе, беззащитная защита бедствующего царства! Торжествуй ныне избавление своё и со всею победоносною отселе Россиею, в подражание победоносной Церкви, исповедай, яко сия есть победа, победившая мир, и мир нам приобретшая вера во Всеблагаго и упование на Всемогущаго!..

Ясность языка, сила выражений и поэтическое вдохновение проповеди поразили многих. Владыка Платон порадовался успеху своего любимца и специально для него учредил должность лаврского проповедника. Он не обманулся в Дроздове и поверил в его будущее.

У Василия работа над проповедями, поиски единственно верного и сильного слова, выражающего и поясняющего смысл Священного Писания или значения церковных праздников, всё более усиливали стремление идти дальше и дальше по этому пути. Двадцатишестилетний учитель уже изведал упоительные озарения мысли, вдруг обретающей то, что никто кроме тебя одного не знает; испытал восторги поэтической фантазии, вдруг дарящей выражениями красочными и сильными, так что сам после удивляешься; вкусил нелёгкого, но благодатного труда чтения и сравнения сочинений авторов, спорящих друг с другом, сходящихся и расходящихся по различным вопросам, и ему надлежало находить истину... И он находил!

Несколько лет он изучал с семинаристами творения отцов церкви и не мог не прикладывать к себе слова святого Антония Великого: «Муж умный, помышляя о сопребывании и общении с Божеством, никогда не прилепится ни к чему земному или низкому, но устремляет ум свой к небесному и вечному, зная, что воля Божия — сия вина всякого добра и источник вечных благ для людей, — есть та, чтоб человек спасся...»

Глядя на вихрастые и прилизанные макушки юношей, склонившихся над листами бумаги, он сознавал, что иночество есть тяжкий подвиг, в котором нет места многим житейским радостям — семье, жене, детям... но следовало быть последовательным и идти до конца. «Всяк живущий на земле есть путник», — говорил святитель Тихон Задонский, так стоит ли обременять себя излишним грузом?..

Подлинное смирение — признак вовсе не слабости, а силы следовать воле Божией, несмотря на человеческие желания и немощи. «Конец нашей подвижнической жизни есть Царство Божие, — читал он у святого Иоанна Кассиана, — а цель — чистота сердца, без которой невозможно достигнуть того конца. К этой цели прикован взор наш, и должны мы направлять наивернейшее течение наше, как по прямой линии, и если хотя несколько помышление наше уклонится от ней, тотчас возвращаясь к созерцанию ея, исправлять его, как по норме какой...»

Куранты на колокольне пробили десятый час. Тишина и покой ясного июльского вечера опустились на лавру. Прожит был ещё один день в трудах и молитвах, а сколько предстоит их — Бог весть. Замерло и затихло всё. Монахи отдыхали в кельях, готовясь к ранней монастырской утрене, богомольцы разбрелись на ночлег. Только в Троицком соборе у гробницы преподобного оставался гробовой монах, он уходил лишь в полночь. Завидная сия участь — день за днём пребывать близ величайшей святыни...

Митрополит Платон и Дроздов сидели в одной из комнат митрополичьего дома возле распахнутого окна. Густые кусты отцветшей сирени скрывали их от любопытных взоров.

—...Владыко, вы видите перед собою человека, который стоит в глубокую ночь на пустой дороге, но не может ни оставаться на одном месте, ни продвинуться вперёд. Всё жду некоего знака.

   — Не мудрствуй. Поистине, коли стоишь на дороге, так и опусти глаза долу. Помнишь, ты мне детский сон свой рассказывал?

   — Отлично помню. Будто очутился я ночью в дремучем лесу. Темно, вдруг огонёк вдали. Побежал — избушка. Только вошёл — вокруг лица будто и знакомые, но не узнаю, чёрные бороды, глаза горят. И один говорит: «Мы тебя сейчас убьём!» Тут я испугался и... всё.

   — Лес тот дремучий и тёмный — жизнь мирская. И к смерти тебя призывали ради отказа от мира, предлагая иной жребий. Вот и гляди: в младенчестве знамение было, а он ещё чего-то особенного ожидает!

   — Боюсь, владыко, не выдержу тяжести жребия сего, — признался Василий.

Они сидели в вечерних сумерках. Стемнело, и келейник принёс свечу, поставил её на конторку, за которою работал владыка. Слабый огонёк лишь усиливал темноту комнаты, и оттого легче говорилось сокровенное.

   — Сын мой, — тихо заговорил старик, — монашество не может положить более обязательства на христианина, как сколько уже обязывало его Евангелие и обеты крещения. По духу евангельскому всякий христианин должен быть всегда воздержан, смиренен, послушлив, трезв, богомолен, никакими излишними житейскими заботами себя не связывает... Хотя может иметь жену по слабости плоти, но живёт с нею целомудренно, более пребывая в посте и молитве, нежели предаваясь сладострастию... При таковом рассуждении тот будет истинный монах, который будет истинный христианин. Труд велик, но спасителен.

Они не видели лиц друг друга, но Василий различал взор Платона, обращённый, кажется, в душу его.

   — Об удалении от мира и уединённой жизни должны мы судить, что они не сами по себе что-нибудь значительное и потому похвалу заслуживают. Нет! И в жизни уединённой может иной быть развратник или лицемер, скрывающий только по наружности свою внутреннюю злость. Такового удаление от мира не только не спасает, но более осуждает и погубляет. Необходимо же, чтоб он удалил от себя все прихоти мира, жил един для единого бы Бога, содержал душу в чистоте, сердце наполнял любовью к Богу и ближним. Единственно чего бы стремился достигнуть — ничего для себя не желать и не искать в мире сем. При таковом только души расположении удаление от мира и уединённая жизнь богоугодна... Но я могу сказать, что в мире живущий, а к миру не приверженный христианин не меньше, если не больше монашествующего возвышает себя. Труден сей подвиг? Конечно, труден! Но чем большие встречаются трудности, тем большая награда, тем светлейшая победа, тем знаменитейшая слава!.. Ступай.

На следующий день после заутрени келейник доложил митрополиту, что прибегал учитель Дроздов и оставил прошение. Платон взял лист бумаги, исписанный знакомым мелким аккуратным почерком с редкими росчерками. Слёзы умиления и радости навернулись на глаза старика.

«...Обучаясь и потом обучая под архипастырским Вашего Высокопреосвященства покровительством, я научился по крайней мере находить в учении удовольствие и пользу в уединении. Сие расположило меня к званию монашескому. Я тщательно испытывал себя в сём расположении в течение почти пяти лет, проведённых мною в должности учительской. И ныне Ваше Высокопреосвященство, милостивейшего архипастыря и отца, всепокорнейше прошу Вас архипастырским благоволением совершить моё желание, удостоя меня монашеского звания.

Июля 7 дня 1808 года. К сему прошению риторики учитель Василий Дроздов руку приложил».

Заработала канцелярия. Митрополит направил прошение о пострижении в Святейший Синод (указав на всякий случай возраст Дроздова четырьмя годами старше, ибо в монашество дозволялось принимать после тридцати лет). В начале октября искомое дозволение было получено. Потребное одеяние владыка приказал изготовить на свой счёт. Согласие отца подразумевалось, но тут всё прошло не так просто.

Отец Михаил 1 ноября получил от сына очередное письмо и устроился прочитать его после обеда в любимом кресле. Евдокия Никитична присела рядом, тихо радуясь привычному почтительному началу и предвкушая хорошие новости от Васеньки. Вдруг размеренный тон отца Михаила изменился:

—...«Не знаю точно, понравится ли Вам новость, которую скажу теперь; впрочем, если в Ваших письмах говорит сердце, надеюсь, что я не оскорбил Вас и не поступил против Вашего соизволения, сделав один важный шаг по своей воле, по довольном, смею сказать, размышлении. Батюшка! Василия скоро не будет, но Вы не лишитесь сына, сына, который понимает, что Вам обязан более, нежели жизнью, чувствует важность воспитания и знает цену Вашего сердца...»

— Не пойму я, отец, что же это означает? — решилась перебить чтение Евдокия Никитична.

Муж не ответил, только сурово взглянул и продолжил чтение:

   — «Без нетерпения, но с охотою, без радости, но с удовольствием, я занимаюсь теперь некоторыми приготовлениями к преобразованию, но Высокий Благодетель мой отнимает у меня часть сих попечений... Я прошу теперь Вашего благословения и молитв...» А-а!..

Рушилась мечта отца Михаила, желавшего женить Василия на одной из дочерей отца Симеона (готового взять его в свой храм), поселить поблизости от себя в уютном домике (с хозяином которого уже столковались), со временем поставить на своё место в кафедральном соборе (ибо необъяснимые приливы слабости стал чувствовать отец Михаил и полагал, что век его близится к концу), а самому напоследок порадоваться внукам... Но этот молчун и упрямец поступил по-своему!.. Поражённый отец вскочил и хотел было разорвать письмо, но жена остановила.

   — Что ты, что ты, друг мой! Васенька...

   — Нет у тебя больше Васеньки! Нет!.. Монахом стал! Не послушал отца…

   — Не горюй, батюшка. Видно, так Богу угодно... Что супружество? Иной поживёт и овдовеет...

Стали они рядышком на колени перед иконами, молились, потом оба плакали в неутолимой, но светлой печали.

Долго в тот вечер не ложился отец Михаил. Сидел за столом перед раскрытой Псалтирью, а на ум приходило то давнее пророчество московского старца Филарета, то судьба недавно скончавшегося отца Фёдора Игнатьевича Дроздова, будто проложившего для внука иноческий путь... Сидел он, пока свечной огарок не догорел.

Казалось, жизнь определилась навсегда.

16 ноября 1808 года Василий Дроздов в Трапезной церкви был пострижен наместником лавры архимандритом Симеоном в монашество с именем Филарета в память Филарета Милостивого Пафлагонянина. 21 ноября инок Филарет в домовой архиерейской церкви был рукоположен митрополитом Платоном в иеродиакона. Внешне жизнь его почти не переменилась. Он исполнял ту же должность учителя поэзии и риторики, жил в той же квартире, разве что Дормидонт стал более почтителен (впрочем, на качестве обедов это не сказывалось).

Внутренняя жизнь его, казалось, замерла, набрав новую высоту. Ушли неотвязные вопросы «что-то будет?», «что-то выйдет?». Владыка был особенно нежен к нему и поторапливал с написанием очередной проповеди.

Но из столицы, из какой-то Комиссии духовных училищ пришла бумага, а в ней требование: направить в Петербург из троицкой семинарии иеродиакона Филарета, иеродиакона Симеона, учителей Платонова и Александрова. По одному человеку вызывалось из калужской и ярославской семинарий.

Новое поприще готово было открыться перед Филаретом, поприще более трудное и обширное, близкое к искушениям и милостям высшей власти. Он же пребывал не столько в радости, сколько в недоумении. Неприятно был поражён владыка Платон, испытывавший искреннее огорчение от необходимости разлучаться с дорогим сердцу Дроздовым, только что, казалось, навеки прикреплённым к лавре.

Митрополит уже чувствовал себя осиротевшим. Вызвав к себе Филарета, Платон прямо спросил, доволен ли он вызовом в столицу.

   — Нисколько, — был ответ.

   — Тебе не хочется туда? — переспросил обрадованный митрополит. — Так я отстою тебя. Подай мне прошение, что желаешь остаться в московской епархии.

   — Желал бы, — без промедления отвечал Филарет, — но не имею права сказать это, владыко... Я уже подал одно прошение о пострижении меня в монашество и тем отрёкся от своей воли, покоряясь воле вышестоящих. Другого прошения подать не могу.

И умилился и огорчился митрополит такому ответу и принуждён был сам хлопотать о своём любимце. Обер-прокурору Святейшего Синода ушло его прошение об оставлении в троицкой семинарии двух вызванных учителей — Дроздова и Платонова, но особенно Дроздова. «Я особливо о иеродиаконе Филарете усердно прошу Св. Пр. Синод обратить его паки в Троицкую семинарию... и как я об нем особливое прилагал, в рассуждении его воспитания, отеческое старание, то сие много послужит к утешению моей старости...»

Вечером под новый 1809 год в Троицком соборе можно было увидеть новопостриженного инока Филарета. Жарко молился он перед двумя святынями — ракой, в которой почивали мощи преподобного Сергия, и чудотворным древним образом Святой Троицы, прося вразумления и умирения чувств. Он желал не ошибиться в исполнении Вышней воли.

Рака была закрыта покровом из золотой парчи, отороченным жемчугом. Лишь по большим праздникам его заменяли одной из драгоценностей лавры — покровом шёлкового шитья, на котором пять столетий назад неведомые монахини передали образ преподобного. Старец был изображён в полный рост на голубом фоне. Строго и призывающе взирал он, и — дивное дело — светлело на душе и легчало на сердце от его вида, прояснялись мысли и дух бодрости наполнял всякого...

Была мечта: жизнь свою провести в таком служении, дабы день за днём сливались в непрестанное славословие Господу и Его преподобному служителю земному Сергию. И вечное потрескивание свечей, шорох вереницы людей, идущих на поклонение святыне, запах ладана, пение молитвословий...

Неземные, нечеловеческие мир и покой исходили от образа Святой Троицы работы древнего богомаза. Чудное смиренное согласие ощущалось в наклонах фигур и поворотах голов трёх вечно юных странников, в сосредоточенной пустоте сидящих вокруг чаши, в которой будто вся мудрость мира.

Он вышел из храма незадолго до полуночи. Вокруг стояла темнота, фонарь мерцал лишь у входа в митрополичьи покои. Сиял лёгкий снежок. Мороз был некрепок, но снег под сапогами похрустывал. На невидимой в темноте красавице колокольне куранты отбили получас, и вновь мягкая тишина опустилась на лавру. Всё такое родное вокруг, такое своё, что невозможно, кажется, расстаться...

Вот и иноческий корпус. Дверь бухнула. Заспанный монашек-привратник едва поднял глаза на Филарета, встряхнул головой и стал перебирать чётки. У самого Филарета веки уже слипались, тянуло на жёсткую койку, но следовало совершить вечернее правило. Опустившись на колени перед образом Спасителя, он, едва шевеля губами, повторял привычные слова молитв и отбивал земные поклоны.

Господь предлагает новую дорогу, и надо идти по ней. Не стоит гадать, что там встретится, дано будет то, что предназначено. Предаться в волю Божию и всё принимать, как от руки Его... Сомнения отступили. Дух его вновь был твёрд и ясен.

 

Часть вторая

НЕВСКИЕ ВЕТРЫ

 

Глава 1

СКРОМНЫЙ ИНОК

Зима в Санкт-Петербурге время неприятное, особенно в январе. Даже старожилы с трудом переносят крещенские морозы с пронизывающими до самого нутра ветрами. В такие дни и Невский проспект становится малолюдным, а уж за Литейным или на Охте сереньким тусклым утром увидишь только спешащих в канцелярии чиновников, засунувших нос в воротники шинелей; замотанных в платки чухонок, разносящих молоко, сливки, сметану, да дворовых людей, посланных господами по срочной надобности. Катят редкие ещё сани с дровами и иною поклажею. Закутанные в бараньи тулупы извозчики уж и не высматривают седоков. Изредка промчится всадник в военной форме или курьерская тройка.

Однако у застав вечно заспанные отставные солдаты записывают, как положено, имена и чины приезжающих в столицу, после чего поднимают шлагбаум — катите, люди добрые. 6 января 1809 поднялся шлагбаум Московской заставы и для только что прибывших троицких учителей. Вскоре возок миновал мещанскую застройку, и открылась взорам приезжих необъятная широта и протяжённость Невского проспекта, на одном конце которого просвечивал золотой шпиль Адмиралтейства, а на другом, ближнем, высились постройки Александро-Невской лавры.

Спутники Филарета проснулись и, потирая заспанные глаза, выпрямляя затёкшие ноги, крестя кривящиеся невольной зевотою рты, вглядывались в дома, фонарные столбы, редких прохожих.

Сердца их бились сильнее обычного.

Ямщик на мгновение придержал тройку в воротах, снял громадную овчинную шапку, перекрестился и повернулся к седокам:

   — Приехали, господа хорошие!

Тройка подкатила к крыльцу митрополичьих покоев, и тут обнаружилось, что иеродиакон Филарет не может идти. Выйдя из возка на негнущихся ногах, он вдруг покачнулся и упал в снег.

   — Что с тобою, отче Филарете? — наклонился к нему Андрей Платонов.

   — Ноги!.. — только и сказал тот, подавляя мучительный стон.

В пути он жестоко отморозил ноги. Ночью не мог спать, товарищи навалились на плечи с двух сторон, будить их казалось неловко, а от тесноты было поначалу только теплее. Сквозь дрёму он ощущал, как холодно стало ногам, потом мягкая боль прошла от колен до пяток, потом ничего не чувствовал. В покоях ректора Александро-Невской духовной академии Филарета положили на широкую лавку. Ноги тёрли снегом, шерстяной варежкою, и мало-помалу чувствительность вернулась.

   — Ну, как ты? — склонился над ним архимандрит Евграф. — Полегче?

Так хорошо было после трудной дороги и волнений увидеть родное лицо, что Филарет невольно улыбнулся:

   — Вас увидел, отче, и сразу вся хворь прошла.

Они обнялись и расцеловались. Есть сродство душ, необъяснимое в житейских понятиях, и счастлив тот, кто испытал это сближение поверх различий в возрасте и положении, кто ощутил удвоение своих сил и радости. Зудящее беспокойство Филарета стихло от взгляда друга и учителя, в котором он читал: «Я всё тот же. Сердце моё открыто тебе...»

   — Товарищи твои ушли в братский корпус устраиваться...

   — Так я пойду! — Филарет живо вскочил с лавки и схватился за свой узел.

   — Никуда я тебя такого не отпущу! — решительно заявил архимандрит. — Останешься у меня. Морозы стоят небывалые, в тридцать градусов. У меня и топят получше, и за ногами твоими сам посмотрю, и поговорим наконец вволю! Идти-то можешь?

   — Вашими молитвами! — с облегчением отвечал Филарет. — Сам не понимаю, что такое приключилось.

— Ну что же, брат, — с обычной своей мягкой полуулыбкою произнёс отец Евграф, — дай-то Бог, чтобы сегодняшнее твоё огорчение стало самой большой неприятностью в столице. Пойдём в мою келью.

Первый день пролетел в разговорах за самоваром. Филарет рассказывал последние новости о лавре и семинарии, о митрополите Платоне и новом его викарии епископе Августине, хорошо известном обоим, о семинарских учителях и лаврской братии. Ректор накоротке пояснял, что следует поскорее познакомиться с митрополитом Амвросием и архиепископом Феофилактом, ибо первый играет главную роль в Синоде, а второй вершит всеми делами в Комиссии духовных училищ, приобретшей едва ли не большее значение, и утверждение Филарета преподавателем духовной академии зависит именно от комиссии, то есть от владыки Феофилакта. Размещается комиссия по повелению государя в Михайловском замке, занимая четыре залы на втором этаже.

На следующее утро после заутрени и благодарственного молебна в лаврском соборе архимандрит Евграф представил новоприбывшего иеродиакона Филарета митрополиту новгородскому и петербургскому Амвросию.

Большие залы и комнаты с высокими потолками были обставлены роскошно и, по троицким представлениям, «по-дворянски»: изящные стулья, кресла, столики, диваны, высокие зеркала в простенках окон, под ногами паркет, образующий диковинные узоры. Показалось, что сам владыка чужд этому блеску.

Топили жарко, и потому митрополит был в одном суконном подряснике с финифтяною панагией. Среднего роста, грузный, со строгим взглядом из-под лохматых бровей, он вполне отвечал образу архиерея.

После благословения митрополит начал расспросы о московских новостях. Занимали его, впрочем, не столько ответы архимандрита и молодого иеродиакона, сколько сами молодые монахи. Амвросию нужна была опора во всё нарастающем противостоянии с неудержимым в своём властолюбивом напоре архиепископом Феофилактом. Доверяться питерским было опасно — все либо примыкали к какой-либо дворцовой партии, либо склонялись к калужскому владыке. Надёжнее было полагаться на вовсе сторонних...

Трудным было восхождение митрополита Амвросия к высотам духовной власти, но ещё более трудным оказалось удержаться там. Продвигал его поначалу Павел Петрович, ещё будучи наследником. Став императором, в один год одарил его мальтийским орденом Иоанна Иерусалимского и высшими российскими орденами Святого Андрея Первозванного и Святой Анны 1-й степени. Сделал первоприсутствующим в Синоде и главой петербургской епархии, 10 марта 1801 года возвёл в сан митрополита, да вот беда — спустя день приказал долго жить... А молодой император скорее терпел его, чем уважал. Слухи о его замене стали постоянными. В таких обстоятельствах борьба Амвросия с обер-прокурором Яковлевым, стремившимся взять в свои руки всё управление церковной жизнью, хотя и привела к удалению гордеца, но вызвала неудовольствие государя и самим митрополитом.

Приход в Синод князя Голицына поначалу обрадовал духовных. Князь был ленив и к делам равнодушен, как вдруг всё переменилось. Обер-прокурор начал изучать присылаемые из епархий бумаги, вменил архиереям в обязанность докладывать ему о всех происшествиях и сосредоточил в своих руках решение важнейших вопросов. Решения он принимал подчас несогласные с мнением архиерейским. Государь же решал спор, как правило, в пользу князя.

Митрополит Амвросий, подчиняясь желанию Александра Павловича, начал подготовку реформы духовного образования. Составление проекта он поручил своему викарию, епископу старо-русскому Евгению Болховитинову. Однако нежданно участие в деле приняли попавший в случай Сперанский и калужский Феофилакт. Они повели дело к тому, чтобы отнять у архиереев на местах контроль за семинариями и академиями, насаждая там дух широкой светской образованности. Амвросий большой беды в том не видел, в отличие от своего учителя и друга митрополита московского Платона, ибо в конечном счёте тем повышался уровень подготовки всего священства. Проглядел он другой момент: возникшая из воздуха комиссия обрела реальную власть в перемещении духовенства и управлении жизнью духовных школ. Мнение его самого и всего Синода подчас и не спрашивали. В комиссии же тон задавал тридцатишестилетний Феофилакт... За составление проекта преобразований государь наградил митрополита орденом Святого Владимира 1-й степени, а Феофилакта, князя Голицына и Сперанского — орденами Святого Владимира 2-й степени. Ничего доброго от этой троицы для себя Амвросий не ожидал.

Скромный инок сразу приглянулся владыке. Помогло ли тому то, что он тоже был учеником митрополита Платона и пользовался доверием московского архипастыря, или просто по, сердцу пришёлся троицкий чернец, кто знает. Владыка сам был добродушен, при всей своей опытности в политике, устал от неё и потому рад был видеть рядом иноков, не отягощённых суетными интересами, не втянутых в хитросплетения столичных интриг. Он положил сделать своей опорой в создаваемой Санкт-Петербургской духовной академии Евграфа и Филарета.

Вечером отправились к архиепископу калужскому Феофилакту. В его покоях царил иной дух, чем в митрополичьих. Мебель вся вызолоченная, натёртые воском полы покрыты большими малиновыми коврами, на стенах картины в больших золочёных рамах на темы из мифологии. В кабинете, сплошь заставленном высокими книжными шкафами с множеством книг на русском и иностранных языках, было на удивление светло от многих свечей в канделябрах на овальном столе орехового дерева, на камине с отодвинутым экраном, на громадном письменном столе, заваленном стопками бумаг и книгами.

Архиепископ поднялся навстречу входящим, и Филарет удивился, какого он большого роста. Феофилакт был по-гвардейски высок, плечист, темноволос, черты лица крупны и резки. Даже дома он носил богатую муаровую рясу, переливавшуюся оттенками синего цвета, а когда вышел из-за стола, на ногах сверкнули башмаки, расшитые золотом.

Сан архиепископа он получил только на минувшее Рождество, ныне же ожидал перевода из третьеклассной калужской во второклассную рязанскую епархию. Он не опровергал слухи о том, что преосвященного Амвросия намереваются перевести в Новгород, а освободившуюся петербургскую митрополию предоставят ему. Обер-прокурор не имел с ним разногласий, друг Михайло Сперанский оставался довереннейшим лицом государя, благоволение со стороны императора и императрицы не уменьшалось. Феофилакт понимал, что звезда его карьеры набирает всё большую высоту, и это наполняло его властолюбивую душу счастьем и гордостью.

Он оглядел стоявшего в напряжении невысокого и худого монашка в бедном подряснике. Простоват больно, хотя в карих глазах видны ум и характер. И этот пригодился бы, не будь из платоновского круга. Феофилакту сообщили, что Филарет известен близостью к московскому митрополиту, ещё в семинарском звании был его иподиаконом, и именно об его отзыве более всего печалится Платон. Сообщили также и о больших познаниях молодого монаха... Хотя такая может быть наука в захолустной Москве!

   — Чему учился?

   — Философии.

   — Что есть истина? — спросил резко.

На мгновение кроткие глаза потупились, а затем монашек негромким голосом, но ясно и обдуманно отвечал, что истина философская есть то-то, а истина метафизическая есть то-то, с цитатами на латинском, греческом и еврейском.

   — Что есть истина вообще? — спросил архиепископ.

Филарет растерялся. Он не понимал, чего хочет высокомерный владыка, но не смел уточнить вопрос. Впервые после домашней обстановки лавры он ощутил бесправие низшего перед высшим.

Филарет молчал, и архимандрит Евграф поспешил прийти на помощь.

   — На этот вопрос, владыко, — почтительно сказал он, — не дал ответа и Христос Спаситель.

Феофилакт промолчал и жестом пригласил Филарета садиться. Этот монашек чем-то его раздражал. Знающ, мыслит правильно, робеет, но вид какой-то постный, верно, ханжа первостатейный...

   — Что же ты не читал новейшей философии?.. Да ты владеешь ли французским?

   — Нет, владыко.

   — Так надобно выучить. Непременно следует учиться новым языкам, в особенности французскому, на котором пишут и переводят всё самое примечательное в науке, — говорил громко и внушительно, поглаживая чёрную бороду рукой, на которой посверкивали в перстнях тёмно-красный рубин и ярко-голубой сапфир.

На этом аудиенция закончилась. Филарет и Евграф прошли через анфиладу комнат, и лакей в напудренном парике закрыл за ними дверь.

Последствия двух визитов сказались вскоре.

Митрополит Амвросий предназначил Дроздова для преподавания высшей риторики в новой духовной академии с назначением на должность бакалавра. Однако архиепископ Феофилакт выдвинул на ту же должность своего кандидата — калужанина Леонида Зарецкого, также только что прибывшего в столицу по вызову комиссии, и сумел провести его. Филарет оказался без места и назначения, в положении неопределённом.

 

Глава 2

СЕВЕРНЫЙ ВАВИЛОН

День проходил за днём, а он всё сидел в комнатах ректора, выходя лишь на утренние и вечерние службы в Троицкий собор и Благовещенскую церковь. После вечернего правила разворачивал на полу свой тощий тюфяк и укладывался, желая поскорее заснуть. Каждое утро он с надеждой ожидал новостей, а их не было. Обычно лёгкий на письма, он не мог заставить себя написать ни родным, ни владыке Платону. Отец Евграф уговаривал его пойти погулять, но Филарет отговаривался то нежеланием, то болью в ногах. На душе было смутно.

Унизительный экзамен, которому подверг его архиепископ Феофилакт, будто открыл глаза на очевидные вещи, о которых и ранее знал, но то знание было отстранённым, его напрямую не касалось. В детстве казалось, все огорчения остаются вне церковной ограды, внутри её — покой и отрада. Но нет мира и за церковными стенами... Как жить в этом ледяном и враждебном городе? Как оставаться верным своему монашескому долгу, избежать соблазнов и искушений? Было бы служение трудное — положил бы все силы, но почти месяц прошёл, а никому не нужен со всеми своими талантами!..

Но в невзначай подсунутой отцом Евграфом книге наставлений святого Антония Великого прочитал: «Прежде всего не считай себя чем-либо, и это породит в тебе смирение; смирение же породит опытность и здравомыслие, кои родят веру; вера же родит упование и любовь, кои родят повиновение, а повиновение родит неизменную твёрдость в добре».

Столица подавила его. Одно дело слышать, другое — увидеть воочию громады дворцов и широту Невского проспекта, великолепие обстановки и высокую учёность здешнего духовенства. Троицкий собор лавры оказался больше кремлёвского Успенского. В нём было на удивление светло от двухъярусных высоких окон. Чёрный, зелёный, розовый мрамор, по стенам яркие картины светских живописцев на божественные сюжеты, бронзовые золочёные двери царских врат, высокие колонны коринфского ордера, лепнина, скульптуры... «Да полно, наш ли это, православный ли храм?» — подумал в первое мгновение Филарет. Но читались те же Часы, так же диакон обходил с кадилом стены, так же в гулкой тишине звучало чтение Евангелия... «Возлюби смирение, и оно покроет все грехи твои», — утверждал великий авва Антоние, но как же трудно смириться с пренебрежением сильных мира сего.

Они оказались чужими друг другу — иеродиакон Филарет и Санкт-Петербург.

В тот год просвещённые столичные умы занимали две проблемы: реформы и отношения с Францией. Всеобщее недовольство, охватившее русское общество после Тильзитского мира, побудило Александра Павловича вернуться к масштабным планам Сперанского. Оба они хитрили друг с другом. Государь желал вернуть себе симпатии дворянского общества путём внедрения некоторых европейских норм и форм государственной жизни при сохранении своей самодержавной власти. Умный попович, точно, готовил такой план, но имел под рукой и иной, рассчитанный на установление «решительною силою» ограничений самодержавия и утверждения «власти закона». Готовилась подлинная «революция сверху», основанная на логике, здравом смысле и европейском печальном опыте.

Александра Павловича весьма озабочивали финансовый кризис и неразбериха в судах, что и побуждало его поощрять деятельность Сперанского, но тем не менее дела внутренние были в большей степени регулируемы его волей, чем дела внешние. Государь фактически сам стал министром иностранных дел. Внешняя политика чрезвычайно занимала его, позволяй в полной мере проявить ум, хитрость, лукавство, твёрдость и незаурядное личное обаяние. Отношения с Пруссией он наладил более чем дружеские, с Австро-Венгрией сохранялся извечный прохладный союз, с Англией удалось установить «единодушие и доброе согласие» (император приказал российским послам за границей препятствовать распространению памфлетов о руководящей роли британского посла в Петербурге лорда Чарльза Уитворта в убийстве императора Павла. Оставалась Франция с её непредсказуемым и потому опасным Бонапартом.

Повелитель Франции к тому времени сокрушил Австрию, заставил помириться с ним Англию, господствовал над Голландией и Бельгией, откровенно давил на итальянские земли, на многочисленные германские королевства и курфюршества; внутри страны он обладал полной и безоговорочной поддержкой всего народа (с мнением эмигрантов-аристократов считаться не приходилось). В 1804 году был опубликован Кодекс Наполеона, предложивший Франции стройную систему законов, основанную на буржуазных принципах. В том же году Наполеон объявил себя императором, опираясь на согласие трёх с половиной миллионов французов, заявленное на плебисците. Для коронации он потребовал приезда из Рима папы, и Пий VII не рискнул отказаться. Будь это просто разбойник, захвативший корону, его можно было бы презирать. Однако новоявленный французский император был силён и чрезвычайно активен, ставя перед собою грандиозные планы преобразования мира — во имя распространения высоких принципов «свободы, равенства и братства», впрочем, не стесняя себя самого ни моралью, ни приличиями.

Неудачная война против Бонапарта в 1805—1807 годах в союзе С Англией, Австрией и Пруссией вынудила Александра Павловича пойти на заключение в Тильзите мирного и союзного договора с самым опасным врагом, которого ещё недавно клеймили с церковных кафедр как «богоотступника и антихриста». Военные неудачи и желание иметь свободные руки в войне со Швецией пересилили на время недовольство русского общества прекращением торговли с Англией. В то же время государь отлично сознавал, что мир с Наполеоном не только вынужденный, но и вооружённый. Он вызвал из деревни генерала Аракчеева, поручив ему реорганизацию артиллерии. Генералы Барклай де Толли и Багратион в начале 1809 года завершили завоевание Финляндии, для которой Александр Павлович уготовил положение автономии в составе Российской империи. Положение на южных границах менее беспокоило, ибо Турция и Персия были слабыми противниками.

Дипломатическая борьба побуждала царя совершать многочисленные путешествия по Европе, которую он считал столь же, если не больше, своим домом, сколь и Россию. Но удивительная империя, раскинувшаяся на трёх континентах, была всё же дороже: то была его родина и его мастерская.

В конце января 1809 года состоялось освящение возведённого по проекту Кваренги здания Смольного института благородных девиц. Матушка попросила его непременно присутствовать, но государю и самому интересно было посмотреть на новое украшение его столицы.

Путь от Зимнего был неблизкий, однако гнедая шестерня, лихо погоняемая первым царским кучером Ильёй Байковым, домчала их по накатанному насту быстро и покойно. Тяжёлая карета, поставленная на полозья, едва покачивалась на смягчающих тряску ремнях. Александр Павлович, его мать и супруга невольно заговорили о том, насколько приятнее ездить по русским дорогам зимою, чем летом.

На подъезде к Смольному стояли два стройных ряда семёновцев с ружьями «на караул», во дворе самого института — преображенцы.

Здание производило сильное впечатление. Спланированное «покоем», оно было обращено крыльями к парадному двору. Центральная часть, украшенная восьмиколонным ионическим портиком с фронтоном, была вознесена на мощное арочное основание. Тут были красота, строгость и величие. Правда, никакого сходства со Смольным монастырём... Но он в прошлом, как и вся допетровская и послепетровская Русь. Пришло время императорской России.

Во время молебна и освящения государь осмотрел внутренние покои института и выразил своё удовлетворение отсутствием роскоши.

   — Полагаю, девицам из благородных семей приличнее воспитываться в скромной обстановке.

   — Vous avez parfaitement raison, — заметал шедший радом князь Голицын, — научиться мотовству проще простого, оно в самой женской природе.

Вдовствующая императрица погрозила пальцем известному насмешнику, но не могла удержаться от улыбки.

   — Кстати, князь, почему из синодских присутствует только Феофилакт? — поинтересовался государь. — Эго очень неверно и... очень по-русски! — отчуждение духовенства от светских церемоний. Тут ведь, кажется, вполне богоугодное дело творится, но наши святые отцы предпочитают свои кельи. Быть может, они правы, быть может... Ну чем им плохо императорское общество?

   — Простите, ваше величество, но в последнее время именно императорское общество становится не совсем приличным, — с невинным видом ответил Голицын, намекая как на Бонапарта, так и на негритянскую «империю» на острове Сан-Доминго.

Елизавета Алексеевна не удержалась от смеха, но император покосился на жену недовольно.

   — Шутник ты, князь, — только и сказал он.

Следствием мимолётного разговора стало приглашение князем Александром Николаевичем членов Синода и всех лиц, которых они пожелают взять с собою, на большой придворный бал, заключавший в конце февраля масленицу.

Нигде не проявлялись так ярко главные черты петербургской жизни — власть и богатство, — как на парадах и балах. Война была делом обыденным, повседневным. Армейские полки шли на север, на запад, на юг, утверждая силу и мощь Российской империи. Гвардия принимала меньшее участие в боевых действиях, но её роль значила не меньше. Память о пугачёвщине и европейских революциях делала гвардию первым орудием в утверждении самодержавной власти. Парады и смотры на Марсовом поле и в Красном Селе, еженедельные разводы в столичных манежах приучили гвардейские части к постоянной готовности выступить, а петербургское общество — к армии.

Военная служба была самой естественной и обыкновенной для дворянства, военный мундир был не просто моден, а почётен и уважаем. Даже дамы отличали форму драгун от улан, семёновцев от преображенцев, отдавая всё же предпочтение лейб-гвардейцам гусарского полка с их умопомрачительными киверами, обшитыми смушкою ментиками, красными доломанами и голубыми или белыми чакчирами, украшенными золотистыми шнурами и выкладками.

Военные мундиры создавали на балах особенно красочный элемент рядом с воздушными нарядами дам и девиц, в свою очередь сверкавших кто молодою красотою, кто обаянием и очарованием, кто попросту блеском бриллиантов — но сколько было таких, что сочетали и то, и другое, и третье!

Беззаботной радостью бала наслаждались не только молодые люди. В тот февральский вечер в Таврический дворец съехался весь светский Петербург.

Все невольно оглядывались на молодую графиню Анну Алексеевну Орлову-Чесменскую, надевшую сегодня свои знаменитые жемчуга. За спиной графини тут же заработали языки, называя возможных кандидатов в женихи.

   — Э, мать моя, — говорила собеседнице жена обер-священника Державина, — верно вам говорю, что графиня замуж не собирается. У неё иное на уме. Второй день только, как вернулась из Сергиевой пустыни, а скоро опять туда собирается.

   — Возможно ли? Такая молодая, с таким богатством... Триста тысяч годового дохода!.. — понизив голос, добавила собеседница, — Неужто хочет постричься?

   — Знать не знаю, мать моя, а врать не хочу, — отвечала Державина.

Графиня вызывала всеобщее внимание не только умопомрачительным состоянием, но и душевными свойствами. В доме честолюбивого, грубого и безнравственного отца она сумела сохранить чистую душу. Известно было, что после смерти графа Алексея Григорьевича она, не отходя, просидела три дня у его гроба. Окружив вниманием своих старых родственников, она оставила всю роскошную обстановку жизни, заведённую при отце. Главным её занятием стала благотворительность, в которой она была столь щедра, насколько это было вообще возможным. Впрочем, не всеми было одобрено выделение графиней Анной ста тысяч рублей давней отцовской любовнице Бахметьевой. Двадцатилетняя графиня о подобных толках знала или догадывалась, но пренебрегала ими. Ей хотелось замолить, загладить грехи страстно любимого отца.

Шлейф разговоров потянулся и за княжной Марией Щербатовой, которой мать по завещанию оставила всё состояние, потому что обиделась на сына, женившегося против её воли. Добрая княжна решила разделить наследство поровну, но, к её удивлению, братец потребовал всё целиком себе. Дело рассматривалось в Сенате, и исход виделся неопределённым.

Двусмысленными улыбками был встречен князь Павел Гагарин, чья покойная жена Анна Петровна долгие годы оставалась главной фавориткою императора Павла Петровича, доставляя законному супругу чины и богатство. На её гробнице простодушный князь велел высечь: «Супруге моей и благодетельнице».

Прошёл бесцеремонный англичанин, лорд Сомертон, известный тем, что единственный в Петербурге не снимал шляпы при встрече с императором, полагая то проявлением храбрости. На балу свои законы, и тут оригинал был с непокрытой головой.

Но вот разговоры притихли, из разных углов залы потянулись к дверям сановники.

Прибыл государь, и, казалось, его присутствие прибавило звука и света в зале, хотя оркестр и так гремел оглушительно, а громадные люстры освещали сотнями свечей белые, красные, зелёные, чёрные мундиры, шитые золотом у офицеров, чиновников и придворных; орденские ленты и звёзды у генералов; пенно-белые, голубые, бордовые, синие, чёрные бальные платья с низкими корсажами, украшенные кружевами, лентами, живыми цветами у дам, сверкавших также золотыми и серебряными серьгами, диадемами, брошами, колье, кольцами, браслетами с рубинами, бриллиантами, изумрудами, сапфирами; почти все дамы были в полумасках, а плечи статских кавалеров покрывало маскарадное домино разных цветов.

Оркестр заиграл мазурку. Толпа в центре зала раздалась, старички и пожилые дамы заняли места в креслах у стен, а сияющие задорными улыбками пары выстраивались, чтобы в следующий миг взлететь, забыв всё на свете.

На хоры, где расположились члены Синода, поднялся князь Голицын.

— Ай да прощание с зимою! — с довольной улыбкою произнёс он. — Здравствуйте, владыко!.. Здравствуйте!.. Ваше высокопреосвященство, — обратился он к архиепископу Феофилакту, — Жду вас завтра после обеда. Согласие Михайлы Михайловича я уже получил. Знатный бал, не правда ли?

Филарет из тёмного угла хоров безмолвно смотрел вниз. Дико всё это казалось ему. Он впервые в жизни слышал такую музыку, видел такой маскарадный бал, толпу чрезвычайно вольно державших себя мужчин и полуодетых женщин, и всё это был центр столичной жизни... там внизу находился и государь... Какой-то господин небольшого роста в странном плаще из белых и синих квадратов, из-под которого виднелся придворный мундир, запросто похаживал среди высшего духовенства, вертелся, улыбался, пожимал им руки и небрежно разговаривал. Странное существо... Тут он увидел, что митрополит Амвросий манит его.

   — Да, владыко?

Митрополит подвёл Филарета к тому самому вертлявому.

   — Позвольте вам представить иеромонаха Филарета. Недавно рукоположен мною в сей сан и определён инспектором семинарии здешней, в ней же профессором философских наук.

Господин в домино любезно улыбнулся и произнёс фразу по-французски. Филарет не понял, рассеянно поглядел на незнакомца, поклонился и молча отошёл, стыдясь своей неловкости и замечая странные взгляды членов Синода.

   — Кто ж это? — спросил он, когда домино сбежал вниз.

   — Князь Александр Николаевич Голицын, наш обер-прокурор.

Бал едва дошёл до своей половины, когда государь незаметно удалился. После того и митрополит счёл возможным отправиться домой. Чёрные наряды духовенства рассекли толпу. Все оглядывались на белый клобук Амвросия и ярко-вишнёвую рясу Феофилакта. Филарет шёл позади, опустив глаза, но услышал, как кто-то сказал за его спиною:

   — Посмотри, какой чудак!

На ступенях дворца стояли лакеи с факелами и фонарями. Громко фыркали застоявшиеся лошади, на них покрикивали кучера. Пробежал с радостным лицом какой-то мальчик в зелёном мундире и белых лосинах. Дюжие лакеи в напудренных париках осторожно сводили по ступеням старую барыню в наброшенной шубе и меховом капоре.

Филарет топтался на ступенях, усталый и чуть отупевший от массы впечатлений. Он предвкушал, как поделится своим недоумением и вопросами с отцом Евграфом, вдруг слёгшим от недомогания... Но как же добраться до лавры?

Он видел, что кто-то машет из высокой кареты, но лишь когда митрополит высунулся, Филарет сообразил, что зовут его.

Ехали молча. Митрополит дремал, закрыв глаза и откинувшись на подушки, а Филарет, перед глазами которого всё ещё хаотически вертелся и оглушительно гремел бал, тихо шептал:

   — Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!

 

Глава 3

В СЕМИНАРИИ И АКАДЕМИИ

Петербургская жизнь начиналась трудно, да ведь и ничто не давалось Дроздову просто так. Он добросовестно входил в обязанности инспектора семинарии, обязанности многосложные и хлопотные, и спешно составлял конспект для философских лекций. Тяготило и то и другое.

Никогда ранее не занимал он административной должности, а туг вдруг оказался руководителем двухсот молодых людей, сильно различавшихся как по степени нравственности, так и по успехам в науках. Душа его лежала к богословию, а оказывалось необходимым погрузиться в холодные воды философии, которую знал меньше и хуже. Впрочем, можно было довольствоваться привезёнными лаврскими записями... Но как понятнее и точнее объяснить их воспитанникам? Он составлял один за другим планы курса, прочитывал книги из митрополичьей библиотеки, а вечерами самоучкою одолевал французскую грамматику, чтобы прочитать как бы в насмешку присланную от архиепископа Феофилакта книгу Сведенборга.

В середине февраля в Петербург прибыл старый друг — Евгений Казанцев. Полегчало на сердце Филарета, когда он увидел знакомую высокую фигуру и услышал звучный баритон, но тут же нагрянула и тревога.

Владыка Платон никак не хотел отпускать от себя ещё и Казанцева, просил хотя бы вернуть Дроздова, что и было ему обещано, но — через год. Это бы ладно, невелика печаль оставить суетный Вавилон, но Казанцева, приехавшего за день до открытия Санкт-Петербургской духовной академии, тут же назначили в неё инспектором и бакалавром философских наук. Почему-то владыка Феофилакт сам представил иеромонаха Евгения князю Голицыну, который принял его любезно. По должности Казанцев стал часто посещать и митрополита и обер-прокурора, хотя у владыки Феофилакта он бывал ещё чаще.

Филарету сообщил это с выражением сочувствия на лице Леонид Зарецкий, заметно тянувшийся к Дроздову. Филарет не сокрушался об отданном Евгению предпочтении, а увеличил время своих занятий, сократив сон до пяти часов. В редкие неделовые встречи троицкие воспитанники были откровенны друг с другом, ибо равно нуждались в помощи и советах.

Внешне три иеромонаха были непохожи. Высокий и плечистый, черноволосый Казанцев от следовавших одна за другой служебных удач пребывал в добродушном и самоуверенном настроении, был весел и лёгок на слово; коренастый, плотного сложения Зарецкий редко пускался в откровенности, предпочитая наблюдать и выслушивать других; худощавый, невеликий ростом Дроздов привлекал к себе внимание внутренней энергией и очевидной незаурядностью, в разговорах помалкивал, но, начав говорить, высказывался весь. Все трое были монахами не по одному облику, но и по складу души, однако все трое невольно питали надежды на большое будущее.

   — Как всё успеть? — сокрушался Евгений. — Изволь и расписание согласовать, и списки семинаристов по разрядам составить, и философию излагать. Владыка Феофилакт поселился у нас в академии, нет-нет да и нагрянет на занятие. Потом вопрос: почему то, почему это... Он тебе Сведенборга давал?

   — Вон лежит, — кивнул Филарет.

   — Всем его навязывает! Я, признаться, не читал ещё. О чём там?

   — Ты Кантовы сочинения помнишь? Там критикуется кое-что из Сведенборга. А от него самого — голова трещит! Несколько страниц прочитаю и на двор выхожу. Содержание какое-то... — Филарет хотел сказать «пустое», но сдержался, — неясное пока. Там рассказаны известные случаи, когда Сведенборг показал своё знание сокровенного: открыл, где найти платёжную записку должника, что-то сообщил одной княжне шведской и объявил о пожаре, происходившем в то самое время в каком-то городе. Собственно о Церкви там и нет ничего, все о корреспонденции земного и потустороннего... Пожалуй, я брошу, терпения не хватает.

   — Ну уж если у тебя, брат Филарет, терпения недостаёт, я за неё и браться не буду! — решил Евгений. — И так к экзамену едва успею курс дочитать.

Подружившийся с обоими Леонид Зарецкий слушал молча, но на последние слова Евгения отозвался:

   — Не спеши, брат, отбрасывать плоды шведской мудрости. Я сам слышал, как владыка Феофилакт, князь Голицын и Сперанский два вечера напролёт обсуждали эту самую книгу. Умна она или глупа — Бог весть, а знать её следует. Я вот сто семьдесят четыре страницы прочитал.

   — Вот она где, премудрость-то наша! — Евгений хлопнул Леонида по плечу, — Собирайся, отче, оставим хозяина и вернёмся к нашим крикунам и буянам!

Они ушли, и Филарет вновь склонился над письменным столом.

Архимандрит Евграф трижды обращался в Комиссию духовных училищ с просьбою выделить ему помощника для преподавания богословия ради вящей делу пользы и облегчения его обязанностей, а именно — иеромонаха Филарета, за склонность которого к наукам и особенно к духовным он ручается. На первый раз просто отказали. На второй раз объяснили, что некем заменить Филарета в семинарии и Александро-Невском духовном училище, коего он был также сделан ректором. На третью просьбу последовало в октябре 1809 года согласие, но друг и заступник недолго радовался ему: 11 ноября архимандрит Евграф скончался от паралича сердца.

Для Филарета то была вторая серьёзная утрата в жизни. Но если смерть Андрея Саксина принесла сердечную боль, то кончина Евграфа Музалевского будто закалила его, сметя наивность и простодушие, усилив твёрдость духа и пламень веры. Добрейший отец Евграф за недолгие месяцы служения показал, что можно и должно нести иноческий подвиг и в петербургском мире, где карьерно-бюрократический дух проник даже в церковную жизнь.

Филарет готовился к монашеству созерцательно-аскетическому, а поставлен был на путь церковно-общественный... Это бы ладно, всё принял с покорностию, но со смертью отца Евграфа пришло одиночество, казалось — на всю отмеренную Господом жизнь. Да, есть родители, брат и сёстры, рядом и вдали добрые приятели, благорасположенное начальство, но что с того? В мире служебном перед Филаретом открывалась ледяная пустыня. Зависть, интриганство, тайные козни, лицемерие — как далеко всё это от открытости троицкой жизни. Хватит ли сил на то, чтобы устоять, не изменить себе и заветам, заповеданным святыми отцами? Он не знал. Уповать следовало на волю Божию, надеяться на себя одного. Он скорее догадывался, чем сознавал, какой путь служения ему предстоит.

На бумаге всего не передашь, да и письма на почте просматривают, а как хотелось ему излить душу владыке Платону и получить совет, вразумление, услышать хотя бы одну из митрополичьих историй...

В письме Грише Пономарёву, ставшему приходским священником, Филарет писал: «...К здешней жизни я не довольно привык и вряд ли когда привыкну более. Вообрази себе место, где более языков, нежели душ; где надежда по большей части в передних, а опасение повсюду; где множество покорных слуг, а быть доброжелателем считается неучтивым; где роскошь слишком много требует, а природа почти во всём отказывает: ты согласишься, что в такой стихии свободно дышать могут только те, которыя в ней или для неё родились. Впрочем, есть люди, которых расположением я сердечно утешаюсь...»

Филарет сильно переменился. В феврале 1810 года в духовную академию пришёл суховатый, крайне сдержанный в проявлении чувств, хотя и вполне доброжелательный ко всем, педантически аккуратный и поразительно работоспособный пожилой человек. Никто не знал, как старательно он сдерживал невольные проявления своей пылкой и горячей натуры, о которой позволяли догадываться лишь блеск глаз и сквозившая в движениях энергия.

В служебной перемене обнаружились весьма приятные стороны. По званию бакалавра философии ему выделили отдельную комнату; положили жалованье в шестьсот пятьдесят рублей, что по тем временам было немало (заседатели палат уголовного и гражданского суда получали по триста шестьдесят рублей в год, помощники столоначальника в губернских учреждениях — по сто рублей). Наконец-то он смог не обременять семью, но, напротив, помогать родным.

В открывающейся духовной академии незаметно образовались две партии. Во главе первой стоял влиятельнейший рязанский архиепископ Феофилакт, правой рукой которого стал Леонид Зарецкий, во главе второй неожиданно для себя самого оказался новый ректор архимандрит Сергий Крылов-Платонов. Решительный архиепископ ничуть не стеснялся очередного троицкого выходца. Устав академии был написан им, программа обучения составлена им же. Не менее двух раз в неделю он посещал лекции, нередко вызывал к себе преподавателей с отчётом, входил во все мелочи академической жизни. Устранить такое двоевластие архимандрит Сергий не имел ни твёрдости духа, ни возможностей.

Владыку Феофилакта воодушевляла горделивая мечта вернуть русскому духовенству высокое положение в обществе, поднять его из постыдной приниженности, куда загнал его Пётр Великий. Он желал возвысить духовное сословие на уровень дворянства, для чего необходимым видел повышение образованности иереев, чтоб знали и догматику и метафизику, и Священное Писание и французский язык, и литургику и новейшую литературу; чтоб были обеспечены материально и могли на равных разговаривать с властью светской. Всё это рязанский архиепископ (нисколько не спешивший из Петербурга к своей пастве) почитал возможным совершить одному. Он был крупной личностью и дело выбрал по себе. Верно, ради этого и принял монашеский сан, не имея ровно никакого призвания к аскетическому подвигу. Нет, он был полон сил и страсти для деятельности в этом мире.

Требовались союзники, из коих первым и наиважнейшим оставался Михайло Сперанский. Вот почему архиепископ не возражал, когда Михайло Михайлович предложил ему принять в академию для преподавания еврейского языка немецкого учёного Фесслера. Владыка побеседовал с немцем и обнаружил, что тот обладает вполне достаточной подготовкой в философских науках. Это было важно, ибо на первых экзаменах обнаружилось незнание семинаристами новейшей философской терминологии. Преподаватель иеромонах Евгений Казанцев оправдывался неимением литературы, но разве это оправдание? Казанцева Феофилакт распорядился вернуть в Троицу — ведь того желал и он сам, и его любезнейший московский архипастырь. Отослал бы и Дроздова, да повода не находилось. Фесслер же был назначен на должность учителя еврейского и немецкого языков, профессора философии, а кроме того, по просьбе высокоучёного немца готовился к преподаванию русских церковных древностей. Если б знал владыка Феофилакт, кому открыл он двери в духовную академию...

Игнатий Аврелий Фесслер начал свой жизненный путь капуцинским монахом, но не поладил с братией ордена и был вынужден покинуть монастырь. Отказавшись от латинского вероисповедания, он перешёл в лютеранство. Как неприкаянный скитался из страны в страну, из города в город, обойдя пол-Европы. Дошёл до такой степени нищеты, что не имел сменного белья. В Берлине, чтобы не умереть с голоду, писал журнальные статьи и романы, пытался стать адвокатом, но нашёл прбежище в одном из германских университетов. Там его приметили и обогрели, сделали профессором. Он вступил в масонскую ложу и прошёл все степени шведской системы. После закрытия в германских землях кафедр Кантовой философии учёные профессора двинулись в Россию: в Москву — Мельман и Буле, в новый Дерптский университет — Парот, в Харьков — Якоб. Фесслера же по совету масонских братьев Сперанский пригласил в Петербург.

Кто знает, в какой мере Фесслер был жалкой игрушкой судьбы, а в какой орудием масонской пропаганды. Взглядов он своих не таил, ибо в то время на берегах Невы интерес ко всякому мистицизму, выходящему за рамки православия, был необыкновенно велик. В доме барона Розенкампфа Фесслер открыл свою масонскую ложу, в которой проповедовал нечто туманное и загадочное. На собрания его стекалось немало любопытствующих, заезжал и Сперанский.

О Христе профессор мыслил не более как о величайшем философе. Суть учения Фесслера сводилась к растворению Бога во всём сущем и всего в Боге, к отрицанию возможности постигнуть рассудком деятельность Целого, что доступно лишь после долгой подготовки «духу благочестивого». Таким образом, неправославная мистика Фесслера отрицала не только божественность Спасителя, но и значимость его Церкви. Однако находились дамы и господа, желавшие путём подобной подготовки обрести «благочестивый дух». Обнаружились такие и среди семинаристов, не готовых к критическому восприятию пламенной проповеди масонского профессора. Весь полученный ими религиозный опыт расплывался в туманную зыбь томительных (но и пленительных) переживаний.

Обеспокоились некоторыми ответами преподаватели, некоторые признания на исповеди ошеломили духовника академии — надо было что-то делать. Призванный к архимандриту Сергию, Фесслер спокойно объяснил, что излагает в лекциях новейшие достижения европейской науки, до которых русское богословие ещё не дошло. Владыка Феофилакт решился поговорить со Сперанским — тот отмахнулся.

   — Оставьте учёного немца в покое! Твои попы, кроме Псалтири, ничего не знают и боятся знать.

   — Говорят, Фесслер создаёт особую ложу для духовных лиц, куда будут обязаны поступать наиболее способные для некоего «духовного обновления». Страшно подумать, к чему сие приведёт!

   — К преобразованию русского духовенства, — с иронией ответил Сперанский. — Видел я подготовленные к печати письма моего тёзки Михайлы Ломоносова, так в одном он сокрушается о состоянии русского духовенства. При всякой пирушке попы — первые пьяницы, с обеда по кабакам ходят, а иногда и дерутся. Немецкие же пасторы не токмо в городах, но и в деревнях за стыд почитают хождение по крестинам, свадьбам и похоронам. Полстолетия прошло, а что у нас переменилось?.. Фесслер нас к Европе приближает, о желательности чего мы с тобою не раз толковали.

   — Михайло Михайлович, ты пойми, его взгляды на грани ереси!

   — У вас всё мало-мальски новое — ересь...

Сперанский говорил суховато. На его лице была печать усталости от важных государственных дел, от которых приходится отрываться на всякие мелочи. Спорить с ним далее владыка не решился. Звезда Сперанского набрала ещё большую высоту: в то время государем было утверждено создание Государственного совета и преобразование министерств, и все знали, что за этими важнейшими нововведениями (а возможно и будущими) стоит тихий попович, фактически первый министр.

Феофилакт переговорил с Голицыным, но и тут успех имел небольшой. Князь Александр Николаевич за несколько лет своего управления Синодом сильно переменился. Постоянное его общение с духовными лицами, регулярное посещение церковных служб, рассмотрение служебных дел с частыми ссылками на церковные догматы и труды отцов церкви повлияли бы на любого, а князь обладал немалым умом и сохранил, при всей светской испорченности, стремление к добру и надежду на спасение. Вера пробудилась в нём. Однако вера его была слишком пылкой. Ему казалось недостаточным довольствоваться обычным исполнением православных обрядов (и Сперанский в том сильно его поддерживал). Уж он-то, мнилось, сумеет постигнуть сокровенные глубины Божественного учения. Разговор с Фесслером поддержал князя в этом убеждении. Впрочем, отпуская профессора, Голицын предложил ему представить конспекты своих лекций на рассмотрение академического совета.

Владыка Феофилакт был с Фесслером менее любезен. Немец представил свои замечания о постановке учебного дела в академии, предложив сократить продолжительность учебных часов и разделить предметы на главные и вспомогательные, а к «вспомогательным» отнёс эстетику, которую преподавал сам Феофилакт. На ближайшем заседании совета он обрушился с резкой критикой на Сперанского.

— Фесслер превозносит разум, упирая, однако, на условность человеческого познания, — гремел феофилакт во всю мощь своего голоса. — Начала, коим господин профессор неуклонно следовать обещается, суть начала разрушительный, а не созидательный. Он подрывает религию, приняв в основание философии своей рациональное толкование христианства... Относительно конспектов по еврейскому языку скажу, что намерение профессора показать разные диалекты, родственные еврейскому, похвально. Но того одобрить нельзя, что он хочет на диалекте арабском(!) читать историю патриарха Иосифа в том виде, как она изложена в Алькоране... Рассматривая русские церковные древности по немногим лживым или неверным европейским трудам — ибо профессор русским языком не владеет, — он рассматривает все церковные обряды как «драматическия и лирическия представления». Не ясно ли, что об обрядах Церкви думает он как о трагедиях и операх, представляемых на театре?.. На лекциях Игнатия Фесслера, — откладывая в сторону бумаги, заключил Феофилакт, — в предосторожность читателей прилично будет поставить эпиграфом сии слова Апостола: «Блюдитеся, да никто будет вас прельщати философией по стихиям мира, а не по Христе».

Оказавшись перед выбором между истиною и ересью, Феофилакт не мог лукавить. Как бы ни относился он к слабому, устаревшему петербургскому митрополиту и его приверженцам, ему, как и им, была очевидна явная духовная опасность Фесслера для православия.

Академический совет согласился с мнением владыки Феофилакта о вредности проповедуемых Фесслером философских начал для Церкви и отечества и пагубности их для студентов. Комиссия духовных училищ была вынуждена 9 июля 1810 года согласиться на увольнение немецкого профессора из духовной академии (Сперанский тут же пристроил его в своей Комиссии законов в качестве корреспондента по уголовному праву). Поражение могущественного статс-секретаря и обер-прокурора неприятно удивило обоих и вызвало заметное их охлаждение к Феофилакту.

Возможно, это сыграло свою роль в назначении на пост ректора академии архимандрита Филарета, а не Леонида Зарецкого, чего почти все ожидали. Впрочем, более вероятно, что в выдвижении Филарета решающее значение имели его собственные достоинства и таланты, и прежде всего талант проповедника.

 

Глава 4

ИСТИНЫ С ЦЕРКОВНОГО АМВОНА

Сказать, что иеромонах Филарет лишь исполнял свои служебные обязанности в академии, будет и верно и неверно. Верно потому, что, преподавая богословие и церковную историю, а позднее, с марта 1812 года, приняв на себя обязанности ректора, он в высшей степени добросовестно, до сущих мелочей входил в любое дело, однако не преподавательству и администрированию отдавал он самое сокровенное. Жар своего сердца и глубину ума он вкладывал в проповеди. В них в полной мере раскрывалась его горячая и тонкая натура, в них за привычными оборотами на церковнославянском языке стояли подлинные чувства Филарета.

Началось с того, что митрополит Амвросий как-то вспомнил слова московского владыки Платона в одном из писем, что Дроздов славился в лавре своими поучениями, и посоветовал ему подготовить проповедь. Первое же слово Филарета, произнесённое в 1810 году в день Благовещения, произвело сильное впечатление.

По обыкновению, Филарет написал слово в один присест без черновиков, однако счёл необходимым накануне вечером просмотреть. Кое-что сократил, отдельные слова переменил, но сомнений в своём творении он не испытывал.

Давно уже стал привычным ему Троицкий собор лавры, но в тот день при виде знакомого портика и двух башенок-колоколен сердце забилось чаще.

В праздничный день в соборе стояли монашествующие и много чистой публики. Среди простонародья толпились студенты семинарии и академии. Немало проповедей звучало под высоким куполом сего храма, но немногие оказывались такими яркими, относясь к сегодняшнему дню столько же, сколько и к празднуемому событию. Голос монаха был несилен, но в полной тишине слышно было каждое слово.

— Давно уже бедствия человечества призывали Избавителя. Наконец ожиданный веками день приближается...

Свете тихий святыя славы! Поели луч твой рассеять мглу беспокойных мыслей, да видим хотя зарю надежды, во тьме сидящие.

Истина, слушатели, не должна быть ужасна любителям истины, поелику «совершенная любовь изгоняет страх»...

Предположим на минуту возможность... вообразим, например, что Христос внезапно явился бы в сём храме, подобно как некогда в Иерусалимском, и, нашед здесь, как там, продающих и покупающих, продающих фарисейское благочестие и покупающих славу ревностных служителей Божества, продающих свою пышность и покупающих удивление легкомысленных, продающих обманчивую лепоту взорам и покупающих обольщение сердцу, приносящих в жертву Богу несколько торжественных минут и хотящих заплатить ими за целую жизнь порочную, — всех сих немедленно и навсегда извергнул бы отсель; да не творят дома молитвы домом гнусной купли, и, как недостойных, отсёк бы от сообщества истинно верующих...

Лукавствующий мир сей не царствует, но рабствует. Если исключить от него тех, которые всем его званиям предпочитают звание христианина, то в нём останутся одни рабы — рабы честолюбия, рабы злата, рабы чрева, рабы сладострастия, и все вместе рабы самолюбия...

Отврати, верующая душа, очи твои, еже не видят суеты; обратись в покой твой, и в тайне ищи тихаго, безмятежнаго царствия Божия в себе самой — в живой вере, в чистой совести, в ангельской любви...

Всё сие — начало блаженства, скоро — бесконечность! Теперь оно в меру, скоро без меры! Сие заря утренняя, скоро день невечерний!..

Владыка Амвросий с радостью поздравил вошедшего в алтарь иеромонаха и приказал ему выступать с проповедями чаще. Он похвастался отличным проповедником перед обер-прокурором и пригласил князя послушать Филарета. Голицын приехал раз, другой и стал ездить на все проповеди Филарета да ещё привозить с собою друзей, родственников и знакомых, перед которыми, в свою очередь, гордился красноречивым глашатаем слова Божия.

По Петербургу пошла молва о новом проповеднике в лавре. Голицын рассказал о Филарете в Зимнем дворце, и рассказ произвёл впечатление. Напечатанные проповеди Филарета вызвали восхищение государя.

Доходившие со всех сторон похвалы были приятны, но Филарет ощущал и очевидное внутреннее удовлетворение от своих поучений. Молящиеся внимали ему, сердцем принимали его слова — объяснить такое подчас невозможно, следует почувствовать самому — а значит, умы и сердца их открывались Божественной Истине.

Он уже понял, что занесённое западными ветрами вольномыслие нестойко, внешняя легкомысленность дворянства подчас скрывает подлинную веру. Иные дамы ездили в карете не иначе, как с иконой. У иных аристократов в доме под молельню была отведена комната, сплошь увешанная старыми и новыми образами, перед которыми они в одиночку били поклоны и проливали слёзы. Это подчас не мешало им же, подчиняясь господствующему тону в обществе, высмеивать «суеверие» и подшучивать над «святошами». Иные, правда, тяготились привычными обрядами Православной Церкви и обратились к мистицизму, видевшемуся более утончённым. Обширнейшее поле деятельности представало перед духовенством.

—...Так, Он воскрес, христиане! — вещал небольшого роста, худощавый иеромонах в Троицком соборе в день Святой Пасхи, и, подчиняясь магнетическому притяжению его голоса и взора, теснились к амвону слушатели. — «Воссияла истина от земли», куда низвели её неправды человеческия и правый суд Божий...

Как одно мгновение изменяет лицо мира! Я не узнаю ада; я не знаю, что небо и что земля... Непостижимое прехождение от совершеннаго истощания к полноте совершенства, от глубочайшаго бедствия к высочайшему блаженству, от смерти к бессмертию, из ада в небо, из человека в Бога! Великая Пасха!..

Воодушевление, ясность и лёгкость слога, пламень веры и поэтичность — всё было ново, необычно для петербургской публики, привыкшей к тяжеловесным поучениям старых иереев или к головокружительному жонглированию словами заезжих проповедников. Новых проповедей Филарета уже ждали, причём иные с недобрым чувством. Леонид Зарецкий называл их пренебрежительно «одами».

По приказанию митрополита Дроздов произнёс слово в день Святой Троицы на тему о действиях Святого Духа. Тема была непростая, и текст оказался насыщенным цитатами из Ветхого Завета, Евангелия, Деяний Апостольских. Владыка сам накануне просмотрел текст и одобрил. Архимандрит Сергий полюбопытствовал и тоже похвалил. В алтаре владыка Феофилакт поинтересовался, не Дроздов ли сегодня проповедник, взял свёрнутые в трубочку листы, быстро просмотрел и молча вернул.

Филарет вышел на амвон в привычном приподнятом состоянии волнения и уверенности. Проповедь была выслушана со вниманием, и он не предполагал никаких неожиданностей.

На обеде в покоях митрополита Дроздова вновь поздравляли с прекрасной проповедью, лишь владыка Феофилакт хмуро промолчал. За столом беседа пошла вновь о действиях Святого Духа. Александр Фёдорович Лабзин, секретарь Императорской Академии художеств, блистая эрудицией, пытался оспорить слова архимандрита Сергия с позиций мистических. Тому не хотелось продолжать спор, слишком серьёзный для обеденного стола, и он попытался свести дело к шутке:

   — Воля ваша, Александр Фёдорович, но вы пантеист. Впрочем, — заметил он с улыбкой, — и в нынешней, много и справедливо хвалимой проповеди есть нотки пантеизма.

   — Так! Нынешняя проповедь явно отзывает духом пантеизма! — тут же заявил Феофилакт.

   — Да неужто? — строго взглянул на него Амвросий.

   — А что вы думаете, — с жаром стоял на своём архиепископ, — пантеизм и есть!

Поражённый Филарет молчал на своём конце стола. Будто в ледяную купель после жарких похвал опустили его несправедливые слова преосвященного Феофилакта и архимандрита Сергия. Однако прения за столом не имели продолжения, ибо хозяин решительно взял Дроздова под защиту и заставил замолчать его критиков.

Слух о споре у митрополита быстро распространился по Петербургу, тем более что сам владыка Амвросий не делал из него тайны. Голицын решил, что следует поддержать Филарета. И вскоре за отличие в проповедовании Слова Божия иеромонах Филарет был всемилостивейше пожалован наперсным крестом с драгоценными камнями. Для простого монаха то было отличие небывалое. А чуть позже Филарет был возведён в сан архимандрита. Его стали приглашать на службы в Большую церковь Зимнего дворца.

3 октября 1811 года в Казанском соборе архимандрит Филарет произносил слово при отпевании тела действительного тайного советника, графа Александра Сергеевича Строганова. Покойный президент Академии художеств был истинным ревнителем славы отечественного искусства, отыскивал и поощрял таланты. Любимцем его был Андрей Воронихин, бывший графский крепостной, за счёт графа учившийся в Италии и ставший первоклассным архитектором. Последней радостью графа Александра Сергеевича стал Казанский собор, выстроенный Воронихиным по своему проекту, причём и всё убранство собора было исполнено русскими мастерами. Освятили собор 8 сентября, а вскоре пришёл день печали.

...Едва смолк хор, на амвон вышел Филарет.

— В мире отходишь ты, знаменитый муж, но можем ли мы провожать тебя в мире? Когда един от великих столпов, украшающих Престол и поддерживающих народные сословия, сокрушается пред нами, наше око и сердце невольно с ним упадают. Ты отходишь в старости добрей, и, может быть, ты находил её слишком долгою, поспешая к жизни нестареющей; но коль краткою теперь оная кажется тем, которые покоились под твоею сению, возрастали под твоими сединами, жили твоею жизнию! Отходя к вечности, ты ничего не теряешь во времени, поелику дела твои в след тебе идут; но все тебя знающие теряют в тебе тем более, чем долее ты принадлежал их сердцу...

Голос звучал звонко и взволнованно. Чуть потрескивая, горели восковые свечи в подсвечнике и в руках присутствующих. Женщины утирали глаза под чёрными вуалями, да и некоторые из мужчин доставали носовые платки. То был век людей не только сентиментальных, но и искренних.

Подобно некогда прогремевшей оде Державина на смерть князя Мещёрского, надгробное слово Филарета сделало его широко знаменитым. Текст был дважды напечатан отдельными выпусками, а в следующем 1812 году опубликован в первой книжке самого модного журнала «Вестник Европы», что означало уже всероссийскую славу и признание. 27 марта 1812 года архимандрит Филарет был определён настоятелем первоклассного Юрьевского монастыря.

Отношения с владыкой Феофилактом оставались прохладными. Сергий Платонов, уезжая на костромскую епархию, утешал Филарета:

   — Уверяю тебя, ты сбудешь этого Бриэна!

   — Где мне сбыть? Хотя бы меня самого не заслали куда подальше.

   — Нет. Ты непременно его сбудешь. Я видел во сне: он выедет в среду.

Внешне отношения их были ровны. Проезжая через Коломну, владыка Феофилакт предложил протоиерею Михаилу Дроздову перевести своего младшего сына в санкт-петербургскую семинарию. Филарет его благодарил, но переводу брата решительно воспротивился, находя самым благоприятным образ жизни и воспитания в троицкой семинарии.

Пока же рязанский архиепископ блистал в дворянских гостиных и столичных соборах, где любил служить. О проповедях ею говорили разное. Дроздов полагал, что владыка слишком старается привлечь публику, рассуждая о картинах светских живописцев и политических вопросах, а то делая намёки на современное положение России. Об одной проповеди Феофилакта ему поспешили рассказать несколько доброжелателей. В ней владыка изобразил человека престарелого, обременённого службою, из-за спины которого управляет делами молодой человек. Намёк на митрополита Амвросия и архимандрита Филарета был более чем очевиден.

Амвросий сильнее всего опасался, что слух дойдёт до государя. Старик не знал, что делать, и совсем потерялся.

   — Знаю, чего хотят враги мои — чтобы ушёл! Но не сам я поставил себя, не могу себя и снять со своего поста.

   — Владыко, есть способ к прекращению таких проповедей на будущее время, — подумав, сказал Филарет, призванный в митрополичьи покои для совета. — Согласно двадцатому правилу шестого Вселенского собора, воспрещается епископу проповедовать в чужой епархии.

Амвросий расцеловал своего мудрого советчика, и на следующем же заседании Святейшего Синода молча положил перед Феофилактом раскрытую на нужной странице Кормчую книгу. Больше тот не проповедовал... Сколько сил и времени отнимала эта потаённая и всем явная борьба...

Теперь он занимал обширную квартиру ректора академии, он проводил почти всё время в кабинете, обстановка в котором не переменилась со времён отца Евграфа. Работать приходилось допоздна. В душный июльский вечер он сидел за письменным столом, освещённым двумя свечами под зелёным абажуром. Справа лежала пухлая пачка листов — переписанный его отчёт о проверке духовных училищ и школ Петербурга. Слева — только что законченное слово, которое он назавтра должен был произнести в придворной церкви в присутствии обеих императриц и великих князей. Перед ним — папка с бумагами, присланными из петербургской консистории для предстоящего заседания. Он придвинул папку, раскрыл, глянул на листы, исписанные мелким витиеватым писарским почерком, но в глазах будто заплясали серые мошки. Устал.

И что за город Петербург: лето, а окно лучше не открывай — то дожди и сырость, от которой тяжело ломит обмороженные ноги, то жара, духота, пыль, мухи... То ли дело родная троицкая Корбуха, в которой все тропинки исхожены, или милая Коломна... Мать опять просила за каких-то родственников. Он оказался завален просьбами. Отказывать не хотелось, но подчас тяжело было чувствовать себя перед князем Голицыным вечным просителем.

С князем Александром Николаевичем они за последние полгода сильно сблизились, несмотря на очевидную разницу в положении и возрасте. Филарет часто бывал в доме князя, и вечера напролёт шли разговоры обо всём, и обоим было интересно друг с другом. Троицкого воспитанника привлекало в обер-прокуроре очевидное стремление к углублению духовной жизни, которое ставило человека в личное общение с Богом. Будто заново он переживал слова псалмопевца: К Тебе, Господи, воззову, и к Богу моему помолюся... Слыша Господь и помилова мя: Господь бысть Помощник мой...

Голицын, в свою очередь, нашёл в проповедях Филарета отражение мистики. Правда, то была православная мистика, тесно связанная с православной догматикой, однако познания Филарета были действительно велики, а ум живой и незашоренный. Доверие князя росло быстро, он нередко пускался в откровенности перед двадцативосьмилетним монахом:

— Поверите ли, отче, в первые годы ездил я в Синод регулярно, но сердце моё не переменялось, страсти крепко обуревали мою душу. Признаюсь, любил я тогда поддаваться особенно тем из их изысканных нелепостей, где занимаемое мною звание могло служить наибольшим упрёком. Иногда в чаду молодого разгулья, в тесном кругу тогдашних прелестниц я внутренне посмеивался над тем, что эти продажные никак не соображали, что у них гостит обер-прокурор Святейшего Синода. Милостивый Боже! Сколько Он терпелив был ко мне и сколько раз милость Его меня щадила!.. Знаете ли, я иногда со страхом думаю, что если бы тогда пресеклась жизнь моя, что бы тогда было со мною, слепым и несчастным грешником?.. И вот когда я услышал ту вашу проповедь, я ахнул — вы говорили обо мне! Вы меня пристыдили без гнева, с печалью и жалостью... Поверите ли, я был потрясён!..

После одной из таких бесед наедине Голицын просил Филарета стать его духовным отцом, но тот уклонился. Князь был приятен ему, да и что скрывать, его покровительство сильно помогало Филарету, но не чувствовал он в своей душе некоего созвучия душе князя, того, что ощущал с иными своими духовными чадами.

В дверь робко постучали.

   — Войдите! — устало откинулся он на спинку кресла. Высокие напольные часы в углу пробили половину одиннадцатого часа. Что за поздний гость?

Вошёл один из лучших воспитанников академии Глухарёв.

   — Ваше высокопреподобие, простите великодушно за беспокойство!..

   — Ну, что у тебя?

Глухарёв протянул к нему руку и раскрыл ладонь. Филарет увидел золотые часы.

   — Что это за часы?

   — Один молодой человек, крайне нуждаясь в деньгах, поручил мне их продать. Я ходил по лавкам и ростовщикам, но везде дают так мало... Не купите ли ради доброго дела?

   — Сколько ж нужно ему?

   — Нужно-то ему, может быть, и вдвое против того, во что он их ценит.

   — Во сколько же?

   — Он уступает их за двести рублей.

Филарет прямо посмотрел на Глухарёва. Этого малого он хорошо знал и верил ему. А деньги появились большие, жалованье ректора да за настоятельство...

   — Хорошо, что на этот час могу уделить деньжонок, только не по вашей оценке.

   — Как знаете... — выдохнул студент.

   — Они дороже стоят. Вот, возьмите.

Глухарёв почтительно поблагодарил и помчался к другу Юрию Бартеневу. Только у него, развернув свёрнутые ассигнации, они обнаружили, что ректор дал пятьсот рублей. Бартенев вспыхнул.

   — Да они стоят не более трёхсот! Надо вернуть лишек!

   — Дурак! — с чувством сказал Глухарёв, — Оставь своё самолюбие. Из скверных обстоятельств ты теперь выпутался — так поминай в молитвах о здравии архимандрита Филарета!

 

Глава 5

УПРЯМЫЙ ЛЕКАРЁНОК

В те годы, когда Василий Дроздов постигал науки в коломенской семинарии, учился и учительствовал у Троицы, в монашеском сане трудился в столице, в разных концах империи подрастали два человека, предназначенные Провидением для участия в его жизни, участия значительного, но не всегда доброго.

В 1792 году в Новгородской губернии в семье сельского дьячка Семёна Спасского появился на свет сын Пётр. Обстоятельства сложились так, что родился он в день смерти своего деда, одержимого падучей болезнью. Слабая и болезненная мать, в страхе перед суровым до свирепости мужем и стыдясь своих страданий перед скорбным событием, забилась в хлев, где, подавляя крики и стоны, родила сына. Радости младенец никому, кроме неё, не доставил. Спустя четыре года она умерла. Хилый, слабый, крайне возбудимый мальчик тяготил родителя, но оказался весьма смышлён. Сам выучился читать по Псалтири и хорошо пел на клиросе. Отец отправил его к родственникам в Петербург для определения в певчие. Дома жить было тяжело, но в городе оказалось много хуже. Регент бил его, вороватые и развратные певчие были вполне равнодушны. Он часто плакал от безнадёжной тоски и одиночества, умоляя отца в письмах отдать его учиться или в монахи.

Ни на то, ни на другое у дьячка денег не было, но помогла добрая помещица Чоглокова. Петра и его младшего брата Евфимия отдали в Новгородскую духовную семинарию. Правда, и тут возникли было осложнения из-за неполноты познаний Спасского, но опытный дьячок Семён преподнёс отцу ректору двух замороженных рыбин удивительной величины, и дело было решено окончательно.

Житье Петра и Евфимия оставалось весьма скудным. Плата за ученье и содержание составляла по шести рублей, которые пьяница отец с трудом находил. Ему, а в каникулы и сыновьям, приходилось косить, рубить лес, убирать сено, жать хлеб. Всё ж таки, случалось, летом от голода ели жёлуди.

Учился Пётр Спасский хорошо. Быстро нагнал и перегнал своих товарищей, начальство благоволило к нему за пение, за его дивный голос. Радости это приносило немного. Помимо бедности тяготили его два обстоятельства — пьянство отца и девки.

Он любил и жалел своего жестокого и слабого родителя, старался удержать его от пития, но после того как был жестоко избит отцовским собутыльником, местным попом, оставил свои усилия.

Блудные искушения от деревенских девок мучили его с отроческих лет. Природное целомудрие и страх нарушить Божию заповедь усиливались робостью, бедностью и сознанием своей чуждости деревенскому образу жизни. А на покосе, в дурманящем июльском жаре, напоенном травяным духом, насмешницы не оставляли его в покое. Одетые в одни рубашки, распевая свадебные песни, сверкая белозубыми улыбками, окружали Петра, валили на скошенную траву, и он чувствовал их тела. С колотящимся сердцем Пётр отпихивал горячих, потных девок, отмахивался серпом, и те с хохотом отступали.

Понять его было некому. Вновь женившийся отец оставался чужим, брат — мал ещё, мачеха его не замечала. В полном одиночестве формировалась натура страстная и сильная, способная к глубоким и тонким переживаниям и к подавлению своих страстей. Его никто не любил, его лишь жалели или презирали. Ему бы самому кого-нибудь полюбить, но изъеденная страхом и самовнушениями натура его на это уже не была способна.

Раз в их доме ночевала девушка-родственница. Оказались вдвоём. Лежали на покрытом сеном полу, и тут такой жар охватил Петра, что не мог вымолвить привычные слова молитвы. Будто огонь жёг его с головы до пят, помрачая рассудок и отнимая волю. Катался по полу, а потом бросился на горячую печь, в которой только что пекли хлебы, и жар внешний пересилил жар внутренний.

Удивительно ли, что монашество стало для Петра желанным идеалом. Он пристрастился молиться в уединении, со слезами, измождал себя поклонами и задумывался о подвиге местного старца-молчальника, прожившего в совершенном безмолвии тридцать лет. Семинарская библиотека была бедна, учителя малознающи, и ответов на вопросы пытливого ума приходилось доискиваться самому на страницах Писания. Семинарское начальство одобряло такое умонастроение Спасского, а дома мачеха частенько повторяла: «Самое место тебе в монастыре! Ты любой жене будешь в тягость...» Так дожил он до двадцати лет.

В этом же 1792 году, но в губернии Нижегородской, в семье Гавриила Медведева родился мальчик, наречённый Андреем. Медведев с женою Ириною были вольноотпущенниками графини Екатерины Ивановны Головкиной и служили в Лыскове, имении князя Грузинского. Старик Гавриил Иванович исполнял обязанности повара, жена была при кухне. Она ещё родила мужу трёх дочерей, как он умер, оставив вдову с детьми почти без средств, хотя и в собственном доме.

Молодая красавица Ирина Максимовна вдруг проявила твёрдый характер. Женихов и на порог не пускала. Кормилась делами рук своих, обшивая окрестных жителей, помогая при родах, перепродавая товары, заносимые торговцами. По селу бродили, как водится, слухи, что кто-то вдове помогает тайно, ибо она не только дом в чистоте содержала, но деток почти по-господски одевала и сама появлялась в церкви в замечательных шалях. Однако ж ничего определённого никто сказать не мог.

Ирина Максимовна была матерью нежной и строгой. С Катенькой, Леночкой и Верочкой ей было управляться довольно просто, а вот с Андрюшей сложнее. Непоседа, насмешник и выдумщик, черноволосый румяный мальчуган рано заявил себя командиром и помыкал сёстрами, как хотел. А то начинал рассуждать, будто взрослый, так что мать дивилась, откуда он набрался премудрости. Для девочек следовало накопить приданое и выдать поудачнее замуж, а сына хотелось направить по надёжному пути. После обучения грамоте Андрей был отдан матерью в ученики Осипу Полидорову, аптекарю при больнице в Лыскове.

Необходимо сказать, что Лысково представляло собой нередкий в то время образец богатого имения, управляемого самим помещиком со вниманием и тщанием. Князь Георгий Александрович Грузинский, прямой потомок царя Вахтанга VI, не видел для себя возможности служить. После ранней смерти жены он жил в своё удовольствие в имении, занимаясь хозяйственным управлением столь же внимательно, сколь и благоустройством мужиков. На полях колосились рожь, пшеница и овёс, дававшие немалый доход благодаря поставкам в казну. В селе появились новая церковь, школа и больница. Мужики похваливали князя, который не препятствовал желающим переходить на оброк, помогал нуждающимся деньгами, держал в страхе управляющих и старост.

Соседи помещики, напротив, побаивались крутого и своенравного до самодурства князя. Известно было, что он принимал беглых мужиков и не выдавал их законным хозяевам, на что губернские власти смотрели сквозь пальцы.

Однажды на престольный праздник с дочерью стояли в церкви. Служба шла своим чередом. При пении «Верую» обоих поразило звучание звонкого мальчишеского альта, как бы парившего над ровным пением хора.

   — Папенька, какой дивный голос! — не удержалась двенадцатилетняя Аня. — Прямо ангельский!

Голос был действительно хорош. Князь, когда подходил к кресту, поинтересовался у священника, что за мальчик поёт в хоре.

   — Андрюшка Медведев! — улыбнулся батюшка. — Сын покойного вашего повара.

Тут взор князя несколько затуманился, и он потребовал привести певца. Аня ждала, что выйдет маленький и худенький мальчик с робким взором, опущенным долу. Но с правого клироса показался неожиданно высокий и рослый подросток с чёрными кудрями и румяными щеками, затенёнными тёмным пушком. Одет скромно, чистенько. Почтительно, но без малейшей робости он поклонился князю и поднял глаза, в которых светились ум и чувство собственного достоинства.

   — Молодец! — сказал князь и потрепал мальчика по голове. — Кто тебя учил петь?

   — Регент.

   — Вот как... А грамоте знаешь?

   — Знаю.

   — Он, ваша светлость, обучается у аптекаря, — осмелился вставить слово священник.

   — Так ты ещё и учёный... — с непонятным чувством протянул князь. — Что матушка твоя, здорова?

   — Здорова, ваша светлость, — послушно отвечал подросток, но видно было, что он равнодушен к княжескому вниманию и готов отойти по первому слову.

   — Сколько лет тебе?

   — На Троицу тринадцать исполнилось.

Аня во все глаза смотрела на мальчика, так непохожего на виденных ею на прогулках деревенских мальчишек, грубых, оборванных, курносых, с кудлатыми русыми и каштановыми головами. А у этого кудри чёрные как смоль и большие глаза, тоже тёмные, и нос совсем не курносый, длинный и прямой. Такой нос был у её бонны, но мисс Гроув была худа, бледна и белокура.

   — Вот тебе награда, — протянул князь мальчику золотой империал. — Завтра приходи в усадьбу и спроси доктора Дебше. Знаешь небось француза? Скажешь ему, что я приказал учить тебя лекарскому делу. Ну, ступай.

Андрей поцеловал тёплую княжескую руку, густо поросшую чёрными волосами, и отошёл, недоумевая, радоваться ему или печалиться словам всемогущего властителя Лыскова. На тихую девочку в синем платье с рюшами и в шляпке с лентами он не обратил внимания.

К немалому его удивлению, мать отнеслась к новости странно. Она в первый момент обрадовалась десяти рублям, а потом вдруг заплакала — от счастья, видимо.

Жизнь Андрея переменилась разительно. Спустя неделю доктор предложил ему вовсе переселиться в усадьбу, во флигель рядом с барским домом, заверив, что князь позволил.

Дебше, вывезенный князем полтора десятка лет назад из Франции, вполне обжился в своём новом отечестве, говорил по-русски почти правильно, но чувствовал себя одиноким. Жениться на крестьянке или на дворовой он не мог, никакая дворянка за него бы не пошла, а ехать в Нижний Новгород или Москву за невестою робкий француз страшился. Вот почему он всей душою привязался к Андрею, придавшему новый смысл его налаженной жизни.

Андрей сидел в углу приёмного покоя, когда доктор принимал больных. К удовольствию Дебше, подросток не робел ни криков и воплей, ни крови и язв. День за днём, слово за слово, и наконец Андрей стал первым называть заболевания страждущих и возможные лекарства. Поначалу он многое путал, но Дебше блаженствовал от неведомой прежде радости любить и не спешил его поправлять.

— Merci, mon ami, mais, — говорил он, — но мозно делать лютче...

Князь нередко заглядывал в больницу, разговаривал с Дебше и никогда не проходил мимо Андрея. Ему будто нравилось беседовать с мальчиком, который нимало не робел, а подчас позволял себе спорить с его светлостью. Надменный со всеми, приводящий дворню в трепет одним поднятием бровей, князь по странной прихоти позволял ему сие. Приметив, что упрямый лекарёнок смышлён и сносно болтает по-французски, позволил ему брать книги из своей библиотеки. В столь благоприятных условиях шло быстрое развитие Андрея.

Когда юноше исполнилось восемнадцать лет, доктор и его воспитанник задумались о будущем. Дебше уверял, что Andre вполне может получить аптекарский диплом и поступить в университет на медицинский факультет. Сам же Андрей остыл к медицине. Он целыми днями запоем читал то «Риторику» Ломоносова, то разрозненные книжки новиковского «Живописца», то пухлые томики «Юлии, или Новой Элоизы» Руссо, то «Письма русского путешественника» Карамзина, и всё бросал, тяготясь несоответствием книжных мыслей и чувств своим собственным. Однако юность не может довольствоваться одними книгами.

Случилось то, что должно было случиться. Раз и другой он встретил на дорожках парка юную княжну Анну. Он бы не решился заговорить с ней, но она обратилась к «лекарёнку» первая, несмотря на неудовольствие бонны. Потом они договорились погулять вместе, и Аня сбежала от англичанки, подчинясь необъяснимому и непонятному чувству, тянущему её к Андрею.

Лето. Отцветает липа. Пчёлы деловито жужжат. Солнце высоко, и его лучи, пробиваясь сквозь колеблемую ветром листву, пятнами освещают брошенную на траву книжку. Мальчик и девочка сидят под липою и горячо спорят о том, прав или не прав был Вертер, уходя из жизни от неразделённой любви.

Андрей кого угодно мог убедить в своей правоте, но, когда Аня поднимала на него бархатисто-коричневые глаза из-под длинных ресниц, он вдруг уступал ей. То тихая, гордая, плавной походкой идущая рядом с отцом, то озорная, насмешливая, готовая высмеять любую его оговорку или промашку, то нежная и ласковая, одним взглядом смиряющая его азарт и напор, — она была такая разная и такая удивительная...

Аня думала об Андрее днями напролёт. Раньше представить не могла, что такое возможно, а теперь — сидела ли она за вышиванием, играла ли на клавикордах, разговаривала ли с отцом или с бонною — думала о нём, сразу и вспоминая последнюю встречу, что он сказал и как сказал, и вызывая в памяти его белозубую улыбку, смешно ломающийся голос, задумчивый взгляд, твёрдость его руки, когда поддержал на мостике, и от этого прикосновения обдало жаром и голова закружилась... Правда, удивляло княжну, что она, в отличие от героинь французских романов, не томится, не страдает, не терзается. С Андреем ей было легко и хорошо.

Они не думали о том, что будет завтра. Когда обоим открылось, что они любят друг друга, то просто наслаждались своим счастьем, не забывая, впрочем, таить его от всех. Год пролетел в этой сладкой муке.

Наконец в долгих спорах и сомнениях всё было решено окончательно: они поженятся и будут жить вместе. Князь, конечно, сначала огорчится, может быть, даже рассердится, но потом смирится и даст им средства. А не даст, так Андрей сам заработает.

Ранним октябрьским утром, когда князь уже встал, но до завтрака оставалось время, Аня подвела Андрея к двери отцовского кабинета, перекрестила и быстро постучала в дверь.

   — Заходи, Аннушка, — приветливо сказал князь, но вместо дочери вошёл лекарёнок.

Аня хотела уйти, но любопытство было слишком велико. Сознавая абсолютное неприличие своего поведения для благовоспитанной барышни, она прижалась ухом к двери. Звонкий баритон Андрея она почти не слышала, но вот вскрикнул отец, и его громкий бас был слышен отлично.

   — Как тебе такое в голову пришло, дурень!.. Для того ли я тебя сюда взял?! Молчи! Молчи! Всё, что скажешь, — всё бред! Ты забудь и помышление само!.. Как она согласна? Княжна тебе сказала?..

Дверь стремительно распахнулась. Аня шлёпнулась на пол, но сильная рука легко подняла её и внесла в кабинет.

   — И ты, девчонка! Начиталась романов дурацких, куда только эта мисс смотрела!

   — Папенька, вы же сами говорили, что все люди равны! — пролепетала она. Самообладание вернулось к ней, а кровь мгновенно вскипела, ибо княжна была верным подобием своего отца.

Решалась её судьба, и она не могла молчать. — Папенька, мы любим друг друга!

Она ожидала, что её выкрик вызовет бурю ярости, но князь криво усмехнулся, взмахнул рукою и устало опустился в кресло.

   — Дети мои, дети, — печально сказал он. — Вы любите друг друга, и это естественно, вы же брат и сестра... Я ни у кого и никогда не просил прощения, но у вас прошу: простите меня!

Он закрыл лицо руками, но слёзы текли неудержимо по седым усам. Аня и Андрей ошеломлённо и будто заново смотрели друг на друга.

 

Глава 6

ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА

Летом 1812 года в Троицкой лавре и в Вифании было тревожно. Ходили слухи о войне, которую вот-вот начнёт проклятый Бонапарт, но московский главнокомандующий граф Фёдор Васильевич Ростопчин уверял, что войны не будет, а если всё ж таки француз пойдёт, то наша армия быстро поворотит его восвояси. Архиепископ Августин привёз владыке Платону несколько отпечатанных ростопчинских афишек... Чему было верить?

Граф Фёдор Васильевич приезжал в Вифанию в мае для беседы с преосвященным после назначения в Москву и поведал, что весьма обеспокоен активностью масонских обществ. Удаление государем Сперанского их ослабило, но всё же князья Трубецкие, Лопухин, князь Гагарин, Кутузов, князь Козловский, Поздеев и сотни иных продолжают собираться на тайных сходках. Граф открыл митрополиту, что направил любимой сестре императора, великой княгине Екатерине Павловне, письмо, в котором раскрывает, какая опасность таится под благопристойным покровом смирения и любви к ближнему. На масонских собраниях обсуждается мысль о необходимости переменить образ правления, о праве нации избрать себе нового государя — а это уже не туманные мистические рассуждения!..

Платон невольно вспомнил Николая Новикова, ныне забытого всеми в подмосковном своём Тихвинском. Такой поворот, верно, и в голову не приходил московскому просветителю. Ростопчина же митрополит благословил на его служение.

Владыка сильно опасался возможности новой войны, в которой он угадывал большую опасность для отечества, однако дух его оставался покоен. Платон предвидел, что Россия сможет преодолеть страшное нашествие. Старость отняла у него силы телесные, но прибавила мудрости.

Большую часть дня он пребывал один и не тяготился этим. Любимые его ученики были далеко: Филарет в столице, Евгений поближе, владыка поставил его архимандритом Лужецкого монастыря близ Можайска. Приходили письма с новостями, которые всё меньше занимали его ум. Платон часто брал в руки Псалтирь, которую вроде бы знал почти наизусть, и перечитывал псалмы Давидовы, пламенные моления к Господу великого царя, сознававшего себя великим грешником...

Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие моё. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. Яко беззаконие моё аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе Единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих...

В послеобеденные часы быстро спадала несильная июньская жара. В распахнутое окно веяло от рощи прохладой. Обыкновенно то было время полной тишины, замирали людские разговоры, тележный скрип и прочие хозяйственные звуки, но сегодня митрополита отрывал от молитвы шумный спор где-то рядом. Старик тяжело вздохнул и будто заново прочитал строки, заученные в юности: Отврати лице Твоё от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего, и Духа Твоего святого не отъими от мене...

Рядом уже кричали в полный голос, того и гляди до драки дойдёт. Закрыв глаза, митрополит дочитал псалом, перекрестился и, тяжело ступая, пошёл на крики.

В его доме перекладывали печь. Работа шла споро, и Платон не обращал внимания на трёх печников и мальчишку-подмастерье. Теперь он увидел, как они яростно переругиваются, одолеваемые злобой. Оказалось, что у одного пропали три рубля, деньги немалые, и пропали, когда спали после обеда, Чужих не было — значит, взял свой. Потерпевший горячо изложил митрополиту свою обиду и примолк.

Владыка оглядел трёх мужиков и мальчика, с покорностию смотревших на него, и молвил только:

— Идите вечером молиться со мною в храме Преображения!

В тот день 12 июня наполеоновская армия перешла границу. Россия столкнулась с сильнейшим противником. Главный смысл нашествия двунадесяти языков во главе с революционным императором, ниспровержителем старых тронов и устроителем новых, состоял в намерении Наполеона положить весь мир к Своим ногам ради утоления непомерной гордыни. Следовало подчинить страну, выбивающуюся из общего европейского ряда. Новый порядок, который несла наполеоновская армия, долженствовал привести русский народ к «освобождению» от «диких», на европейский взгляд, обычаев и уклада жизни и «реформировать» православную Церковь во «вполне европейскую форму». Поэтому не против французов и Франции поднималась волна народного гнева в России, а за своё сохранение, за страну и обычай, веру и уклад жизни, за то, чтобы оставаться русскими не только по названию, но и по духу.

Александр Павлович, как ни ожидал войны, всё же надеялся на успех предварительных переговоров. Он полагал возможным отвести страшный удар, грозивший гибелью ему и России. Увы, приходилось в одиночку противостоять самой большой и победоносной в Европе армии, ведомой гениальным полководцем, не знающим поражений. Совещания в Вильно шли одно за другим, пока же он поспешил отправить к Наполеону для вручения послания и переговоров министра внутренних дел Балашова.

Неразбериха была полная. Балашов обнаружил, что его генеральский мундир и александровскую ленту уже отправили с обозом на Смоленск. Выполнять миссию парламентария в походном мундире было невозможно. Из затруднения министра вывели приятели: граф Пётр Александрович Толстой ссудил лентою, а граф Евграф Федотович Комаровский — мундиром. К вечеру, взяв адъютанта и четверых казаков, Балашов выехал за русские аванпосты.

В домовом храме митрополита шла вечерня. Священник и диакон совершали её по обычному чину, не зная о начавшейся войне. Митрополит стал на правом клиросе и время от времени окликал печников:

   — Молитесь ли вы?

   — Молимся, батюшка! — откликались те.

Началась утреня. Диакон произносил моление о государе нашем и всяком начальстве, дабы Бог сохранил их, да и мы поживём тихое и безмолвное житие.

   — Молитесь ли вы? — вновь окликнул митрополит мужиков.

   — Молимся! — дружно ответили они.

   — И вор молится?

   — Молюсь, батюшка! — отозвался один из печников и вдруг осёкся.

Балашов достиг французской императорской квартиры через два дня. К его изумлению, она не только находилась в Вильно, но Наполеон принял его в той же самой зале губернаторского дворца, откуда отправил Александр Павлович.

Император французов быстро прочитал письмо и сказал Балашову:

   — Нас англичане поссорили!.. Я не могу согласиться на требование вашего императора об отступлении. Когда я что занял — то считаю своим. Увидим, чем всё это кончится... Вы были, кажется, начальником московской полиции? Что такое Москва? Говорят, большая деревня со множеством церквей — к чему они? В теперешнем веке перестали быть набожными.

На сие Балашов отвечал:

   — Я не знаю, ваше величество, набожных во Франции, но в Гишпании и в России много ещё есть набожных.

Наполеон усмехнулся.

   — Пойдёмте обедать, генерал!

Огромная армия навалилась на разделённые на две части русские войска (третья часть прикрывала Петербург) и медленно, но неуклонно продвигалась в глубь России, к Москве.

12 июля митрополит Платон несколько раз доходил до кареты, чтобы ехать в Москву для встречи государя, но, чувствуя полный упадок сил, остался в Вифании. Прибывшего ночью Александра Павловича приветствовали владыка Августин и граф Ростопчин.

Стечение народа в Кремль наутро было так велико, что генерал-адъютанты должны были взять государя в своё кольцо, чтобы довести через толпу до Успенского собора. Громогласное «ура!» почти заглушало колокольный звон. После службы Александр Павлович встретился с московским дворянством и купечеством и вновь был поражён единодушным энтузиазмом народа. Ему казалось, что он знает свою страну и своих подданных, однако справедливой оказывалась французская поговорка, что подлинное знание даётся в трудном испытании.

Митрополит Платон прислал ему в благословение образ преподобного Сергия, написанный на его гробовой доске и сопутствовавший Петру Великому в его походах. В письме митрополит писал: «Кроткая вера, сия праща Российскаго Давида, сразит внезапно главу кровожаждущей его гордыни».

Александр Павлович в тридцать пять лет неожиданно вдумывался в вопросы, казавшиеся давно решёнными: о Боге, о судьбе, о человеческой воле. К счастью, рядом находился князь Голицын, с которым можно было говорить обо всём вполне откровенно.

Князь горячо поддержал государя в таком настроении и предложил ему прочитать Евангелие. Александр Павлович впервые открыл Святую Книгу и ежевечерне читал по нескольку глав (во французском переводе де Саси, ибо церковно-славянский язык был ему труден).

Бородинское сражение, ожидаемое всеми с таким нетерпением, не принесло победы русским. По врагу был нанесён удар сокрушительный, но едва не лишивший Россию армии. Потери были огромны.

Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, цесаревич Константин Павлович, верный Аракчеев и канцлер граф Румянцев умоляли просить мира. Александр Павлович без колебаний сей совет отверг, заявив, что скорее отпустит бороду и отступит в Сибирь, но мира с Наполеоном не заключит. В роковую минуту император проявил твёрдость, которой от него не ожидали. В нём говорило не только самолюбие, оскорблённое вероломством Бонапарта, но и нечто большее. Он и сам не мог ясно сказать, на что надеется, но некое внутреннее чувство побуждало его действовать так, а не иначе, и рассуждения барона Штейна, утешения князя Голицына, доводы генерала Витгенштейна лишь укрепляли это чувство.

Москвичи оставляли свой город. Владыка Августин предложил настоятелям и настоятельницам монастырей выехать с ним в Вологду, захватив с собою сокровища ризницы. Владыка Платон отказывался уезжать, уверяя, что враг в Троицу не войдёт. Однако в начале сентября примчавшийся Евгений Казанцев и другие монахи почти насильно вывезли его в Махрищенский монастырь, хотя принуждены были вскоре возвратиться в Вифанию... И точно, французы в лавру не вошли. Посланные Мюратом за сокровищами, польские уланы заблудились в тумане, неожиданно павшем на землю, и вернулись с пустыми руками.

Враги грабили Москву. Нашествие «просвещённых европейцев» оказалось сродни татаро-монгольскому. В Москве большая часть церквей оказалась разграблена и сожжена. Некоторые храмы были обращены в казармы для войска, а иные — в конюшни и бойни. Не редкостью было поругание над святыми иконами и священными облачениями: с икон сдирали золотые и серебряные оклады (их собирали в Успенском соборе и переплавляли в слитки), рубили и жгли; святые престолы употребляли вместо столов и на иные надобности; священнические ризы надевали пьяные гусары и разъезжали в таком виде по улицам. Оставшиеся в столице священники с опасностью для жизни сохраняли церковное имущество, нередко обличали врагов в их кощунстве. Иные приняли смерть от меча неприятеля.

Протоиерей Вениаминов был убит на паперти своей Сорокосвятской церкви за отказ отдать французам ключи от храма. Дьячок Иоанн Соколов за убиение шести французов был пойман и бит без пощады, поставлен под расстрел, но сумел бежать с тремя лёгкими ранами. В Зачатьевском женском монастыре сгорели все кельи и внутренность церквей, но написанный на дереве образ Христа не сгорел в пламени. Немало совершилось в те дни явных и неявных чудес, пока не исполнились мудрые слова: «Не в силе Бог, а в правде».

Владыка Платон тяжело переживал все события. В сентябре его каждый день возили молиться в Троицкий собор лавры. Вечером 10 октября владыка дремал в своём кресле, но вдруг вскочил и закричал:

   — Вышел! Вышел!

Его не могли понять, пока он не объяснил:

   — Французы уходят! Слава Богу, Москва свободна, и я теперь умру спокойно.

В тот день он долго молился, исповедался у своего духовника старца Аарона, который постоянно был при нём вместе с Евгением Казанцевым.

   — Знаешь ли, — сказал он ночью Евгению, — я всегда боялся смерти. Где-то в глубине гнездился страх... а нынче его нет. Об одном только думаю: доколе пришествие моё здесь продолжится?.. Ты напиши Филарету. Я хочу, чтобы он сказал надо мною последнее слово, подобно Григорию Богослову над гробом своего друга Василия Великого. Напиши...

Силы старика угасали. Он ещё мог вывести своё имя, что делал каждодневно для проверки твёрдости руки, но ничто его не интересовало и не волновало. Шумно дыша и заходясь подчас в неудержимом кашле, он лежал на постели и слушал чтение Евангелия.

Вечером 10 ноября он сказал старцу Аарону:

   — Сегодня всё решится.

И тихо отошёл в иной мир утром 11 ноября.

По сожжённой и разграбленной Москве служили панихиды. Велика была печаль, но люди понимали, что Господь продлил жизнь московского архипастыря для того, чтобы по молитвам праведника решать исход идущей битвы двух сил.

Архимандрит Евгений занимался подготовкой к погребению и завещанием владыки. Покойный оставлял десять тысяч рублей на поминовение в лавре, десять тысяч — на троицкую семинарию, десять тысяч — на вифанскую семинарию и Спасо-Вифанский монастырь, четыре тысячи — на Московскую духовную академию, две тысячи — на Чудов монастырь и внукам (детям племянника) — четыре тысячи.

Отпевание состоялось 16 ноября. Надгробное слово сказал Евгений Казанцев. Похоронили владыку Платона в пещере Вифанской нижней церкви во имя Лазаря воскресшего. На следующий день пришло письмо из Петербурга, в котором Филарет изливал свои чувства любви и благоговения к великому учителю, но в конце писал: «Подлинно, он был Василий Великий, но я не Григорий».

 

Глава 7

ПОИСКИ ВЕРНОГО ПУТИ

Война закончилась победою России. Выбита была медаль с надписью «Не нам, не нам, но Имени Твоему». Полки возвращались из Европы, иные не в полном составе не только из-за потерь, но и из-за своевольно оставшихся во Франции. Пребывание в чужих землях произвело неодинаковое, но сильное впечатление на всех, от солдат до государя.

13 июля 1813 года в Казанском соборе Петербурга в присутствии всей императорской фамилии архимандрит Филарет Дроздов произносил последнее слово перед погребением тела светлейшего князя Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова Смоленского:

— Не поколеблемся убо над оплакиваемым поспешником видимаго нашего спасения превознести Единаго невидимаго виновника всякого спасения. Господне есть спасение. Господь с сильным крепостию, избирая его и наставляя, искушая и сохраняя, возвышая и венчая, даруя и вземля от мира. Вот истина, которую ныне, к наставлению нашему, мы можем созерцать в ея собственном свете и в зерцале времён протёкших, к утешению в лице и деяниях Михаила, бессмертнаго архистратига Российскаго, светлейшаго князя Смоленскаго...

Александр Павлович отдавал должное скончавшемуся полгода назад фельдмаршалу, потому и распорядился провести торжественное погребение в первом столичном соборе. Однако чувство недоброжелательности к Кутузову оказалось прочным. В стремительном потоке событий грозового года император не мог не сознавать Вышнюю волю, однако полагал её избранником себя, а не скрытного Кутузова. Но сейчас он и младшие его братья, семнадцатилетний великий князь Николай и пятнадцатилетний великий князь Михаил, не отрывали глаз от проповедника. Не к ним ли обращался Филарет?

—...да смирится высота человеча, и вознесётся Господь един, — жребий многочисленнейших народов долго иногда скрывается в неизвестной руке единаго смертнаго, а судьба каждаго сильнаго земли слагается из неисчисленных случайностей, которых никакая человеческая мудрость — объять, никакая земная сила — покорить себе не может...

Покорно скучавший наследник-цесаревич, великий князь Константин Павлович не вслушивался в слова монаха, а думал о своей новой симпатии, польской красавице Иоанне Грудзинской, которая вполне могла бы заменить ему давно оставившую Россию великую княгиню Анну Фёдоровну. Возникал, правда, вопрос о престолонаследии, но... авось как-нибудь обойдётся! Полька была уж очень хороша!

При выходе из собора Александр Павлович милостиво раскланивался с толпой, особо ласковыми улыбками приветствуя знакомых. Потом он обернулся к жене, которая оживлённо разговаривала с князем Голицыным.

   — У тебя приятные новости, князь?

   — Приятные новости, государь, обыкновенно завершают битву, а я пока в самом разгаре очередной.

   — Что за сражения могут быть в Синоде? — с улыбкою спросил Александр Павлович.

   — Это скучная материя для дам, — поклонился Голицын в сторону императрицы. — Если позволите, я доложу вам в завтрашнем докладе.

Так называемая «битва» была лишь малой частью дел, занимавших Голицына, и заключалась в устранении всякого влияния архиепископа Феофилакта на церковное управление. Против рязанского владыки неожиданно объединились сторонники прямо противоположных убеждений: митрополит Амвросий желал удаления честолюбца и франкофила, а обер-прокурор Синода полагал чрезмерной активность гордеца, заявившего себя открытым противником мистицизма.

Архимандрит Филарет оказался в центре событий. Он не допускал себя до личной неприязни к рязанскому владыке, и "когда тот проезжал через Коломну, загодя предупредил отца, чтобы особенно приветливо встретил гостя, не забыв угостить хотя бы водкою и пирогом. Но Филарет полагал неправильным вмешательство Феофилакта в дела академии и настоял на возвращении полномочий академическому правлению.

Вдобавок, когда Феофилакт распорядился об издании сочинения француза Ансильона «Эстетические рассуждения», переведённого опекаемыми им студентами академии, то Филарет прямо сказал на правлении, что не хотел бы видеть имена воспитанников академии на сочинении, в коем многое несогласно с духом самой академии. Митрополит его поддержал. И не хотел Филарет раздувать конфликт, но принуждён был взяться за написание разбора обсуждаемого сочинения.

Дело с Ансильоновым переводом оказалось нешуточным. Голицын письменно доложил о нём государю, находившемуся за границей, ожидая благоприятной для себя резолюции, но таковой не получил. Александр Павлович хотя и не позволил напечатать опровержение Феофилактом возражений Филарета на вышедшую таки книгу, но приказал рассмотреть дело в рамках Комиссии духовных училищ. Голицын не подозревал, что рязанский архиепископ обратился за помощью к Аракчееву, сильно ревновавшему государя к князю.

19 ноября 1813 года Аракчеев писал из Франкфурта-на-Майне своему приятелю в Петербург: «Благодарю за сообщение восставших злых каверз на почтеннаго нам знакомаго пастыря. Я не упущу случая воспользоваться, дабы несколько слов на сей счёт сказать. Дай Бог, только бы мне удалось применить удобный к оному час, ибо я такого всегда правила, что надобно сказать в такое время, которое видишь, что посеянныя слова произведут плод, а без онаго лучше ждать, чем пустословить».

Тогда обер-прокурор сделал ход сильный и ловкий. Он предложил доверить рязанскому архиепископу благороднейшее поручение: обследовать епархии, пострадавшие в ходе французского нашествия, для исследования состояния церквей и монастырей и составления плана по восстановлению разрушенного и утраченного. Государь прислал архиепископу личный рескрипт, а вдобавок распорядился о выделении содержания в пять тысяч рублей. Феофилакту предоставлялись Широкие полномочия, в частности, для расследования поведения иереев и архиереев в период нашествия. Отказаться он не мог.

Удаление Феофилакта под почётным предлогом почти на полгода из Синода привело к окончательному падению его влияния. Объехав смоленскую, Могилёвскую, минскую и волынскую епархии, он попросился в отпуск в Петербург, но Голицын липший месяц продержал его в Смоленске. Когда Феофилакт вернулся в столицу, оказалось, что его квартира в здании духовной академии занята, и владыке пришлось ехать на подворье. Вслед за ним в столицу донёсся ворох слухов и сплетен о самоуправство Феофилакта в разорённых губерниях, о будто бы несправедливом отрешении от сана Могилёвского епископа Варлаама Шимацкого, принёсшего присягу Наполеону и отслужившего молебен о его здравии. Говорили и о несправедливом распределении выделенных Синодом сумм, о некой недостаче в деньгах, то ли потерянных архипастырем, то ли украденных его духовником. Тем не менее отчёт архиепископа был принят. Не успел он перевести дух, как состоялось заседание Комиссии духовных училищ с обсуждением книги Ансильона.

Филарет не горел желанием раздувать дело, но князь мягко и настойчиво убеждал его в крайней необходимости завершения начатого. Филарет мог устоять перед любым давлением, но верх взяло понимание действительной опасности для Церкви защищаемого Феофилактом труда.

—...На странице четвёртой указаннаго сочинения читаем: «Вселенная и Бог составляют такое целое, к которому не можно ничего прибавить, которое соединяет всё, содержит всё; вне сего целого нет бытия, нет вещественности; вне его нет ничего возможнаго»... — Филарет положил книгу на стол и поднял взгляд на собравшихся за длинным столом. — Если бы вселенная и Бог составляли целое, то Бог был бы частик» какого-то «целого», Бог без вселенной был бы нечто непонятное и недостаточное. Нельзя исчислить неясностей, который за сим последуют...

Митрополит Амвросий, сложив ладони на столе, смотрел ровно перед собой. Князь Голицын с неопределённою улыбкою то оглядывал членов комиссии, то смотрел в окно на стоявший перед Михайловским замком памятник Петру, то принимался чертить на бумаге какие-то завитушки. Владыка Феофилакт, набычившись, уставился на Филарета, не замечая, как подрагивает его правая рука, лежащая на стопке книг и бумаг. Духовник государя Криницкий и обер-священник Державин, будто нарочно севшие в отдалении и от князя, и от Феофилакта, мирно слушали критику.

   — Но ещё должно заметить, — продолжал Филарет, — что перевод не соответствует в этом месте подлиннику, в котором надлежит оное читать от слова до слова так: «Вселенная и Бог, Бог без вселенной, вселенная без Бога — всегда суть целое, к которому не можно ничего прибавить»... и прочее. Какое в сих словах богатство нелепостей и противоречий, если хотя мало разобрать их!.. На странице двадцать восьмой у автора: «Религия в чистейшем и высочайшем своём знаменовании есть не что иное, как отношение конечного к бесконечному». Однако на странице третьей автор сказал, что «конечное — это я», а «бесконечное есть вселенная». Посему настоящее положение, в котором находится определение религии, можно произнести так: религия есть отношение человека ко вселенной. Где же Бог?.. Да сохранит нас Бог от религии Ансильоновой!

Феофилакт был тёмен лицом, но тут даже лысина его побагровела. Он обречённо оглядел собравшихся и опустил глаза.

   — На странице сто шестьдесят третьей читаем, — всё тем же ровным голосом продолжал Филарет, пролистнув несколько страниц, ибо чувствовал, что настроение в комнате определилось, — «Религия христианская основывается на отвлечённостях»... Вдумаемся. Основывать религию христианскую на отвлечённостях — значит основывать её на одном разуме, значит — испровергать её и поставлять на место ея мечтательную религию натуральную. Истинная христианская религия основывается на Откровении, а Откровение, конечно, не есть «отвлечение». Вера основывается, яко на краеугольном камени, на Господе нашем Иисусе Христе, а Он не есть отвлечённая идея, но существо действительное, истинный Бог и истинный человек... Стоит ли множить примеры явного пантеизма и либерализма, явленные в сей книге? Вот вам последний. «Руссо имел душу благочестивую, — написано на странице двести пятьдесят четвёртой, — хотя и являл часто дух неверия»... Можно ли человеку иметь душу благочестивую и «являть часто дух неверия»? Чувствовать как христианин и мыслить как язычник или безбожник? Любить и чтить Бога, но не верить Его делам? Если сие возможно, то автор, вероятно, нашёл сию возможность в самом себе и разлил в своих рассуждениях дух неверия, не опасаясь оскорбить «душу благочестивую».

Филарет сел и сложил бумаги в ровную стопку.

   — Полагаю, ваше высокопреосвященство, — решительно заговорил Голицын, — что разбор сочинения Ансильона вполне достаточен для того, чтобы осудить его перевод на русский язык и распространение среди публики. Возражения владыки Феофилакта всем давно известны, но, впрочем, если он так уж настаивает...

Феофилакт промолчал.

11 ноября 1813 года последовал высочайший указ, повелевающий архиепископу рязанскому Феофилакту отправиться в свою епархию впредь до особого распоряжения. 21 декабря — в среду — он покинул Петербург.

   — Верите ли, отче, — рассуждал вечером того же дня в своём кабинете Голицын, обращаясь к Филарету, — я никогда не был злопамятен. При дворе ведь я с младенчества. Меня в три года известная Перекусихина отвела к матушке-царице, и та меня приласкала. Камер-пажом был, самым молодым камергером... При дворе приходится лавировать, так выучился. Однако же никого не оговорил и пронырством никому дорогу не перебегал. Характер такой — ленив!.. Помню, вскоре после моего назначения в Синод мой предшественник Яковлев стал ездить по всем гостиным и меня оговаривать, князь-де молод, неспособен и незнающ. Даже ко мне ездил под разными благовидными предлогами и давал советы. А я поразился — канцелярские служащие сидели за сломанными столами, на дрянных стульях, связанных бечёвками... Что вы улыбаетесь? Точно! Я распорядился употребить на мебель четыреста сорок рублей — первая моя большая трата. При встрече рассказал Яковлеву, он отмахнулся — что за мелочи! — и продолжал из-под руки свои наговоры. Но согласитесь, отче, внешний порядок должен быть!.. Когда я через два года получил ленту, Яковлев тотчас ко мне явился. «Помилуйте, князь, как это возможно — эту ленту по всему следовало получить мне!» — а он точно хлопотал себе Владимира за экономию бумаги для синодской типографии. «Чем же я виноват, — отвечаю, — что государь пожаловал её мне, а не вам?..»

Филарет кивнул. Ему были интересны рассказы князя, открывавшие неведомые стороны столичной жизни и людских характеров.

   — Вот и с рязанским владыкой я был ровен, пока не смутило меня его своеволие...

   — Ваше сиятельство, осмеливаюсь напомнить о своём и отца Иннокентия прошении.

   — О чём?

   — Об отмене решения архангельской консистории о лишении сана валаамских старцев Феодора, Клеопы и Леонида за якобы уклонение от православия.

Голицын коротко засмеялся.

   — Вы же знаете, дорогой отче, вам я не могу ни в чём отказать. Вопреки Сперанскому по вашему настоянию не допустил введения светского развода — а уж тут такая мелочь! Я подписал вашу бумагу... Но растолкуйте мне эту вашу привязанность к диким отшельникам. Мне приходится таких видеть в лавре — прямо дикари, косматые, дурно пахнут... И уверяю вас, настоящее богословие им неведомо!

   — Возможно. Но поверьте, князь, их богомыслие более совершенно и глубоко, нежели в стенах нашей уважаемой академии, а прозрения их сердец и непрестанное горение в вере благодатнее моего и вашего.

   — Знаете ли, отче Филарете, меня государыня Елизавета Алексеевна как-то спросила: «Что за споры идут у вас о словах? Стоят ли разные слова, говорящие об одном, таких сражений?» Я что-то ответил, но вопрос не идёт из ума. Борьба за веру закончилась, Вселенские Соборы установили каноны, и живём мы в просвещённом девятнадцатом веке... Что бы вы на это сказали?

   — Не желая утомить вас, скажу лишь об упомянутых Вселенских Соборах. Сколько сил было потрачено — и жизней отдано! — на утверждение одного понятия «единосущный» в Символе Веры. И как тогда за это стояли отцы церкви, так следует и нам стоять. Всё сие не зря, ибо, споря как будто о словах, защищаем и утверждаем целостное и полное усвоение человеком Божественной Истины. От него же зависит спасение душ наших, спасение не магическое или аллегорическое, а действительное, дающее праведным жизнь вечную! Как же тут не спорить, как не биться...

Голицын пристально посмотрел на молодого монаха с рыжеватой окладистой бородою. Откуда он знает? Откуда такая твёрдость и убеждённость в его словах?..

   — Благодарю вас, отче. Будет о чём подумать... Скоро праздник, не придёте ли на Рождество в мой храм?

   — Прошу меня извинить, князь, но должен быть в лавре.

   — Так на второй день! Сами же говорили, что церковь вам родная — Троицкая.

   — И на второй не могу, у меня академия. А вот на третий день праздника приду.

   — О чём же будет проповедь?

   — Боюсь вам наскучить, но всё о том же...

27 декабря в домовой церкви князя Голицына архимандрит Филарет читал проповедь, в которой изложил своё понимание путей познания Бога и духовного развития.

—...В Евангелии мы видим два пути к рождающемуся Христу: путь волхвов и путь пастырей. Путь волхвов есть путь света и ведения, управляемый ясным знамением звезды... Путь пастырей есть путь сени и тайны, путь веры, а не видения... Путь волхвов был и продолжительнее, и труднее, и опаснее, нежели тёмный путь пастырей. Прославив прославивших путь волхвов, не презрим пути пастырей... Яркие озарения ума не всегда можно принимать за непреложный знамения приближения ко Христу и за верныя указания истиннаго пути возрождения... Самая высокая мудрость человеческая не может быть надёжным путеводителем. Истинное и живое видение собственно не есть удел настоящей жизни нашей, самое блаженство ея состоит в веровании: верою ходим, а не видением, по словам апостольским, блажени не видевиши и веровавше...

Заканчивался важный этап в жизни архимандрита Филарета Дроздова, сумевшего за несколько лет подняться до немалых высот в церковной иерархии, преодолеть трудности и искушения в духовной жизни, заслужить действительный авторитет талантом проповедника и богослова.

С некоторым разочарованием смотрел он на столицу, в которой близ власти толпились самонадеянные глупцы, наглые честолюбцы, простодушные дураки, фанатичные святоши, легкомысленные неверы, тайные погубители веры, высохшие сердцем умники, — не они составляли большинство, но с ними приходилось в первую очередь считаться.

Филарет убедился, что знаний и способностей для служения ему достанет, сил хватит, а уйти от козней врагов Господь поможет. Главное же, он смог избежать искушения суетою и почестями, в душе его окрепла сила не желать ни богатства, ни власти, кои не имели никакого значения для его служения. Он знал, что предстоит ему широкое будущее, и вдохновлялся примерами Василия Великого, Григория Богослова, родного владыки Платона, покойного отца Евграфа... Пока же перед ним открывается ровный путь служения при благоволении сильных мира сего... Но это только казалось.

 

Часть третья

БИБЛЕЙСКОЕ ОБЩЕСТВО

 

Глава 1

«БОГОСЛОВИЕ РАССУЖДАЕТ...»

Вот уже привычными стали по утрам, когда отправлялся на раннюю или позднюю литургию в городе, силуэты лаврской колокольни, Смольного монастыря, медленно растущего Исаакия и шпиль Петропавловского собора. В хрупкой утренней тишине они вздымались как вызов царящему на земле благодушному покою, как утверждение человеческой воли на пути к постоянному совершенствованию, непрестанному труду души.

Осенью подчас угнетало мрачное серо-лиловое небо с клочковатыми, косматыми облаками; весной и зимой небо светлело и очищалось, но лучше прочих оставалась летняя пора, когда в ясные дни стремительно неслись над городом армады пышных белых облаков и солнце обещало ясный день.

Для архимандрита Филарета переезды по городу были редкими мгновениями, когда можно было сбросить образ суровости, столь привычный для его окружения. Кучер Федот знай себе подёргивал вожжи, а его седок просто радовался очередному дню. Он сам заковал себя в броню сдержанности и сухости, заставлял себя быть осторожным в словах и проявлении чувств, ибо оказался под постоянным придирчивым, приглядом множества людей, которые могли разно толковать его действия и побуждения. Обострённая с детских лет замкнутость оберегала его от излишней откровенности, хотя возникшее тогда же самолюбие нередко побуждало к резкостям.

До него донеслись разговоры, в которых сравнивали старого и нового ректоров академии и отдавали предпочтение отцу Евграфу за большую сердечность. Неужто его сердце черствее? Нет, но разные у них характеры, разные и дела выпали покойному другу-наставнику и ему самому. Что скрывать, Филарет был чувствителен к отзывам о себе. Недоброжелательство и клевету он пропускал без внимания, равно как и льстивые слова иных угодливых. И всё ж таки задел его отзыв из Москвы, в котором отдавалось должное его уму, будто солнцем осветившему многие богословия, но сожалелось о холодности этого солнца...

В то время архимандрит Филарет был в расцвете своих физических сил. При небольшом росте и худобе вид имел внушительный, осанку горделивую. Лицом смугл, власы тёмно-русые, бороду не подстригал, и она была осаниста; воспитанники и преподаватели сразу примечали, был ли он весел и светел лицом или строг и постен; поступью обладал неспешной, плавной; голос оставался тих, тонок и ясен; острого взгляда проницательных глаз его побаивались.

Авторитет его в первый же год служения установился на высокой отметке. Отец ректор свободно делал изъяснения Священного Писания, будто всё помнил наизусть. Легко цитировал отцов церкви и римских классиков, Один за другим выходили его учёные труды, что поставило его выше всех современных богословов.

Воспитанники любили его лекции, их легко было записывать — речь внятная, острая, с чёткими тезисами, доводами «за» и «против», несколькими примерами, и всё высокопремудро. Иные после часов оставались в классах, желая ещё послушать премудрости богословия, и Филарет не жалел на это времени, повторяя любимое присловье: «Богословие рассуждает...» Знали, что к усердным учащимся он сердоболен и милостив, побуждая их к принятию монашеского сана. Монашество почитал высоко и желал, чтобы наидостойнейшие поступали в сие служение.

Удивительнейшим образом этот требовательный и сдержанный до суровости монах оказывался терпимым и снисходительным к поискам мысли студентов. В стенах академии он поощрял развитие истинно сердечного богословия, лишь бы в основе его лежали живое убеждение в спасительных истинах веры и верность Церкви.

Нынешние студенты отличались от его поколения критическим отношением к затверженным истинам (хотя встречались и безрассудно послушные), им мало было старых учебников, они начинали читать забытые в екатерининский век труды православных отцов церкви. С долей изумления замечал ректор, что его воспитанники, и не зная об ожесточённых спорах за и против мистицизма, сами вырабатывают в себе личное отношение к вере и к Богу, отказываясь от школярского следования всякой внушённой с кафедры мысли. Хотя, что скрывать, подчас это коробило и самого Филарета.

   — Ваше высокопреподобие, — остановили его как-то после лекции студенты. — Вот вы сказали, что при искренней обращённости к Богу для человека необходимо полное доверие и безусловное подчинение духовному наставнику...

   — Да, — нетерпеливо прервал Филарет настырного студента.

   — Но ведь в таком случае человек уподобляется слепому орудию, кое может быть использовано и в дурных целях. Топором можно построить избу, а можно и убить. Так не важнее ли свобода ума и сердца?

Филарет оглядел столпившихся кружком студентов. Он в семинарии если и задавался подобными вопросами, решал их сам с собою и с друзьями. А эти смелы...

   — Разделим ваш вопрос на два, — начал он ответ. — Первое: о послушании наставнику. Оно должно быть обязательным. Второе: о свободе религиозной веры. Право духа на свободу верования неистребимо и неугасимо. Однако многих подстерегает на этом пути опасность своеволия, уклонения от истины, примеров чему несть числа. По словам Блаженного Августина, человек спасён не тогда, когда другой навязал ему страхом или страданием верное представление о Боге, но когда он сам свободно приял Бога и предался Его совершенству... Помните только слова святителя Тихона Задонского, что наибольшие бедность и окаянство человека состоят в том, что он высоко о себе мечтает, хотя подлинно ничто есть; думает, что он всё знает, но ничего не знает; думает, что он разумен, но есть несмыслен и безумен. Да вы читали ли «Сокровище духовное»?

Филарет, случалось, утомлялся такими отвлечениями после нескольких лекционных часов, но всё же приятно и как-то весело было так попросту беседовать со студентами.

Споры же переносились из студенческих аудиторий в коридоры, на улицу, в комнаты общежития.

   — Мышление мешает вере! — жарко доказывал один. — Разум хитёр и изворотлив. Сколько доводов против веры всплывают сами собою! Сколь коварны сомнения умственный даже в ежедневном молитвенном правиле! Сколь увлекающи хитроумные мудрствования, за ними и веру-то забываешь... Так следует исключить разум из духовной сферы, умалить его!

   — Зачем же ты в академию пришёл? Чтобы полным дурнем стать? — И хохот дружный.

   — Насмешка не довод!

   — Стоит ли противопоставлять веру и мысль? — раздавался тихий голос. — Вера больше мысли и включает её в себя.

Одни запальчивые спорщики уповали на свою логику, другие на немецких Мейера, Кернера, Гофмана, Рамбахия. Находились студенты, в полгода выучивавшие немецкий, дабы поскорее и точнее узнать тонкости богомыслия и приблизиться к истине.

Иной раз споры заходили далеко.

Нет ли доли истины в запрещении католикам читать Библию? Иезуиты не правы, утверждая, что Священное Писание есть мёртвая буква, но верно то, что оно неполно и темно для неразумеющих, а потому становится причиною заблуждений и ересей.

   — Вспомни, что говорил отец Филарет о полноте Священного Писания: оно или по букве, или по самому смыслу содержит в себе всё, что нам необходимо для спасения, — а ты хочешь это отнять?

   — Да ведь и я о том же! Там — Истина. Но эта Истина нуждается в толковании Церкви. Стало быть, Церковь встаёт рядом с Писанием и как бы равна ему.

   — Церковь лишь служит Истине! Она лишь свидетельствует о верности Писания. И надо переводить скорее всё Писание на русский, дабы все читали и уразумевали Слово Божие.

   — Да ведь все не поймут!

   — Ты дай возможность понять, а там видно будет!

В стенах академии Филарет был столь же деятелен и требователен, сколь добр, однако если строгость ректора на экзаменах скоро становилась известной, мало кто узнавал об иных сторонах его натуры. Пришёл как-то к отцу ректору студент первого года Пётр Спасский с просьбой об увольнении из академии по слабости здоровья. Обыкновенно выход из академии был затруднён и влёк за собою если не позор, то очевидное бесславие. Филарет досмотрел на хилую, горбатенькую фигуру бледного лицом дьячковского сына и пожалел его, хотя вполне мог уволить и за неспособность к учению: Спасский был сведущ в Писании, имел благое поведение, но писал безграмотно, каким-то полурусским языком, мало знал историю и философию, был резок и груб со всеми. Всё ж таки Спасский был отпущен на год домой по болезни.

Отец ректор помог деньгами на дорогу, а далее при том же добром содействии Пётр уволился из академии. Пожалевший одинокого малого ректор столичной семинарии архимандрит Иннокентий Смирнов пристроил его к себе учителем латинского и греческого языков.

Донёсся до Петербурга слух о трудной жизни в Оренбурге архимандрита Филарета Амфитеатрова, коего угнетало семинарское начальство, а тамошний владыка чуть ли не бил его, оскорблял публично. Отзывы же о самом отце Филарете доходили самые благоприятные: высокоучен, характером неподкупен и прям. Дроздов видел смысл своей близости к властям предержащим именно в помощи достойным. По его просьбе Филарет Амфитеатров был переведён в тобольскую епархию на должность ректора семинарии и настоятеля второклассного монастыря, а уже через два года служения там показал себя отличным администратором и редким по аскетической настроенности монахом. «Это не человек, а ангел во плоти», — писал в официальном отчёте в Синод тобольский владыка Келембет. Столь редкий отзыв привлёк внимание митрополита Амвросия, и Амфитеатрова вызвали в Петербург, где соименник взял его к себе инспектором академии. Они даже подружились, хотя близко сойтись не могли по несходству натур. Активному и деятельному Филарету Дроздову требовалось большое и сложное дело; при всей несомненной аскетической сосредоточенности он был готов всегда к преодолению трудностей и каверз, рифов и мелей в житейском море. Филарет же Амфитеатров, уступая В блеске и глубине, был также высокоучен, но склонен более к довольствованию Имеющимся; он бурь Не искал и старался обходить конфликты в суетном мире, нимало, впрочем, не поступаясь ни верою, ни убеждениями, ни совестью.

В пути хорошо думается. В свои переезды по городу Дроздов размышлял о делах, а подчас задавался простыми и наивными на первый взгляд вопросами; о пределах верности служителя Божия царской власти, о соотношении веры и знания в постижении Божественного пути. Он-то неизменно отдавал первенство вере. Постоянно видел он в малых церквах и огромных соборах мужиков и баб, торговцев, ремесленников и солдат, самых что ни на есть простяков, молящихся с такой полнотой чувства, какая иным монашествующим давалась с трудом. Искренность веры поднимала их над неполнотой знания, хотя уж они наверняка не знали слов апостола Павла, сокрушавшегося: «Желание добра есть во мне, но чтобы сделать добро, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю...»

Нередко слышал Филарет откровенное удивление в барском кругу, где также простое и искреннее слово молитвы вдруг открывало человеку присутствие Творца. Именно поэтому и интересны были ему дворянские кружки мистиков, главное устремление которых состояло в личном, без посредников, приближении к Господу.

Однако крайности мистической увлечённости настораживали Филарета. В разговорах с Лабзиным он многажды пытался открыть глаза добрейшему Александру Фёдоровичу и его жене Анне Евдокимовне на значение Православной Церкви, но тот лишь улыбался, повторяя: «Всякая птица по-своему хвалит Бога». Наконец Филарет решил, что нет смысла стучаться в запертую дверь, и оставил попытки обращения Лабзиных на путь истинный. Причину их уклонения он видел не столько в неправильном воспитании, сколько в известной закрытости православия от общества.

Увы, церковные службы большинством народа воспринимались как важные, но таинственные обряды; произносимые на церковно-славянском языке тексты Писания и молитв оставались также непонятными; Священное Писание немногие из светских образованных людей брали в руки из-за той же трудности старого языка... И оказывалось, что как ни сильна и пламенна вера, но без истинного знания она с лёгкостью уклоняется в мистицизм, католицизм, протестантизм или раскол. Так Филарет утверждался в мысли о необходимости широкого церковного просвещения.

Неудивительно, что идея о создании в России Библейского общества не встретила в нём противника. Ещё в 1812 году английское Библейское общество прислало в Россию в качестве своего агента пастора Патерсона. В Петербурге англичанин был приветливо встречен княгиней Софьей Сергеевной Мещёрской, которая представила его обер-прокурору Святейшего Синода. Князь Голицын, воодушевляемый как религиозным пылом оглашённого, так и возможностью приблизиться к Европе, решительно поддержал намерения пастора. В декабре того же года, вскоре после освобождения русской земли от французов, государь утвердил доклад Голицына об учреждении в Санкт-Петербурге Библейского общества с благой целью: «для издания Ветхаго и Новаго Завета на иностранных языках для обитателей Российской империи иностранных исповеданий».

Вскоре ректор Филарет получил полуофициальное письмо от обер-прокурора Синода:

«Высокопреподобный отец Филарет!

Вам известно, что с Высочайшего дозволения учреждается здесь общество библейское, которое будет иметь первое заседание в субботу будущую, то есть 11 января, в доме, мною занимаемом, в 12 часов пополуночи. Сословие сие поручило мне звать в сей день ваше высокопреподобие, прося сделать ему честь принятием на себя звания члена онаго.

Преосвященные: митрополит Амвросий и Серафим, архиепископ минский и духовник Его Величества мною уже приглашены в члены.

Пребываю в прочем с истинным высокопочитанием вашего Высокопреподобия покорнейший слуга князь Александр Голицын.

Санкт-Петербург. 9 января 1813 года».

В назначенный день не первым, но и не из последних архимандрит Филарет появился в хорошо известном ему доме на Фонтанке. Собрание оказалось большим и знатным: все члены Святейшего Синода, католический митрополит Сестренцевич, английские и голландские пасторы, министры внутренних дел и народного просвещения, немало аристократов из царского круга. Оживлённые разговоры велись по-французски и по-латыни, пока хозяин не обратился с просьбой о внимании.

Дроздов слушал речь князя со смешанным чувством, находя её слишком светской. Несколько настораживал и подбор гостей. Он отказался от роли духовного отца князя, но всё же рассчитывал, что тот находится под его влиянием. Оказывалось же, что Голицын, в общих чертах изложив ему идею общества, умолчал о многих деталях. Смущала возможность католического или протестантского миссионерства, перспективы широкого распространения Писания на инославных языках — в ущерб отечественному.

Тем временем собрание после коротких речей перешло к выборам Комитета общества. Без долгих прений президентом избрали самого князя Александра Николаевича, вице-президентами графа Кочубея, министра народного просвещения Разумовского, обер-гофмейстера Кошелева, министра внутренних дел Козодавлева. Среди директоров общества оказались английский пастор Питт, князь Мещёрский, граф Дивен и Лабзин.

Начали расходиться. Иные из гостей задерживались возле небольшого столика, на котором, освещаемый мягким светом свечей, лежал подписной лист. Филарет решил было пока не вступать в общество, но стоявший рядом Голицын громко удивился:

— Отче Филарете, отчего вы проходите мимо?

Дело был не чисто церковным, так что с формальной точки зрения он мог бы и уйти, но общество объединяло сливки столичного высшего света, и с этим следовало считаться тем более, что объединение происходило вокруг очевидно правильного дела... Последней стояла подпись архиепископа минского.

Филарет остановился и поставил своё имя, приписав сумму в пятьдесят рублей в качестве вступительного взноса.

Спустя месяц звание члена Библейского общества принял на себя государь Александр Павлович, приказавший кабинету отпустить в распоряжение общества двадцать пять тысяч рублей единовременно, а на будущее производить ежегодно выплаты по десять тысяч рублей. В том же году Священное Писание было издано на французском, немецком, польском, армянском, монгольском, на греческом, грузинском и молдавском языках.

В Лондоне были в восторге. В публикуемых годовых отчётах общества наряду с американской Филадельфией, индийскими Калькуттой и Мадрасом появились названия российских городов. Лондонский глава общества Роберт Стивен писал в Петербург к пастору Патерсону: «Я каждый день более и более удостоверяюсь, что после нашего любезного отечества России предоставлено от Промысла Божия быть наибольшею благотворительницею на земле. Счастливое государство! Сколько в нём князей и властей духовных и светских, боящихся Бога и приступивших с таким горячим усердием к священному делу — сеянию слова жизни! Счастливая земля, в которой верховные начальствующие различных вероисповеданий с такою для себя честию и пользою для великого дела подвизаются на служении религии».

В беседах с Голицыным Филарет из осторожности отклонял попытки князя привлечь его к более активному участию в делах общества.

— Обратите внимание, ваша светлость, что сему делу не сочувствуют ни Австрия, ни Бавария, ни Испания, народы коих трудно причислить к разряду атеистическому.

— Но, мой дорогой отче, это же все католические страны! Не вы ли в сочинении для государыни Елизаветы Алексеевны показали полное преимущество веры православной над католической! Их ли брать нам в пример?.. Вот извольте прочитать...

Князь показал письмо государя от 25 января. Филарет не сразу разобрал мелкий бисер французской скорописи Александра Павловича: «Всевышний подтвердил: по сравнению с Нимомет ничего более сильного, более великого в этом мире, чем то, что Он сам захочет совершить... Не могу выразить словами, насколько меня заинтересовало и взволновало Ваше последнее письмо, в котором Вы сообщаете об открытии Библейского общества. Да благословит Всевышний это начинание! Для меня оно представляет огромную важность...»

В 1814 году Санкт-Петербургское Библейское общество было переименовано в Российское. Государь пожаловал обществу дом и пятнадцать тысяч рублей на бумагу для печатных изданий.

С начала своей деятельности общество направляло священные книги и для православных русских, покупая их из синодских запасов. Но требований было много, запасов недоставало. Тогда общество стало само печатать Библию и особенно Евангелие на церковно-славянском языке. Для придания авторитета новым изданиям в комитет были избраны со званием вице-президентов митрополит Амвросий и митрополит киевский Серапион, архиепископ черниговский Михаил Десницкий и архиепископ тверской Серафим Глаголевский, а директорами — архимандрит Филарет Дроздов и архимандрит Иннокентий Смирнов. Новое поприще открывалось для Филарета, и никто не ведал, насколько трудным окажется оно.

Из Москвы писали, что старая столица вся строится, и скоро прежней деревянной Москвы-матушки будет не узнать. Но и новая столица постоянно была охвачена горячкой строительства, будто не прекращавшейся с петровских времён. На Невском проспекте и неподалёку от него, на невских набережных быстро возникали новые дворцы и особняки. Самые берега Невы, Фонтанки и Мойки отделывали гранитом. При поездках по городу привычными для Филарета стали череда телег, груженных брёвнами, кирпичом и каменными глыбами, глухой стук забиваемых под фундамент свай, голые остовы новых зданий, в которых ловко стучали топорами и орудовали мастерком бородатые мужики; неизбежные крики и шум, грязь и пыль.

Из церковных построек наибольшее внимание привлекал новый Исаакиевский собор; Покойный Павел Петрович повелел разрушить третий, построенный его матерью собор в память святого Исаакия, и затеял постройку четвёртого, не бывало грандиозного, однако не преуспел в том, как и в других своих начинаниях. Однако Александр Павлович должен был продолжить сие дело. Предполагалось, что вскоре и Святейший Синод переберётся в новое, специально для него строящееся здание на площади перед воздвигаемым собором. Помимо того, лучшие архитекторы России составляли проекты нового храма-памятника, который император намеревался воздвигнуть в Москве.

Ожидание перемен витало в воздухе. Одержавшая победу в трудной войне страна, казалось, готова была подняться на новую высоту в хозяйственной и духовной жизни. Наполеоновское нашествие сильно встряхнуло всё общество, заставило новыми глазами посмотреть на привычный уклад жизни и задуматься об его улучшении. Извечный страх перед новым и иноземным если и не пропал, то сильно ослаб. Новый тон задавался и самим императором в отношениях с его верноподданными.

Сильно переменился Александр Павлович за время войны. Вмешательство высших сил в исход роковой европейской схватки виделось очевидным. Привычная и необременительная религиозность сменилась у него искренней и горячей верой. Тем более стал он внимателен к родной Православной Церкви, входя нередко в детали текущих дел, среди которых первое место занимало преобразование духовных школ.

В Петербург император прибыл 13 июля 1814 года и уже через две недели заслушал и утвердил все представленные доклады Комиссии духовных училищ.

Особую благодарность государь передавал митрополиту Амвросию и архимандриту Филарету. Заслуги последнего в неусыпных трудах на должности ректора и профессора богословских наук в Санкт-Петербургской духовной академии, его назидательные и красноречивые поучения об истинах веры отмечены были орденом Святого Владимира 2-й степени, а также высочайшим рескриптом за успешное окончание первого академического курса.

Члены комиссии просили обер-прокурора исходатайствовать аудиенцию у государя, но тот уже 1 сентября вновь отправился в Европу.

 

Глава 2

РОМАНТИЧЕСКИЙ МИСТИК

Император Александр Павлович прибыл в Вену в начале сентября для участия в специально созванном международном конгрессе. Победители Наполеона прикидывали, как бы выгоднее для себя воспользоваться плодами победы и при этом половчее отодвинуть Россию на её прежнее место. Сделать сие оказывалось затруднительно, ибо в то время Российская империя оставалась сильнее всех других государств разорённой и обескровленной континентальной Европы. На русского царя смотрели с подобострастием и опаской.

Сила его состояла не только во всём очевидной мощи русской армии. Этот лично слабый и шаткий в воззрениях государь в ходе грозных исторических разломов выступил представителем нравственных начал против безнравственности, закона — против произвола, веры — против безверия, достойно выполнив выпавший ему жребий.

Почти все дни Александр Павлович проводил в беседах с европейскими монархами и министрами иностранных дел. Главными противниками его выступали австриец Меттерних, которого царь терпеть не мог за наглые антирусские интриги, и французский князь Талейран-Перигор, ловкий и абсолютно беспринципный делец, находившийся на жалованье у русского правительства, что не мешало ему обманывать своих доверителей столь же легко, сколь и всех прежних хозяев.

Король Людовик XVIII не вызывал у императора ничего, кроме презрения, но приходилось восстанавливать его на французском троне, подкрепляя шаткость престола конституцией. Наиболее близким оставался король Пруссии Фридрих-Вильгельм III, с которым Александр Павлович обсуждал как многие проблемы конгресса, так и вопросы духовной жизни.

Казалось, возможно ли действовать, исходя из высших принципов при перекройке центра Европы, когда за высокими словами стояли цинично отстаиваемые выгоды одной стороны, нередко подкрепляемые взятками? Александр Павлович в делах государственных руководствовался национальными интересами (так, как он их понимал), Он решительно отстаивал закрепление за Россией Финляндии, присоединение части Польши и Бессарабии, зная, что Англия, Франция и Австрия не желали усиления и без того могучей империи.

После бесед с Меттернихом и английским министром лордом Кэстльри российский император на несколько дней покинул Вену. Как ни занимало его дипломатическое противоборство на конгрессе, всё же он не мог полностью отдаться этой то грубой, то тонкой игре. Дремавшая в нём до войны религиозность вдруг образовала основу его нового мировоззрения и потребовала создания новой системы ценностей. Космополитическое его воспитание сказалось в том, что государь не делал особых различий между разными ветвями христианства, и жадно внимал новейшим религиозным поискам в Европе.

По совету прусского короля Александр Павлович посетил общины моравских братьев в Силезии, в Лондоне встречался с английскими квакерами. Услышав немало нового и неожиданного (впрочем, и малопонятного тоже), он не испытал полного удовлетворения.

Императора особенно занимал вопрос о преодолении внешнего для постижения сокровенного смысла жизни, для личного приближения к Создателю мира и человека. В ближнем круге не все разделяли его устремления. Ему без задержки написали из Петербурга о недовольстве вдовствующей императрицы одной проповедью архимандрита Филарета Дроздова, сильно и строго осудившего «любовь к миру» и «суету суетствий, всяческую суету», «окружённую блеском и великолепием, силой и славой». «Что именно имел в виду проповедник?» — намеренно громко поинтересовалась Мария Фёдоровна, и с тех пор она Дроздова в дворцовую церковь не приглашала. Жена, напротив, подпавшая, судя по всему, под сильное влияние архимандрита Филарета (а отчасти в пику свекрови), не любила отвлечённых разговоров об обретении «истинного знания» и не читала предлагаемые им мистические брошюры. Царская чета тяжело переживала смерть двух дочерей (в этом, как и в смерти незаконной своей дочери, Александр Павлович видел кару Господню), но Елизавета Алексеевна находила утешение в обычных молитвах к Спасителю и Божией Матери. Государю этого казалось мало.

«Сто дней» Наполеона в 1815 году с очевидностью показали русскому императору, что давно было поведано людям в Священном Писании: тщетность устремлений, основанных на человеческой гордыне, и эфемерность людских побрякушек в виде славы, власти, богатства. Он остыл несколько и к любовным утехам (к недоумению Марии Антоновны Нарышкиной). Вернулись юношеские мысли об уходе с трона... но теперь не в хижину на берегу Женевского озера, а в монастырь, где-нибудь на севере, подальше от всех...

Но Меттерних устраивал приём, на котором приходилось танцевать с надменными австрийскими красавицами, весьма понятливыми к иным намёкам; Талейран затевал новую каверзу, и какое наслаждение было, выждав, сломать интригу; стоял на своём холодный педант Кэстльри, но можно было, используя тонкости французского языка, предложить такую формулировку спорного пункта, что англичанину трудно оказывалось возразить, — то была азартная игра, от которой невозможно было оторваться, ибо предметом игры оставалась судьба огромной страны, его империи. Да и решись он уйти сейчас — кому передать престол? Косте нельзя — груб, неучён; Николай Слишком молод... Царь решил женить его на старшей дочке прусского короля Луизе-Шарлотте, дабы Надёжнее сблизить два царствующих дома.

Из искренней веры Александра Павловича, из порождённых на конгрессе раздражения и возвышенных мечтаний родилась идея Священного союза — объединения австрийской, прусской и российской монархий на основе, подлинно христианских принципов. «Трудно и невозможно и человеку прожить, строго следуя заповедям Господним! — убеждали его. — А тут несколько стран с подчас прямо противоположными интересами». — «Так мы христиане на деле или только на словах? — отвечал государь. — Если илеи нового союза несут мир и согласие в Европе, кому они могут помешать?» — «Они останутся на бумаге! Всё сие лишь правильные и хорошие слова!» — «Россия будет следовать духу и букве нового союза! — был уверен Александр Павлович. — Что до остальных, это дело их чести и совести».

Так, к удивлению деловых и своекорыстных англичан, вопреки настороженности учёных и трудолюбивых немцев и бессильному сопротивлению неугомонных и громкоголосых французов, русские приняли на себя бремя общего служения, плохо представляя, сколь тяжёлым оно окажется для них. Борясь за Священный союз, Александр был счастлив едва ли менее, чем при изгнании Наполеона из России. Наконец-то, верилось ему, грязное дело государственного управления становится на новые, чистые основы. Он искренне верил в возможность вверения Европы под божественную опеку, что непременно должно было привести к счастию всего человечества.

Отчасти духовную жажду удовлетворяли большие письма княгини Софьи Сергеевны Мещёрской. Одна из фрейлин государыни, Роксана Скарлатовна Стурдза, дала Александру Павловичу прочитать книгу Юнга Штиллинга, а затем предложила встретиться с самим автором. В Бадене Александр Павлович имел долгую беседу с престарелым немцем, предложившим всей Европе свой путь к обретению подлинной веры и рассказывающим о личном общении с надземными духами, поведавшими ему свои тайны.

Та же Стурдза рассказала ему о баронессе Варваре Юлии Крюднер, вдове российского посланника в Пруссии. Правнучка фельдмаршала Миниха и дочь лифляндского барона Фитингофа, она была выдана замуж в восемнадцать лет за нелюбимого человека, пережила смерть детей, мужа и обратилась к религии, ища в ней утешения. Образованная и даровитая, она имела успех как писательница и к пятидесяти годам получила широкую известность в Европе благодаря своему роману «Валерия», а также своим видениям и пророчествам. В годы больших потрясений люди легко готовы верить сильно сказанному слову и даже жаждут такого слова. Крюднер ощутила в себе сие призвание (тем более что новый роман как-то не писался). В конце октября 1814 года в письме к фрейлине Стурдзе она предсказала возвращение Наполеона с острова Эльбы во Францию, исчезновение лилий (символа королевской власти) и наступление грозных времён. Сбывшееся пророчество, которое она не таила и от многочисленных других своих знакомых, принесло ей подлинную славу. Баронессу принимали при некоторых дворах, её предсказаниям о важных политических событиях жадно внимали во многих аристократических салонах, но ей этого стало мало.

Из писем русских приятелей и приятельниц она узнала о мистических устремлениях Александра Павловича и вознамерилась подчинить его своему влиянию. Баронесса конечно же надеялась не на свои женские чары. По венским письмам Роксаны Стурдзы она поняла, что Александр Павлович утомлён заботами и неприятностями, с грустью чувствует, что нет рядом дружеской души, с которой можно разделить думы и чувствования. Крюднер без колебаний готова была предложить императору для этой цели свою душу.

Экзальтированная дама при всей своей взбалмошности была расчётлива. Тщеславное намерение покорить своей воле спасителя Европы побудило её составить хитрый план. Стурдзе ушло несколько писем, в которых Крюднер то обещала скоро прибыть ко двору, то переносила дату приезда, однако в каждом письме содержалось некое неясное пророчество о венценосном северном властелине.

Немудрено, что Александр Павлович часто слышал о Крюднер, думал о ней и желал с нею встретиться. На пути из Вены в Гейдельберг он как раз читал одно из её писем, адресованное Стурдзе. В Гейдельберге разместили его в доме бургомистра, в убранстве которого странно сочетались мещанские потуги на роскошь и скромная простота.

Однажды вечером он сидел у камина в небольшой зале, игравшей роль столовой и гостиной.

Приятно было смотреть на оранжево-малиновые угли и думать о разном. Слух у государя был тугой, и он не услышал, как открылась дверь. Внезапно перед ним возникла, будто видение, дама в тёмном платье с молитвенно сложенными на груди руками.

   — О, государь!

   — Кто вы, мадам? Как и зачем проникли ко мне? — вскочил царь.

   — Моё имя, возможно, небезызвестно вам: баронесса Крюднер.

   — Это удивительно! — растерялся Александр Павлович. — Вы не поверите, но я только сейчас вспоминал ваше предсказание относительно Бонапарта, что его возрождённая империя долго не проживёт.

   — Я оказалась права, ваше величество! Указание на это я нашла в Священном Писании.

   — Но садитесь, прошу вас. Не желаете ли перекусить с дороги?

   — Нет, нет! Я осмелилась прийти к вам только потому, что необходимо передать вашему величеству некоторые истины. И я тут же уйду! Я никогда не осмелюсь отнимать драгоценное время императора... но дайте мне только час! Всего один час!

   — Помилуйте! Я так долго ожидал вашего приезда, что просто не отпущу вас, пока мы не наговоримся.

Александр Павлович позвонил и приказал лакею приготовить ужин на двоих. Ему так хотелось открыть свою душу, услышать слова утешения, вслух поразмышлять над загадками Писания, что появление баронессы он воспринял как подарок Провидения.

Беседа их длилась за полночь, и ужином Крюднер не пренебрегла. Александр Павлович рассказал, что считает особым милосердием Божиим обретённые склонность и привычку к чтению Библии. Теперь каждый день, каковы бы ни были его занятия, он читает по три главы: одну из Пророков, одну из Евангелия, одну из посланий Апостольских.

   — Даже при громе пушечных выстрелов я не оставлял своего обычного чтения.

   — Но важно, как и зачем, с какой целью вы читаете, — поучающе сказала Крюднер.

   — Конечно, баронесса. В Слове Божием я вижу основу и опору веры, а в вере — единственный закон, с которым должны сообразовываться в своей жизни люди и народы.

   — Ах, как это умилительно — такое смирение государя, перед коим трепещет вся Европа!..

Александр Павлович взял со стола книжку небольшого формата.

   — Вот изволите видеть, баронесса, прислал мне Родион Кошелев книгу, переведённую Лабзиным: «Облако над святилищем, или Нечто такое, о чём гордая философия и грезить не смеет». Название длинно и темно, да и содержание такое же. Право, я два раза принимался читать, но через десять страниц забываю, о чём идёт речь. А расхваливают книгу наперехлест!.. Мне Стурдза говорила, что вы весьма сведущи в тонких вопросах. Так не могли бы растолковать мне, в чём тут смысл?

Баронесса с почтительной миной слушала императора. Худое, бледное лицо и морщинистые руки выдавали её возраст, но глаза Крюднер светились энергией и напором.

   — Книга мне известна, но боюсь, пришёл час ваших занятий...

   — Прошу вас не беспокоиться!

   — Немало людей, ваше величество, пытается понять истину христианства, следуя узким путём формальности, то чувственно-обрядовой, чем отличается греческая церковь, то схоластически-рассудочной, как это мы видим у католиков. Но важно не внешнее, а внутреннее постижение...

Крюднер ещё долго и многословно толковала ему премудрости мистического понимания христианства, потом они вместе читали Библию и молились рядом. Следующий вечер был проведён так же, а по приезде во вторично освобождённый от Наполеона Париж государь пригласил баронессу поселиться рядом с Елисейским дворцом, где король отвёл ему резиденцию.

Спустя месяц Александр Павлович стал незаметно охладевать к Крюднер, впрочем, не сомневаясь в тонкости её ума и искренности веры. Но долгие часы чтений и разговоров никак не могли принести покой его душе, будто он пытался утолить жажду из пустого сосуда. Гордым победителем, но со смутой в душе вернулся государь в Петербург в декабре 1815 года.

 

Глава 3

ОТ СУДЬБЫ НЕ УЙДЁШЬ

После рокового раскрытия тайны в кабинете князя Грузинского Андрей не мог оставаться в Лыскове. Старик Дебше умер на руках у своего ученика, и сие горестное событие также побуждало к перемене его положения. Князь предлагал передать ему полностью заведование больницей, мать уговаривала не оставлять её хотя бы год-другой, но разве могли понять они, как болело сердце, как кружилась голова при виде тонкой фигуры княжны, при звуке её голоса, при взгляде на скамейку, где недавно ещё сидели рядом, на качели, на которых любила она качаться, смеясь так весело, так звонко.

Он знал, что время лечит все, понимал умом, что, наверное, когда-нибудь сможет спокойно увидеть Анну, но сейчас-то что было делать?.. Князь позвал его к себе и предложил отправить в Москву учиться.

   — Благодарю, но мне никакие науки на ум не пойдут... — мрачно ответил Андрей.

   — Ну и дурак! Чем жить-то будешь? На Макарьевской ярмарке купцам зубы рвать?

   — Да!

Повернулся и ушёл, слыша за спиной оклик князя, но не обернувшись. Он не желал видеть никого, кто бы знал его ранее, кто мог бы заговорить о Лыскове, о князе и княжне. С небольшой котомкой Андрей отправился именно на ярмарку, раскинувшуюся всего в пяти вёрстах от села.

Неожиданно дела там у него пошли весьма успешно. Подменив сильно захмелевшего московского лекаря, Андрей в первый же день облегчил страдания нескольких купчин: одному пустил кровь, другому выписал хины, третьему прочистил уши, четвёртому вправил вывих... и побежал слух о молодом, но умелом лекаре. Платили довольно, и Андрей со страстью погрузился в обретённую практику. Проплывавший мимо по Волге князь Кочубей искал врача для заболевшей дочери и позвал по совету ярмарочных старшин именно Медведева. Маленькая девочка испортила себе желудок неумеренным потреблением ягод, что поправить было делом нехитрым. Князь, подпавший невольно под обаяние юноши, предложил отправиться вместе по Волге и далее в Крым, обещал своё покровительство и помощь, но Андрей, не задумываясь, отказался.

Он не мог оставаться рядом с ней, но быть далеко от неё также не мог!

Пришла глухая осень. Ярмарка закрылась. Князь с княжною переехали в Москву, и Андрей вернулся домой. Целыми днями он то валялся на полатях, то бродил по поредевшим лесам, приминая лаптями пружинящий слой золотой листвы.

Он позволил себе думать об Ане, и оказалось, что воспоминания стали не так жгучи, как ранее, но на душе было тягостно. Судьба дунула легонько, не осталось и следа от детских мечтаний. Он не знал тогда, что оружие Провидения милосердие и разит настолько же, насколько лечит.

«За что столь жестоко наказан?» — терзался Андрей. И пришло мгновенное открытие: так не случайно же судьба послала ему единственную и пламенную любовь к женщине, которая никогда не сможет с ним соединиться. Тем самым яснее ясного указывалось: твой удел не житейский, твой жребий не от мира сего. Искать следовало в мире ином!..

Не замечая дороги, он брёл через берёзовую рощу, через опустевшие поля, вдоль лениво текущей речки... Сообразив, что ушёл слишком далеко, повернул назад, и та же речка с тёмным омутом под ивами и редкими кувшинками в тихих заводях, те же поля с остьями убранных хлебов, та же роща, в которой стало по-осеннему светло и печально, а он сам стал другим... Совсем друг и м! Будто поднялся на какую-то необыкновенную высоту, с которой иначе виделись житейские радости и горести.

Следовало переменить своё положение немедленно и решительно, но как именно, он не то чтобы не знал, а не был уверен... Поступить в Московский университет — и жить с ней в одном городе? — Нет, невозможно!.. Пойти в солдаты? Рекрутский набор ещё не закончился, но — самому идти под многолетнюю солдатскую лямку? Подчиняться Андрей готов был лишь судьбе...

А тянуло даже в опустевший княжеский дом. Как-то ночью он бродил вокруг, стараясь не сойти с песчаной дорожки в грязь, и вдруг приметил в нижнем этаже свет, услышал странные голоса. Можно было пройти мимо, не сторож, но, не раздумывая, быстрыми прыжками он подобрался к окну и увидел монахов, на коленях читающих молитвы. То были одни из многих странствующих по Руси иноков, которым по распоряжению князя давали приют и еду. Почему-то Андрей не ушёл.

Стоял и смотрел, с ним заговорили. Слово за слово, он вошёл в комнатку под низкими сводами, опустился рядом на колени на твёрдый пол перед слабым огоньком лампады, и сами собой полились из его уст слова, обращённые к Господу, с мольбой об утешении и успокоении, о снятии гнёта с души и тягостного томления с сердца. Андрей забыл, где он и кто рядом, он шептал свои прошения в великом отчаянии, ибо мысли и о пьяном разгуле, и о глубоком омуте не раз приходили на ум. Но тут будто из самой глубины его воззвал о спасении тот чистый и невинный ребёнок, которым так недавно был он.

Наутро монахи ушли. Даже имён их Андрей не узнал, но та ночная молитва глубоко запала в душу. Мог бы он стать монахом? Наверное...

А надо было жить. Надо было обеспечивать мать и сестёр, заработать денег себе на сапоги и новую поддёвку, на починку прохудившейся крыши, и пришлось вернуться к лекарским занятиям. В соседнем Арзамасе он скоро набрал изрядную практику. Все знали, что диплома у него нет, но лечит правильно. Как-то барыня Ольга Васильевна Стригалева попросила его посмотреть прихворнувшую городскую блаженную Елену Афанасьевну. Почему-то Ольга Васильевна особенно привечала княжеского лекарёнка, беседовала о книгах, читанных Андреем в княжеской библиотеке, рассказывала о себе, об арзамасской жизни, изнанки которой Андрей знать не мог. Юношу привлекали в барыне сердечная доброта, без малейшей примеси высокомерия, к чему он был крайне чувствителен, и неясная тяга к новому.

Стригалева подвезла Андрея до домика блаженной на окраине города. Вошли вместе. Андрей увидел сидящую в углу под образами старуху с удивительно чистыми голубыми глазами, смотревшими как бы и на вошедших и поверх них.

— Здравствуй, матушка, — ласково заговорила старуха. — Это кто с тобой?

   — Это, Еленушка, доктор молодой. Полечит тебя.

   — Хорош паренёк, да одёжу нужно подлиннее... до самых-до пяток!

От лекарств старуха отказалась, и Андрей вышел несколько обескураженный.

   — Ольга Васильевна, что она сказала про мою одежду? Я не понял, — обратился он к барыне.

   — Андрей, я сама над этим думаю, — отвечала Стригалева. — У Еленушки всякое слово неспроста.

Андрею казалось, что ему просто везёт на счастливые встречи и добрых людей. Ольга Васильевна взялась опекать его без определённой цели, утоляя своё неизрасходованное материнское чувство и наставляя на духовный путь. Андрей не подозревал, что богатая арзамасская помещица находится в тайном постриге.

В долгих беседах с ней, в чтении даваемых ею духовных и святоотеческих книг, о которых он ранее и не знал, открывались ему неведомые ранее понятия. Утверждение в том, что всё истинное и важное в жизни исходит от Бога и ведёт к Богу, всё же остальное суета сует, пришло к нему вдруг, и разом исчезли все мучительные сомнения.

Деятельный характер Андрея не позволял просто тихо радоваться обретённому сокровищу веры, требовалось теперь же, немедленно начать жить по новому укладу, к которому всё подводило его. Он решил пойти в монахи.

Дело оказалось очень и очень непростым. Начать с того, что нельзя было уйти из Лыскова — Медведев не имел вида на жительство, а в уездной канцелярии выяснилось, что он даже не записан в последнюю ревизию. Не было бумаг, подтверждающих существование на белом свете Андрея Гавриловича Медведева. Ко всему, вольная его назывного отца оставалась в конторе князя, и пропади она, Андрей оказывался крепостным.

Приехавший по весне князь (Анну он оставил в Москве под присмотром многочисленных тётушек) над Андреем посмеялся. Он будто обрадовался возможности подчинить своей воле непокорного юношу, отказывавшегося признавать себя его сыном, а его — отцом. Князь хотел только добра, но так, как он это понимал. Он манил Петербургским или Казанским университетом, обещал твёрдое годичное содержание, а в дальнейшем полную помощь в обустройстве.

   — Мне всё это не нужно! — твердил Андрей.

   — Скуфья тебе нужна? Квас с капустой? — разъярился князь. — Мало ли я тебе сделал добра, почему не хочешь послушать меня?

   — За добро спасибо, ваша светлость, но того, что вы сделали, простить не могу. И не смогу никогда!

   — Так знай, что вольная твоя сгорела! В солдаты отдам завтра же! Завтра же! Негодяй!

 

Глава 4

АРХИЕРЕЙ

1816 год начался для архимандрита Филарета печально. Отец давно болел, ослабла надежда на то, что скоро может подняться, но Филарет в частых молитвах просил и просил Господа о даровании здравия протоиерею Михаилу. Вдруг как-то в полуночную свою молитву он, сам не ожидая, произнёс после прошения о здравии: «...но да будет воля Твоя, Господи!» И нечто неясное и в то же время вполне определённое посетило душу его и приуготовило к принятию скорбной вести.

Брату Никите он написал: «...Нельзя быть без печали, но предаваться ей не должно. Бог есть Отец всех, имеет ли кто или не имеет отца на земле. У Него все живы. Чего недостаёт тому для утешения, кто имеет Отцом Бога? Надо только, чтобы мы старались быть истинными Его детьми, чрез веру в Него и чрез исполнение заповедей Его. Вот неисчерпаемый источник утешений».

И всё же ныло у самого сердце от невосполнимости утраты, от невозможности посоветоваться и услышать отцовское внушение, хотя бы и не был с ним согласен, повиниться перед отцом, ибо все сыновья только после рокового мига сознают, в чём и когда остались виноваты перед родителями.

В письмах он утешал мать, сам черпая утешение в уповании на волю Божию, в вере в неминуемое свидание в мире ином, когда вновь позовёт его батюшка: «Голубь мой ласковый, иди ко мне!»

Испытание было послано Филарету будто для того, чтобы укрепить его перед важным рубежом. Он с головой ушёл в дела академии, подготовку издания своего учебного курса церковной истории, по поручению государя руководил работами по переводу Священного Писания на русский язык.

Князь Александр Николаевич, у которого уже не было секретов от отца Филарета, ему первому открыл в феврале 1816 года волю императора, пожелавшего доставить и россиянам способ читать слово Божие на природном своём языке. Это было то самое, чего страстно желал сам Филарет, и неудивительно, что в созданном высшем переводном комитете он играл ведущую роль.

По его предложению начали дело с перевода Евангелий. Филарет еженедельно докладывал в комитете о ходе работ, защищал исправления от придирок архиепископа Серафима Глаголевского и архиепископа Михаила Десницкого, от замечаний Лабзина и нового голицынского работника Попова. Он же наблюдал за печатанием, вычитывая вечерами гранки и корректурные листы. Работали несколько человек. Евангелие от Марка переводил ректор Санкт-Петербургской духовной семинарии архимандрит Поликарп Гайтанников; Евангелие от Матфея — отец Герасим Павский; Евангелие от Луки — архимандрит Моисей, ректор киевской семинарии.

Сам Дроздов взялся за перевод Евангелия от Иоанна, видевшегося ему особенно важным и трудным для передачи на русском. Любимый ученик Господа апостол Иоанн не просто дополнял фактами уже имевшиеся описания жизни Спасителя, но и освещал искупительное значение Его миссии на земле. Передать сие требовалось с древнегреческого новым слогом русского языка, однако не столь легковесно, как сочинения новейших литераторов Батюшкова или Карамзина.

Теперь новый источник радости возник для Филарета. Во время богослужения он смотрел на молящихся с предвкушением того счастия, которое они обретут в чтении Божьего Слова. При поездках по городу он оглядывал спешащую деловую петербургскую толпу, думая всё о том же, как вдруг приблизится к ним Слово и просветит души и сердца их. Приходила подчас мысль, что, быть может, это и есть то главное дело, для совершения коего он и появился на свет. Мысль сия придавала новые силы и воодушевляла безмерно.

Немало времени отнимали, правда, консисторские заботы, текучка епархиальной жизни с неизбежными разводами и сомнительными браками мирян, перемещениями, спорами и провинностями священнослужителей. Филарет работал, не поднимая головы.

   — Гляжу я на тебя и удивляюсь, — признался как-то его друг, архимандрит Иннокентий Смирнов. — Когда у тебя времени достай писать проповеди?

   — Майские ночи короткие, — улыбнулся Филарет. — Ты, брат, не мог бы меня одолжить деньгами?

   — Неужто недостаёт? — поразился Иннокентий. — Куда ж ты их деваешь?

   — Матери посылаю, сёстрам, племянникам в Москву, — нехотя объяснил Филарет. — Иной раз в академии нужда какая откроется... Так по мелочам всё жалованье и утечёт. А тут прачкам надо платить и переписчикам... Так дашь?

   — Тебе и архиерейского жалованья хватать не будет, — сказал Иннокентий, доставая кошелёк.

Слово было сказано. А на следующий день архимандрит Филарет посетил митрополита Амвросия вместе с другими наставниками академии. Только что в соборе был отслужен благодарственный молебен по случаю окончания второго курса и работники на ниве духовного просвещения ожидали архипастырского благословения на отдых. Настроение у всех было приподнятое, и никто, кроме Филарета, не обратил внимания на некоторую стеснённость владыки.

Побеседовав с профессорами, Амвросий отпустил их, а Филарета оставил.

   — Посмотри, что я пишу! — кивнул владыка на стол.

Филарет подошёл и опустил глаза на большой лист бумаги.

То было представление о доставлении архимандрита Филарета Дроздова во епископы.

Он предполагал такое, но не так скоро и не таким образом; Митрополит смотрел на него с ожиданием.

   — Ваше высокопреосвященство, если вы хотите иметь меня орудием своих действий, если я вам угоден, да будет воля ваша. Если же хотите наградить меня епископством, то это не награда, а подвиг. Наградами же я почтён превыше моих заслуг.

   — Ну, уж это не твоё дело, — отрезал митрополит. — Можно было бы и подождать, кабы не тяготы мои... Тебе первому говорю: скоро подам государю прошение об увольнении на покой. Молчи!.. Слышал небось, как пересуживали мою промашку? Я ведь взял горностай, бывший на погребальном покрове императорской дочери, дабы не испортился он в сундуках. Государю донесли, что, дескать, митрополит на старости лет роскошествует, отделал облачение царским горностаем... И всего-то раз на Крещение вышел с ним, а поди ж ты... С князем я объяснился, да чувствую, неугоден стал. Придёт на моё место Михаил или Серафим, полагаю, что первый всё же, так вот и хочу укрепить твоё положение. Михаил из московских, да кто знает...

Большие дела скоро не делаются. Спустя более года, 5 августа 1817 года в Троицком соборе лавры проходила хиротония архимандрита Филарета во епископа ревельского. Участвовали в ней митрополит Амвросий, архиепископ черниговский Михаил и архиепископ тверской Серафим. Посмотреть на редкую церемонию собралось немало жителей Петербурга, однако царских особ не было.

Согласно церковному уставу, посвящение во епископа происходит по совершении Трисвятой песни. Протодиакон и протоиерей взяли Филарета под руки и подвели к царским вратам. За распахнутыми вратами к нему протянули руки владыка Амвросий и владыка Серафим.

Князь Голицын, при всём скептическом отношении к обрядовой стороне православия, всё же испытывал сильное волнение. Он мог находиться в алтаре, но предпочёл встать справа от амвона, чтобы давать пояснения знакомым. Впрочем, великолепие архиерейской службы и пение придворной капеллы захватили внимание всех без исключения.

Войдя в алтарь, Филарет опустился перед святым престолом на оба колена. На склонённую главу его возложили святое Евангелие, как повелось от времён апостольских. Трепетная тишина возникла в огромном храме. Слова читаемой над Филаретом двумя архиереями молитвы доносились до первых рядов молящихся. Со снятием Евангелия совершилось окончательное посвящение. При громком и радостном пении «Аксиос!» на епископа Филарета был надет саккос и возложено отличительное архиерейское облачение — омофор, на грудь повешена панагия.

— Всех священнических одежд семь, — пояснял князь быстрым шёпотом, — по числу семи действий Духа Святаго: стихарь, епитрахиль, пояс, нарукавницы, набедренник, фелонь, или саккос, и, наконец, омофор. Каждая одежда имеет особенное значение...

В этот миг епископ Филарет показался на Великом входе, и князь предпочёл прерваться. Ему одному было известно некоторое сомнение, которое испытал государь при утверждении кандидата на ревельскую епархию, и он гордился тем, что убедил императора. Впрочем, больших усилий не понадобилось. Александр Павлович оставался почитателем филаретовского красноречия, и Елизавета Алексеевна без похвалы не отзывалась о Дроздове. Мнение вдовствующей императрицы во внимание не принималось.

В службе наступил волнующий миг причащения, и большинство молящихся потянулось к новопоставленному архиерею. Голицын смотрел на Филарета и пытался прочитать его чувства за невозмутимым выражением лица. Рад ли он? Догадывается ли, какое место отводится ему в подготовляемом перевороте в деле духовного образования?.. Князя подчас обескураживала вечная невозмутимость Дроздова, сдержанность к дурным и хорошим новостям, но этому человеку он доверял полностью и безусловно полагался на его мнения. Пока он викарий санкт-петербургской епархии, а там будет видно.

Август месяц оказался счастливым для владыки Филарета, Спустя год после посвящения за заслуги перед церковью и отечеством он был пожалован орденом Святой Анны 1-й степени. В следующем августе именным высочайшим указом ему было поведено быть архиепископом тверской епархии и членом Святейшего Синода.

К этому времени в Синоде произошли перемены, Амвросия заменил ставший митрополитом санкт-петербургским Михаил Десницкий. Старика без особого почтения отправили в Новгород, причём при отъезде и унизили. Амвросий хотел было взять с собою несколько портретов, между другими и портрет князя Голицына, но эконом лавры ему сказал: «Портреты ваши, владыка святый, а рамки-то казённые». Так и остались портреты в опустевшей квартире.

Новый первоприсутствующий в Синоде к епископу Филарету был сдержан крайне, поначалу ограничивался лишь служебными разговорами. Как-то после доклада об академических делах вдруг предложил ему принять каменец-подольскую епархию. «Это второклассная епархия, владыко, — не колеблясь ответил Дроздов, — я же согласен и на меньшее». Десницкий отступил от своего намерения, когда же Голицын завёл речь о тверской епархии — не возражал.

Для самого владыки Филарета новое назначение принесло новые заботы и сильное огорчение. Пришлось расстаться с духовной академией, с которою сроднился накрепко, много сил и души отдав на постановку её работы — и в каких непростых обстоятельствах!.. Он упросил Голицына позволить ему задержаться в Петербурге для завершения дел на два месяца. Месяцы растянулись на год. Только в первых числах мая 1819 года он выехал в Тверь.

Полагалась ему ныне шестёрка лошадей, но для быстрой езды хватало и свежей тройки. Быстро неслась упряжка, потрясывало архиерейскую карету на ухабах и колдобинах, но всё же тракт между двумя столицами содержался хорошо. Ямщик негромко напевал что-то печальное. За окном поля сменялись тёмными лесами. В деревнях и сёлах вдоль дороги склоняли головы мужики, бабы и ребятишки за благословением, и владыко откладывал бумаги, чтобы осенить крестным знамением этих рабов Христовых. Останавливались редко, только чтобы сменить лошадей и умыться. Дроздов с детских лет не терпел нечистоты, дорожные пыль и грязь его раздражали.

В пути думалось легко и о многом. Владыка Филарет не раз вспоминал шутливые слова государя о пользе езды по русским дорогам. Впервые он увидел Александра Павловича рядом с собою при освящении домовой церкви князя Голицына в 1812 году. Тогда это было немалым потрясением, нынче казалось обычным для сына коломенского попа. В государе он узнал самого сложного из известных ему людей, человека скрытного и таящего в себе внутреннее беспокойство. Тянуло помочь Александру Павловичу в обретении душевного мира, но любезнейший и приятнейший в общении государь оградил себя тонкою, но прочною оградою, переступить которую не позволял никому. Да и лучше подалее держаться от властей земных, пока не призовут, как повторял владыка Платон.

Его главное дело — молитва и богомыслие. Означает ли это возможность сложить руки и ожидать своего спасения? Совсем нет! Филарет был далёк от лености и покоя, но в деятельности своей он предавался Богу. Он вполне сознавал значение отпущенного ему Всевышним таланта, но сильною волею подчинял талант Господней воле, видя себя деятельным орудием Божиим. Неспешно совершается великий жизненный оборот, в коем ценою земного, тленного и подчас ничтожного приобретается небесное и нетленное, только бы всякий на своём месте исполнял долг свой. А нынешнее место было как раз по Филарету!..

Влетавший в окно ветерок шевелил листы на коленях, и сами собою складывались решения, которые он кратко помечал в углу бумаги. Тверская консистория взяла себе право назначения священников на места, а у него лишь просила утверждения её решений. Непорядок! Не имеет такого права епархиальная консистория и следует поставить её на должное место!..

Друг Евгений в прошлом году стал епископом курским и белгородским, Григорий Пономарёв служил в провинции, в условиях трудных для его прямодушной натуры, письма от него были тревожны. Стеснённые житейские и служебные обстоятельства порождали смятение и тревогу, за разрешением которых он обращался к Филарету. А чем успокоить иерея, и без тебя знающего тайны жизни?

«Брат мой о Господе! — ложились на бумагу неровные от тряской дороги строчки. — Поручайте себя Ему всем сердцем со всеми своими заботами... Не излишне ли будет, если я скажу ещё нечто? Иные от скуки берут книгу и, погружаясь в её предмет, забывают всё прочее. Если такую силу имеет слово человеческое, — то какую слово Божие?..»

Князь Голицын, справедливо считая себя благодетелем Дроздова, позволял себе подчас слишком много. Потребовал, чтобы Филарет произнёс надгробное слово над привезённым из Парижа прахом князя Александра Куракина, известного лишь тем, что оставил по себе семьдесят душ незаконно прижитых детей. Впрочем, отказ был воспринят с пониманием. А то прислал в Тверь со специальным курьером два десятка экземпляров мистической книги, приказав разослать их по епархии. Филарет заплатил за книги, но от рассылки их отказался, написав князю, что как православный человек иначе поступить не мог. Голицын был недоволен, но охлаждение длилось недолго.

Большой радостью стало для владыки Филарета широкое распространение Евангелия, изданного параллельно на славянском и русском языках с его собственным предисловием «Возглашение к Христолюбивым читателям». «Цена русскому Евангелию, — писал Филарет Василию Михайловичу Попову в Петербург 9 апреля 1819 года, — пять рублей, по моему мнению, согласна с обстоятельствами и необременительна. Второе издание немедленно начать нужно и нет никакого сомнения».

Второе издание вышло в том же году также десятитысячным тиражом. Одобрительные отзывы шли отовсюду. «Польза от сего издания, — писал архиепископ Евгений Болховитинов в Святейший Синод 11 мая 1819 года, — не только простолюдинам, но и самому духовенству, наставляющему их, очевидна и несомнительна. Давно уже и нетерпеливее всех ожидание онаго ручается в успехе ещё большаго распространения слова Божия в сердцах верующих». О том же писали архиепископ казанский Амвросий, архиепископ минский Антоний, епископ дмитровский Лаврентий и епископ курский Евгений Казанцев, знавший об истинной роли друга в этом святом деде и радовавшийся за него. Он знал также, кто был составителем поступивших в учебные заведения «Чтений из четырёх Евангелистов и из книги Деяний Апольетольских»...

В Библейском обществе решили третье издание сделать без славянского текста из соображений экономии и дешевизны издания. Тут, однако, подняли голос противники русской Библии. В петербургском салоне княгини Мещёрской звучал голос возвращённого к государственной деятельности Сперанского:

— Сегодня, господа, вздумалось мне во время обыкновенного моего утреннего чтения вместо греческого взять Евангелие в новом русском переводе. Какая разность, какая слабость в сравнении со славянским!.. Может быть, тут действует привычка, но мне кажется — всё не так и не на своём месте! Вроде бы одно и то же, но нет ни той силы, ни того услаждения духовного. Никогда русский простонародный язык не сравнится с славянским ни точностию, ни выразительностию форм!..

Страстный защитник славянского текста адмирал Шишков был более решителен и написал записку государю: «Библейское общество и поспешно и дурно перевело Новый Завет, и сие не удивительно, ибо перевод сих книг священных, который прежде со страхом и трепетом совершали мужи святые и вдохновенные Кирилл и Мефодий, был брошен нескольким студентам академии с приказанием от ректора сделать оный как можно скорее...»

Александр Павлович оказался в затруднении, не желая ни противоречить Аракчееву, стоявшему за Шишковым, ни Голицыну с Филаретом, чью правоту он принимал. Рассудил просто: 3 июля 1819 года государь высочайше соизволил распорядиться, чтобы «издание сие всегда было со славянским текстом».

Дел по епархии накопилось много. Одно за другом шли рукоположения во священники и диаконы, десятки причетников посвящалось в стихарь. Прибыв в Тверь в середине мая, владыка Филарет почти ежедневно совершал священнослужение, не пропускал ни одного праздничного и воскресного дня. Светские власти и консисторские чиновники попытались было обойтись с ним без должного почтения, но тридцативосьмилетний епископ одним взглядом заставлял всех подтянуться и присмиреть, в разговоре принять подобающий тон. Его мало занимало мнение губернских властей, но — подобало чтить архиерейский сан, к попыткам умалить который он относился строго.

В середине лета позвали служить в церкви Живоначальной Троицы, что за Волгою близ Отроча монастыря, по случаю храмового праздника. Ранее в храме начали работы по обновлению иконостаса, спешили к празднику, но не успели закончить. Церковный староста, не рассуждая долго, закрыл пустующие места икон рогожами. Настоятель покривился, но делать было нечего. В заботах и волнениях по встрече нового владыки бедный иерей совсем забыл, что следовало предупредить того о работах. Старик священник ожидал, что новый владыка отметит его долгое служение, похвалит хорошее чтение его сынка-псаломщика и благостное пение хора. Беспокоился он, ощутит ли архипастырь теплоту старого, намоленного храма.

В праздничный день под колокольный трезвон подкатила к церковной отраде шестёрка лошадей, и из кареты быстро вышел архиерей, оказавшийся ростом меньше прежнего владыки. Едва вошёл Филарет в храм, как поразился зияющим пятнам рогож на месте святых икон.

— Куда ты привёл меня? — повернулся он к настоятелю. — Где у тебя святые иконы? Кому станем мы молиться? Похоже ли это на храм Божий, на дом молитвы?

Кроткий и добрый священник (а именно такие и попадают в подобные обстоятельства) совсем растерялся, обмер и не знал, что и говорить, страшась более всего: а ну как владыка повернётся и уедет?

Но тот успел разглядеть, что иконостас поновляется, и встал на постеленный орлец. Шло торжественное облачение, а гнев не проходил. Началась литургия. Сослуживавшие иереи и диаконы в страхе не знали, чем закончится дело, смотрели на владыку с тревогою. Настоятель был ни жив ни мёртв.

Служба шла, а Филарет никак не мог подавить своего раздражения на неряшество сельских попов, не сумевших ради праздника подобающе обустроить храм. Беспокойство священства он мгновенно приметил, и это только усиливало его гнев.

Но вот настало время Херувимской песни. Тут владыка полегчал сердцем, спало раздражение и гнев. Когда пошли с Великим входом, он, стоя в царских вратах, принял святой дискос из рук протодиакона и в полной тишине возгласил всю царскую фамилию с подобающим благоговением и душевным миром.

Только он отступил на шаг в алтарь, как раздался странный звук и на то место, где только что стоял владыка, грохнулась с самого верха иконостаса здоровенная медная лампада, висевшая на верёвочке перед Распятием Господним.

Всех объял панический страх. Филарет видимо вздрогнул, замер на несколько мгновений и чуть дрогнувшими руками поставил дискос на престол. Лампаду быстро убрали, и на том же месте владыка принял из рук протодиакона святой потир, закончив по уставу поминовение Святейшего Синода, военачальников, градоначальников, христолюбивого воинства и всех православных христиан голосом твёрдым и ясным.

Литургия продолжалась своим порядком. Владыка Филарет, сидя в алтаре, заново переживал страшное мгновение, отделявшее его от смерти. И следа не осталось в нём от тех чувств, с которыми начинал службу.

Между тем сослужащие, замерев, стояли вокруг престола, ожидая небывалого гнева и жестокого приговора. Бедный настоятель молился тихонько, чтобы Господь пронёс бурю поскорее. Когда владыка приобщился Святых Тайн и по прочтении благодарственных молитв сел в алтаре, настоятель со слезами на глазах подошёл и молча пал на колени. Филарет поднялся с кресла.

   — Встань, отец.

Тот только ниже опустил голову.

Филарет сам приподнял старика за плечи и благословил его.

   — Мы оба согрешили пред Господом, начали не в мире, а в гневе и вражде служить пред Ним. Он хотел наказать нас, но умилостивился и падением лампады показал, как близки мы были от погибели. Он вразумил нас и призвал на путь покаяния. Простим друг друга.

Владыка ещё раз благословил священника, поцеловал его, и лёгкие слёзы от нечаянной радости побежали из стариковских глаз.

   — А ты всё же виноват предо мною, — с мягкою укоризною добавил Филарет, — не предупредил меня о поправках в церкви.

Ждали, что архиепископ тут же уедет, но он остался, зашёл к священнику в дом, с готовностью принял закуску, пил чай и, казалось, никак не решался отправиться в Тверь. Духовные повеселели, но вели себя с осторожностью, будто шли по скользкому льду. Никто и не догадывался, какой редкий душевный покой вдруг обрёл строгий архиерей в неказистом домике сельского попа.

Невольным плодом пережитых волнений стали стихи, написанные на обратном пути:

К Тебе, о Путь непреткновенный, К Тебе, Путь истинный, живый, Взывает путник утомлённый, Пути его во тьме не скрый. Сей путь мой не в водах и в море, Но волны есть в душе моей... Явись, волн укротитель, вскоре И волны запрети страстей! Спаси, Наставник! Гибну! Гибну! Умилосердись, ускори... И с гласом грозным руку мирну Извлечь молящего простри.

 

Глава 5

ПОРА НАДЕЖД И ТРЕВОГ

Три года продолжались тяготы Андрея Медведева. Уйдя в гневе из княжеского дома, он поклялся больше не ступить туда ногою, однако любые клятвы опрометчивы. Не раз ещё он ходил к князю, смиряя гордыню, а толку не было. Пошла просить мать, но ей барин поставил условие, чтобы Андрей повинился перед ним.

— За что? — вскрикнул Андрей на материнские уговоры. — За то, что сломал мою — и не только мою жизнь? Его светлость мнит себя хозяином моим — так нет же! Лучше в петлю головой, лучше в солдаты!..

Сколько уже знал Андрей историй про незаконных детей знатных вельмож, вдруг, по их хотению и дозволению государя, становящихся полноправными дворянами. Как ни отгонял подобные мысли, всё же иногда тешил себя с усмешкою таким ослепительным поворотом судьбы... Во фраке, с тщательно завязанным платком под горлом, в одной руке цилиндр, в другой тросточка, на высоких сапогах позвякивают шпоры (такой наряд он увидел однажды на молодом франте, гостившем в соседнем имении), он входит в большую залу лысковского дома, а там за клавикордамй сидит Аня... Но такой исход был невозможен, а стало быть, и не нужны были ни фрак с тросточкой, ни формальное усыновление, надежду на которое не оставляла мать.

«Да неужто лишь к этому сводится вся жизнь человека?» — задавался Андрей вопросом, ответ на который уже имел в сердце. Однако знание сие было сугубо умственное. Подспудно же в нём нарастала некая огромная внутренняя сила, и какими же мелкими, ничтожными виделись обычные житейские устремления большинства людей. Будто предлагали ему нынешнему надеть детскую одежонку и так в ней жить...

По рассказам странствующих монахов и Ольги Васильевны он представлял себе и иной образ жизни —монашеский, при котором житейское низведено на последнее место, а вся жизнь с утра до вечера, нет, с ночи и до ночи, от последующей утренней звезды до первой вечерней отдана служению Богу. Смирение, терпение, милосердие заменяют в человеке всё низменное, суетное и постыдное. Не ради скоромимопроходящих радостей сего суетного мира живёт и трудится человек, а ради спасения бессмертной души своей и всех иных человеков... Прекраснее такого служения и нет ничего на свете!

В характере Андрея причудливо сочетались страстность, пылкость воображения и трезвая, скептическая практичность. Он решил уже безоговорочно, что отказывается от мирского образа жизни, однако намеревался прежде проверить и узнать непосредственно, каково оно монашество на деле.

Мать тем временем продала шаль и тёлочку. В уездном правлении нашли нужного человечка, и мелкий чиновник за двадцать пять рублей ассигнациями сделал то, что казалось невозможным: раздобыл копию вольной и метрическое свидетельство, на основании коих Андрей Гавриилов Медведев приписывался в мещанское сословие города Арзамаса. Мать уговаривала его уехать поскорее и подальше, опасаясь княжеского гнева, но у сына были свои планы.

Осенью 1817 года в серенький и пасмурный день Андрей в обличье бедного странника, в лаптях и худой одежде отправился в Саровскую обитель. От многих слышал он похвалы сей обители как рассаднику истинно подвижнической жизни, рассказы о святости некоторых старцев, об их подвигах благочестия и высокой духовной мудрости. Правда, доносилось и иное до него: монахи корыстолюбивы и ленивы, уловляют в свои сети тех, от коих намерены получить пользу для себя.

«А вот мы и присмотрим, как оно на самом деле!» — с такою мыслию шагал Андрей. Прежде принесения немалой жертвы — а часть его души печалилась уходу от мира — он положил твёрдо убедиться, что прославленная обитель достойна его жертвы. «Я-то готов, я на всё готов, но пусть они прежде...» Он не мог ясно сказать себе, чего «прежде» он ожидает видеть, но полагал по отношению к его нищему виду определить, верно ли, что монахи корыстолюбивы. Если так, он намеревался отправиться дальше в поисках подлинно святой обители.

Решительным шагом он вступил в монастырские ворота, не обратив внимания на сирого, убогого, юродивого старика, сидевшего в одной рубашке с голой грудью возле дороги на земле с самым бессмысленным видом. Двор был пуст. Андрей перевёл дыхание, перекрестился на церковный крест и увидел пробегавшего худенького невзрачного послушника.

   — Не скажете ли, куда мне обратиться с просьбой о принятии в братство? — смиренным голосом спросил Медведев.

Послушник Георгий искоса глянул на него и сразу заподозрил обман. Стоявшему перед ним дюжему парню явно не шла нищенская одежда. Речь гладкая, руки чистые, взгляд надменный — не иначе как с худыми намерениями пожаловал.

   — Ступай отсюда с миром! — решительно сказал Георгий. — В святой обители нет места таким шатунам.

   — Да я в монастырь хочу! — повысил голос Медведев, сердясь на непонятливость монашка.

   — Убирайся поскорее, пока я сторожей не позвал! — также повысил голос Георгий.

Мнимый нищий стал запальчиво обличать послушника:

   — Эй, брат! Такое лицемерие несообразно с твоим званием! «Суетная глагола кийждо ко искреннему своему: устне льстивыя в сердце, и в сердце глаголаша злая...» И в стенах обители!.. «Кроцыи же наследят землю и насладятся о множестве мира». Кроцыи, брат, а не гневливые!

Тут уж сомнений быть не могло. Георгий схватил с земли палку и замахнулся на обманщика, но подошедший на крик монах остановил его:

   — Брат Георгий, окстись!.. Что вам угодно?

   — Мне... мне угодно немедленно видеть настоятеля!

   — Его нет в обители.

   — А кто же у вас начальник? — Андрей решил уже, что, если и начальствующие столь же бестолковы и лицемерны, как тот послушник, он немедля уйдёт в Арзамас и постарается забыть о Сарове и своих возвышенных мечтаниях.

   — Пройдите к отцу казначею. Вон его домик, — указал монах.

«Неужели всё обман?.. Неужели я, с искренней жаждой послужить Господу, всего себя — молодого, сильного, умного — готовый отдать на уединённое и скудное пребывание за монастырскими стенами, я, столь горячо, со слезами молившийся Милосердному Создателю нашему о даровании просветления и утешения, я опять окажусь один?..»

Едва Медведев открыл дверь, как наперерез ему метнулась тень.

   — Ты куда? — строго спросил келейник.

   — Мне надобно увидеть отца казначея, — уже без притворной приниженности сказал Медведев.

   — Он занят.

   — У меня срочное дело. Вы доложите только, что Медведев, лекарь из Арзамаса... — Андрей тронул за пазухой свёрнутые ассигнации, решив, что отдаст деньги и уйдёт молча.

   — Не буду я докладывать, — решительно сказал келейник, — Подождите.

   — Так вот вы какие... — Он заплакал от горького разочарования, слёзы потекли из глаз. Это был конец всего! Он бежал, он спешил, он горел одной страстью... и вдруг покатился в отверзшуюся пропасть холодного равнодушия. — Так вы...

Легко отстранив с дороги келейника, Медведев распахнул дверь и вошёл в комнату, откуда слышался разговор. Седобородый отец казначей и чернобородый иеромонах подняли на него удивлённые взгляды. В комнате было тепло от большой голландской печи, по навощённому полу были разостланы пёстрые половики, на подоконниках и жардиньерках стояли горшки с цветами и клетки с птичками.

   — Ты кто? — недоумённо спросил отец казначей, с ужасом смотря, как высокий и плечистый парень с чёрной шевелюрой и курчавой бородкой шлёпает грязными лаптями по белому полу. — Ты зачем ворвался сюда?

Такого Андрей перенести уже не мог. Он стоял и молча слушал, как уже третий монах строго отчитывает его и гонит. Слёзы катились из глаз его, но сказать дрожащими губами ничего не мог. Повернулся и ушёл.

Недоумевающий казначей сбавил тон и пытался остановить странного гостя, но Андрей уже ничего не видел и не слышал.

Он пробежал всё такой же пустой двор, решив, что не оглянется на обитель, которая лишь по названию рассадник благочестия, а на деле...

За воротами он едва не споткнулся о того же юродивого, будто поджидавшего его с какой-то веточкой в руках. В гневе Андрей едва не отшвырнул старика, но тот тронул его рукой и улыбнулся. И вдруг увиделись в глазах юродивого доброта и ум, а от, прикосновения лёгких перстов бесследно пропала горечь злобы. То был отец Марк, один из двух наиболее почитаемых старцев Саровской обители.

   — Не искушай Господа Бога твоего! — произнёс юродивый с мягкою укоризною.

Поражённый Андрей застыл. Разом открылся ему смысл обличения старца. Господь попустил ему быть искушаемым таким неприязненным приёмом в обители за то, что сам он явился со страстию судии, а не смирением грешника, и тем внёс искушение к инокам. Новым потоком хлынули слёзы из глаз Андрея, но то были уже слёзы раскаяния. Он упал на колени перед блаженным, готовый целовать его грязные ноги, сизые от холода, самое размокшую землю с камушками, щепками и жёлто-лимонными листьями. Он понял!

   — Прости меня, батюшка! — рыдая, сказал Андрей. — Прости и помолися о мне Господу, ибо согрешил я!

   — Встань.

Старец улыбнулся, перекрестил юношу и сказал:

   — Смиряйся — и спасёшься. Иди с миром. Не убо прииде ещё час... Господь управит путь твой в место сие.

   — Так я вернусь сюда? Я буду здесь?! — поразился Андрей, не смея верить услышанному. Но больше ничего не сказал отец Марк, а опустился на землю, поджал под себя ноги и сложил молитвенно руки на груди, устремив взор куда-то вдаль, так что всякий мог видеть — юродивый, и только.

Андрей вернулся в Лысково. Князь дал ему пощёчину, когда он пришёл просить прощения, и отказался с ним разговаривать. Мать холодно встретила его намерение поступить в монастырь, хотя и не возражала. Только добрая Ольга Васильевна обрадовалась за него и накануне ухода просила принять денег для взноса в обитель.

Ранним утром 27 июля 1818 года Андрей Медведев вновь переступил порог Саровской обители. Игумен Нифонт встретил его внимательно, дал особую малую келью. Первое послушание назначили — петь на клиросе и быть чтецом. Когда в первый раз в чёрном подряснике встал Андрей к аналою и стал читать кафизму дрожащим от робости, тихим голосом, внутренний укор звучал в нём: «Недостоин ты этого! Недостоин!»

Подошёл уставщик, строгий Феодосий, и отодвинул его.

Не так читаешь, брат, как подобает... — Громким голосом продолжил кафизму, а по окончании «славы» подтолкнул вперёд. — Читая в церкви, помни всегда, что твоими устами произносится и возносится к престолу Божию молитва всех предстоящих и что каждое произносимое тобою слово должно проникать в слух и в душу каждого молящегося в храме.

И пропала робость. Твёрдо и внятно, радуясь звучности своего голоса, читал Андрей псалмы Давидовы.

Пока он только жил в монастыре, узнавая непривычный образ жизни и пользуясь беседами с монашествующими. К немалому его горю, отец Марк скончался осенью прошлого года, будто с вразумлением Андрея выполнил всё должное на земле. Второй же старец, отец Серафим, находился в затворе, сохраняя обет молчания, и его наставлениями Андрей пользоваться не мог. Оказалось, что братство разделено на несколько враждовавших партий: игумена, казначея и других. В посещения тяжко заболевшей Ольги Васильевны Андрей изливал ей своё недоумение, и она утешала и успокаивала его:

   — Не так живи, как хочется, а так, как Бог велит!

   — Знаете ли, а мне один помещик предложил перейти к нему в дом.

   — Что за помещик?

   — Некто Улыбышев Василий Николаевич. Он уже с полгода ездит в обитель и, кажется, полюбил меня. Предложил усыновить...

   — Андрей, Андрей! Это вам ещё одно искушение посылается!

   — Как знать... Он не шутит. Детей у него нет. Сестра да мать старенькая. Имение не то чтобы большое, но и не маленькое. Конный завод есть... Каждую неделю ездит в Саров и уговаривает...

   — Неужто вы решитесь?

   — Кто же тогда вас лечить будет? — улыбнулся Андрей.

   — А знаете, мой дорогой, поступайте-ка в наш Высокогорский монастырь. Конечно, он не так прославлен, как Саровский, там нет известных старцев, но ведь вы же не известности ищете... Подумайте!

Раздумывал Андрей недолго. Зимой 1820 года он пришёл в Высокогорскую пустынь, расположенную в четырёх вёрстах от Арзамаса, скудную и числом братии, и средствами. Успокоенная Ольга Васильевна мирно скончалась в марте.

Андрея приняли послушникам, a 27 июня 1822 года он был пострижен в монашество с именем Антония в честь преподобного Антония Печерского. Спустя месяц его рукоположили в иеродиакона, а 22 июля в иеромонаха.

Скоро арзамасские жители заговорили об отце Антоиии, о его пламенных и умилительных проповедях, о его искусстве врачевания. Приток молящихся в пустынь заметно возрос.

Для иеромонаха Антония началась новая жизнь.

 

Глава 6

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ОБЛИЧИТЕЛЬ

К тому времени Пётр Спасский без долгих душевных мук принял монашеский постриг с именем Фогия и успел получить на берегах Невы немалую известность.

Духовным наставником его оставался архимандрит Иннокентий, хотя и Дроздов в бытность ректором не оставлял Спасского вниманием. Но первый воспринимался диковатым Петром как любимый учитель, а второй вызывал лишь настороженное любопытство и удивление. Сам ещё не зная зачем, Пётр собирал все известия о Дроздове, жадно выслушивал рассказы о нём, выведывал даже, кто и когда его посещает, что едят, о чём говорят.

От академии у Спасского осталось впечатление благоприятное, однако же в товарищах он видел там явное повреждение нравов: они ходили в театр, во вражее сборище, дабы от демонов театральных во плоти иметь пользование, посещали собрания в домах светских людей, после чего обсуждали увиденное и услышанное, порождая рассказами соблазны и искушения. Делалось сие с несомненного ведома ректора, кстати, заставившего зачем-то студентов учить язык еретиков-англичан. Слава Богу, что Он увёл его из сей обители нечестия!

Помимо лекций по церковным уставам в семинарии Спасский был рекомендован в качестве учителя орловскому помещику средней руки Бочкарёву, давая двум его дочкам уроки Закона Божия. По вторникам и субботам он отправлялся пешком (на извозчика денег никак недоставало) в конец Офицерской улицы, где на втором этаже неказистого дома близ Владимирской церкви его ожидали с волнением.

Своей учёностью и суровым видом Спасский произвёл на учениц сильное впечатление. Он был угрюм и мрачен даже за чайным столом, когда его угощали после уроков. Сам Бочкарёв и его жена несколько побаивались строгого учителя и оттого более уважали его. Иногда они присутствовали на уроках и не могли не восхищаться Спасским, который на память цитировал Ветхий и Новый Завет на европейском и греческом языках, поначалу неясно, но затем всё более одушевляясь, горячо обличал неверие — главный порок века сего.

Спасский как бы нисходил до них со своими объяснениями, и тем большее доверие они чувствовали к нему. С этим учителем невозможно было поболтать о картишках, модных журналах, интригах австрийского двора, амурных делах соседа по имению, о сплетнях, донёсшихся из высшего света. В глубине души Бочкарёвы действительно тянулись к познанию сокровенных тайн жизни, и Спасский открывал им за привычными церковными обрядами и словесными формулами огромный духовный мир. Правда, почему-то страшно и неуютно было в этом мире.

—...Бегите от чтения романтических и иных вольнодумных сочинений! — вещал учитель за чайным столом. — Сие суть собрание ядовитое сущих мерзостей, заползающих в уши и глаза наши. Что можно прибавить к Священному Писанию? Ничего! Святые отцы оставили нам своё толкование неясных мест, и жизни человеческой недостанет для постижения сих глубин. Разврат и неверие гнездятся во всех тёмных углах души нашей, дома нашего, самого города... А Страшный Суд близок! И тогда выползут из нас все наши мерзости и обовьют нас страшными объятиями своими!

Младшая девочка заплакала.

   — Плачь! Плачь, дитя, о нас, погибающих! — грустно сказал Спасский.

Ощутимой в его словах твёрдой вере трудно было не поддаться. Бочкарёва предложила всё же отказать ему, ибо дочки стали плохо спать от ночных кошмаров, но Бочкарёв, напротив, увеличил ему жалованье. К немалому удивлению помещика, учитель от прибавки отказался.

Спасский не был корыстолюбив. Он искренне видел своё призвание в служении Богу, но колебался в формах воплощения. То думал об уходе в неизвестную обитель и молитвенном служении там до последнего вздоха, то возгорался ревностию к борьбе с врагами православия. Последнее в нём поддерживал архимандрит Иннокентий, и мечты о далёкой обители сами собою ушли.

   — Какие ты книги читаешь? — как-то спросил его Иннокентий.

   — Никаких, кроме Библии, — твёрдо ответил Спасский. — Терпеть не могу книг мирских.

Отчасти он лукавил, ибо книгами действительно пренебрегал, но со вниманием выслушивал рассказы о сочинениях, связанных с верою. Дошёл до него слух о какой-то книге о судьбе будущей Церкви. Книгу якобы достать было решительно невозможно, а читали её даже в Зимнем дворце. Спасский достал-таки сие толкование Штиллинга на Апокалипсис, прочитал за одну ночь и пришёл в ужас как от содержания, так и от того, что осквернился нечестивым знанием. Книгу он поскорее отдал, чтобы никто не увидел её в его руках.

Искушения не отпускали. В Великий пост он едва ходил от голода. И не хотел, а взял от смотрителя семинарии книгу Якова Бёма «Путь ко Христу». Читал, читал — вдруг тяжесть в голове И. мрак в уме, ужас объял его, и холодная дрожь сотрясла тело. Показалось, будто кто сдирает с него кожу. Вскочил, бросил книгу на пол и плюнул на неё трижды.

   — Сеть вражия! Сгинь, ересь, мрак неверия!

Отцу Иннокентию после сказал, что книгу Бёма нашёл «блевотиной скверного заблуждения, прямо бесовским учением».

Архимандрит Иннокентий подогревал такое умонастроение Спасского, готовя из него борца за православие, но не видел, что к смирению и самопожертвованию обличителя примешаны ущемлённое с младых лет самолюбие и нарождающееся честолюбие.

Ректора семинарии пугало обилие нахлынувших на Русь заморских проповедников, которые вошли в моду и принимались на высшем уровне. Протестанта Линдля и баварского неокатолика Госнера принимали государь и князь Голицын. Публика ломилась на их проповеди. Отец Иннокентий, которому подошла очередь проповедовать в лавре, решил вступиться за веру.

   — Любодей действует не ради деторождения, но для насыщения нечистой своей похоти, — мягким, звучным голосом вещал он в воскресное утро с кафедры. — Так и проповедник Слова Божия, когда проповедует не ради рождения духовных чад по закону, но чтобы, сказав слово, токмо движением рук, эхом голоса и произношения слыть За проповедника или почесать сердце своё щекотанием, слухом чести и отличия, то же он деет, что и любодей. Сей любодействует телесно, а той духовно... Видит Бог, коль во многих настоящих витиях-проповедниках бывает нечисть, нерадиво и суетно проповедуемое слово!.. Возможно ли брать в руки книги литературные, книги нового духа — сии яко гадины ядовиты, слышны гнусным кваканьем, яко жаб, духов злых!..

Спасский слушал со вниманием.

Родившаяся от нищеты изворотливость помогла ему войти в доверие к митрополиту Амвросию, от которого при пострижении получил добрую рясу и бархатный подрясник, а позднее назначение на должность законоучителя в кадетском корпусе. Это не помешало ему равнодушно воспринять новость об увольнении владыки. Дома случился пожар, отец из бедняка стал прямо нищим, но Фотий уже бесстрастно принимал гак потери, так и приобретения. Он чувствовал себя выше простых человеческих чувств.

В корпусе он был холодно принят начальством и другими преподавателями, вёл жизнь очень замкнутую, однако прошёл слух, что кроме власяницы новый законоучитель носит ещё и вериги по голому телу. Сему верилось вполне, ибо все видели, как отец Фотий в холодную пору и даже зимою ходил в лёгкой одежде. Никто не знал, как мучили его по ночам видения бесов, от которых он в страхе прятался под одеялом. Днём жуткие видения отступали, и мечталась отцу Фотию видная будущность в столице, архиерейство и место в Синоде.

Между тем директор корпуса генерал Маркевич написал в Синод прошение о замене Фотия «яко неспособного к должности и малоумного». Для проверки приехал тогда ещё архимандрит Филарет Дроздов. Он посетил уроки Спасского и нашёл, что успехи его учеников «удовлетворительны». На самом деле Дроздов вступился за честь родной академии, да и новопостриженного монаха было жаль.

Сам же Спасский был спокоен от необъяснимой уверенности, что его защитят от вражеских козней (а именно так он воспринимал уже любое слово против него). Получив некоторый опыт в доме оставленных им Бочкарёвых, отец Фотий обратился к проповедничеству, находя его сильно способствующим борьбе с «духом сего века». Скоро о его проповедях заговорили, и падкая на новенькое петербургская публика поспешила в корпусную церковь.

Отец Фотий не то чтобы любил храм, он жил подлинною жизнью только в храме. Вознося молитву перед престолом, он твёрдо верил, что Господь слышит её, и неизъяснимая словами отрада укрепляла его. По выходе из алтаря тесная толпа молящихся, жар от свечей возле икон и в паникадилах, устремлённые на него сотни глаз людей, внимающих его словам и покоряющихся его воле, порождали неведомое ему ранее упоительное наслаждение — не властью, но воздействием на умы и души людей.

Яркого проповедника стали приглашать в тайные собрания религиозных мистиков. Он не ходил, но от других выведывал, кто бывает и что говорят. Узнал, что его предместник иеромонах Феофил стал «витиею» в ложе Лабзина, которая собиралась в доме купца Антонова на Лиговке. Лабзина отец Фотий особенно ненавидел, но за ним стояли князь Кочубей, князь Голицын и митрополит Амвросий. Нечестивец не раз приходил к нему во сне во время богослужениями отец Фотий рассказывал архимандриту Иннокентию, как выталкивал он Лабзина из алтаря, пихал в плечи, в зад, в шею, повторяя: «Не подобает тебе, нечестиве, враже, внити во врата святыя царския, мирскому сушу и скверному человеку!» Иннокентий благословил его на эту борьбу.

Спасский к тому времени знал, что за спиной его покровителя стоят князь и княгиня Мещёрские, князь Шихматов, сенатор Штерн, архиепископы Михаил Десницкий и Серафим Глаголевский. Ставший епископом Филарет Дроздов держался в стороне от борьбы партий, но всё равно был подозрителен по своей активности в деле перевода Нового Завета на русский язык. Дело ненужное и едва ли не кощунственное, полагал Фотий, хотя вслух такого не произносил. Отец же Иннокентий, не смущаясь дружбою с Дроздовым, затеянный перевод осуждал:

— Новозаветный новый перевод на простое русское наречие — дело плохое. Принижая неизбежно содержание Святой Книги, принесёт он более вреда, нежели пользы, — говорил он другу.

Дроздов в ответ молчал.

В мае 1818 года в Петербурге произошло событие, заметно воодушевившее борцов с мистицизмом. Законоучитель морского корпуса иеромонах Иов (духовник отца Фотия) вдруг изрезал ножом образа в коридоре корпусной церкви. Его схватили, связали, но священник сумел развязаться и едва не выбросился с четвёртого этажа. Отцу Фотию было поручено расследование как иерею, «ревностному по Бозе». Опомнившийся отец Иов признался, что вступил в ложу Лабзина, наслушался там мистических рассуждений и преисполнился ревности в духе отрицания внешней обрядности христианства, почему и поднял руку на святые образа. Иова отправили в северный монастырь под Архангельском, где он был расстрижен.

Отец Фотий открыто затрубил тревогу. В своих проповедях он обличал и проклинал, грозил и призывал покаяться, однако в словах его был избыток душевного жара и недоставало холодного рассудка. В одной из проповедей он открыл, как ночью некий голос искушал его перейти Неву против царского дворца яко по суху, но он удержался от явления чуда, дабы посрамить врагов православия словом своим. Начальник корпуса объявил законоучителя сумасшедшим и отстранил от занятий. Фотий оставался спокоен.

Многое ему рассказывали дети. Мальчики почти все подчинились его влиянию и на исповеди послушно передавали всё услышанное в своих домах. От них он получал образцы ходившей по столице мистической литературы, деля её на два разряда: бесовскую, скверную, злую, еретическую — и революционную, масонскую, вольнодумную. Его борьба только, разгоралась.

 

Глава 7

МИСТИЧЕСКОЕ МИНИСТЕРСТВО

Три цвета преобладали в красках Санкт-Петербурга — серый цвет неба и воды, жёлтый и белый цвета дворцов, особняков и домов. Те же ясность и чёткость виделись в стиле александровского ампира. Прямые линии проспектов, улиц, домов, колонн, окон, решёток и оград. Всё тянулось к ясности в столице империи, но именно ясности и недоставало как в делах государственных, так и церковных. Неясности же не исчезали, а множились одна за другой.

Осенью 1817 года государь, двор и Синод прибыли в Москву, где 12 октября на Воробьёвых горах был заложен по проекту молодого художника Витберга грандиозный храм-памятник во имя Христа Спасителя. 17 октября последовало издание высочайшего манифеста о соединении Святейшего Синода и министерства народного просвещения в единое министерство духовных дел и народного просвещения с назначением главою нового ведомства князя Голицына.

Князя и государя вдохновляли действительно высокие идеи, но ни тот, ни другой не представляли, сколь недолговечны их проекты. На сомнения епископа Филарета князь Александр Николаевич приводил, казалось, очевидные возражения.

   — Да, владыко, собор Витберга далёк от канонов древнерусских храмов Киева и Владимира, но согласитесь, мы ныне держава европейская. Возможно ли всё время смотреть назад? Давайте утверждать свой новый облик!.. А на куполе храма всё равно будет наш крест — так стоит ли копья ломать из-за деталей?

   — Ваша светлость, возражать не буду, но остаюсь при своём мнении. А слышали вы, как по Москве юродивые предсказывают, что новому храму не быть на горе?

   — Не смешите меня, владыка Филарете, — широко улыбнулся князь. — Как вы, с вашим умом можете верить россказням неграмотных баб и полоумных мужиков? Проведены уже изыскания. Почва прочная. Храм будет как бы опираться на саму гору... Если до вас дошло возражение Карамзина, то вольно ж ему играть в оппозицию. Писал бы свои прелестные повести...

   — Да ведь есть резон в его мнении, — не уступал министру епископ. — Храм Божий потребен для молитвы людской, а кто поедет на далёкую окраину города, да ещё в осеннюю грязь или весеннюю распутицу? А ну как будет пустовать храм? Тогда зачем он там?

   — Оставьте! Оставьте!.. Вы не хуже меня знаете: сей храм есть памятник. А на том самом месте стоял последний французский пикет! И наконец, государь так решил.

На последнее возразить было нечего. И на закладке храма, когда император серебряной лопаткой лепил раствор на закладную доску, Филарет испытывал смутные чувства. Он был вынужден принимать участие в деле, ложность которого ясно чувствовал, но воспрепятствовать коему никак не мог. Будь то явно вредное явление, погубительное для православия, он бы не колеблясь восстал за правду, но как возражать на уверения Голицына о ревностном желании укоренить, расширить и углубить христианство в России?

Воодушевление князя всё росло и открыло деятельную сторону его натуры. В намерении придать всему делу просвещения христианское направление ничего худого нет, но невольным следствием образования «сугубого министерства» стало умаление роли Синода, низведённого до уровня какого-то департамента, да ещё наряду с департаментом иностранных исповеданий! Князь, а с ним и государь искренне верили, что призывают благословение Божие на Россию, на деле же на страну опускался мистический туман.

Дроздов знал об активности масонских лож, разнообразных религиозных кружков среди дворянства и раскольнических сект среди мужиков. Часть их отворачивалась от церкви, а часть прямо выступала против православия — вот угроза настоящая, но как с нею бороться? Князь не только позволил издавать Лабзину «Сионский вестник», объявив себя его цензором, но даже выхлопотал ему орден Святого Владимира 2-й степени «за издание на отечественном языке духовных книг».

Друг Дроздова архимандрит Иннокентий первым возвысил свой голос против мистицизма. Скромный, чистый умом и сердцем ректор семинарии в защите православия был ревностен до самоотвержения, до забвения всякой осторожности. Он был из тех, кому нестерпима жизнь с уступками жалкому и тленному миру сему.

Филарет смог удержать Иннокентия от выражения открытого протеста по поводу пропущенной светской цензурой книги Штиллинга с толкованием на Апокалипсис, хотя вред книги сознавал. Автор проводил ту мысль, что истинная церковь не есть ни восточно-греческая, которая после Константина Великого «пала» и сделалась «идолопоклонническою», ни западнолатинская, которая есть «блудница Вавилонская», но — церковь моравских братьев, или Гернгутерская. По убеждению Штиллинга, сие будет подтверждено вторым пришествием Христа в 1836 году. Дроздов знал от князя о влиянии Штиллинга на государя. Нетрудно было предвидеть последствия открытого возмущения Иннокентия — немедленное удаление из столицы в глушь. Так не лучше ли сохранить ревнителя православия для его дела?

— Уступаю тебе, но поверь, рано или поздно придёт час решительного выбора, — с грустью говорил отец Иннокентий другу.

Тем временем возражения на книгу Штиллинга написал и послал на имя государя переводчик Медико-хирургической академии Степан Смирнов. Он был тут же изгнан из академии и пропал бы с семейством от голода, если бы не помощь графини Орловой-Чесменской. Экземпляр рукописи попал в руки Иннокентию, и он хотел пропустить её в печать, но Дроздов отсоветовал, и его поддержал новоназначенный митрополит петербургский Михаил Десницкий.

Владыка Михаил с настороженностью относился к Дроздову, а его благоволение к Иннокентию Смирнову быстро росло. Первый был известен своей близостью к Голицыну, второй, напротив, неумеренной ревностью в борьбе с мистицизмом. Первый был чрезмерно молчалив и сдержан, а второй открыт и искренен, ему сразу верилось. Для митрополита то был лучший кандидат на место викария взамен Филарета.

Весною 1818 года архимандрит Иннокентий со сдержанной радостью сказал только вернувшемуся из Москвы Дроздову:

   — Терпел я, по твоему внушению, и терплю, но не у всех достаёт терпения. Вот, изволь посмотреть. Некий Евстафий Станевич написал прекрасную книгу «Разговор о бессмертии души над гробом младенца». Это на смерть любимого дитяти статс-секретаря Кикина. Станевич его друг и в утешение родителей написал сие сочинение.

   — Чувствую, брат, тебе понравилось.

   — Да. Тут истинное чувство скорби и обличение духа времени. Полагаю, что сам написал бы иначе, но в качестве духовного цензора пропускаю без колебаний.

   — Позволь... — Дроздов присел в кресло и быстро просмотрел рукопись.

Иннокентий знал, что премудрый Филарет найдёт основания для критики. Книжка слабовата, но то был голос в защиту Православной Церкви. Иннокентий устал терпеть Будь что будет, но необходимо открыть людям глаза на голицынское министерство.

   — Сочинение сие слабо, — положил листы на стол Дроздов. — Фенелон назван «змием», философия Дютуа осуждается — а где тому доказательства? В нескольких местах есть противоречия с Символом Веры.

   — Да что же я, Символа Веры не знаю? — обиделся Смирнов, — Там не противоречия, а неполнота толкования.

   — Много выражений слишком оскорбительных для предержащей власти.

   — А в целом сочинение безгрешное!

   — Пусть так, но написано плохо, бессвязно и бездоказательно.

   — Что ж, не академическая диссертация, к коим ты привык.

   — Ты подписал её на выход?

   — Она уже в типографии. Ты читал другой список... Знаешь, владыко Филарете, я бы, может, и терпел, кабы не случай с отцом Ионой. Я ещё... — Смирнов запнулся. — Нет, ничего.

   — Спаси тебя Господи! — перекрестил Дроздов товарища.

Смирнов умолчал, не желая говорить другу о своём письме к князю Голицыну, в коем он обличал пагубность мистического направления и заканчивал так: «Вы нанесли рану церкви, Вы и уврачуйте её».

Письмо это показал Дроздову митрополит Михаил.

   — Только что был у меня князь. Сам не свой. Вот, кричит, что пишет ваш архимандрит!..

   — Владыко, отец Иннокентий поступил по сознанию справедливости.

   — Всему есть мера и время! — сурово отрезал митрополит, — Мы живём не в горних высях, а в суетном мире, и главное дело наше, как поставленных архипастырей, сохранение Церкви Христовой. Сохраним Церковь — сохраним и веру. А восстановим против себя министра — он вовсе скрутит нас в бараний рог, да и заменит своими пастырями... Непросто, ох непросто... Вразуми нас, Господи!

Дроздов поехал на Фонтанку, но Голицын впервые его не принял, хотя и просил приехать попозже. Князь был обидчив и самолюбив. Он сознавал, что чувства сии недостойны истинного христианина, и боролся с ними, но — слаб человек. В своё время митрополиту Амвросию так и не смог простить, что тот отказался в первый год его обер-прокурорства переместить одного священника, за которого просила знакомая князя и которой он уверенно обещал всё исполнить. Поступок ректора семинарии был много хуже.

В последние год-два государь вдруг приблизил к себе Аракчеева, человека для князя Александра Николаевича неприятного и принадлежавшего ко враждебной партии. Аракчеев всё чаще бывал во дворце, ему было поручено создание военных поселений, с ним советовался государь по делам и военным и гражданским. Голицын без сомнения был уверен в царской привязанности к себе — но лишь к себе лично. Надлежало же сохранить своё влияние и в качестве министра. А влияние — штука тонкая, оно мгновенно убывает, если его не усиливать, если не бороться против любых попыток его умаления. Книжка Станевича, пропущенная Иннокентием, прямо била по авторитету министра духовных сил, и Аракчеев не преминет сим воспользоваться... Опасно. В кадетском корпусе проповедует какой-то Фотий... Следует примерно наказать виновных!

Князь в задумчивости расхаживал по кабинету, машинально потирая кисти длинного тёмно-вишнёвого шлафрока. Он так и не женился. Приёмов не устраивал, хотя по воскресеньям собирались знакомые. Обедал если не во дворце, то у министра финансов графа Гурьева, славившегося в Петербурге как первый гастроном. Граф получал дополнительное удовольствие, потчуя друзей и знакомых, но Голицын, не желая даром пользоваться роскошным угощением, настоял на том, чтобы платить за стол раз в год по четыре тысячи рублей. В доме у него установился строгий холостяцкий распорядок, который поддерживался и летом, когда князь переезжал на дворцовую дачу на Каменном острове. И там Александр Николаевич поднимался рано и уже к восьми утра бывал одет по-придворному: в шёлковых чулках, башмаках и коротких панталонах, так что ему стоило сбросить шлафрок и надеть любимый серый фрак (несколько устаревшей моды), как можно было отправляться во дворец.

Князь остановил своё хождение и позвонил. Вошедшему лакею приказал никого не принимать, отвечая, что хозяина нет дома. Сел за письменный стол, придвинул бювар и взял в руку перо. Возле чернильного прибора стоял небольшой алебастровый бюстик императора в молодости...

Вдруг пришло ясное сознание того, что его дело проиграно, впереди неудача, с коей надо смириться... Ну, это мы ещё посмотрим! Он решительно открыл бювар, достал лист плотной голубоватой бумаги и принялся за письмо к государю. Письмо удалось, он это знал, — спокойное, рассудительное и местами ироничное: «Автор пытается защитить восточную церковь, тогда как никто на оную не нападает. Сочинение его содержит беспрестанные противоречия, слог часто без всякого смысла. Дух всего сочинения совершенно противен внутреннему христианскому ходу и самому Священному Писанию».

Книга Станевича была отпечатана в шестистах пяти экземплярах, из коих оставили три, а остальные сожгли. Автор был в двадцать четыре часа выслан из Петербурга. Архимандрита Иннокентия заставили поехать к князю с извинениями, которые были приняты холодно.

2 марта 1819 года в Казанском соборе состоялась хиротония Иннокентия Смирнова во епископа оренбургского. Голицын позволил новому епископу остаться в Петербурге не более недели, да и то после указания императора, которого упросила почитательница Иннокентия княгиня Мещёрская.

Княгиня Софья Сергеевна была искренне благочестива, и светская молва называла её истинною христианкою. Она сама писала и переводила с английского книжки на религиозные темы, печатала в Москве и раздавала бедным даром, а прочим книжки продавались не дороже десяти копеек. Княгиня пыталась действовать в защиту Иннокентия через брата мужа, обер-прокурора Синода князя Мещёрского, но он оказался бессилен перед Голицыным. Тогда она через императрицу Елизавету Алексеевну договорилась о свидании с Александром Павловичем.

Дорожки в Летнем саду уже просохли, со статуй были сняты деревянные чехлы, робкая зелень опушила кусты и деревья. В послеобеденный час гуляющих было немного, и княгиня сразу увидела государя. Врачи рекомендовали ему отказаться от послеобеденного сна и больше ходить, и он послушно гулял каждый день по часу.

Подойдя ближе, княгиня опустилась в реверансе. Александр Павлович взглянул на неё с неподражаемой милостивой улыбкою и поцеловал руку. После необходимого вступления княгиня перешла к главному:

   — Ваше величество, вы знаете, что я пришла ходатаицей за епископа оренбургского. Конечно, у вас есть основания для его перемещения, но он слаб здоровьем, а сейчас просто болен. Нельзя ли ему остаться в столице хотя бы на лечение?.. Странно выглядит удаление епископа спустя сутки после посвящения.

   — Как — через сутки?

   — Таково распоряжение князя Голицына.

   — Я не знал. Вы правы, это чересчур. Пусть лечится и отправляется... через неделю.

   — Благодарю вас, ваше величество, но другая моя просьба труднее... Нет ли возможности поставить владыку Иннокентия на одну из центральных епархий?

   — Княгиня, я глубоко уважаю вас, но поверьте, имеются государственные соображения для удаления Смирнова. Никакому человеку не позволено покушаться на авторитет государства, а ваш протеже осмелился на такое. Пусть одумается. То же я ответил и просившему за него митрополиту Михаилу.

   — Но он действительно болен, государь! И в диком Оренбурге пропадёт!

   — Поговорите с князем Александром Николаевичем.

   — Государь... — с мягкою укоризною сказала Мещёрская.

   — Ну хорошо. Я распоряжусь, чтобы его переместили поближе. Трудно вам отказать, княгиня, — с любезной улыбкою наклонил голову царь.

Они спустились к пруду. Подбежавший придворный лакей подал мисочку с крошками хлеба. Император и княгиня покормили белых лебедей, жадно тянувших удивительно изящные шеи с раскрытыми клювами, после чего расстались, взаимно довольные друг другом.

Медленно возвращаясь во дворец по Миллионной улице и машинально отвечая на поклоны прохожих дежурной улыбкою, император размышлял, почему же находятся сторонники у замшелой православной древности. Быть может, что-то в этом есть...

Так, несмотря на видимое поражение, защитники православия рассеивали мистический туман.

Последнюю ночь в Петербурге владыка Иннокентий провёл в молитвах с иеромонахом Фотием, который и проводил его ранним утром до Московской заставы. Оренбург был заменён строптивцу Пензою.

 

Глава 8

ВОЗВЫШЕНИЕ ОТЦА ФОТИЯ

Княгиня Мещёрская сознавала ограниченность своих возможностей, однако очевидность вреда Голицына для Церкви побуждала её действовать. Княгиня Софья Сергеевна была вечной хлопотуньей, из тех, кто зачастую забывает предмет своих хлопот или незаметно меняет его на прямо противоположный, впрочем, нимало себе не изменяя. Княгиня была истинной христианкой и тогда, когда привечала пастора Патерсона, и когда боролась против его детища. Советов она просила у высланного владыки Иннокентия, который в конце мая 1819 года слёг в Москве. Он отвечал в письме: «Вы правы, что увлечения князя влекут немалые потрясения и беды, однако же едва ли ваше поучение покажется ему убедительным. Ни призывать, ни ехать для вразумления Голицына, по-моему, не должно; когда получите извещение в сердце, когда Господь благословит, то, помолясь, напишите без гнева в присутствии Господа, со слезами, не о себе, но об общем благе и душе того, который страждет и погибнуть может, и о душах других. Пишите полную истину, без усечений, но и без жару, без колкостей; напишите всё, что знаете и что Господь пошлёт... Ехать ли вам к Филарету и образумить его в некоторых недоразумениях? По вашим словам, одно вразумление удалось. Он не оскорбится, когда и другое скажете, ибо у него есть намерение и желание жить для Иисуса Христа. Он также непрерывно трудится, чтобы найти Его и предаться Ему всесовершенно, только — своим путём».

Княгиня написала в Москву сшей сестре Екатерине Герард и доброй своей знакомой графине Анне Орловой-Чесменской о больном архиерее. Вскоре пришли ответы, в которых повествовалось, каким вниманием окружён владыка Иннокентий и с каким восторгом все внимают его словам и поучениям. В июне его проводили в дорогу. Графиня Анна Алексеевна приехала в Петербург и поделилась подробностями. Она была в полном восхищении от епископа пензенского.

В эти месяцы забытый всеми, больной и раздражённый отец Фотий тяжко переживал своё одиночество. Накопленные им озлобление и нетерпимость он излил в одной из проповедей в Казанском соборе 21 апреля 1820 года. Его слово противу духа времени и развращения прозвучало вызывающе скандально. В алтаре сослужившие иереи стали с ним крайне сдержанны. Фотий же будто ринулся вниз с крутой горы, и дух захватывало, и холодок жути пробегал по спине, и веселил дух освобождения, ибо обратного хода не было. Ну, сошлют в дальний монастырь, что с того? Можно будет попроситься к владыке Иннокентию... и прокричать анафему злому и чужому городу.

Домой в корпус он вернулся в шестом часу вечера. Прислуживавший преподавателям старик Архип, потерявший глаз в суворовских походах, будто поджидал его.

   — Вечер добрый, ваше преподобие!

«Повестка из консистории!» — мгновенная мысль. Фотий заскрежетал зубами и вдруг заметил, что Архип достаёт из-за спины большую корзину, прикрытую ослепительно белым полотном.

   — Что это? Это мне? От кого?

   — Так что примите от неизвестной особы! Знатный лакей привёз... На карете герб графский! На радостях причитается с вашего преподобия... Уважьте старика...

Фотий выгреб из кармана рясы все копейки, сунул в тёмную, твёрдую ладонь и схватил корзину. Нетерпеливо откинув платок, он увидел яблоки, груши, ананас, цибик чаю, сахарную голову, два больших сдобных хлеба, стопку книг, сверкнувших золотыми корешками, и письмо, ошеломившее его, едва взял в руки, тонким и сильным ароматом.

   — От кого ж такое? — заинтересованно спросил Архип.

   — Уйди, старик! — возбуждённо воскликнул Фотий и тут только сообразил, что стоит в коридоре под тусклым светом сальной свечи. Прижав к груди корзину, он побежал в свою комнату.

«А не искушение ли сей дар?» — поразила вторая мысль.

Он перекрестился, трижды перекрестил корзину и раскрыл письмо. В глаза бросилась подпись: «...смиренная раба Божия, графиня Анна».

В тот день в Казанском соборе проповедь отца Фотия слушала и графиня Орлова-Чесменская, уже знавшая о нём от владыки Иннокентия, поручившего своего ученика её заботам. В маленькой тёмной фигуре монаха Анна Алексеевна ощутила страсть и мощь древних пророков, вещавших Божественную Истину с полной самозабвенностью. Она была потрясена и покорена этой силой.

При первом их свидании графиня целовала ему руки и изъявила полную готовность покориться его воле. Ей было тридцать пять лет, ему двадцать восемь, однако Анна Алексеевна с радостной доверчивостью внимала каждому слову новообретённого духовного отца.

   — Отче! Скажи мне, как духовное девство блюсти?

   — Нечего о том спрашивать, что тебе ещё неведомо! Блюди прежде девство телесное. Когда девица сохранила по плоти девство, то не может враг её смутить!

При втором их свидании в доме графини Фотий увидел, что хозяйка встретила его уже не в белом, а в чёрном платье, по комнатам были развешаны иконы. Его позвали за стол, но из-за больного желудка он мало что вкушал, а более поучал. Когда спустя неделю он слёг от слабости, графиня сама за ним ухаживала, прислала доктора, навезла вкусной еды, сменила в комнате занавески, постельное бельё, обновила весь гардероб бедного законоучителя.

Фотий едва ли не впервые в жизни испытал умиление, но оно быстро сменилось горделивой уверенностью в своей значимости и снисходительной жалостью к смиренной и невинной девице. Он отлично знал, что сия девица была любимицей императора Александра Павловича и вдовствующей императрицы Марий Фёдоровны, высоко почиталась при дворе и в высшем свете, обладала безмерным богатством. Мелькавшая ранее мысль о своей особенной избраннической миссии прочно укрепилась в душе его.

В 1821 году в Петербург из своего лифляндского имения прибыла «великая пророчица» Крюднер, которая поселилась у княгини Анны Сергеевны Голицыной, в чьём доме устраивала свои молитвенные собрания и вещала о Царстве Божием. Губернатор, Лифляцдии маркиз Паулуччи при встрече с императором отозвался о ней иронически, на что Александр Павлович серьёзно ответил:

— Оставьте госпожу Крюднер в покое. Какое вам до того дело, как молиться Богу? Каждый отвечает Ему в том по своей совести. Лучше, чтобы молилась каким бы то ни было образом, нежели вовсе не молилась.

В разных домах столицы проповедовал своё понимание божественного учения немецкий пастор Линдль, пока по настоянию митрополита Михаила не был отправлен в Одессу. Будто на смену ему прибыл католический проповедник Госнер.

Оживились скопческие секты, из коих самым известным был кружок Веры Сидоровны Ненастьевой. Там в тайных собраниях голосили, пророчествовали всяк по-своему, пели песни простонародные и часто непристойные. Одним из прорицателей был барабанщик Никитушка, конечно из скопцов. Вдохновение находило на него после разговоров, пения и неистовых кружений. Кружок Веры Сидоровны посещали и простолюдины и аристократы. Когда отец молодого офицера лейб-гвардии Семёновского полка Алексея Милорадовича встревожился и написал письмо государю, Александр Павлович успокоил старика, ответив, что «тут ничего такого нет, что отводило бы от религии», и Алексей будто бы «сделался ещё более привязанным к церкви».

От кружка Ненастьевой аристократы вскоре отделились, образовав своё собрание у Татариновой в её квартире в Михайловском замке. По ночам собирались у неё чиновники, офицеры, дамы и девицы для совершения некоего священного действия. Состояло оно из пения стихов, полудуховного-полусветского содержания, из беспорядочного кружения, от коего люди падали на пол в бессилии, а иные обретали дар предсказания.

Фотий не знал устали в разоблачении напастей, обрушивавшихся на православные души. Проповеди его становились всё более резкими по тону, а в иных домах он и вовсе говорил всё, что думал, остерегаясь, правда, называть иные имена. Пробовал он назвать Филарета Дроздова учеником Линдля, но ни в ком не встретил доверия к сему известию.

Между тем митрополиту Михаилу подсказали, что неплохо бы удалить с глаз власти такого раздражительного монаха. Митрополит часто и много спорил с министром духовных дел, подчас совсем лишаясь сил на заседаниях Синода, так что келейники на руках вносили его в карету. Однако князь аккуратно приходил послушать проповеди владыки, которые тот по-прежнему любил произносить, и нахваливал содержание. Подчас подсказывал тему для новой проповеди, и владыка, снисходя к настояниям вельможи, следовал совету. С Фотием митрополит решил уступить и назначил его настоятелем Деревяницкого монастыря в Новгородской губернии. Узнав о том, Голицын самодовольно усмехнулся.

Фотий был потрясён. На последней своей проповеди в лавре он рыдал, отирая слёзы рукавами рясы. Ведь приуготовился уже к принятию архиерейского сана, а получил вместо того разорённый провинциальный монастырь. В корпусе он был на всём готовом и получал жалованье 1200 рублей, а тут токмо 200, тем живи и довольствуйся. Но деваться было некуда. Надо было ехать. Мало утешили пожертвования на дорогу, присланные петербургскими почитателями: 100 рублей от одного старца, 300 — от другого, от «благотворителя» — 900, от начальника корпуса — 300, от «неизвестной особы» — 1 тысячу. Благодаря этому он мог появиться в монастыре не с пустыми руками.

Не будь рядом с Фотием графини Орловой, он навеки погряз бы в глухой и безвестной Деревяницкой обители. Монастырь был в совершенном разорении, здания обветшали, в иных кельях ни замков, ни стёкол, ни дверей, так что один послушник жил зимой в стоге сена, которое он натаскал в келью, спасаясь от холода. Графиня первым делом прислала транспорт хлеба и крупы.

Прослышав о том, стали возвращаться монахи, ушедшие от голода и нищеты странствовать. Пошли от графини деньги: 3 тысячи рублей, 10 тысяч, 5 тысяч, и ещё обозы с хлебом (начали кормить богомольцев, и те потянулись в обитель), елей и ладан, новые облачения для всей братии и письма, письма, на которые ожидались ответы.

В хозяйственных и строительных хлопотах Фотий забыл о «духе века сего». Так прошёл 1821 год, в конце которого графиня приехала посмотреть на своего духовного отца. Приехала она очень скромно, на одной лошади вместо обычного своего выезда. Привезла две написанные по её заказу иконы, вкусной еды и кучу новостей.

Главной новостью того года была кончина митрополита Михаила. Графиня рассказала, как все ожидали возвращения в Петербург из Грузии владыки Феофилакта и направления экзархом Грузии Филарета Дроздова. Однако санкт-петербургским и новгородским митрополитом был поставлен владыка Серафим Глаголевский, а Феофилакту пришлось довольствоваться орденом Святого Владимира 1-й степени. Дроздова же Синод предназначил на московскую кафедру, но он просил оставить его на нынешней ярославской, куда был перемещён совсем недавно. Для Москвы предложили двух новых кандидатов, но государь их отверг и утвердил Филарета.

Так далеко всё это было от Фотия, что он почти с раздражением выслушивал подробности событий. Главный враг его, Голицын, оставался у власти. Владыка Иннокентий скончался в Пензе, прослужив там всего несколько месяцев. Конечно, прежнее одиночество Фотию не грозило, но... он хотел в Петербург! Не блеск и слава влекли его, вовсе нет! Там оставалось его поле битвы. Там должен был он, и только он, одолеть врагов православия, нечестивых еретиков и погубить их навеки!

Он ни о чём не просил графиню Анну. По возвращении в Петербург она сама поговорила с князем Голицыным, а вскоре митрополит Серафим вызвал в столицу «ревнителя веры». Отец Фотий поселился номинально в лавре, а фактически жил в доме графини. Там собирался кружок высшего общества, в котором пророк-обличитель, естественно, стал духовным руководителем.

Графиня и князь Голицын обещали ему свидание с императором. Пока же Фотий был произведён в сан архимандрита и перемещён хитрым стариком митрополитом в Сковородский монастырь Новгородской же губернии (чьё состояние Серафим рассчитывал поправить с помощью графини Орловой). Как не хотелось Фотию уезжать... но было предчувствие, что скоро вернётся.

 

Глава 9

ТАЙНА ЦАРСКОЙ ФАМИЛИИ

Назвать радостью чувство, испытанное архиепископом Филаретом при назначении в Москву, было бы не совсем верным. Исполнилось желание покойного владыки Платона и самого Филарета, конечно же желавшего возвращения на родину. Однако произошло это не по их человеческому хотению, а волею Провидения. Москва недаром звалась первопрестольной, то была подлинная духовная столица России, и тем большая ответственность ложилась на московского первосвятителя.

Не все с радостью встретили назначение Филарета. Одни указывали на его крайнюю молодость (владыке ещё не исполнилось сорока лет), другие видели во всём интригу князя Голицына, продвигавшего своего «скороспелку». Коломенское происхождение Дроздова вызвало воспоминание о коломенском попе Митяе, коего великий князь Дмитрий Иванович вознамерился сделать митрополитом. Широко образованный и талантливый проповедник, Митяй был характером крут и властолюбив, сразу восстановил против себя множество белого и чёрного духовенства. Он будто бы сразу после смерти святителя Алексия возложил на себя белый клобук, облёкся в митрополичью мантию, возложил на себя митрополичий крест и взял митрополичий жезл. Недовольство было столь велико, что Митяй счёл необходимым отправиться за формальным утверждением своей власти в Цареград. Дмитрий Иванович обставил путешествие своего любимца со всеми возможными удобствами, но, когда корабль рассекал уже воды Босфора, Митяй внезапно скончался.

Все эти слухи доносились до архиепископа московского, но не могли омрачить его душу. Всякий раз, приступая к новому и трудному делу, он видел в нём урок, посланный от Бога, и прилагал все возможные усилия для совершеннейшего его исполнения. Теперь же Провидение сочло его достойным для миссии труднейшей по множеству трудов, тягот, искушений и соблазнов.

В августе 1821 года прибыл он в первопрестольную, а 14 августа в кремлёвском Успенском соборе сказал своё первое слово:

— Благодать вам и мир от Бога Отца нашего и Господа Иисуса Христа!

Но кто я, дерзнувший возглашать столь великое слово среди столь великия церкви?.. среди церкви, которая обыкла слышать живые и сильные гласы Божественного Слова, в которой сияли столь многие светильники православной веры, не угасшие и во гробах, но и оттоле ещё сияющие светом будущаго века, в которой предстояли в молитвах, дознанные после небесные споспешники наших земных молитв...

О Владыко Господи! Ты видишь глубину сердец. Ты слышишь движение помышлений, Ты зрел сие смятенное сердце, когда только ещё даемы были жребии сего служения... Ради народа Твоего — многаго даруй благодать служению сему...

Мы все, когда ни встречаемся один с другим, обыкновенно приветствуем друг друга каким-нибудь желанием... Всем нам недостаёт многаго, так познаем существенный для нас недостаток мира!.. Восчувствуем высокую потребность благодати!..

Человек! самое близкое к тебе и самое опасное для тебя поле брани есть собственная твоя жизнь и деятельность в мире... Если тебе неизвестна сия брань, то, конечно, ты никогда не пробуждался от дремоты чувственной жизни к бодрствованию высшей жизни человеческой, никогда и главы не возносил из плена и рабства духовного... Зло мира нападает на нас с оружием скорбей и страданий, дабы низложить нас унынием и отчаянием; блага мира окружают нас, дабы взять в плен коварством похоти; неудержанные желания плоти простираются, по-видимому, дабы покорить нам весь мир, но на самом деле покоряют нас всему, к чему они прилепляются; плоть сражается с духом и сама с собою, страсти восстают большею частию против рассудка и нередко один против другой...

Иногда, например, нам кажется, что мы победили корыстолюбие или сластолюбие, совершив подвиг благотворения или воздержания, но в то же самое время, входя в глубину сердца, усматриваем, что мы там побеждены тщеславием или гордостию; и там, где думали стоять под защитою совести, сверх опасения, уязвляемся ея палящими стрелами... Кто хотя однажды побеждён грехом, тот уже раб греха.

...Итак, единая для нас надежда мира с Богом есть милость Бога мира, по которой Он не только не хощет мстить нам за греховную против Него вражду, но и хощет нас освободить от порабощающих нас сею враждою врагов Его и наших... как скоро мы признаем собственное недостоинство и утверждаем надежду нашу в Его милосердии... С нашей стороны вера, молитва и смирение открывают в нас так горнему источнику благодати...

Собор был набит битком, так что барыни в нарядных платьях не могли даже помахать платочком от духоты. Но и эти барыни, и их мужья, и масса собравшегося духовенства, и простонародье из московских жителей, затаив дыхание, жадно внимали проповеди Филарета. Известно было об его учёности и строгости, но от первого слова ожидали чего-то особенного, самого важного и самого главного — и с умилением и радости» чувствовали, что получили желаемое.

В первые дни всё особенно трогало сердце Дроздова, и при всей своей сдержанности он частенько не мог сдержать слёз. «Когда я в первый раз вошёл в комнаты митрополита в Лавре преподобного Сергия, — писал он Евгению Казанцеву, — у меня покатились слёзы, горькия и сладкия. За 12 лет пред ним я входил сюда с трепетом, как один из малых подчинённых митрополита Платона. Мог ли я вообразить, что сам буду на его месте?»

Вслед за Евангелием из печати вышла Псалтирь, переведённая под контролем Дроздова, и он с радостью узнал 21 августа об одобрении работы государем. Осенью из духовной цензуры пришло разрешение на издание собрания всех его проповедей.

В сентябре он получил известие о скоропостижной кончине владыки Феофилакта, так жадно спешившего жить... Но стоило ли искать мятежных бурь? В письме к товарищу по троицкой семинарии архимандриту Гавриилу Розанову Филарет писал: «...не искушайте меня никакими предсказаниями. Долго ли между бурь? Надобно спешить к пристани». Вопреки его надеждам Москва не стала тихой пристанью.

В августе 1822 года архимандрит Фотий был назначен настоятелем первоклассного Юрьевского монастыря и приехал в Москву за сбором средств на его восстановление. Жил он во дворце графини Анны за Калужской заставой прямо по-царски. Ездил по городу каждый день, обозревая церкви, монастыри, Кремль. Спустя неделю соизволил появиться у владыки Филарета, где держал себя сухо и несколько начальственно. Свидание было недолгим, а вечером в кружке графини Анны Фотий рассуждал, что нашёл в Москве «совершенное оскудение подвижников».

— Двух только и открыл ревнителей веры: один — отец Михаил, священник Ризположенской церкви, другой — отставной чиновник Смирнов, у коего открылись глаза на службу его в столице. Книга его с обличением зловерия полезна. Ты, сестра, — повернулся он к графине, — дай ему на издание сколько можешь... А ересеначальников у вас много, ох, много!

Екатерина Сергеевна Герард молча слушала отца архимандрита, но её коробил высокомерный, поучающий тон Фотия. Владыка Филарет при всей своей славе и то более смиренен. Как ни любила Екатерина Сергеевна свою сестру Софью и графиню Анну, а не метла разделить их восхищение Фотием. Она смолчала, но полагала полной дуростью уничтожение графиней Анной в её дворце многих скульптур и картин, сочтённых Фотием «греховными», служащими лишь «похоти очёс».

Обсуждали недавнее посещение государем Валаамского монастыря, где победитель Наполеона смиренно преклонял голову перед простыми монахами, а от одного принял и съел репку. Дамы смахивали с глаз слезинки, выступившие от умиления, но Спасский перевёл разговор в тон обличительный:

   — Запретил государь все тайные общества, беспокоясь о благомыслии народа своего, но все ли следуют сему примеру? Не о Божиих делах помышляют многие вельможи-богоотступники, а об одном нечестии! — горячо говорил отец Фотий. — На них глядя, туда же и простой народ!.. Купцы у вас стали в театры ходить, а театр — бесовское служение, работа мамоне, мурование плоти... Сии языческих мерзких служб останки, капища сатаны, воды прелести диавольския и училища нечестия, сеть князя тьмы, зелёный сад насмешливый...

   — Простите, отец архимандрит, — воспользовался заминкой старый екатерининский вельможа князь Юрий Владимирович Долгорукий. — Что вы разумеете под «садом насмешливым»?

   — И пение, и комедии, и трагедии, и всякого рода представления и явления, — серьёзно отвечал тот. — Сие всё суть виды единой мерзости!

Лакей начал разносить чашки с чаем и тарелочки с бисквитами. Воспользовавшись этим, князь наклонился к сидевшей рядом Герард:

   — А ведь он искренен! И прав —отчасти!

   — II voit le diable ou n’existe pas... — так же понизив голос, ответила Екатерина Сергеевна.

Фотий остался посещением первопрестольной недоволен. Правда, денег он набрал благодаря графине более тридцати тысяч, да ещё духовная дочь просила принять в дар митру ценою в сто тысяч, однако же в обществе встретил явное нерасположение. Он надеялся на почётные и торжественные встречи, на приглашение для совместного богослужения, а холодная вежливость владыки Филарета его обидела.

Московскому архипастырю конечно же сообщили о раздающейся в его адрес критике попа Михаила и сочинителя Смирнова, коих поддерживает графиня Орлова. Ожидали громкого негодования и запретов, но владыка велел оставить сие дело без последствий.

Неспешно входил владыка Филарет в дела обширной епархии, вникая в сущие мелочи. По его настоянию в духовных школах к проповеданию стали привлекать способных учащихся. Он дозволил заменять толкование Священного Писания чтениями творений святых отцов в переводе на вразумительное русское наречие.

Благотворительность оставалась для него одним из важнейших дел, и в нём он нашёл для себя немалую опору в московской аристократии. Князь Сергей Михайлович Голицын, граф Потёмкин, Дмитрий Горихвостов, княгиня Волконская с готовностью отзывались на его приглашение помочь бедным сельским храмам или в выкупе православных из турецкого плена. Круг его знакомств сложился меньший, нежели в Петербурге, но отношения оказались теснее, доверительнее.

Петербург, однако, не оставлял его своим вниманием. Князь Александр Николаевич прислал ему короб отборных ревельских килек и письмо, в котором замечал: «...Вы говорите, что в Петербурге без вас и на пылинку пустоты не осталось, но я Вас могу уверить самым сильным доказательством в противном: по приезде Государя сюда мы имели разговор об одном деле, и Его Величество у меня спросил, надолго ли Ваше отсутствие будет из Петербурга, и когда я сказал, что два года, то Государь сказал: куда долго!»

По желанию императора архиепископ московский был вызван Синодом в Петербург для участия в решении насущных церковных дел. Сложилось так, что большую часть года ему приходилось проводить в невской столице, а со своею паствою — часть осени и зиму.

В августе 1822 года митрополит Серафим встретил его с ласковой настороженностью. Дроздов считался всеми человеком Голицына, и сколько ни наслышан был владыка Серафим о независимости и самостоятельности Филарета, всё же предпочёл держать его на расстоянии. С князем отношения у Серафима сразу не сложились. Владыка привык уже в епархии к определённой самостоятельности, теперь же он чувствовал себя одним из многих чиновников министра духовных дел, передающего ему указания даже не лично, а через директора духовного департамента, вольнодумца и масона Александра Тургенева.

Деятельность Библейского общества также всё более казалась митрополиту сомнительной. Князь, в свою очередь, выказал пренебрежение к Синоду и его главе. Все в Петербурге знали об их открытой неприязни. Тем не менее старик митрополит не спешил открыто встать на сторону противников князя. Удерживали его приобретённая с годами осторожность, а также — недоверие к людям типа отца Фотия и генерала Аракчеева. Первый был дремуч в своём незнании, второй — вовсе равнодушен к делам веры. Решительный и твёрдый характером Филарет неизбежно принудил бы его более ясно определить свою позицию... Так следовало удержать Филарета подалее от Синода.

Московский архиепископ встречен был холодно. Без долгих объяснений ему поручили выполнение высочайшего повеления: составление православного катехизиса, как начального учебника Закона Божия для духовных, светских и военных учебных заведений. Дроздову оставалось лишь поблагодарить за доверие.

Признаться, такой работе он был рад. Это было настоящее дело, действительно полезное для укрепления православной веры. И по характеру, и по склонностям своим он был готов именно к такому труду, многосложному и неспешному, предпочитая ровное горение свечи мгновенной вспышке молнии.

В середине августа князь Александр Николаевич пригласил на новоселье. Комиссии духовных училищ предложено было покинуть Михайловский замок, и для неё на Невском проспекте за двести восемьдесят тысяч рублей был нанят дом умершего портного Иоганна Фохта. Там же поселился обер-прокурор Святейшего Синода князь Мещёрский. Впрочем, гостей встречал и всем распоряжался Голицын.

Филарет полагал, что приглашённых будет немного, но, вопреки его ожиданию, у подъезда выстроилось более десятка карет и наёмных экипажей. Войдя в гудящую разговорами гостиную, московский архиепископ раскланялся со знакомыми и не успел присесть, как его захватил Лабзин, заговоривший, по своему обыкновению, насмешливо:

   — Слышали, ваше высокопреосвященство, о последней новости? Государь перед отъездом на конгресс в Верону изволил запретить все тайные общества. Славно, славно. У нас в Академии художеств подписки собирали. Что ж, я дал, только вот — что тут хорошего? Сегодня запретили ложи, а завтра — новый указ всем вступить в ложи. И вступят!

Лабзин коротко засмеялся. Филарет знал его словоохотливость, но особенное напряжение в голосе Александра Фёдоровича удивило. Вдруг догадался: положение его пошатнулось. Его сторонятся.

   — Ложи вреда не делали, — продолжал Лабзин, — а тайные общества и без лож есть. Вот у Родиона Кошелева, — повысил он голос, — собираются тайные съезды, и князь туда ездит. Кто их знает, что они там делают.

Проходящий мимо Кошелев лишь улыбнулся любезно. Вечер считался домашним, и потому гости были попросту, без мундиров, в чёрных и синих фраках, и всё же один выделялся скромностью наряда — одетый в потёртый коричневый сюртук князь Сергей Александрович Шихматов, как знал Филарет, подавший прошение о пострижении в монахи.

Подоспевшая хозяйка избавила владыку от Лабзина, и он вступил в разговор с графиней Татьяной Борисовной Потёмкиной, рассчитывая перехватить князя Голицына для совета по важному вопросу. Князь с молодым дипломатом Александром Стурдзой стояли в углу у окна, и Стурдза о чём-то горячо говорил. Странно. Горячность, как и любое открытое проявление чувств, в высшем свете была не принята, а тут собрались сливки петербургской аристократии. Впрочем, Стурдза был редкостью в чинном и теплокровном свете, не тая своего православия и нередко восставая против крайностей голицынского министерства (в этом он расходился со своей горячо любимой сестрой Роксаной).

Неторопливой походкой, вперевалочку вошёл в гостиную митрополит Серафим, сопровождаемый епископом Григорием Постниковым. Одним взглядом окинув залу, митрополит мигом увидел всех, оценил гостей и, раздавая благословение, направился к Филарету. Затеялся необязательный и долгий разговор. Хозяева пригласили к столу, и лишь после ужина, при разъезде Филарет подошёл к князю.

   — А, вот и вы!.. Владыко, вы отпустите свою карету, — полуприказным тоном, но с любезной улыбкой сказал Голицын. — Я вас довезу, а дорогой поговорим.

В мягких летних сумерках княжеская карета неслышно катилась по знаменитой торцовой мостовой. Голицын приказал кучеру ехать по Дворцовой набережной, а уже оттуда повернуть на Троицкое подворье. По набережной катили коляски с семейными парами, иные столичные жители совершали моцион и беседовали со знакомыми. Полиции не было видно, ибо государь отсутствовал в столице.

   — Озадачил меня сегодня Стурдза, — со вздохом признался князь. — Притиснул в угол и набросился на лабзинский перевод одной книги, Я, признаться, и журнала-то его не читаю, а он на память цитировал. Говорит, там распечатаны ужасные вещи, чуть ли не извращение значения и силы евхаристии. И будто бы виноват я, потому что считаюсь его цензором. Как быть, посоветуйте, владыко святый.

   — Верно то, что в изданиях Александра Фёдоровича встречаются мысли, враждебные Православной Церкви?

   — Но нельзя же вдруг запретить ему писать! Сочинения его полезны, а погрешности ненамеренны.

   — Не буду оспаривать вашего мнения, ваше сиятельство, хотя думаю иначе. Всё же есть выход из этого затруднения.

   — Да говорите скорее! — уставился на него князь.

   — Полагаю возможным вашему сиятельству с ведома государя объявить формально Лабзину, что у вас недостаёт времени заниматься цензурой его журнала, и чтобы впредь книжки «Сионского вестника» установленным порядком направлялись в духовную цензуру. Согласится он на это — ваше мнение о нём будет оправдано. Нет — злонамеренность его обнаружится во всей наготе своей.

   — Гм... — Голицын откинулся на подушку кареты. — Просто и достойно. Благодарю вас. Я и сам предпочитаю обходиться без резких жестов.

   — Ваше сиятельство, и у меня к вам вопрос.

   — Слушаю, слушаю, — любезно наклонил голову Голицын.

   — Вы знаете, что мне поручено от Синода составление катехизиса. Работу сию принял с радостью...

   — Кстати, знаете ли, что год назад государь предлагал написать катехизис покойному владыке Михаилу?.. Тот отказался, и я назвал вас. Но понадобилось согласие Серафима... Простите, я перебил вас.

   — В книге необходимым станет приведение цитат из Священного Писания. Полагаю приводить их на русском языке, как делал это в своём толковании на Книгу Бытия. Не вызовет ли сие неудовольствия государя?

   — Нисколько! — всплеснул руками Голицын. — Вы наш Григорий Богослов и Иоанн Златоуст, кто вам указчик? Работайте смело!

Филарет склонил голову перед чрезмерной лестью. Похвала такая опасна, не к добру. Он предчувствовал, что начатый труд немало принесёт ему скорбей... в коих князь окажется слабой защитой. Пусто так, но делать дело надобно.

Вскоре его опадения относительно Голицына отчасти подтвердились. Спустя месяц после его появления в столице из неё был выслан с жандармами Лабзин (после отступления князя отказавшийся от издания «Сионского вестника»). Повод мог быть сочтён равно и серьёзным и смехотворным. 13 сентября на собрании конференции Академии художеств президент Оленин предложил избрать в почётные члены академии графов Кочубея, Аракчеева и Гурьева. Лабзин подал голос:

   — Ваше высокопревосходительство, людей сих я не знаю, и о достоинствах их в сферах художества не слыхал.

   — Это знатнейшие лица в государстве, близкие к особе государя императора! — недовольно пояснил очевидное Оленин.

   — Ежели те особы выбираются потому, что они близки к особе государя императора, — с почтительным видом мгновенно ответил Лабзин, — то я, как вице-президент академии, предлагаю избрать кучера Илью Байкова, который гораздо ближе к особе государя императора, нежели названные лица.

В конечном счёте Академия художеств пополнения не получила, а Александр Павлович, раздражённый шуточкой с революционным душком, уволил Лабзина от службы и сослал в город Сенгилей Симбирской губернии. Прямой связи с мистическим течением тут не было, но опытные люди поняли, что ветры в Зимнем дворце меняют направление.

Тем не менее московского архиепископа там ждал ласковый приём. Александр Павлович был особенно внимателен к Дроздову, хотя внешне старался это не слишком показывать, дабы не озлоблять его недоброжелателей, ревнивых к царской милости. Известно было, что московские проповеди владыки Филарета доставляются в Зимний дворец с самою малою задержкой и самодержец всероссийский нередко сидит над ними вечерами.

Государь остыл к идее христианской церкви, хотя и не спешил от неё отказываться. Всё более занимал его вопрос о личном спасении его самого, императора и раба Божия. В проповедях Дроздова Александр Павлович находил ответы на многие занимавшие его вопросы.

Правда, личное общение с владыкой Филаретом утомляло. Дроздов никогда не отделывался в беседе пустыми фразами, у него всякое слово имело определённый смысл, но если бы только смысл... Император признавался себе, что не решился бы пойти к Дроздову на исповедь, стать его духовным сыном. И не потому, что опасался непонимания. Этот маленький монах нёс в себе такую силу веры, так просто и твёрдо смотрел на дела житейские и духовные, ясно различая ложное и истинное, что невозможно было не соглашаться с ним, но и трудно было жить по его высокой мерке. Лукавя со всем светом, Александр Павлович не мог лукавить с Филаретом. Мало того что тот сразу понимал всё сказанное и несказанное, но... ему стыдно было говорить не всю правду… и всю правду тем более стыдно.

Коробило государя и то, что в глазах Филарета он угадывал полное понимание своего состояния и переживаний о причастности к убийству родного отца, о тщательно подавляемом сластолюбии, о любви к фразе... Памятливый на обиды, он помнил w тень улыбки на лице Дроздова, когда в голицынской церкви осенью 1812 года объявил, что готов отпустить бороду и жить с мужиками в Сибири ради победы над Наполеоном — а ведь то была не ложь, а действительный порыв сердца... хотя Александр Павлович решительно не представлял себя с бородою.

Мало кто знал, разве что князь Голицын догадывался, какое большое место занимает владыка Филарет в мыслях государя, как доверяет он сорокалетнему архиерею.

К началу 1823 года катехизис был подготовлен, просмотрен епископом ревельским Григорием и владыкой Серафимом. В свет он вышел в мае, и вскоре потребовалось второе издание — так быстро расходилась книга. За понесённые труды государь наградил архиепископа московского орденом Святого Александра Невского.

В разнообразных хлопотах время бежало быстро. В середине лета владыка Филарет просил у государя увольнения во вверенную ему епархию на два года. Он не только ощущал свою вину перед москвичами, оставленными им хотя и по основательным причинам, но слишком надолго. Его тяготило числиться архиереем, хотелось самому каждодневно служить в московских храмах, заниматься консисторскими делами, наведываться в родную лавру... тем более что атмосфера в Петербурге сгущалась.

Борьба против Библейского общества и духовного министерства продолжалась. Первоприсутствующий в Синоде по-прежнему занимал позицию неопределённую, не выступая прямо против Голицына, но давая понять его противникам, что склоняется на их сторону. Обе партии желали активности московского архипастыря, а его эта потаённая грызня тяготила.

Договорившись загодя, Дроздов отравился к князю на Фонтанку, В странном доме жил Голицын. Внизу располагалось министерство, выше квартира князя, а ещё выше жили доверенные чиновники. Иной раз в подъезде сталкивались высокие духовные лица в монашеских одеждах и легкомысленные франты, пришедшие к Александру Ивановичу Тургеневу, бывшему не только директором департамента, но и известным всему Петербургу вечным хлопотуном по множеству и пустейших и важнейших дел. Он умудрялся занимать одновременно два-три места в разных учреждениях, оправдывая своё бездействие в одном огромной занятостью в других, но жалованье исправно получал во всех. Через Тургенева князь узнавал все литературные новости, благодаря ему же снабжал Филарета последними номерами журналов. Словом, дом был сущим Ноевым ковчегом.

   — Благословите, святый владыко, — склонил голову князь при виде архиепископа. — Прошу садиться. Сразу объявляю вам, владыко, волю государя: он изъявил соизволение на ваше увольнение. Его величество, правда, счёл срок два года слишком продолжительным... Сами знаете, дела в Синоде сейчас тонкие, и государю хотелось бы быть уверенным... словом, избежать любых неожиданностей. Как бы то ни было, бумага подписана! Вы могли бы завтра же отправляться в любимую всеми нами московскую глушь, если бы не одно обстоятельство... Чаю не желаете ли?

Он позвонил, и лакей внёс заранее закипевший серебряный самовар (князь знал, что Дроздов не любит очень горячий чай). Лакей разлил чай в белые тонкостенные чашки, поклонился и вышел.

   — Угощайтесь, владыко, — радушно пригласил хозяин. — Лимон, сухарики... Ох, болван, зачем молочник поставил в постный день! Простите... Вот, кстати, не видели, верно, «Литературные листки»? Очаровательное стихотворение Александра Пушкина «Птичка». Я вам рассказывал, сколь недоволен был государь его возмутительным вольнодумством, по рукам до сих пор ходят его сочинения прямо кощунственные, а всё же таки открылось у него сердце и доброму.

Князь надел очки, взял газетный лист и с чувством прочитал:

Я стал доступен утешенью; За что на Бога мне роптать, Когда хоть одному творенью Я мог свободу даровать!

А помните, как владыка Серафим предлагал его прямо в Соловецкий монастырь отправить? Но в наш просвещённый век за души и умы следует бороться не церковной ссылкой...

Дроздов слушал, потихоньку попивая чай. Он давно привык к говорливости князя, но сейчас хотелось слышать разъяснение странного полуразрешения на отъезд.

   — Признаюсь, владыко, я взволнован. Вы поймёте почему... Но прежде прошу вас о строжайшей секретности!

Дроздов удивлённо поднял брови.

   — Простите мне, святый отче, эти слова, но я в точности исполняю волю его величества. Итак, дело, которое вам доверяется, известно лишь самому государю, государыне, императрице-матери и двум великим князьям — наследнику-цесаревичу Константину Павловичу и Николаю Павловичу... Кроме них, об этом будем знать только мы с вами. Константин не так давно официально развёлся с женою и вступил в брак с этой полькой. Между нами говоря, он в Варшаве совсем ополячился!.. Государь дозволил ему вступление в брак с условием отказа от престола, и он согласился, променяв русский престол на смазливую паненку!.. Из этого вытекают важные государственные последствия. Хотя дело сие сохраняется в тайне, но следует оформить на бумаге происшедшие перемены.

Князь встал из-за маленького столика и вышел из гостиной в кабинет. Вернулся он скоро с небольшим кожаным портфелем, откуда достал запечатанный конверт.

   — Здесь, владыко, собственноручное письмо цесаревича с отречением от наследования престола. Государь повелел поручить вам написание проекта высочайшего манифеста о назначении наследником всероссийского престола великого князя Николая Павловича.

Дроздов был поражён открытой ему новостью. Как ни привык он уничижительно смотреть на суету государственной машины, но тут оказывался непосредственно причастным к будущему России, к судьбе династии, стоящей во главе огромной страны. «Помоги, Господи!» — мысленно помолился он.

   — Вам надлежит написать проект, коий через меня будет доставлен государю. Возможно, потребуются поправки. Окончательный текст акта останется в тайне, доколе не придёт время приведения оного в исполнение. Храниться ему надлежит, по мысли государя, в московском Успенском соборе с прочими царственными актами. Вручаю вам бумага! — С непривычно строгим видом князь передал конверт архиепископу.

   — Ваша светлость, прежде всего прошу передать его величеству мою нижайшую благодарность за доверие, коим почтён сверх меры, — ответил Дроздов. — Какое время дадено мне на работу?

   — Неделя-две. — Князь сделал неопределённый жест рукою.

   — И прошу вас передать мой почтительный совет государю, — Филарет несколько запнулся, — соображение, коим он конечно же волен пренебречь. Полагаю следующее; поскольку восшествие на престол происходит в Петербурге, затруднительно его соображение с манифестом, хранящимся за сотни вёрст, да ещё в тайне. Следовало бы во избежание всех возможных случайностей сделать с окончательного текста три копии, поместить их для хранения в Государственном совете, правительствующем Сенате и Святейшем Синоде, о чём сделать отметку и в тексте. Подлинный же акт, согласно воле государя, будет храниться в Москве.

   — Владыко! Вам цены нет! — всплеснул руками Голицын: — Как это мне самому в голову не пришло? Это же так очевидно?.. Вечером же скажу государю. А теперь — за работу! За работу!

Уже подойдя к двери гостиной, князь вдруг замедлил движение и резко поворотился.

   — Знаете ли, святый отче, — понизив голос едва ли не до шёпота, сказал он, — а ведь окончание царствования может произойти и до кончины Александра Павловича... храни его Господь!.. Никогда я с вами не обсуждал его величество, но нынче повод такой... Он подумывает о добровольном уходе от власти. Да-да! Всё даже не в словах, а в мыслях, интонациях, в глазах его... Уж я-то вижу. Но — секрет!

Дроздов пробыл в Петербурге более месяца. Текст акта был написан им за три дня и передан князем государю, который распорядился владыке «обождать». Между Тем по городу поползли слухи и догадки, чем вызвано пребывание московского архиепископа, высочайше отпущенного ещё в июле. Филарет томился, томился и наконец отправился в Царское Село к князю Голицыну.

Князь передал ему бумаги, в которых рукою государя некоторые слова и выражения были Подчёркнуты, их надлежало исправить. Объяснений о причинах задержания не последовало. Князь пребывал в рассеянном настроении и казался чем-то озадаченным. Через день исправленный текст был готов, и Дроздов наконец-то уехал в Москву.

Почти вслед за ним, 25 августа в Москву прибыл государь. 27 августа он прислал архиепископу утверждённый акт (с приложением в подлиннике письма цесаревича Константина) в запечатанном конверте с собственноручной надписью. «Хранить в Успенском соборе с государственными актами до востребования моего, а в случае моей кончины открыть московскому епархиальному архиерею и московскому генерал-губернатору в Успенском соборе прежде всякаго другого действия».

На следующий день в келью архиепископа в Чудовом монастыре пожаловал граф Аракчеев, в этот раз сумевший не пустить Голицына с государем в Москву, Дроздов был далёк от графа, но уважал его деловые способности.

   — Ваше высокопреосвященство, — получив благословение, заговорил Аракчеев. — Его величество прислал меня узнать, как именно намереваетесь вы внести доверенные вам документы в собор?

   — Завтра будет всенощное бдение. Прежде его начала войду в алтарь и возложу конверт в ковчег, никому его не открывая.

Аракчеев ничего не ответил и вышел. Он вернулся вскоре и с порога заявил:

— Государю не угодна ни малейшая гласность! За службою же собор будет наполнен разными людьми. Обдумайте способ совершить сие иначе.

В поддень 29 августа архиепископ московский направился в Успенский собор. Там ожидали его протопресвитер, ключарь и прокурор московской синодальной конторы с печатью. Владыка Филарет вошёл, и тяжёлые двери закрылись за ним. В приятной после солнцепёка прохладе и сумрачности-огромного храма он несколько раз осенил себя крестным знамением, приложился к образам Спасителя и Владимирской Божией Матери, после чего вошёл в алтарь.

При общем внимании был открыт ковчег государственных актов, куда архиепископ и положил принесённый пакет, показав печать императора. Ковчег был вновь заперт на ключ и запечатан прокурором синодальной конторы. Присутствовавшим была объявлена высочайшая воля: «Да никому не будет открыто о свершившемся!»

 

Глава 10

ПАДЕНИЕ ГОЛИЦЫНА

Министр духовных дел не сбавлял своей активности, тонким нюхом придворного ощущая назревающую угрозу. Он по-прежнему председательствовал в Библейском обществе, внимая уверениям о том, что в самом распространении Библии содержится новое излияние Святого Духа на всякую плоть, что с помощью одной книги возможно будет христианству исторгнуть обветшалые пелены, обойтись без церкви и достигнуть соединения в духе Божественной Истины. Но неверно было бы свести деятельность общества лишь к активности рьяных мистиков.

В Москве в начале марта 1824 года архиепископ Филарет созвал членов московского отделения общества на генеральное собрание для выслушивания отчёта за прошедший год. Заседали не в здании общества на Лубянке, а в митрополичьих покоях Чудова монастыря.

— Слышу голоса: какую нравственную прибыль принесло Библейское общество? — начал своё выступление Дроздов. — Един Сердцеведец может верно исчислить и оценить плод духовный, какой в сердцах рождается. Нам же следует думать не об оценке трудов, а прилежно возделывать порученный виноградник Господень... Если бы в стране, страждущей скудостью хлеба, составилось общество пропитания, собрало пособия, открыло по местам продажу хлеба по умеренной цене, а для неимущих безденежную раздачу — чего более можно требовать?.. Учитель наш святый Иоанн Златоустый прямо говорил о потребности чтения Священного Писания и поучения в нём и для мирских людей, а не для одних монахов. Почто не приемлете Слово?..

Выписка из журнала о состоявшемся собрании была напечатана в «Московских ведомостях», что вызвало бурю возмущения в рядах петербургских противников, во главе которых встали престарелый адмирал Шишков и царский наперсник Аракчеев.

Раздавались голоса о шаткости положения Дроздова, о том, что «мода с него спала», и это не могло не задевать владыку Филарета. Он отвечал на злорадство врагов и недоумение друзей в своих проповедях.

—...Ни в каком случае не расточай безрассудно слова, — говорил он в день Благовещения, разумея столько же православных иереев, сколько и чужих проповедников, журнальных сочинителей, всякого поучающего. — Если Словом Бог сотворил все, а человек сотворён по образу Божию, то какие величественныя действия надлежало бы производить слову человека! В самом деле, оно исцеляло болящих, воскрешало мёртвых, низводило с неба огнь, останавливало солнце и луну... Оно претворяло и претворяет растленных грехом человеков в новую тварь, чистую и святую... Так давай себе размыслить, во благо ли тебе и другим будет слово, которое ты рождаешь в мире и которое, как бы ни казалось малым или ничтожным, будет жить до последнего суда и предстанет на нём в свидетельство или о тебе, или против тебя...

Весною в Архангельском соборе он произнёс проповедь в день Вознесения Господня, в которой предложил свой ответ на волнующий многих вопрос:

—... Не увлекайтесь любопытством или легковерием, когда христиане, думающие знать более, нежели сколько дано от Христа, будут исчислять нам времена царствия его и определять лета чаемаго явления Его... Старайтесь лучше познавать грехи свои, исчислять падения и находить им пределы в покаянии.

Владыка Филарет редко допускал в проповедях личные мотивы, но в трудное время мог ли он не задумываться о своей участи? В речи к епископу дмитровскому Кириллу по рукоположении его владыка излагал как бы своё credo:

—...тщися и ты как можно более служить ради любви, ради смирения... Дерзай и ты за Ним идти, да свидетельствуешь истину, не страшась врагов ея и не смущаясь видом сильных земли...

В «Московских ведомостях» архиепископ распорядился напечатать известие о быстрой продаже в уездных городах всех пятисот экземпляров Божественного: Писания и о том, что просят прислать ещё в большем количестве. В Богородске Новый Завет на русском языке покупали даже старообрядцы. Что бы ни говорили, а дело шло.

Как-то в гостях у Авдотьи Николаевны Мещёрской архиепископ был непривычно добродушен и весел, и Екатерина Сергеевна Герард решилась задать ему мучивший её вопрос:

   — Верно ли, владыко святый, что вас намереваются наименовать экзархом Грузии?

   — Монах, как солдат, — спокойно ответил Филарет, — должен стоять на часах там, где его поставят, идти туда, куда пошлют.

   — Неужели, владыко, — воскликнула хозяйка, — вы поедете в эту ссылку?

   — Ведь поехал же я из Твери в Москву, — улыбнулся Филарет.

28 февраля 1824 года в Петербург по настоянию Аракчеева был вызван архимандрит Фотий. Если Шишков кипел от перевода Священного Писания на «простонародный язык», если граф Аракчеев вознамерился стать единственным доверенным лицом государя, то Фотий помышлял лишь о борьбе с князем-еретиком.

Это, впрочем, ничуть не мешало ему встречаться с Голицыным в доме графини Анны, часами беседовать с ним, войти в полное доверие и принять на себя роль духовного наставника человека, которого он вознамерился погубить во что бы то ни стало. Повод годился любой.

В то самое время член Комиссии духовных училищ Ястребцов издал перевод книги «Воззвание к человекам о последовании внутреннему влечению духа Христова». Книга была в комиссии одобрена и разослана по духовным и светским учебным заведениям. По поручению митрополита Серафима было подготовлено обличение, где доказывалось, что «сия нечестивейшая, революционная книжица — воззвание к бунту, дерзкое, лукавое воззвание противу православной церкви, противу правительства и гражданского порядка. Книга сия в Париже была издана за два года перед революцией, отчего ясно можно видеть, что злодейство втайне готовится и в России». Донос через графа Бенкендорфа был доведён до сведения государя.

А в гостиной графини Орловой по вечерам вещал отец Фотий:

— Сколько зрим мы поборников учений еретических? Тьмы. Но нельзя сим устрашаться. Поборите голову змия, и он падёт. Так восстанем противу нечестивцев, противу верхушки их!.. Дала мне сестра Анна сочинение владыки Филарета, коего причисляют к учёнейшим, «Записки на Книгу Бытия», с вопросом, читать ли?.. Пролистал сей труд и принуждён был умыть руки после сего, Он и так называемая «Библейская история» не заслуживают внимания верных христиан. Филарет осмелился назвать «библейскою историей» сочинение, в коем говорится о лицах, вовсе не упоминаемых в Библии!.. Худой дух идёт из академии. Хвалят сочинения Герасима Павского — знал его, в обращении приятен и много учен, но в писаниях вышедших сам сатана глаголет его устами! Берегитесь, братья и сёстры! Рядом враг, близко!..

Недовольство голицынским управлением нарастало. Действия его сподвижника Михаила Леонтьевича Магницкого в Казани осуждались повсеместно. Магницкий, человек легкомысленный и честолюбивый, испытал уже превратности судьбы. Будучи правой рукой Сперанского, он был арестован и сослан вместе с ним, вместе с ним же оправдан и возвращён в Петербург. Там каждое воскресенье он приходил в домовую церковь князя Голицына и на видном месте усердно клал земные поклоны. Трудно было его не заметить. Магницкий сумел войти в доверие к Голицыну, стал членом Комиссии духовных училищ, активистом Библейского общества. Назначенный губернатором в Симбирске, завёл там отделение общества, в которое побуждал вступать всех чиновников и дворян. Устроил на площади города публичное сожжение сочинений Вольтера и подобных вольнодумцев, кои отлично знал, будучи сам до ссылки открытым безбожником. За сей подвиг он получил назначение попечителем Казанского учебного округа.

При решении вопроса император, выслушав ходатайство князя, отложил бумагу и взглянул с иронической улыбкою:

   — Так ты того твёрдо хочешь?

   — Да, ваше величество, я уверен, он хорошо будет исполнять свою должность, — ответил Голицын.

   — Пусть будет так! — Александр Павлович взял перо, но вновь обратился к князю: — Я наперёд тебе говорю, что Магницкий будет первым на тебя доносчиком!

Голицын недоумевал и досадовал на доверчивость государя к дурным слухам.

А Магницкий разворачивался вовсю. В Казани ханжа обвинил лучших профессоров университета в неблагочестии и уволил. Анатомические препараты были изъяты из шкафов медицинского факультета и захоронены на ближайшем кладбище. Одобрение сих действий со стороны отца Фотия получило известность в столице.

Превзойти Магницкого задумал попечитель Петербургского учебного округа Дмитрий Петрович Рунич. Он распорядился выкрасть конспекты лекций нескольких профессоров университета и написал на них министру донос. Князь Александр Николаевич несколько растерялся, читая такие перлы: «...Хотя в тетрадках Плисова не найдено ничего предосудительного, но это самое и доказывает, что он человек вредный, ибо, при устном преподавании, мог прибавлять, что ему вздумается». Однако отступать князю было уже невозможно. Три профессора были уволены: Рунич получил орден Святого Владимира 2-й степени. (Когда он явился с официальным представлением по этому поводу к великому князю Николаю Павловичу, тот иронически поблагодарил его за изгнание Константина Ивановича Арсеньева, который смог теперь всё своё время отдать Инженерному училищу, и попросил выгнать из университета ещё нескольких способных преподавателей).

Однако когда Магницкий появился после «казанской битвы» в столице, он мигом почуял перемену в соотношении сил и не колеблясь перебежал к сильнейшему. Не говоря никому, он съездил в аракчеевское имение Грузино, где имел продолжительную беседу с хозяином и даже составил бумагу с описанием тонких моментов в деятельности духовного министерства и Библейского общества. С сей бумагой граф ознакомил Шишкова и митрополита Серафима. Первый бросился писать очередное обличение, второй всё ещё колебался.

Эти колебания в архиерейской среде хорошо чувствовал князь. Он пытался перетянуть на свою сторону тех, кто сторонился партии его врагов. Архиепископ Антоний показал свой характер, когда на заседаниях Синода не согласился на развод великого князя Константина Павловича с женою, за что и был отправлен на епархию. Теперь же, увидев Антония в столице и надеясь на его память об обиде, князь Александр Николаевич подступил к нему с разговорами о «церкви, которая должна быть в сердце».

— То-то и беда, ваше сиятельство, — с готовностью отвечал архиепископ, — что часто вместо церкви находишь в иных сердцах только колокольню. Благовестят, благовестят, а как подойдёшь к мнимой церкви, то не найдёшь ни Божией службы, ни того, кому бы совершать оную. Одни колокола, в которые звонят мальчишки.

Князь сжал губы и отошёл молча.

Для отца Фотия открылись двери всех аристократических салонов Петербурга. Слушали его почти с благоговением. У графини Анны собрания стали ежедневными. Митрополит Серафим всё ощутимее благоволил к Спасскому. Как ни удивительно, но и Голицын поддался чарам Фотия. Бедный князь...

Фотий же имел свой план. Голицын устроил ему аудиенцию у государя.

Идя по лестницам, залам и коридорам Зимнего дворца, Фотий покрывал крестным знамением как себя, так и стены, двери, окна, часовых с ружьями, лакеев в напудренных париках, генералов, придворных, — он чуял вокруг тьмы сил вражиих.

Распахнулись высокие бело-золотые двери, и он вошёл.

Александр Павлович с любопытством всматривался в необыкновенного монаха, о котором столько был наслышан от самых разных людей. Ему хотелось воспользоваться лорнетом, но он опасался, что это может гостю не понравиться. Сделав несколько шагов навстречу, царь сложил руки и склонил голову в ожидании благословения.

Фотий, не обращая на него внимания, искал глазами образ, дабы перекреститься, но не видел икон на стенах и в углах огромного императорского кабинета.

Александр Павлович отступил и с недоумением смотрел. Фотий опустил глаза долу, совершил про себя молитву и тогда занёс руку для благословения, кое император послушно принял и поцеловал горячую, жилистую руку монаха. Фотий тотчас достал образ Спасителя, дал приложиться и вручил в дар императору.

   — Я давно желал тебя видеть, отец Фотий, и принять твоё благословение, — с некоторым усилием говорил по-русски Александр Павлович, привыкший беседовать на религиозные темы на французском, английском или немецком языках.

   — Яко же ты хощешь принять благословение Божие от меня, служителя святого алтаря, то благословляю тебя, глаголя: «Мир тебе, царю, спасися, радуйся! Господь с тобою буди!»

Александр Павлович взял его за руку и усадил на стул, сам сев напротив. Он сразу понял, почему монах так заинтересовал многих в столице: в Фотии ощущалась огромная сила, видимо, питавшая его уверенность в себе.

Император попросил гостя рассказать о службе в кадетском корпусе. Другим горел Фотий, но принуждён был сказать несколько слов о корпусе, одобрил начальника, а дальше без перехода заговорил о церкви, вообще о вере и спасении души, похвалил митрополита Серафима, осудил зловерие и соблазн, указал на усиление потока нечестия, прикрываемого лукавым обманом:

— Евангелие в храме стоит на престоле, и народ смотрит на него с благоговением. Из распоряжений Библейского общества выходит, что Библия и Новый Завет могут валяться в кабаках, в шинках и других подобных местах. Где уважение к Священному Слову? Где трепет и страх сердечный? Ничего нет! Подрыв власти и духовной и светской! Змей революции так пасть разевает!

Говорил? Фотий полтора часа и нисколько государю не наскучил. Александра Павловича чрезвычайно беспокоила угроза революции, откуда бы она ни исходила — из мужицких изб или аристократических салонов. Он отказался от идеи преобразований, «лишь расшатывающих устои», по совету государственных людей. Теперь же оказывалось, что ту же настороженность к новизне любого рода питают и духовные.

Из Зимнего дворца Фотий отправился к графине Анне, рассказал ей, что считал нужным, а в лавре поведал митрополиту о милостивом царском внимании, и на следующий день Серафим представил архимандрита Фотия к награждению золотым наперсным крестом. К Голицыну Фотий не поехал, но тот сам навестил его в лавре и устроил ему аудиенцию у вдовствующей императрицы. У Марии Фёдоровны Фотий уже нетолько обличал неверие, но и прямо осуждал Голицына, Тургенева, Попова, заодно и Филарета, к которым Мария Фёдоровна давно питала нерасположение.

Аракчеев выжидал и дождался. Вышла из печати книга немецкого пастора Госнера с очередным толкованием Библии под названием «Дух жизни и учения Христова в Новом Завете». Переводчиком её был Василий Михайлович Попов, один из ближайших к Голицыну людей, Тут уж князю было не отвертеться.

Люди Магницкого выкрали из типографии Николая Ивановича Греча корректурные листы книги, которые тут же через Аракчеева дошли до митрополита Серафима. Владыка поручил своему викарию написать обличение на Госнера, но епископ Григорий Постников, следуя совету друга Филарета, отказался.

Архимандрит Фотий, когда книга вышит из печати, объявил о своём видении и откровении. Он видел во сне царя; которому на ухо объяснил, где, како и колико вера и церковь обидима есть. И царь обещал всё исправить!.. Ярость Фотия в отношении еретика Госнера не имела границ. Ещё более подогрело его известие о том, что Голицын выхлопотал у государя субсидию в восемнадцать тысяч рублей на покупку дома для проповеднической деятельности Госнера. Фотий стал открыто обличать; Голицына во всех аристократических салонах, а митрополиту прямо сказал, что следует немедля доложить государю о вреде богоотступника Госнера для православия.

В два дня Фотий написал обличение против госнеровского сочинения:

«Диавол духовных и мирских искусил через учение своё и явил слабость веры и хладность любви в них к Богу. И в духовных академиях занимаются наукою, а о вере забыли... Госнеровское сочинение есть одна публикация нечестия, неверия, возмущения и знак, что Госнер есть не просто человек, а во плоти диавол, человеком представляющийся. Оно всё заключает в себе внушение и действо явно и тайно противу Истины Евангельской, противу Престола Царскаш, лично противу царя Александра Павловича, противу учения Церкви и всякаго гражданскаго порядка...»

При обсуждении книги Госнера в Синоде митрополит Серафим столь горячо обрушился на неё, что князь Голицын вспылил и ушёл. На следующий день в заседании комитета министров единогласно был одобрен доклад адмирала Шишкова о признании книги Госнера «оскорбительной для господствующей в государстве нашем Греко-Российской веры». Постановлено было предать книгу сожжению (что и было исполнено на кирпичном заводе Александро-Невской лавры). Долженствовало теперь нанести решающий удар.

Фотий стал писать лично государю. Свои письма он передавал через обер-полицмейстера Гладкого и генерал-адъютанта Уварова, который жил во дворце и был доверенным лицом государя. Первое послание он отправил 12 апреля 1824 года, второе 19 апреля, третье 29 апреля.

Фотий верно понял умонастроение государя, а что не понял, ему растолковали в гостиных. «Как пособить, дабы остановить революцию? — задавался он вопросом в третьем послании. — Надобно: а) уничтожить министерство духовных дел, а другая два отнять от настоящей особы; б) Библейское общество уничтожить на том основании, что Библий напечатано много и оне теперь не нужны; в) Синоду быть по-прежнему, и духовенству надзирать за просвещением, не бывает ли где чего противного власти и вере; г) Кошелева отдалить, Госнера выгнать, методистов выслать хотя бы главнейших...»

Ждали реакции государя, но тот молчал. Однако в день Пасхи он не принял Родиона Кошелева с обычным поздравлением. Кошелев поспешил рассказать о неприятности Голицыну. Князь задумался. Он не всё знал, но чувствовал, как подкапываются под него враги во главе g графом Алексеем Андреевичем, которого государь ценил за бескорыстие и непричастность к мартовскому перевороту. Аракчеева князь сдержать не мог, а вот не допустить к государю митрополита было необходимо.

Приехав в день Пасхи в лавру с поздравлениями, Голицын как бы между прочим обмолвился владыке, что император уехал в Царское Село и приёма не будет. Серафима это озадачило. Планы недругов князя были согласованы, и митрополит должен был нанести последний удар в разговоре с государем. Теперь же наступила неопределённая пауза... Опасно...

Тут доложили о приезде графини Орловой-Чесменской. Владыка поделился с ней своим огорчением, а графиня Анна удивлённо подняла брови:

   — Да я только что видела государя на Царицыном лугу!

   — Вот оно что... Но утренний выход я пропустил, а день моего доклада не скоро...

   — Так поезжайте прямо сейчас! — посоветовала графиня. — Если с поздравлением, можно без всяких докладов.

Митрополит и отправился. Александр Павлович встретил его ласково.

   — Ваше величество! — решительно начал митрополит. — Потребны меры неотложныя и скорыя против нарастающего зла. Своим указом вы запретили все тайные собрания, но осталось Библейское общество... Мирские люди в еретическом платье, из разных сект хотят уничтожить православие. Выдумали какую-то всемирную библейскую религию, распространяют еретические книги, и все помышляют, что дело идёт без высочайшей воли... а во главе стоит князь Голицын!

   — Владыко, — миролюбиво отвечал император, — вас кто-то настраивает против князя. Он истинный христианин.

   — Не смею возражать, ваше величество. Однако именно он явно разрушает церковную иерархию, покровительствует Татариновой, Госнеру...

   — Князь не подданный мой, а мой друг. Я не имею возможности переубедить его.

   — Вы, ваше величество, имеете возможность почтить князя всячески... Он управляет в трёх местах, а действует во вред и православию, и просвещению... разве что на благо почтового ведомства...

Александр Павлович всё понял, но ясного ответа не дал, хотя и горячо поблагодарил за предупреждение и раскрытие зла. Наслышанный о скрытности императора, митрополит Серафим уже сожалел о своей горячности. А ну как удалят не князя, а его самого? Но обратного хода не было.

Голицын тут же узнал о встрече и поспешил... к Фотию!

Отец архимандрит жил в доме графини Орловой. Князя знали, и потому он прямо прошёл в кабинет, где прошив дверей, у поставленного зачем-то аналоя, со значительным видом стоял Фотий.

Князь, по обыкновению, хотел принять благословение, но отец архимандрит остановил его.

   — Прежде не дам благословения, покуда не отречёшься от богоотступных дел своих! Покровительствовал иностранным лжеучителям? Они восстают против церкви и престола!

   — Отче Фотие, — спокойно отвечал князь, — ты отлично знаешь, что действовал я по воле государя. Теперь же невозможно возвратиться назад.

   — Поди к царю! — грозным голосом возопил Фотий. — Стань пред ним на колени и скажи, что виноват, что сам делал худо и его вводил в заблуждение!

Всегда приветливое и улыбчивое лицо князя; изменилось. Он отбросил сдержанность, ибо резкость монаха переходила все границы приличия.

   — Какое право имеешь ты говорить со мною таким повелительным тоном?

   — Право служителя алтаря Божия! — с остановившимся взором твёрдо отвечал; Фотий, не страшась в эту минуту ничего. — Могу в случае упорного пребывания твоего в злочестии предать тебя проклятию!

— Остановись, отче!— сердито закричал Голицын, — Увидим, кто из нас кого преодолеет!

Потеряв свою степенность, он в гневе выбежал из кабинета, а вслед ему Фотий громко возглашал:

— Анафема! Да будешь ты проклят!

В шестом часу вечера тою; же дня митрополиту привезли вызов от государя. Нерешительный старик вновь заколебался и заговорил о телесной слабости, но Фотий сам: под руки: свёл его в карету, захлопнул дверцу и приказал кучеру ехать прямо во дворец, Он остался в лавре ждать возвращения владыки: Суетившийся Магницкий предложил на всякий случай проследовать за митрополитом, и Фотий позволил.

Часы пробили восемь, девять, десять ударов... В распахнутую форточку из лаврского сада доносился; свежий! дух земли, набирающей силу зелени и свежего речного ветра. Это раздражало монаха, привыкшего к тёплой духоте кельи, но Фотий боялся пропустить возвращение митрополичьей кареты. Он сел на широкий подоконник в кабинете митрополита и всматривался в ночной мрак, напрягаясь при всяком стуке. Пробило: полночь.

Секретарь митрополита высказал догадку: не засадили ли почтенного архиерея за чрезмерное усердие куда подальше? «Не захворал ли со страху?» — подумал Фотий, не допуская мысли, что государь может переменить своё мнение.

В это время кавалер владимирского ордена ёжился от свежего ветра с Невы под аркою Главного штаба. Магницкий и хотел бы подойти поближе ко дворцу, дабы не пропустить нужную карету, но опасался внимания караула.

В первом часу пополуночи в ворота лавры тихо въехала карета, а за нею Магницкий на извозчике. Задремавшие Фотий и секретарь их не сразу и заметили.

Владыка Серафим молчал, был тих и видом усталый безмерно. Он потребовал переменить бельё, мокрое от пота. Фотий не спускал с него глаз.

— Все, слава Богу, хорошо, — повернулся к нему митрополит. — Слава тебе, Господи!

Князь Александр Николаевич к утру следующего дня знал о происшедшем. Искушённей в придворной жизни, он не колебался в своём решении. Следовало пойти навстречу воле государя и, отдав уже потерянное, сохранить высочайшее благоволение. К часу пробуждения Александра Павловича он был в Зимнем дворце. Камердинер предупредил, что у государя болит нога, но доложил.

Голицын вошёл в императорский кабинет и увидел государя, полулежащего на узкой походной кровати. По обыкновению, Александр Павлович усадил его справа от себя, у маленького столика.

   — Слушаю тебя.

Голицын глянул в поблекшие голубые глаза, ощутил настороженное ожидание царя и, коротко вздохнув, заговорил:

   — Давно уж, государь, собираюсь я с духом, чтобы осмелиться доложить вашему императорскому величеству о желании моём уволиться от всех моих должностей. Я чувствую, что на это пришла пора.

   — А я, любезный князь, — с облегчением перебил его Александр Павлович, — хотел объясниться с тобою чистосердечно. В самом деле, — вверенное тебе министерство как-то не удалось. Я думаю уволить тебя от звания министра и упразднить это сложное министерство. Но принять твою отставку я никогда не соглашусь.

   — Государь! — с чувством облегчения (всё уже позади!) и чувством горечи (свершилось!) произнёс Голицын, — Я устал, прошу вас...

   — Нет, никогда! — с тем же чувством облегчения отозвался император, не любивший тяжёлых сцен. — Ты верный друг всего моего семейства и останешься при мне. Я прошу тебя оставить за собою звание члена Государственного совета и директора почтового департамента. Так я не лишусь твоей близости, твоих советов.

И они расцеловались, взаимно довольные друг другом.

15 мая 1824 года последовал высочайший указ об отстранении князя Голицына от управления министерством духовных дел и народного просвещения, о разделении их вновь на два ведомства и ведении дел по прежним порядкам.

«Благовестую вам радость велию! — писал митрополит Серафим московскому первосвятителю. — Господь Бог услышал наконец вопль святыя церкви своея и освободил ея от духовного министерства, сего ига египетскаго, под коим она несколько лет стенала...»

Митрополит, однако, не счёл нужным сообщить о вдруг возникших сомнениях относительно филаретовского катехизиса. У него на столе лежало несколько отрицательных отзывов, из коих самым значимым был отзыв отца Фотия: «...Во граде святаго Петра есть многа вода: 1) Едина река Нева, и как в ней добра и чиста вода! У ней три рукава главныя, не беда, если есть и прибавка истоков ея. 2) Есть и канавы, три или четыре, или более, не ведаю. Но что в них за вода? Вода, но канавная. Какова? Всяк знает про то. 3) Что река Нева, то Катехизис Петра Могилы, яко в трёх рукавах, в трёх частях своих о вере, надежде и любви. А что канавная вода, то новоизданный Катехизис, но пьют люди и канавную воду...»

 

Часть четвёртая

МОСКОВСКИЙ АРХИПАСТЫРЬ

 

Глава 1

КАТЕХИЗИС

Дела епархиальные шли своей чередой, а над головою московского владыки нависла туча, пришедшая из Петербурга. Казалось, устранение Голицына умерит усердие его противников, стремившихся, судя по всему, лишь отодвинуть князя от трона. Как бы не так! Отныне их мишенью становился архиепископ Филарет. В повседневных заботах своих волею или неволею помнил об этом владыка.

В марте 1824 года дворянскую Москву взволновала смерть графини Лизы Ростопчиной, младшей дочери отставного генерал-губернатора. Пойдя внешностью не в батюшку, Лиза была красавицей, а от отца унаследовала искренность и пылкость чувств. Всего второй год выезжала она в свет, но обратила на себя общее внимание. Кумушки судачили, что после замужества двух старших сестёр на её долю достанется невеликое приданое, но в том, что за предложениями дело не станет, не сомневался никто. Сам граф Фёдор Васильевич свою младшенькую любил особенно.

Заболела графинюшка как-то вдруг, нечаянно, простыв при разъезде с бала у Разумовских. Она не жаловалась, и нянька, бонна и графиня Евдокия Петровна не заметили ни лёгкого жара, ни кашля, а усталость приписали девическому возрасту. Болезнь хищно и жестоко набросилась на бедную и скрутила её в неполный месяц.

Отец созвал несколько консилиумов, но доктора утешить его не смогли, и он совсем потерял голову. Мать же, напротив, и в горе сохранила самообладание. Графиня Евдокия Петровна стала совсем уже француженкой не только по языку, но и по вере, втайне от мужа перейдя в католичество и, к его немалому горю, обернувшись совершенной фанатичкой. Сын и старшая дочь отдалились от матери, но вторую дочь Софью она обратила на свой путь и выдала замуж за сына пэра Франции. Теперь, побуждаемая своим духовным отцом, она вознамерилась обратить на этот путь уходящую из земного мира Лизу.

Мысль об этом и в голову не приходила графу Фёдору Васильевичу. Прямая и открытая натура его противилась всякой хитрости и лжи, и, как ни был он теперь чужд своей жене, считавшей мужа «проклятым еретиком», он доверил ей — родной матери — уход за умирающей. После страшного открытия он не разговаривал с женою, передавал ей своё мнение через слуг. Так и сейчас, он просил её не медля позвать священника из приходской церкви. Но иное было на уме матери.

Ближе к полуночи, когда в доме всё затихло, её компаньонка впустила в дом католического священника из собора Святого Людовика. Нянька была отправлена в девичью с приказанием прежде ударить графа, что дочери лучше и она спит. А тем временем кюре читал над головою Лизы свои молитвы. Лиза была в сознании, но сил сопротивляться у неё уже недоставало. Она лишь закрывала глаза и мотала головой по подушке. Когда же кюре достал облатку и поднёс ко рту девушки, Лиза громко и внятно сказала: «Нет!»

Кюре вопросительно посмотрел на графиню.

— Vous n’avez pas compris, — отвечала та. — Ne hii croyez pas! Faites ce qui je vous dis!

Она и верная компаньонка прижали бившуюся под их руками девушку к постели, а кюре засовывал ей в рот католическое причастие. Последним усилием жизни Лиза выплюнула облатку и, откинувшись на подушку, испустила дух. (Подробности вышли на свет позднее из рассказа бонны, тайком подсмотревшей ужасную сцену).

Наутро графиня объявила мужу, что их дочь перед смертью обратилась к истинной вере. Потрясённый Фёдор Васильевич в это поверить не мог. Ничего не отвечая жене, он послал за приходским священником, который у тела умершей столкнулся с католическим кюре. Оба ушли, не сотворив положенных молитв. Ростопчин бросился к архиепископу Филарету, страшась уже не за жизнь дочери, а за её душу. Владыка внимательно вызнал все обстоятельства дела и приказал схоронить Лизу по обряду Православной Церкви, что стало для отца немалым утешением в горе. Графиня Евдокия Петровна отказалась поехать на кладбище (как позднее не поехала на погребение мужа).

Непростая и, казалось бы, сугубо семейная история сия в Петербурге была воспринята неоднозначно. В вину владыке Филарету ставили одновременно и возрастание в первопрестольной влияния католичества, и ухудшение отношений с христианнейшей Францией и святым престолом в Риме. Будь то открытые обвинения, мог бы оправдаться, а тут — намёки и сожаления. С получением известия о смещении князя Голицына машина слухов набрала полные обороты.

Монашеский удел — бесстрастие, но как избежать борения страстей при разговорах духовных и светских лиц на темы, тебя волнующие, при чтении писем с новостями, тебя напрямую касающимися, при ночных думах, в которые втискивались то горечь, то опасение, то отчаяние, то гнев?..

В первых числах июня владыка Филарет оставил Москву и отправился в поездку по епархии.

Весна в том году выдалась поздняя, и теперь перемены в природе совершались с неуловимой и чудесной быстротою. Из Москвы выехали в пору появления листвы на липах и тополях, а на подъезде к Николо-Перервинскому монастырю глаз обрадовала берёзовая аллея с волнующейся под ветром сочной зеленью.

К Перерве у владыки было особенное отношение из-за духовной семинарии, расположенной при монастыре, да и просто нравилась ему сия тихая обитель. С ректором обговорил вопросы перехода семинарии из такой-то дали в Москву, в Заиконоспасский монастырь, а взамен об основании здесь духовного училища. На годовом акте сам вручал отличившимся в награду новенькие книги Евангелия и катехизиса. С настоятелем решил вопрос о ремонте старых патриарших палат и храма при них, щедрой рукой отпустив больше запрошенного.

Вечером был на всенощной в храме Святителя Николая, а затемно с радостью отстоял утренние часы, полунощницу, изобразительные и отслужил литургию в другом храме, посвящённом преподобному Сергию. В обычном укладе жизни следование монашескому уставу было для него затруднительно, но с тем большим умилением он подчинялся древним иноческим правилам в своих странствиях. Откушав чаю, двинулись на Можайск.

По утреннему холодку резво бежала четвёрка лошадей. Кучер Евфаф лишь высматривал колдобины да ухабы на дороге, чтобы не обеспокоить его высокопреосвященство.

Бледно-голубое небо было почти сплошь закрыто степенно плывущими пышными облаками. Налево и направо от дороги возникали то перелески, то деревеньки, пустынные из-за летней страды: мужики пахали и бороновали, в иных местах уже и сеяли. Бабы были заняты на огородах. Светлоголовые ребятишки мелькали то на спине идущей по пашне лошадки, то на огороде рядом с матерью или бабкою, то с хворостиною в руке стояли подле белых и серых коз. На выгонах лениво щипали траву отощавшие за зиму коровы.

Бедна и скудна достатком оставалась жизнь крестьянская, но всякий раз радовалось сердце владыки Филарета внутреннему покою и ладу этой жизни. И сколько ни знал он о мужицких волнениях, вспыхивавших в разных местах империи от жестокости помещиков, от отчаянной бедности, от неудержимой жажды воли, а всё ж таки была в неспешной их жизни та исконная правда, которую давно потеряли в городах.

6 июня после литургии в соборе города Вереи владыка сказал слово, в котором отозвались его думы последних дней:

—...Нельзя, по-видимому, опасаться, чтобы кто из нас отступил от свидетельства Божия так далеко, чтобы возвратиться к заблуждениям языческим или неведению иудейскому. Но могут быть люди, который нарушают чистоту веры Его и отступают от единства Церкви Его... Не работаем ли больше, нежели Богу, богатству? Не служим ли идолам страстей? Не хочет ли гордость наша поставить нас самих идолами для других?..

И вновь дорога. И вновь постукивают лошадки копытами по ещё не пыльной дороге, редкие прохожие сдирают с головы шапки и низко кланяются. Управляющий имением московского генерал-губернатора, князя Дмитрия Владимировича Голицына, специально нашёл высокопреосвященного, чтобы пригласить отдохнуть, но владыка отказался. Он не устал, напротив, дорога будто прибавляла ему сил.

Из консисторской папки он достал недочитанную записку викария: «...из подаваемых ежегодно в консисторию ведомостей с прискорбием примечается, что зело многие в пастве или по нерадению, или по невежеству, или не имея должного от священников наставления, не исповедуются, а иные, исповедуясь, или потому ж или Имея некоторую наклонность к раскольническому заблуждению, от причащения Святых Тайн удаляются. Посему, скорбя духом, полагаю приличным направить поучение об исповеди и причащении...» Прав владыка Кирилл, нельзя медлить, видя охлаждение сердец паствы. Всего-то раз в год исповедуются и причащаются, для многих дворян — знал точно — то лишь докучная обязанность, неисполнение которой грозит штрафом и неприятностями. Не радость, не праздник, не вознесение души, а докука... Вот беда так беда. Уж лучше иметь дела с явно заблудшими. Их огонь можно перенести с ложного светильника на истинный, а тут — равнодушная прохладца... Будь доступной Библия, многие сердца открылись бы Слову Божию... а пока, пока надо готовить усердных пастырей.

В эти летние дни новоназначенный министр народного просвещения не переехал на дачу в Павловск, а оставался в Петербурге по соображениям государственной важности. Семидесятилетний Александр Семёнович Шишков, адмирал, президент Российской академии, член Государственного совета и теперь министр, был европейски образованным человеком. Однако это не мешало ему искренне почти увериться, будто всё Священное Писание, наша православная литургия и весь церковный устав были написаны издревле не на каком ином языке, как на славянском, ибо от верования в боговдохновенность Писания отставной адмирал естественным путём пришёл к мысли о боговдохновенности самого церковно-славянского языка. Для него любая попытка перевода священных, отеческих и богослужебных книг на русский означала уничтожение святости предками завещанного нам слова. Адмирал не знал, что его нежелание дать людям в руки Евангелие есть чисто католический подход. Чувствуя поддержку в обществе (а его назначение приветствовал даже вечный насмешник Пушкин), Шишков вознамерился довести до логического конца начатую борьбу.

При встрече с графом Алексеем Андреевичем Аракчеевым министр изложил свои намерения:

— Необходимо остановить издание Известий Библейских обществ. Это послужит шагом к окончательному их запрету, дабы уничтожить насаждавшееся равноправие православия с иными вероисповеданиями.

Беседа шла в кабинете графа в военном министерстве. Стоявшие на отдельном столике модели пушек делали естественным воинственный тон речи министра просвещения. За огромными окнами видно было, как по пустынной и пыльной Дворцовой площади ездит кругами водовозная бочка, из которой вытекают тонкие струйки воды.

   — Помимо того, ваше сиятельство, следует остановить распространение филаретовского катехизиса, содержащего несогласные с учением нашей Церкви правила и молитвы — на простом русском наречии! А по приказу Филарета московская синодальная типография печатает и печатает его катехизис!

   — Да ведь катехизис был одобрен Синодом, — нерешительно возразил Аракчеев.

   — То дело рук безбожного князя! Он надшил и заставил!

   — Доложу государю, — твёрдо пообещал Аракчеев.

Граф Алексей Андреевич питал сильную неприязнь к «московскому выскочке». Причиной тому была неудача с владыкой Феофилактом Русановым. Голицын с Филаретом сумели обойти его и задвинуть Русанова аж в Грузию, подсластив горькую пилюлю саном митрополита. Аракчееву доносили, что Феофилакт вершил дела твёрдою рукою, установил хорошие отношения с главнокомандующим, генералом Ермоловым, много занимался духовным просвещением (открыл в Тифлисе на Авлабаре семинарию). Сам же владыка жаловался графу в письмах: «Работ много, а радостей мало». Он ещё более потучнел, страдал от жары, от которой спасался в бассейне в саду архиерейского дома... Аракчеев намеревался сделать его своей опорою в Петербурге, но Голицын так и не захотел вернуть его в Россию, и владыка Феофилакт умер три года назад от простуды по пути в Кахетию.

Помимо этого, было у Аракчеева и другое основание для нерасположения к Филарету. Граф Алексей Андреевич оставался с молодых лет равнодушным к. вере (что не мешало ему аккуратно исполнять обряды Православной Церкви). Вид глубоко и искренне верующих людей его круга как-то беспокоил его, подчас вызывая раздражение и сознание собственной неполноценности. Граф сознавал в себе отсутствие какого-то органа, питающего веру, но, поскольку и без этого органа можно было жить вполне комфортно, его наличие виделось излишеством, некой духовной завитушкой. Впрочем, граф не любил философствовать. Просто-напросто одной из его главных целей нынче оставалось окончательное удаление от государя князя Голицына, а следовательно, любой удар по княжескому протеже был полезен.

Филарет продолжал свою поездку по епархии. Он посетил Можайск, Лужицкий монастырь, а теперь ехал в Коралово. Старинное село это, расположенное по течению реки Сторожки, пришло в запустение и не имело ничего примечательного, но Филарет приказал править туда. В Коралове служил его давний знакомец по троицкой семинарии.

Уж больше двадцати лет миновало, многое забылось, давние воспоминания не волновали, а всё ж таки сидела в сердце заноза — память о тёмной ночи, когда в душной тьме семинарского коридора посыпались на его спину и бока удары — и в ушах звенел усмешливый голос кудрявого семинариста: «Прорцы, Василие, кто тя ударяяй?» Он давно всем простил, повинился в своём гневе... а неясное чувство тянуло увидеть того заводилу-обидчика.

Громко гудел надтреснутый колокол. Настоятель встречал архиепископа у входа в храм. Высокий рост его умерился сутулостью, рыжие кудри сильно поредели, лицо будто потемнело от загара и морщин, а глаза с тревогою впились в Филарета. Ну как загонит и из этого нищего сельца куда подальше? Он всё может!.. Кто ж мог знать тогда, в вольные семинарские годы, что из невзрачного недоростка вырастет архиерей?

Владыка с важностию проследовал в храм. Огляделся. Сделал несколько шагов и вновь остановился. Всё в храме свидетельствовало об аккуратном порядке бедности: потёртая ковровая дорожка, старенькое паникадило, потемнелые стены и потолок, самые облачения священника и диакона, из которых пучками торчали перетёршиеся нити золотого шитья. Владыка вдруг протянул руку и провёл пальцами по окладу большой Тихвинской иконы Божией Матери. Он показал пальцы настоятелю:

   — Прорцы мне, отче, почто у ти пыль зде?

Поражённый настоятель пал на колени:

   — Прости, владыко!

Филарет помолчал... Не унижения своего давнего обидчика хотел он, но вразумления и признания им теперь ею тогдашней правды! Ведь прав был семнадцатилетний Вася Дроздов, не уступая семинарским заводилам, не следуя извечно сильнейшему большинству... и как бы со стороны владыка пожалел того тихого мальчика...

   — Ты понял? — спросил он священника.

   — Понял, владыко, всё понял! Прости великодушно!

   — А когда понял, — тихо сказал Филарет, — то Бог простит.

Служение совершил он благолепно и сосредоточенно, а после сразу уехал.

Последней целью его был Волоколамск, но не удержался, велел Евфафу сначала править на Звенигород. И вновь дорога звала в даль далёкую, и под мерный топот копыт, поскрипывание колёс и дребезжание следовавшей за каретой повозки со служками, вёзшими потребные вещи, лёгкие, беспечальные думы приходили владыке на ум, и он набрасывал очередную свою проповедь.

Казалось бы, с его-то опытом и даром мог бы не слишком стараться, и уж тем более не писать от строчки до строчки, выправляя после иные выражения. Всё что ни скажет — всё хлеб духовный, всё во благо слушателей. Ан нет. Раз всего он позволил себе не написать проповедь, что было вполне объяснимо, — когда два года назад впервые прибыл в родную Коломну в роли архиерея. Но лишь начал говорить, шум возник в задних рядах, потом какие-то крики раздавались за окнами то слева, то справа, и в храме ощущалось некое плотное невнимание и равнодушие, в коих вязли все находимые им слова. Не он один понял это. После службы соборный настоятель и градоначальник извинялись, но владыка не обиделся на горожан, не обеспечивших ему триумфальную встречу. Знать, так надо было... И с тех пор все проповеди, речи и слова сам писал накануне.

Дорога на Звенигород шла через сосновый бор. Особенный дух стоял здесь, пахло прогретой землёй, прелой хвоей и смолой. У моста через Москву-реку сделали остановку. Владыке очень хотелось походить, в последние годы это редко удавалось: то сидит в кабинете, то стоит в храме, а едва сделает шаг в сторону — тут же тянутся к нему люди за благословением, и отвернуться невозможно. Теперь же он вышагивал в свою волю по бережку, бездумно смотрел на поля на противоположном берегу, на шумевшие за спиной на высоком берегу сосны, на ровное течение реки, прозрачные воды которой скрадывали немалую глубину. Будь один — искупался бы, но непозволительно архиерею обнажаться перед кем бы то ни было.

Келейники давно накрыли скатерть, на которой расставили тарелки с хлебом, свежими огурцами, малосольной рыбой и ещё чем-то, что подносили на остановках и помещичьи дворовые, и простые мужики, поставили бутыли с квасами, но тянуло ещё походить просто так по свежей, ярко-зелёной молодой травке...

Служками были у него братья Утенины, взятые его предместником владыкой Серафимом из Чудова. Филарет оставил их вначале на время, полагая необходимым заменить троицкими послушниками, но как-то свыкся с их грубоватостью, ленцой Никандра и бестолковой подчас старательностью Герасима. Ему казалось, что он с ними строг и требователен, и потому иногда с удивлением примечал их знаки любви и внимания. Вот и сейчас Никанор в третий раз перестилал скатерть, дабы устроить трапезу в тени высоких берёз, а переменчивый ветер своенравно волновал пышные кроны.

Возле низко склонившейся нал водой ивы Филарет заметил маленьких девочек, с непосредственностью зверушек смотревших не на него — владыка был в холщовом светлом подряснике, без креста и панагии, не то поп, не то диакон, ничего примечательного, — а на красивых ухоженных лошадей, пасшихся за каретою. Он позвал их. Застенчиво улыбаясь и от смущения потупясь, девочки подошли. Тёплые головки с мягкими волосами, нежные личики, венки из жёлтых одуванчиков в руках. Старшая из девочек держала на руках младенчика, ещё одна волокла за руку насупленного малого трёх лет. Все босиком... Владыка благословил каждую и малого тоже, и послал к Герасиму, — у того найдётся, чем оделить ангелочков.

Тут ударила гроза. Стремительно и грозно пронеслась над ними тёмная туча, струи дождя с торопливой щедростью хлестали по земле, по соснам, по карете, а когда туча ушла и он распахнул окна кареты, чистый и благоуханный, новый мир открылся вокруг, подлинный храм Господень. Небо прибавило синевы и высоты. Ярче светило солнце, освещая и согревая каждую травинку, каждую букашку, каждый листок. Воздух был так свеж и вкусен, что впору приказать Никандру завернуть кусок про запас. Хорошо, нет рядом Святославского. Верный секретарь на время поездок оставался в Москве, а то непременно задымил бы своей трубкой (владыка не переносил табачного дыма, но, к удивлению многих, терпел рядом страстного курильщика). Вновь подали голос птицы, вновь низко над землёю закружились бледно-жёлтые бабочки.

Когда тронулись, он увидел на головах своей четвёрки лошадей жёлтые венки из одуванчиков, и легко стало на сердце, и печально, и хорошо...

На 12 июня выпал день памяти святого апостола Варнавы, со слов о нём и начал владыка говорить в Волоколамске, завершив свою проповедь прямым наставлением:

—...Какой бы ты ни предпринял благочестивый подвиг, в какой бы ни начал упражняться добродетели, не изменяй принятому однажды благому намерению. И хотя бы предстояли тебе препятствия, хотя бы казалось тебе, что успех не соответствует ожиданию твоему, — не отчаивайся, не малодушествуй... в трудности подвига уповай на Господа...

Скажут: неужели каждый день пост? каждую минуту молитва? Как жить, если ничего не делать для временной и телесной жизни?

Напрасные опасения! Постись в установленное время, но в другое время не будь роскошен и невоздержан — и сохранишь плод поста. Приходи на молитву в освящённые дни и часы, а потом с призыванием имени Божия всякое дело начинай и оканчивай, мыслью и сердцем с благоговением вспоминай о Боге всюду и всегда, где и когда можешь; не говори слов богопротивных и не слушай их... таким образом во всякое время и при всяком деле научишься сохранять в себе дух молитвы...

Всё же он утомился и позволил себе на обратном пути не заниматься текущими епархиальными делами. Но утомление было приятно. Он служил, делал дело на своём настоящем месте, творил, насколько хватало разумения, благо для людей и дела Господня, получая в ответ едва ли не больше отдаваемого. Теперь только он с очевидностью понимал слова владыки Платона о том, что совершение литургии и болящему иерею сил прибавляет.

Глаза отдыхали от бумаг. Он просто смотрел в окна кареты, не уставая благословлять встречавшихся прохожих, дворян и купцов, выходивших из экипажей при виде архиерейской кареты, всё тех же светловолосых и темноволосых деревенских ребятишек, висевших гроздями на плетнях при его проезде и смотревших с сосредоточенным вниманием. Из них через двадцать лет выйдут матери, пахари, солдаты, монахи.

Однако без дела владыка не мог. Он достал переданное управляющим голицынским имением письмо князя, в котором обратил внимание на упоминание о тайных кружках и обществах в Москве. Фамилии встречались и знакомые и незнакомые, а вот подоплёка виделась известной...

В конце лета архиепископ Филарет провёл в Москве очередное заседание Библейского общества. Его не удивило небольшое количество присутствующих. Генерал-губернатора не было. Правда, появились новые люди — барон Владимир Иванович Штейнгель и отставной генерал Михаил Фёдорович Орлов, по слухам, бывший в опале. Генерал даже выступил с одобрительным словом, призвав расширять дело благотворительности и просвещения народного.

— Говорят, будто иностранное влияние сильно, что с того? Русский народ жаждет духовно-нравственного чтения, идёт к своим пастырям, а те молчат по неумению или иным причинам. Если бездействуют законно поставленные пастыри, грех ничего не предпринять тем, кто сознает нужды народа русского.

Речь Орлова прозвучала несколько вызывающе по отношению к власти, и владыка подумал, что наверняка о ней донесут в Петербург. Сам он выступил с отчётным словом, но говорил более о том, что волновало сердце:

— Цель общества состояла и состоит именно в том, чтобы нести слово Божие повсюду, не минуя и тех мест, кои не имеют внешнего благолепия, как и сам Иисус Христос не гнушался входить в дом прокажённого и беседовать с мытарями и грешными. Цель общества — доставить душеспасительные книги Писания каждому желающему на том языке и наречии, на котором он удобнее разуметь может... Недоумевающие же о действиях общества, дабы сомнение их не обратилось в несправедливое осуждение невиннаго и добраго дела, пусть примут труд внимательно исследовать то, о чём сомневаются. Для чего сие новое заведение? — спрашиваете вы. Но что здесь новое? Догматы? Правила жизни?.. Сие не вносит никакой новости в христианство, не производит ни малейшего изменения в Церкви. Но для чего сие заведение иностраннаго происхождения? — говорят ещё. В ответ на сей вопрос можно бы указать любезным соотечественникам на многая вещи, с таким же вопросом, — не удержал тяжёлого вздоха архиепископ. — Бог Слово да ниспошлёт мощное благословение Своё на всякое благонамеренное усилие к распространению между человеками слова спасения и разума, яже по благочестию.

Знал владыка о начатой Шишковым против него войне. В Москве расходились написанные Степаном Смирновым листочки о «небывалых заблуждениях» московского архипастыря. Собрат Смирнова, иерей из храма Ризположения осмелился в своих проповедях намекать на «ошибки» высокопреосвященного. Говоря военным языком, то была пристрелка. Когда же государь, дважды проезжая мимо Москвы, не заехал в неё, владыка понял, что вот-вот грянет прицельный удар.

В эти дни Филарет перестал давать для прочтения и списывания свои проповеди, что огорчило его почитателей. Одному из своих московских знакомых архиепископ псковский Евгений Казанцев писал: «...о поучениях вашего архипастыря не печальтесь, что не даёт читать. Они будут тем чистейшее золото, что льются теперь через огонь. А придёт час — и будут на свете».

Давние друзья Филарета переживали за него и молились. В июле владыка Евгений писал тому же московскому священнику: «От Вас наносят все невесёлые новости, будто, будто, будто... Пора бы им утихнуть. Видно, враги не уснут, пока не насытятся кровлю. Да хранит Вас Господь. Цену почувствуете, когда лишитесь. Но да сохранит Господь от столь несоразмерной кары».

Тем временем в Санкт-Петербурге делу духовного образования придали обратный ход.

6 ноября в шестом часу пополудни в митрополичьи покои Александро-Невской лавры пришли граф Аракчеев и министр Шишков. Их старания достигли цели.

   — Ваше высокопреосвященство! — начал свою речь Шишков. — Государь император соизволил приказать нам рассмотреть вопрос об издании, вернее — о прекращении издания всяких Известий Библейских обществ и филаретовского катехизиса. Его величество указал на необходимость согласования сих мер с вами.

   — Так Библейские общества закрывают? — прямо спросил митрополит Серафим. Он смотрел на неугомонного седовласого адмирала и недоумевал. Вот ведь, на семьдесят первом году женился, да к тому же на католичке и польке Юлии Любичевской, к постам относится пренебрежительно (в отличие от князя Александра Николаевича), а поди ж ты — какой защитник православия.

   — Гласного повеления нет, — с сожалением ответил министр, — однако же с переменой министерства просвещения намерение склонилось к тому, чтобы о них не упоминать. Какой толк издавать об них вести, ежели от них открывается явный вред?

   — Но, ваше высокопревосходительство, — возразил митрополит, — за этот год собраны уже подписки на сей журнал. С января я велел его прекратить, но до января — продолжить.

   — Там, где дело идёт о вреде, наносимом вере и нравственности, можно ли попускать утверждаться оному для сбора некоторого числа денег?

Митрополит взглянул на молчащего Аракчеева, одно присутствие которого как бы освящало именем государя всё здесь произнесённое, и решил более не прекословить.

   — Будет исполнено. Я прикажу, — сказал он. — А что до катехизиса, то содержащийся в нём перевод со славянского Священного Писания и молитв всё ж таки полезен. Известно, что многие у нас славянского языка не понимают.

   — Как! — вскипел Шишков. — Кто из нас не разумеет церковной Службы? Разве только один, отрёкшийся от отечества своего и забывший родной язык свой!.. И нужно ли на сем столь неосновательном мнении основывать надобность разделения языка церкви с языком народным? Сие породит лишь ереси и расколы!

   — Да куда ж деваться нам с таким множеством напечатанных книг? — растерялся митрополит от адмиральского напора.

   — Не о деньгах идёт дело, — негромко сказал Аракчеев. — Пусть их пропадают, лишь бы остановить и сколько можно отвратить сделанное зло.

   — Ваше сиятельство, катехизис утверждён к печатанию Синодом. Просто запретить его нельзя.

   — Не беспокойтесь, ваше высокопреосвященство, — резковато перебил его Шишков. — Мною поручено написание критики катехизиса.

Священник Иоаким Кочетов, обиженный на Дроздова в бытность того петербургским викарием, без долгих размышлений и не утруждая себя доказательствами, написал критику, закончив так: «Нельзя не пожалеть, что книга, предназначенная для всеобщего изучения правил веры, немалою частию исполнена неопределённых выражений, не досточествует в точности предлагаемых ею понятий и даже в некоторых местах отступает от учения нашей Церкви, как и из сего краткого обозрения удостовериться можно».

21 ноября Шишков, ссылаясь на слова царя, прямо потребовал от митрополита Серафима запретить печатать катехизис Филарета и приостановить рассылку напечатанного. И митрополит уступил.

 

Глава 2

РАЗГОВОРЫ, СПОРЫ, МНЕНИЯ

В то время вопросы веры ещё занимали, умы просвещённого российского дворянства, но их сильно потеснили вопросы политические. В масонских ложах велись разговоры на абстрактные темы справедливости, равенства, блага народного и свободы. Со временем разговоры конкретизировались. Поскольку обсуждение равенства и свободы в России несколько выходило за рамки масонской деятельности, на основе тех же лож стали возникать общества.

Первые тайные кружки среди русского офицерства возникли в Париже в 1814 году, когда многие из победителей были приняты в масонские ложи. Спустя четыре года было положено начало Союзу благоденствия, в который вошли более двухсот офицеров гвардии, Главного штаба и армии. Вождями стали братья Александр, Никита, Ипполит Муравьевы, Павел Пестель и князь Сергей Трубецкой. Генерал Михаил Орлов попытался создать тогда же тайное Общество русских рыцарей. Артиллерийские офицеры братья Борисовы на юге начали создавать Общество соединённых славян. В польских землях на основе масонских лож и ордена тамплиеров также действовало тайное общество. Переведённый в Москву надворный советник Иван Пущин активно начал собирать сторонников в некий Союз практический. К тому времени Союз благоденствия разделился на Северное и Южное общества, тесно координирующие свои планы и деятельность. Во все эти организации входили как люди практические, так и прекраснодушные мечтатели.

Уже в 1818 году на совещании в Москве разрабатывались планы цареубийства и государственного переворота, отложенные по зрелом размышлении — сил было маловато. В 1823 году намечалось захватить царя в Бобруйске во время смотра войск и потребовать коренных преобразований, но Пестель счёл это преждевременным. В 1824 году был согласован план вооружённого восстания, намеченного на лето 1826 года.

Планы сии оставались известными лишь верхушке заговорщиков, основную же массу офицерства постоянно подогревали смелыми разговорами, тем более что видимая леность императора, оторванность от России великого князя Константина, наместника в польских землях, и грубость великого князя Николая давали немало поводов для осуждения. Бедственное положение крестьян, воровство и взяточничество чиновников, бесправие в судах... В собраниях у Рылеева, проходивших в доме Российско-Американской компании, в которой он служил, гвардейская молодёжь с жадностью и доверием внимала зажигательным речам хозяина, нередко пьянея без вина. Разговоры велись на одни и те же темы, но темы были столь смелы, что не надоедали.

   — Душно мне в нашем обществе! — говорил Кондратий Фёдорович в компании своих старых сослуживцев по полку. — Нет, надо ехать туда, где люди живут и дышат свободно!

   — Куда же?

   — В Америку, непременно в Америку! Куплю там земли и положу основание Колонии Независимости. Кто из вас не захочет жить по произволу, слышать о лихоимстве и беззакониях — приму с распростёртыми объятиями. Заживём как...

   — Рылеев, где же средства возьмёте?

   — Да ведь я служу в Американской компании секретарём. Жалованье двенадцать тысяч и готовая квартира... Вот и накоплю.

Собравшиеся расхохотались. Одно слово — поэт... По мере того как роль Рылеева в Северном обществе возрастала, темы его речей сменились, став прямо революционными.

   — Да и Пугачёв затевал много! — возражали ему. — А чем всё кончилось?

   — Вы не знаете моих мыслей, — отвечал борец за счастье народа, свободу и равенство. — Вы не поймёте всего того, ежели бы я и объяснил!.. По моему мнению, вы жалкие и умрёте в неизвестности. А моё имя займёт в истории несколько страниц!

В воцарившемся молчании заговорщик понял, что несколько перебрал в откровенности. Не отталкивать нынче следовало, а притягивать простосердечные молодые души. Рылеев при невидной внешности, среднем росте и обыкновеннейшей физиономии обладал немалым обаянием. Большие серые глаза могли излучать добро, милейшая улыбка мгновенно порождала симпатию. Он улыбнулся и приказал слуге подать вина.

   — Господа, умоляю вас, поймите Рылеева! Отечество ожидает от нас общих усилий для блага страны! Души с благороднейшими чувствами постоянно должны стремиться ко всему новому, а не пресмыкаться во тьме перед старым! Сколько зла у нас на каждом шагу — так будем же переменять его на лучшее!

   — А по-моему, Кондратий Фёдорович, всё это мечта и пустословие, — подал голос тридцатилетний капитан, неизвестно кем приглашённый. — Мечта прекрасная, благороднейшая, а всё же ни к чему не ведущая. Всякий и на своём месте может служить. Быстро умереть просто, а чтобы жить, терпение требуется.

Заулыбались подпоручики и поручики. Терпение! Да зачем же терпение, надоевшая шагистика и придирки командира полка, ежели можно всё переменить к лучшему одним разом? И родина будет счастлива, и каждый из них. Ах, какой молодец Рылеев, жаль, что в отставке!

   — Вижу, господа, что вы остаётесь в том же заблуждении, — задумчиво сказал хозяин, прекрасно чувствующий настроение собравшихся. — А для меня решительно всё равно, какою смертию умереть, хотя бы и повешенным. Но я знаю, что войду в историю!

Мальчикам с офицерскими эполетами тоже хотелось войти в историю.

То было какое-то едва ли не всеобщее помрачение умов. Точно некая незримая сила толкала цвет дворянской молодёжи к пропасти, увлекая за ними страну.

В сентябре 1825 года Петербург был взволнован дуэлью подпоручика Семёновского полка Константина Чернова и блестящего аристократа, флигель-адъютанта государя Владимира Новосильцева из-за сестры Чернова, на которой Новосильцев отказывался жениться (после долгих ухаживаний), ибо его мать желала сыну более блестящей партии. Они не были развратны, молодые офицеры, хотя и посещали регулярно клар и луиз. Сердца большинства были чисты и открыты чувствам любви и чести.

Оба двадцатичетырёхлетних офицера стреляли хорошо и нанесли друг другу смертельные раны. Похороны Чернова, активного члена Северного общества, были превращены в общественную демонстрацию. По рукам ходило агитационное стихотворение Рылеева, выражавшее протест против всесилия аристократии. Для заговорщиков не важно было, против чего выступать, важно было — против. Несчастная Екатерина Владимировна Новосильцева (урождённая графиня Орлова), потерявшая единственного сына, горевала в одиночестве.

   — Скорее пережить тьму, в коей находится Россия! Порвать цепи, связующие нас с проклятым прошлым! Необходима конституция и переворот посредством войска! — прямо говорил Рылеев осенним вечером 1824 года, — Только так можем мы получить конституцию!

   — Всякий военный бунт сам по себе безнравствен, — вдруг послышался твёрдый голос от окна. Спорить осмелился двадцатилетний корнет лейб-гвардии конного полка Алексей Хомяков. — Каждый из нас, поступая на военную службу, присягал...

   — Что за детские рассуждения! — перебил его князь Александр Одоевский, бывший двумя годами старше Хомякова, — Речь идёт о благе народа, а благо народа — сколь выше оно любых клятв и присяг!

Рылеев насторожился. Компания у него собиралась смешанная, были члены Северного общества, уже обсуждавшие детали государственного переворота, были и просто знакомые, которых рассчитывали втянуть в общество. Возражения по основополагающему пункту были опасны и потому недопустимы.

   — Послушайте, Хомяков, ведь вы сами патриот. Помните, вы рассказывали, как в детстве убежали из дома, чтобы бороться за свободу Греции? У нас же речь о том, как доставить не чужому, а родному нашему русскому народу свободу, ту свободу, которую он давно заслуживает, ту свободу, которую он сам обрёл на мгновение в годину отечественной войны! Государь медлит — так подтолкнём его! Сделать сие можно лишь с использованием войска, единственной организованной силы народа.

   — Итак, вы хотите военной революции? — Он был удивительно спокоен, этот молоденький, румянощёкий корнет с закрученными русыми усиками. — Но что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счёт и которым он поручил защищать себя. Не так ли?.. Какая же тут будет правда, если эти люди в противность своему назначению станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его? А ведь именно это вытекает из ваших планов, несмотря на клятвы в любви к мужикам.

Рылеев застыл, медленно закипая гневом, и, не зная, что возразить, выбежал из комнаты. Князь Одоевский, видя обращённые на него взгляды собратьев по обществу, широко улыбнулся, решив свести дело к шутке. При общем молчании насмешник-корнет ехидно улыбнулся:

— Итак, уверяю вас, любезный князь, что, вопреки, быть может, своим искренним мечтам, вы вовсе не либерал. Вы стоите за ту же твёрдую власть, только с заменой самодержавия тиранией вооружённого меньшинства. И докажите мне, что я не прав!

Доказать никто не взялся. Хомяков оказался чужд господствовавшему тогда петербургскому умонастроению, и никто не удивился, когда весной 1825 года корнет уволился из полка «по домашним обстоятельствам» и отправился в Париж.

Те же разговоры велись и в Москве, где к тайному обществу принадлежали генерал Фонвизин, братья Муравьевы, барон Штейнгель, Иван Якушкин и десятки других молодых и не очень молодых офицеров и чиновников. Собирались в доме Муравьевых-Апостолов на Елоховской, в доме Оболенского на Новинском бульваре, у Фонвизина на Рождественском бульваре. Дам не было. Слуг из предосторожности также не допускали, сами снимая нагар со свечей.

Споры относительно целей и способов действия давно были оставлены. Самыми важными были вопросы КАК и КОГДА? Якушкин и Оболенский настаивали на цареубийстве, не колеблясь завтра же самим взять в руки пистолет и кинжал. Фонвизин полагал, что лучше бы избежать, хотя бы поначалу, такой радикальной меры, чтобы не оттолкнуть народ. Одним из немногих он сознавал, как непросто будет привлечь симпатии мужиков, предстать перед ними не захватчиками власти, а законными выразителями их же чаяний. Об этом он рассуждал с Михаилом Орловым, бывшим под подозрением у государя, но не состоявшим в тайном обществе. Впрочем, это не мешало друзьям разговаривать вполне откровенно.

   — И вот я иногда с ужасом думаю, — говорил Фонвизин, — что заговор удался, императора нет, Сенат объявляет новое правление. Примет ли нас народ? Не сочтёт ли самозванцами? Тогда новая смута, гражданская война!

   — Да уж, — несколько высокомерно улыбнулся Орлов, — на одних штыках долго не продержитесь.

   — Я полагаю полезным сохранение монархии. Объявить царём хотя бы сына Николая Павловича, ему всего шесть лет, а власть реальная будет У созданной нами Директории.

   — Разумно. Однако ни тебя, ни князя Сергея особенно не знают. Тут надо выдвинуть на первый план фигуры популярные... — Орлов говорил с увлечением. Разговор напоминал захватывающую игру, но в любой миг мог обернуться самой конкретной действительностью. Фонвизин и его товарищи офицеры намеревались поднять московский корпус, а это несколько тысяч штыков. Столько же поднимется на юге у Пестеля. В Петербурге даже в худшем случае можно рассчитывать на несколько полков гвардии. Сила огромнейшая! Тот, кто встанет во главе её, сможет всё! — Во главе Директории поставить... скажем, триумвират: Мордвинов, Сперанский и Филарет Дроздов.

   — Владыку-то зачем?

   — Ты послушай! Мордвинов — авторитет в столице и провинции, старика везде знают и все уважают за честность. Сперанский — хоть неудачливый, а всё же реформатор, умён, деловит, знает весь государственный механизм. Филарет — признанный церковный авторитет. И все трое властью обижены. Им и говорить пока ничего не надо, а позвать после... Пусть укрепят новую власть, а там...

Мнение Орлова было доведено до главарей заговора в Петербурге и принято к сведению.

Император Александр Павлович почти обо всём этом знал. Знал об обществах на юге и в столице, знал некоторые имена рядовых членов и руководителей, знал о планах цареубийства и вооружённого выступления. Начальник штаба гвардейского корпуса генерал Бенкендорф составил ему памятную записку, которая не сходила со стола императора. Однако действовать он не решался. Груз роковой мартовской ночи висел над ним.

Они клялись ему, Палён, Талызин и другие, что всего только вывезут батюшку из Петербурга в Гатчину, и он поверил. Не сделал вид, а действительно поверил! Обманулся. Хотя... и хотел быть обманутым. Теперь же любое выступление против его власти можно было объяснить убийством Павла Петровича... Да, терпеть заговорщицкую суетню опасно, но пока подождём. Пока подождём.

 

Глава 3

ИМПЕРИЯ ПЕРЕД ПРОПАСТЬЮ

1825 год начался тихо, однако предчувствие опасности посетило многих. Когда московские барыни из кружка, который незаметно образовался вокруг владыки Филарета, спрашивали его относительно страшного петербургского наводнения прошлой осенью и жуткой бури, пронёсшейся в феврале нынешнего года над Троицкой лаврой, не знамения ли это, — он отвечал утвердительно. Ужасные катаклизмы природы означали, вне всякого сомнения, предупреждение Господне.

В Москве недоумевали по поводу запрещения филаретовского катехизиса и удивлялись на бесстрастие владыки, появлявшегося на богослужении столь же неукоснительно, как и ранее, в Чудовом, в ближних и дальних храмах на престольные праздники, и пребывавшего внешне в самом невозмутимом расположении духа.

Немногие близкие люди догадывались о терзаниях Филарета. Выражение гнева было и бессильно и греховно. Смириться ли безропотно? Принять этот удар как ниспосланное искушение?.. Если бы сие касалось его лично — да. Но шишковский запрет бил по авторитету Синода, главное же — восстанавливалась преграда между Писанием и православным народом. И Филарет решился написать митрополиту Серафиму.

«...Известным сделалось мне, что указом Святейшего Синода типографской конторе предписано остановить печатание и продажу катехизиса, в прошлом году рассматриваннаго неоднократно Святейшим Синодом и изданнаго по Высочайшему Его Императорскаго Величества повелению.

Не знаю, о чём идёт дело, но не представляется иной догадки, как той, что дело идёт о православии...

Приступив к составлению катехизиса, первую часть читал я Вашему Высокопреосвященству при преосвященном Григории, епископе Ревельском, и в главном получил утверждение, а в некоторых подробностях, по сделанным замечаниям, исправил. Потом весь катехизис рассматриваем был Вашим Высокопреосвященством в течение немалого времени — каждая ошибка, слово или выражение, которое подвергалось вашему замечанию, исправлено не иначе, как с одобрения Вашего. Затем катехизис был внесён в Святейший Синод, который, одобрив оный, испросил на издание Высочайшее повеление.

Непонятно, как и кем и почему приведено ныне в сомнение дело, столь чисто и совершенно утверждённое всем, что есть священного на земле.

Невелика была бы забота, если бы сомнение сие угрожало только личности человека, бывшаго орудием сего дела, но не угрожает ли оно иерархии, не угрожает ли Церкви? Если сомнительно православие катехизиса... то не сомнительно ли будет православие самого Синода?..

Именем Божиим прошу Вас, Высокопреосвященнейший Владыко! пред очами Божиими рассмотреть всё вышесказанное и... дать сему делу направление, сообразное с истиною, порядком и достоинством иерархии, с миром и бессоблазнством Православный Церкви...»

Письмо ушло в Петербург, а оттуда новый удар: Шишков запретил печатание проповеди московского архиепископа в день Благовещения, сочтя её «неправославной». Продажа катехизисов по Москве не только была запрещена, но были отбираемы экземпляры, находившиеся в книжных лавках. Рассказывали, что иные лица готовы были платить вместо трёх — двадцать пять рублей за экземпляр, но всё-таки не могли нигде достать. На владыку начинали смотреть как на фрондирующего. В церквах при произнесении проповедей он всё чаще замечал молодые лица с печатью не веры, а любопытства... и это огорчало безмерно. Ведь ни на волос он не отдалился от церкви, от власти, а поди объясни всем...

В декабре в Петербург был вызван из Киева митрополит Евгений Болховитинов, не сочувствовавший филаретовскому направлению в духовном образовании. Филарет Амфитеатров писал из Калуги в Москву своему другу и соименнику: «Вызов киевского митрополита по необычности своей много заставляет думать. Желательно, чтобы хотя он заставил молчать мечтателей. Впрочем, один Господь Иисус Христос — утверждение Своей Церкви, и Он, вечная премудрость Бога Отца, верно найдёт способ извести в свет истину...»

Дроздов знал больше. «Готовят новый пересмотр училищам, — писал он тверскому архиепископу Гавриилу. — Да дарует Господь лучшее...»

Митрополит Евгений в Петербурге решительно выступил за сохранение господства латинского языка и схоластических диспутов в семинариях, против самостоятельных курсов лекций преподавателей и присвоения выпускникам академий звания магистра, оставив это на усмотрение архиереев. Возвращалось царство латыни.

Но в московской епархии пока он оставался хозяином.

В начале лета владыка присутствовал, по обыкновению, на выпускных экзаменах в духовной академии, а после отправился в вифанскую семинарию, распорядившись так:

   — Начинайте экзамен в девять часов, а я приеду, когда удосужусь.

Филарет решил осмотреть только что отремонтированный больничный корпус, столь памятный для него. В сопровождении архимандрита Афанасия ступили на порог, и тут же настроение испортилось. Прямо перед ними, невесть откуда взявшиеся, шествовали по больничному коридору большие чёрные тараканы. Служки бросились их давить, тараканы разбежались по сторонам, на свежепобеленные стены.

Филарет резко поворотился к двери. Афанасий пытался что-то сказать, но он нарочно прибавил шагу. Наместник нагнал его вблизи колокольни.

   — Виноват, ваше высокопреосвященство, — покаянно сказал Афанасий, — Но да ведь и живность эта такова, что с нею сладу нет.

   — А надо бы сладить! — резко ответил архиепископ. — В моё время мы тараканов в больнице изничтожили.

Дорогой раздражение спало. И что, в самом деле, взъелся он на наместника? Виноват-то смотритель, иеромонах Евлогий, ухитрившийся не попасться на глаза. С виду-то всё чистенько... Хотелось пить, ибо в путь он двинулся, в гневе позабыв о трапезе. Теперь приходилось терпеть.

Владыка смотрел в окно на луга и монастырскую рощу, вот и пруд, на котором он давным-давно ловил рыбу, вот и стены Вифании...

Он вдруг увидел всё монастырское и семинарское начальство, шествующее к карете. Никандр слез с запяток и открыл дверцу, но архиепископ не выходил. Оба архимандрита топтались, не решаясь ни приблизиться к карете, ни вымолвить слова. Наконец владыка вышел, бодро соскочил со ступенек и быстро, будто не замечая монахов, отправился в семинарию.

Войдя в залу, он плавным мановением руки благословил вскочивших семинаристов и сел в кресло. Вошли запыхавшиеся начальники и вторично подошли под благословение.

   — Зачем вы побежали ко мне? — резко спросил Филарет. — Разве я не знаю, что вы заняты делом? Грабить меня хотели или думали от меня защититься, как от грабителя?

Начальники пунцовели лицами и покорно смотрели в глаза архиепископу.

   — Коли так, начинайте экзамен заново! — приказал он. — Каков предмет?

   — Нравственное богословие.

После некоторой суеты и пересаживания вовсе оробевших семинаристов, экзамен начался снова, но не успел первый вызванный закончить ответ, как распахнулись двери зала и вошёл троицкий наместник. Архимандрит Афанасий намеревался тихонько сесть близ владыки, но по жесту ректора семинаристы вскочили со скамеек и наклонили головы, а сам наместник склонился в поклоне перед архиепископом.

Филарет сделал ему нетерпеливый жест левой рукой, но старик не разглядел и второй раз низко поклонился. Владыка вновь указал ему рукою на стул слева и, когда наместник сел, гневно заговорил:

   — Зачем вы вскочили? Пришёл наместник лавры — и для него надо бросать дело? Велик человек наместник лавры! Мы занимаемся делом. Наместник пусть, если хочет, послушает. Вот вы, — повернулся к ректору, — хорошо научили учеников своих льстить, а дело делать учите не так усердно!

Он отвернулся от трусливо-угодливой улыбки ректора. И кем заменить его?.. Сколько таких раболепствующих! Рассказывали, после войны государь проехался по наново устроенным московским бульварам, усаженным берёзами, и спросил: «Что вам вздумалось — берёза? Лучше бы липу», — и все берёзы были вырублены, заменены липами.

Второй отвечающий неожиданно бойко дал правильные ответы на оба вопроса. Все взгляды были направлены на владыку. Он помягчел лицом и даже два раза кивнул одобрительно. Тогда молчавший доселе инспектор семинарии Евлампий (давно полагавший себя готовым сменить ректора) важно сказал:

   — Верно, верно. Но свои рассуждения следует доказывать изречениями Священного Писания. Иначе могут подумать, что вы рассуждаете произвольно, без основания.

   — Неверно! — с горячностью произнёс Филарет. — Священным Писанием надо доказывать истину, а не часть её. Если скажете: «Чем действие чище по намерению», а затем тотчас приведёте изречение Писания, то сделаете глупость, доказывая слова, а не мысль. Напрасно вы, отче, сбиваете студента с толку.

Экзамен длился восемь часов без перерыва. Семинаристы от волнения и усталости уже и страх потеряли, отвечали на пределе своих познаний. Владыка их выслушивал снисходительно, обращая разгорячённые речи к начальству, которое упрекал за незнание богословия, за неумение пользоваться Священным Писанием, за тусклость и путаницу мышления.

Выпив чашку чаю, владыка поспешил вернуться в Москву, где наутро обещал служить на престольный праздник в храме Ильи Обыденного.

Праздничное служение в битком набитом молящимися храме сгладило вчерашнее расстройство. Оттуда Филарет заехал к генерал-губернатору по делам тюремного комитета и вернулся на Троицкое подворье к обеду. После обеда Святославский подал пришедшие письма, из которых одно владыко взял дрогнувшей рукою.

«Высокопреосвященнейший владыка! Достопочтеннейший о Господе брат! — писал в ответном письме митрополит Серафим. — История катехизиса вашего мне весьма известна по тому участию, которое я имел в оном... Я в православии его совершенно уверен... Теперь спрашиваете вы, почему их остановили? Остановили по отношению министра просвещения, который ни слова не сказал о том, чтобы они были не согласны с православием, а требовал остановки их впредь до высочайшего повеления потому только, что Символ Веры, Отче наш и Десятоеловие изложены в них русским, а не славянским языком. И сия-то именно причина прописана в указе Святейшего Синода к московской типографии. Из сего вы изволите видеть, что до православия катехизисов ваших никто ни малейше не коснулся, а потому честь ваша, яко православнаго пастыря Церкви, остаётся без всякаго пятна, равно и достоинство и важность Святейшего Синода нимало сём случаем не унижены. Вы спросите, почему русский язык не должен иметь места в катехизисе, а наипаче в кратком, который предназначен для малых детей... На сие и многие другие вопросы я удовлетворительно вам ответствовать никак не могу. Надеюсь, что время объяснит вам то, что теперь кажется темно, а время сие скоро, по моему мнению, настанет. Будьте уверены, что я принимаю в вас дружеское участие и искренно желаю вам добра.

Я чувствую, что положение ваше тяжело, и скорблю о сём от всего сердца, что не имею возможности облегчить вас от бремени.

Итак, потерпи, пастырь добрый! Терпение не посрамит. Оно доставит вам опытность, которая впоследствии времени крайне полезна вам будет, что я имел случай сам над собою узнать.

Серафим, митрополит С.-Петербургский и Новгородский».

Сердечный тон послания успокоил бы Филарета, если бы не явное лукавство митрополита. Оба знали, что именно «неправославие» выставлялось врагами Филарета в качестве главного обвинения. Приходилось терпеть.

Приятны были ему письма от Григория Постникова и Евгения Казанцева, в которых друзья сочувствовали ему в выпавших испытаниях и выражали неизменные чувства дружбы и любви.

Евгений, уже третий год находившийся на псковской кафедре, написал о своём необыкновенном сне. Привиделся ему покойный митрополит Платон, повелительно сказавший: «В Тобольске открылась архиерейская кафедра — просись туда!» «Как? — поразился Евгений. — Да ведь это Сибирь!» «Нужды нет, — укоризненно повторил явившийся, — требую от тебя непременного послушания. Просись туда». Владыка Филарет снам доверял с осторожностью, однако вовсе пренебрегать ими полагал неверным. И таким путём может проявляться воля Господня... Но Сибирь, суровый и дикий край! Трудов и хлопот там много больше, чем сейчас во Пскове. У Евгения с глазами плохо, при одной свече уже и Евангелие читать на службе не может, а как-то там...

Литератор Николай Греч просит его прислать автобиографию для составляемого им словаря российских авторов. Предложение лестное, но в сей момент и несколько смешное — ещё гусей дразнить. Письмо давно лежит среди отложенных дел. Ответить всё-таки следует.

«Милостивый государь Николай Иванович!

Простите меня, что я умедлил ответом на сие. Не употреблю обыкновеннаго извинения делами. Справедливо сказать, меня отталкивала от сего дела мысль, к чему годится моя биография! Наконец, я вас послушал и поручил ректору здешней академии написать, что он знает. Оказался послужной список с прибавлением некоторых выражений, который по всей справедливости надлежало вычеркнуть. Как времени прошло много, то, не отлагая ещё, я препровождаю к вам, милостивый государь, сию чернёную и потом не переписанную записку для употребления или истребления, как вам рассудится.

Написал было я строку, хотев сказать, что я сподоблен был сделать первый опыт перевода Евангелия от Иоанна на русское наречение, но сей опыт был потом в столь многих руках, что было бы хищение, если бы кто посему захотел приписать мне сей перевод напечатанный, и потому лучше и справедливее молчать о сём.

Настоящую биографию трудно написать рано, а ещё труднее написать свою беспристрастно. Если вам угодно иметь мою краткую биографию от меня, то вот она: худо был учен; хуже учился; ещё хуже пользуюсь тем, чему был учен и учился; многа милость Господня и снисхождение людей».

А между тем владыка находился на пороге важного события в жизни своей и жизни страны, которое украсило не написанную ещё его биографию.

В октябре Александр Павлович отбыл из Петербурга на юг. Императрица прихворнула, и он спешил к ней в Таганрог, не подозревая, что сей городок станет не временной, а последней остановкой в его земной жизни.

Накануне отъезда он заехал в лавру, получил благословение митрополита Серафима и тепло распрощался с ним:

— Верите ли, владыко, я сердечно люблю вас... и, может быть, в жизни моей редко кого так уважал, как вас.

От митрополита он зашёл ещё к двум старцам, пробыв у каждого менее часа. В задумчивой сосредоточенности вышел из кельи, перекрестился на соборный крест и сел в коляску.

Сильно изменился император за последние год-два. Ближний круг сожалел о его усталом виде и недоумевал относительно возросшего равнодушия к делам государственным и даже иностранным. Всё было переложено на плечи Аракчеева, и верный граф нёс груз безропотно, хотя и был поражён горем (злодейским убийством его подруги).

Александр Павлович не то чтобы пресытился своей властью (хотя и это было), но он вдруг с небывалой ранее ясностью стал понимать реальность иной, неземной жизни, иного, неземного мира. Вот прислал псковский архиепископ прошение о переводе в Тобольск, в место, куда ссылают тяжких государственных преступников. В Синоде все поразились. Было какое-то видение, сон — и он подчинился этому зову вопреки житейскому здравому смыслу. А в собственной душе императора бродят пугающие самого не то мечты, не то видения, не то повеления... В мыслях своих и речах все мы куда как смелы, а вот на деле... Жизнь клонится к закату, грехов не воз, а целый обоз (эту пословицу он услышал как-то от Карамзина и запомнил). И с чем предстать перед Вышним судом?.. Псковский архиерей едет на край света, кстати, почти ровесник, и здоровье неважное, а он смог бы в Сибирь?..

В начале ноября в Петербург из Таганрога пришло известие о болезни государя. Каждый день курьеры привозили безрадостные новости. В Зимнем дворце готовились к худшему.

27 ноября царская семья была в Большой дворцовой церкви. Шёл молебен о здравии императора, когда великий князь Николай увидел за стеклянной дверью своего камердинера и по лицу того сразу догадался, что свершилось то, чего он страшился, чего втайне ждал.

На выходе великого князя встретил столичный генерал-губернатор Милорадович и объявил печальную весть: 19 ноября рано утром император исповедался и причастился Святых Тайн, а в 10 часов 47 минут мирно и спокойно испустил дух. Государыня Елизавета Алексеевна, неотлучно бывшая при муже двенадцать часов, сама закрыла его глаза и своим платком подвязала подбородок.

Николай вернулся в храм и подошёл к стоявшей на коленях матери. Опустился рядом на колени, и Мария Фёдоровна, лишь взглянув на лицо сына, поняла, какую новость привёз курьер. Машинально открыла письмо от невестки, глаза механически скользили по строчкам: «...Наш ангел на небесах, а я ещё прозябаю на земле. Мог ли кто подумать, что я, слабая и больная, могла его пережить? Матушка, не оставляйте меня, я совершенно одна на этом скорбном свете...»

У Марии Фёдоровны ослабли ноги, и она никак не могла подняться. Церковь глубоко ахнула. Службу прервали. Коридоры Зимнего наполнились звуками рыданий, загудели от гаданий и пересудов.

На спешно созванном заседании Государственного совета великий князь Николай Павлович, холодея от волнения, предъявил свои права на престол. Был вскрыт пакет с ещё недавно секретными документами, а вскоре те же бумаги были привезены из Синода и Сената. Но, казалось бы очевидное, дело застопорилось.

Генерал Милорадович в оглушительной тишине заявил, что если бы Александр Павлович действительно намеревался сделать своим преемником Николая Павловича, то при жизни опубликовал бы такого рода манифест. Тайные же документы не имеют юридической силы, ибо нарушают изданный Павлом I закон о престолонаследии. Гвардия воспримет вступление Николая на престол как попытку узурпации власти.

Двадцатидевятилетний Николай смотрел на почтенных сановников и генералов, подавляя в себе ярость и отчаяние. Ему, да и покойному брату, и в голову не могло прийти, что может быть оспорена воля государева. Но делать было нечего. Теперь для воцарения Николай должен был предъявить официальное отречение Константина Павловича на данный момент. В Варшаву полетели курьеры, а пока Николай официально присягнул императору Константину I и привёл к присяге гвардию, двор, Государственный совет, Сенат и Синод.

Владыке Филарету сказали о кончине Александра Павловича 28 ноября. Утром следующего дня он отправился к московскому генерал-губернатору князю Дмитрию Владимировичу Голицыну и объявил ему о давнем отречении Константина.

— Вы ошеломили меня своим известием, владыко, — потирая лоб, сказал князь. — Всё в такой тайне... Да знает ли сам великий князь Николай о существовании сего акта?

Архиепископ молчал. Знать точно он не знал, а догадки тут были опасны.

   — Как же быть? — растерянно вопрошал князь. — Может так статься, что мы получим из Варшавы манифест о вступлении на престол Константина Павловича прежде, нежели из Петербурга — о вступлении Николая Павловича. Как же присягать?.. Владыко, вразумите!.. А знаете что, я сам хочу увидеть эти бумаги. Я руку государя хорошо знаю — едемте в Успенский собор!

   — Ваше сиятельство! Дмитрий Владимирович! — Филарет был озадачен не менее генерал-губернатора, но сохранял трезвость ума. — Ехать нам не следует. Из сего могут возникнуть молвы, каких нельзя предвидеть, и даже клеветы, будто что-то подложено к государственным актам или изъято.

   — Да-да, вы правы!.. Без сомнения, вы правы, — согласился князь. — Но как же быть с присягой?

   — Наберёмся терпения и будем ждать вестей из Петербурга. Может, уже сегодня к вечеру будет курьер?

   — А если из Варшавы?

   — На Варшаву не будем обращать внимания.

И верно, в седьмом часу вечера к подъезду генерал-губернаторского дома на Тверской примчалась коляска с адъютантом Милорадовича графом Мантейфелем. В письме Милорадович излагал непременную волю великого князя Николая о принесении присяги Константину Павловичу без распечатывания «известного пакета». Голицын тут же послал за Филаретом.

   — Владыко, надо присягать, а?

   — Дело нешуточное. Что значит письмо? Нужен государственный акт или указ Святейшего Синода, без коих нельзя решиться, — отвечал как давно обдуманное архиепископ.

   — Воля ваша, владыко, а всё ж таки присягать надо, — заколебался Голицын. — Нельзя быть одному императору в Петербурге, а другому в Москве.

   — Да ведь я же вам сказал о воле покойного государя. Надо ждать.

   — Видимо, не без важных причин оставлен был сей акт без действия, — пытался убедить себя и архиерея генерал-губернатор, — Князь Александр Николаевич Голицын в Петербурге, три копии акта, верно, уже достали... Надо присягать. Иначе нас бунтовщиками сочтут.

Смолчал владыка. Прояви Николай решительность и твёрдость, не волновалась бы сейчас Россия, а тихо предалась скорби. Но коли в Зимнем потеряли голову, не ему из Троицкого подворья их вразумлять.

   — Будем присягать, ваше сиятельство.

30 ноября, в день памяти святого Андрея Первозванного, в Успенском соборе Кремля собралось высшее московское духовенство. В 11 часов от генерал-губернатора архиепископу дали знать, что Сенат составил определение и идёт к присяге. Тогда начальным благовестом в успенский колокол дано было церковное извещение столице о преставлении государя Александра Павловича, а вслед за тем в Успенском соборе произошла присяга.

Потекли тревожные дни для владыки Филарета. Со служебной точки зрения он был чист, но душа болела от ошибочности принятых решений. Тяжек жребий хранителя светильника под спудом, в сознании, что мог бы, но не имеешь права осветить людям истину.

Москва присягнула Константину, но вскоре разнёсся слух о его отречении от престола. Москвичи-заговорщики собирались в эти тревожные дни у Нарышкина, Фонвизина, Митькова. Новое выражение одушевления и решимости читалось на всех лицах. Нарышкин, только что приехавший от Пестеля с юга, уверял, что там всё готово к восстанию. Полковник Митьков, неделю назад бывший в Петербурге, в свою очередь убеждал, что большая часть гвардейских полков за ними.

Допоздна горели окна двухэтажного особняка Нарышкина на Пречистенском бульваре. Слова начинали превращаться в дела. Обдумывали, как поступить при получении благоприятных известий из Петербурга. Князь Николай Трубецкой, адъютант командующего корпусом графа Толстого, брался доставить своего начальника связанным по рукам и ногам. Солдаты должны были поверить призывам генералов и полковников — но когда идти в казармы поднимать войска?

Шестнадцатилетний Саша Кошелев сидел тихонько в углу, со страхом и восторгом думая, что и в Россию пришёл великий 1789 год...

В ночь с 16 на 17 декабря владыка Филарет был разбужен священником Троицкой церкви, что близ Сухаревой башни. Батюшка прибежал просить разрешения привести к присяге на верность государю императору Николаю Павловичу находящуюся на башне команду морского министерства.

   — Да ты что говоришь? — строго спросил владыка. — На каком основании?

   — У начальника команды есть печатный манифест!

Странно было бы начать провозглашение нового императора с Сухаревой башни, особенно в сложившихся обстоятельствах, но и остановить сие было неблаговидно.

   — Ты прежде мне покажи манифест, — сказал владыка, выигрывая время. Сам же быстро набросал записку князю Голицыну, прося теперь его совета, как поступить.

Ранее принесли манифест, и Филарет не колеблясь разрешил священнику приведение к присяге.

Дежурный адъютант примчался с ответом генерал-губернатора, который писал, что он никакого манифеста не получил и ничего делать не должно.

Стояли сильные морозы, и, как всегда в эту пору, ныли отмороженные в юности ноги. После обедни владыка отдыхал в своём кабинете, полулёжа на диване. Рядом сидел друг Евгений Казанцев, сделавший остановку по пути в Тобольск. Секретарь Александр Петрович Святославский, по виду сущий монах, только что одетый не в подрясник, а длиннополый сюртук, стоял у конторки в ожидании приказания зачитывать консисторские бумаги. Но обычные дела не шли на ум. Неопределённое известие о «волнении», бывшем в столице в день присяги, не давало покоя.

В эти дни Филарет усугубил свои всегдашние молитвы о благоденствии России, о ниспослании ей покоя и твёрдой власти, об умирении страстей и просветлении разума людского. Вместе с ним молился владыка Евгений, который ещё в Курске был обласкан покойным Александром Павловичем (за создание отделения Библейского общества) и искренне сожалел о кончине ещё не старого царя. Он не знал причины особенных терзаний Филарета, и потому с ним было трудно объясняться.

   — Святославский, читай бумаги! — решительно приказал Филарет.

   — «Вотчины графа Алексея Фёдоровича Разумовского села Перова крестьянин Сильвестр Яковлев после четырнадцатилетнего супружества с женою Лукерьею Фёдоровною просил развести его с нею по ея распутству, от которого она впала в дурную болезнь, — Секретарь читал негромко, размеренным голосом, как заведённый автомат. — Жена в присутствии консистории показала, что ей рода тридцать девять лет и что года с два по глупости своей и по простоте обращалась она в распутной жизни с военными людьми, стоявшими в их деревне постоем, с коими и чинила прелюбодейство неоднократно, — и от того прелюбодейства приключилась ей венерическая болезнь, от которой она лечилась, но не вылечилась. Консистория определила: Лукерью с речённым ея мужем крестьянином Яковлевым разлучить вовсе и остаться ей, Лукерье, по смерть свою безбрачною; а ему, Яковлеву, по молодым его летам во второй брак с свободным лицом вступить дозволить, о чём и дать ему указ. На нея же, Лукерью, за прелюбодейство возложить семилетнюю епитимию, которую и препоручить исправлять ей под присмотром отца ея духовного, и во всё оное время во все четыре поста исповедаться, а до Святаго Причастия, кроме смертнаго случая, не допускать...»

Святославский поднял глаза на архиепископа.

   — Отложи! — нетерпеливо махнул тот рукой. — Что там дальше?

   — «Консистория приняла жалобу поручика Ильи Иванова Бурцева на дьячка Троицкой в Берсеневке церкви Василия Абрамова, что оный дьячок 11 декабря ограбил его, а именно: взял из квартиры его шубу лисью, крытую чёрным плисом, плащ белаго сукна, шубу овчинную и саблю булатную, турецкаго мастерства, которую по делу чести всегда носил на себе...»

   — Погоди, — поднял палец Филарет, — как это: всегда носил на себе, коли её украли?

Вбежал келейник:

   — Ваше высокопреосвященство, генерал-губернатор!

   — Что-что? — не сразу понял архиепископ.

   — «...саблю булатную, турецкаго мастерства», — так же монотонно повторил Святославский, но остановился при непривычных звуках громкого топота и бряцания шпор.

Евгений встал, а Филарет не успел подняться с дивана, как в кабинет почти вбежал князь Голицын. Обычно неторопливого и благодушного князя было не узнать. Он находился в таком возбуждении, что, видя двух архиереев, забыл взять благословение. Архиепископ тобольский двинулся к двери, и тут Голицын, спохватившись, склонил голову. За Евгением тенью выскочил секретарь. Генерал-губернатор сам плотно притворил двери и, подавляя нетерпение, принял благословение от Филарета.

   — Владыко! Пришёл пакет с собственноручным рескриптом государя Николая Павловича о его восшествии на престол!

   — Слава Тебе, Господи! — широко перекрестился Филарет на образ Спасителя. — Вот и отпали все сомнения, ваше сиятельство.

   — Вовсе нет! — Князь придвинул кресло ближе к дивану и понизил голос: — Я бы решился объявить рескрипт, не будь там не подлежащего оглашению упоминания о... несчастном происшествии четырнадцатого декабря. Мятеж! Там написано и о смерти графа Милорадовича!.. Вот ведь судьба. Как бы за то, что спешил объявить Москве не существовавшего императора, ему не суждено жить при истинном... Как вы были правы тогда!

   — О присяге пишет ли государь?

— Нет, — растерянно ответил князь. — Поверите ли, я никогда так не переживал за свои шестьдесят четыре года. Сколько войн прошёл, так там проще было!

Наконец прибыл генерал-адъютант граф Комаровский с манифестом, в котором было сказано всё.

18 декабря перед полуднем в Успенском соборе в присутствии Сената, военных и гражданских чинов и духовенства архиепископ московский в полном облачении вышел из алтаря, неся над головою серебряный ковчег. Остановился перед столом, вынесенным на амвон, и сказал:

— Внимайте, россияне! Третий год, как в сём святом и освящающем царей храме, в сём ковчеге, который вы видите, хранится великая воля Благословенного Александра, назначенная быть последнею его волею. Ему благоугодно было закрыть её покровом тайны, и хранители не смели прежде времени коснуться сего покрова.

Прошла последняя минута Александра. Настало время искать его последней воли, но мы долго не знали, что настало сие время.

Внезапно узнаем, что Николай с наследственною от Александра кротостию и смирением возводит старейшаго брата и в то же время повелевает положить покров тайны на хартию Александра.

Что нам было делать? Можно было предугадывать, какую тайну заключает в себе хартия, присоединённая к прежним хартиям о наследовании престола. Но нельзя было не усмотреть и того, что открыть сию тайну в то время значило бы раздрать надвое сердце каждого россиянина. Что же нам было делать?

Ты видишь, благословенная душа, что мы не были неверны тебе. По верности нашей не оставалось иного дела, как стеречь сокровище, которое не время было вынести на свет, как оберегать молчанием то, что не позволено было провозгласить. Надлежало в сём ковчеге, как бы во гробе, оставить царственную тайну погребённою, и Небесам предоставить минуту воскресения. Теперь ничто не препятствует нам сокрушить сию печать... Великая воля Александра воскреснет.

Россияне! Двадцать пять лет мы находили своё счастие в исполнении державной воли Александра Благословеннаго. Ещё раз вы её услышите, исполните и найдёте в ней своё счастие.

В полной тишине, подозвав прокурора синодальной конторы, архиепископ снял с ковчега печать и открыл его. Вынул конверт и с хрустом вскрыл. Приблизившийся генерал-губернатор громко засвидетельствовал подпись государя Александра Павловича. Филарет зачитал манифест Александра, отказ Константина и новый манифест Николая. Прежде чтения присяги он объявил об уничтожении силы и действия предыдущей.

После присяги отслужили молебен о благословении Божием на начинающееся царствование. При вознесении долголетия государю Николаю Павловичу начался звон на Ивановской колокольне и пошёл по всей Москве.

Вечером в кабинете Филарет взялся за письмо наместнику Троицкой лавры архимандриту Афанасию: «Вы помните, что я писал Вам, чтобы Вы за меня молились перед гробом преподобного Сергия. То было во время известия о кончине в Бозе почившего государя, когда мне представлялись затруднения касательно вверенного мне завещательного акта, которые действительно и последовали. Молитвами преподобного кончились оныя благополучно, почему прошу Вас по получении сего совершить за меня у гроба преподобного молебное пение с акафистом».

Через неделю была получена высочайшая грамота на имя архиепископа Филарета, в которой новый император писал: «Достоинства ваши были Мне известны; но при сем случае явили вы новые доводы ревности и приверженности вашей к отечеству и ко Мне. В воздаяние за оныя, всемилостивейше жалую вам бриллиантовый крест для ношения на клобуке. Пребываю вам всегда доброжелательный

Николай.

Санкт-Петербург. 25 декабря 1825 года».

Казалось, наступает решительная перемена в положении полуопального московского архипастыря, но он помнил слова владыки Амвросия: «Подожди и посмотри, что будет...»

 

Глава 4

БОЖЕСТВЕННЫЙ ГЛАГОЛ

Коронация была назначена на лето 1826 года. Всю зиму и весну шло следствие по делу декабрьского мятежа. Из 189 арестованных 121 были предан суду, 57 подвергнуты наказаниям административным, 11 освобождены. Вооружённое выступление против законной власти, намерение цареубийства и убийства нескольких человек подлежали суровому наказанию. Однако в дворянском обществе, в котором почти всякий имел либо родственные, либо служебные, либо дружеские связи с кем-нибудь из мятежников, многие ожидали от Николая Павловича прощения и милости. Казнь пятерых и ссылка более ста человек в Сибирь ошеломили дворянство. Мятежников открыто жалели, но то была жалость не к героям, а к несчастным. Тридцатилетний император долго переживал и свою растерянность, и покинутость почти всеми, и страх за судьбу жены, детей, матери, и потрясение от сознания своей ответственности за судьбу России. Он будто переродился 14 декабря, и многие замечали, что он стал «каким-то иным».

Николай Павлович не был ни извергом, ни мизантропом. Рылеев сам признался ему, что намеревался убить всю царскую семью и отдать город во власть народа и войска (план был — дать народу разграбить кабаки, взять из церквей хоругви и толпой идти на Зимний дворец). Каховский стрелял в графа Милорадовича с намерением убить... Но когда друг Алексей Орлов просил за брата, явного заводилу среди злодеев, он простил Михаила, а Алексея возвёл в графское достоинство и в мае был посажёным отцом на его свадьбе.

«...Что касается моего поведения, дорогая матушка, — писал император матери весной, — то компасом для меня служит моя совесть. Я слишком неопытен и слишком окружён всевозможными ловушками, чтобы не попадать в них при самых обычных даже обстоятельствах.

Я иду прямо своим путём — так, как я его понимаю; говорю открыто и хорошее и плохое, поскольку могу; в остальном же полагаюсь на Бога. Провидение не раз благословляло меня в некоторых случаях жизни, помогая мне в самых запутанных по видимости делах достигать удачи единственно благодаря простоте моих жизненных правил, которые целиком в этих немногих словах: поступать, как велит совесть».

Мало кто знал, что переживал Николай, принуждённый начать царствование казнями. «У меня прямо какая-то лихорадка, — писал он матери после объявления приговора над мятежниками, — У меня положительно голова идёт кругом. Если к этому ещё добавить, что меня бомбардируют письмами, из которых одни полны отчаяния, другие написаны в состоянии умопомешательства, то уверяю вас, дорогая матушка, что одно лишь сознание ужаснейшего долга заставляет меня переносить подобную пытку».

На допросах он увидел, что главнейшим и очевиднейшим поводом для недовольства было крепостное право, а потому приказал сделать из всех показаний выборку на этот счёт для последующего рассмотрения. Он создал секретный комитет для изучения вопроса о возможности освободить помещичьих крестьян, но — в тайне и от самих мужиков, и от их хозяев. Однако многие отметили, что графине Каменской, статс-даме и вдове фельдмаршала, было запрещено присутствие на коронации за то, что в одном из её имений крестьяне взбунтовались, возмущённые жестокостью управителя.

Расследование в отношении таких персон, как Мордвинов, Сперанский, генералы Ермолов и Киселёв, по его приказанию велось в строжайшей тайне. Как и следовало ожидать, никто из названных не был причастен к обществам. Тем более это касалось владыки Филарета, в отношении которого и следствие не велось.

Но всё же московский архипастырь вызывал у императора сложные чувства. Николай Павлович помнил свой детский восторг перед красноречием маленького монаха. От покойного брата он знал, как доверял тот Филарету, и не обращал внимания на последовавшее охлаждение. Николай откровенно презирал Аракчеева и косился на изворотливого митрополита Серафима, а вот князя Александра Николаевича Голицына уважал. По всем своим действиям в роковые дни ноября — декабря Филарет заслуживал благодарности, и сдерживало Николая Павловича лишь одно обстоятельство — независимость и самостоятельность владыки, чрезмерные для духовного лица. В Москве он командовал генерал-губернатором, а случилось что — взял бы и бразды государственного правления... Ну уж нет! Филарет, может быть, рассчитывает повторить судьбу своего великого соимённика при Михаиле Романове, но он, Николай, не допустит, чтобы за него правил другой. Он царь!

22 августа 1826 года митрополит Филарет, только что возведённый в этот сан, встречал императорскую чету на паперти Успенского собора. Высший знак отличия был принят им с благодарностию, но и с опасением. «Продолжите о мне молитвы Ваши, — писал он троицкому наместнику Афанасию, — чтобы Бог дал мне не наружный только покров белый иметь, но и сердце, и дела, очищенные по благодати его».

Соборная площадь была набита до отказу, ибо любопытные заняли места ещё с ночи. Толпа жадно разглядывала разнообразнейшие военные и придворные мундиры, туалеты петербургских и московских дам; знатоки объясняли, кто есть кто, перечисляя имена великих князей и княгинь, иностранных принцев и принцесс. Особенное внимание привлекали конечно же молодые государь Николай Павлович и государыня Александра Фёдоровна, семилетний великий князь Александр, наследник, и, по всему судя, следующий российский император. Толпа волновалась и истекала потом, жалея, что в Кремль не пускали продавцов кваса.

— Благочестивый государь! — проникновенно заговорил митрополит Филарет. — Наконец ожидание России свершается. Уже ты пред вратами святилища, в котором от веков хранится для тебя твоё наследственное освящение. Нетерпеливость верноподданнических желаний дерзнула бы вопрошать: почто ты умедлил? Если бы не знали мы, что предшествовавшее умедление твоё было нам благодеяние. Не спешил ты явить нам свою славу, потому что спешил утвердить нашу безопасность... Не возмущают ли при сем духа твоего прискорбный напоминания? Да не будет!.. Трудное начало царствования тем скорее показывает народу, что даровал ему Бог в Соломоне... Вниди, Богоизбранный и Богом унаследованный государь император!..

Николай Павлович отёр невольную слезу. Не ожидал он, что Филарет осмелится сказать так прямо и так просто о том, что лежало на сердце императора.

Миропомазание государя совершили митрополит Серафим и митрополит Евгений Болховитинов. Последовали парадные обеды, приёмы, балы, парады, маскарады и народное торжество на Девичьем поле, где было выпито более тысячи вёдер белого и красного вина, не считая пива и мёда. Празднества продолжались до 23 сентября и завершились великолепным фейерверком.

Попытался московский владыка вновь заговорить о своём катехизисе, но митрополит Серафим опасался просить государя об отмене решения его брата. Митрополит Евгений решительно поддержал его в этом, отозвавшись о Филаретовом труде пренебрежительно.

А жизнь московская шла своим чередом. Среди десятков дел, рассматриваемых каждодневно московским архипастырем, иные обращали на себя особенное внимание. От императора пришло повеление задержать и посадить под стражу монаха Авеля за распространённые им предсказания о «невозможности, коронации государя» и о том, что «змей проживёт тридцать лет», однако сие не удалось. Монах скрылся из Высоцкого монастыря, забрав все свои пожитки, и дальнейшие розыски были переданы полиции.

Авель был известен своими фантастически верными предсказаниями о смерти Екатерины I и Павла I, о нашествии французов и кончине Александра I. Цари на него гневались, но имелись и покровители — графиня Потёмкина, графиня Каменская и князь Александр Николаевич Голицын. Владыка Филарет с настороженностью откосился к странному монаху, зная, что дар предвидения может быть дан не только свыше, однако и не смел пренебрегать очевидностью. Об Авеле не раз они беседовали с князем, и на восхищенные возгласы вельможи Филарет указывал иной пример — старца Серафима из Саровской обители.

Сей удивительный инок получил негромкую известность, но подвиги его были дивны: пятнадцать лет он провёл в отшельничестве и пятнадцать лет в затворе, выйдя из него этим летом. Шла молва о его поразительной прозорливости и даже о чудесах исцеления. Филарет знал и о другом. Сего угодника Божия притесняла монастырская братия во главе с настоятелем Нифонтом, им недоволен был тамбовский архиерей. Как бы хотелось Филарету приютить в своей епархии Саровского подвижника, но останавливало его опасение нарушить волю Господню, ибо не без Промысла Божия попускаются напасти и волнения. До владыки доходили рассказы о речениях Серафима о важности поклонения иконам, о безусловном почитании родителей, о великом средстве ко спасению — непрестанной сердечной молитве. Людские рассказы важны, но, может быть, более существенно иное — та духовная связь, которую чувствовал строгий московский владыка с добрейшим Саровским иноком...

Огорчительные известия приходили из духовной академии. Викарий докладывал о неблаговидном поведении иных студентов, о лености профессоров и даже отца ректора. Не радовала и лавра, хотя и по иной причине: архимандрит Афанасий Фёдоров (из неучебных иконописцев, назначенный по совету самого Филарета) оставался слаб здоровьем, подолгу болел, и управление обителью, перейдя в руки многих, слабело. На замечания, что нужно держать монахов построже, добрый старец отвечал: «Ох, окаянные они, окаянные, измучили меня! А взыскивать не могу, сам я всех грешнее». Заменить настоятеля нельзя было без его прошения, а формальных оснований недоставало.

С надеждою на лучшее Филарет узнал о назначении настоятелем Введенской Оптиной пустыни иеромонаха Моисея Путилова. К пустыни он питал особенное чувство, ибо она была возрождена волею владыки Платона. Владыка знал, что отец Моисей и его сподвижник иеромонах Леонид Наголкин следовали традиции известнейшего отца Паисия Величковского, ревностно возрождавшего древний монашеский уклад. Именно это и требовалось в век суетный и практический.

 

Глава 5

КАК СЛОВО НАШЕ ОТЗОВЁТСЯ

В первый год царствования Николая Павловича архимандрит Фотий испытывал разноречивые чувства к новому государю. Поначалу он пытался и его поучать, посылал письма с наставлениями, пока это не было ему запрещено, а там пришло повеление отправиться из Петербурга к месту постоянного служения. Графиня Орлова ничем не смогла помочь.

В Юрьевском монастыре Фотий ревностно взялся за обустройство обители, а через несколько месяцев, ближе к коронации, намекнул в письме владыке Серафиму, что не прочь приехать в столицу. Позволения он не получил, но Серафим просил помочь в возвращении в свет катехизиса Филарета Дроздова.

Фотий был не из тех, кто долго раздумывает. Бурная, импульсивная натура его в один миг поворачивалась в иную сторону. Нынче, когда ушла горячка борьбы против голицынского направления в церковной жизни, когда сам он после интимных свиданий с царём был задвинут в глухой угол Новгородской гyбернии, дело с катехизисом виделось по-иному, чем год назад.

Лишь только спала шелуха гордыни и самомнения, истинно православная натура Фотия должна была признать православие катехизиса и очевидную его полезность. В этом духе он отвечал в Петербург, хотя и оговаривался, что кое-что московскому владыке всё же изменить надо. Аннушке и княгине Мещёрской написал о Дроздове в миролюбивом тоне, чем привёл обеих дам в недоумение.

А ровесник Фотия, отец Антоний Медведев к тому времени тоже был поставлен на пост настоятеля, правда, не столь известного, как Юрьевский, а Высокогорского Воскресенского монастыря, основанного в четырёх вёрстах от Арзамаса всего сто лет назад. Обитель была расположена в густом лесу, на горе, под которой протекала невеликая река Теша. Насельников в монастыре было немного, но обитель славилась иконами Иверской Богоматери (списком с афонского подлинника) и Богородицы Всех Скорбящих Радости; имелось три церкви и три часовни. Паломникам монастырь полюбился, их бывало немало, особенно летом.

Назначение оказалось для отца Антония неожиданным. Первые годы он нёс монашеские обязанности, выполняя за послушание лечение братии и приходящих, жадно читал неизвестные ранее труды отцов церкви, жития, новейшие богословские труды на русском и французском языках. Ум его, свободный от школьнической формы, сам находил истинное и отсекал ложное в новейших богословских учениях. Но не в книгах же только источник веры! Получив разрешение, Антоний предпринял путешествие по святым местам Руси.

Через Кострому и Ярославль он добрался до Троицкой лавры. Братия обошлась с ним грубо, беседовать никто не захотел, для ночлега отвели какую-то конуру, будто подтверждая свою отрешённость от сего мира. Между тем годы монашества не превратили Антония в угрюмого отшельника, он по-прежнему был чувствителен к красоте природы, переживаниям людским. Утверждался в таком направлении своего духа отец Антоний благодаря поучениям старца Серафима Саровского, наставлениями которого пользовался нередко. Сей великий аскет и пустынник не считал за грех любование цветами и звёздным небом, не понуждал других к непосильным молитвенным подвигам, не называл пост средством спасения.

Нет хуже греха, матушка, — говорил как-то подвижник одной монахине в присутствии Антония, — и ничего нет ужаснее и пагубнее духа уныния. Я велю тебе всегда быть сытой, кушать вволю и на труды с собою брать хлеба. Найдёт на тебя уныние, а ты хлебушка-то вынь и покушай. Уныние и пройдёт...

Батюшка Серафим, — спросил тут же Антоний, — меня многие купчихи и барыни спрашивают, можно ли постом есть скоромное, если кому постная пища вредна и врачи приказывают есть молочное, масло?

Хлеб и вода никому не вредны, — кратко и строго ответил преподобный.

Печать юродства, которую он носил, нисколько не коробила отца Антония, на всю жизнь запомнившего первую свою встречу с отцом Марком восемь Лет назад. Троицкую братию он, конечно, не осуждал, но имел перед глазами примеры высочайшего подвижничества.

В Москве он тогда остановился в Симоновом монастыре. Девяностопятилетний старец, схимонах Павел после исповеди посоветовал ему непременно представиться московскому владыке. «Да что я ему?» — засомневался Антоний. «Нет, нет, сходи. Он монахов любит... и тебя полюбит», — неожиданно заключил старец. Антоний попал на известное филаретовское чаепитие, за которым много рассказывал о Сарове и его подвижниках. После беседовали вдвоём немалое время. Владыка рассуждал о полезности Библейских обществ, а отец Антоний поначалу сдержанно, а потом открыто высказался против и сих обществ, и модного мистического духа. К его удивлению, владыка не одёрнул его, а вступил в спор, в котором разгорячились оба. Отпуская Антония, владыка приглашал его зайти в гости на обратном пути из Киева, но Антоний не зашёл.

На Филарета тридцатилетний монах произвёл сильное впечатление. Сказать ли больше? В нём владыка ощутил близкую себе душу. В феврале 1826 года Филарет после рукоположения в сан епископа нижегородского Мефодия Орлова посоветовал ему «обратить внимание» на иеромонаха Антония Медведева. Такая рекомендация дорогого стоила. При первой же возможности владыка Мефодий выдвинул Антония на видное место, где тот мог либо показать свои достоинства, либо разоблачить поверхностный блеск.

Сам новоназначенный настоятель о подоплёке назначения не догадывался и с жаром отдался первоочерёдным делам. Он внёс изменения в устав служения, приблизив его к киево-печерскому, стал обучать хор подлинному киевскому распеву; почасту ездил в Арзамас и Нижний к знакомым с просьбами о помощи монастырю; затеял строительство гостиницы для паломников; подумывал о поновлении иконостаса в соборном храме Вознесения.

В том же 1826 году в Петербурге случилось событие, мало кем замеченное, хотя о нём знал и государь император.

Весною девятнадцатилетний инженер-поручик Дмитрий Брянчанинов заболел тяжёлою грудною болезнию, имевшею все признаки чахотки. Ослаб он настолько, что не имел сил выходить из дома. Николай Павлович, давно ему покровительствовавший, приказал собственным медикам пользовать больного и еженедельно доносить о ходе болезни. Доктора откровенно сказали об опасности положения больного и сняли с себя ответственность за исход лечения.

Сам Брянчанинов знал, что очутился на пороге жизни, но не отчаяние или скорбь владели им. С малых лет Дмитрий выказывал особенное религиозное настроение. К удивлению матери и отца, он любил посещать церковь, готов был молиться не только утром и вечером, но и весь день, причём не машинально и торопливо, как это водится у детей, а неспешно и благоговейно. Родители посмеивались, меньшие братья и сёстры чуждались старшего. С юных лет Дмитрий оказался в одиночестве и не имел кому открыть душу. Его любили, о нём заботились — на дом приглашались учителя, в библиотеке имелись лучшие книги, на конюшне стояли прекрасные скакуны, а главного не было.

Мало-помалу тоскующее сердце Дмитрия стало находить утешение в чтении только что изданного на русском языке Евангелия и в Житиях святых. Повествование о Спасителе, о жизни преподобных Пименов, Арсениев и Макариев погружали ум и сердце юноши в несказанную тишину. Он полагал, что подобное состояние мира и покоя обыкновенно для всех людей, ибо так мало видел и знал в отцовском имении, в Грязовецком уезде Вологодской губернии.

Отец нисколько не посчитался с настроем сына, сочтя блажью намерение идти в монахи, и в шестнадцать лет отдал его в инженерное училище. На вступительных экзаменах блистательные ответы и видная наружность Брянчанинова обратили внимание великого князя Николая Павловича, тогда генерал-инспектора инженеров. Великий князь вызвал юношу в Аничков дворец, где представил супруге, и в училище Брянчанинов был зачислен пенсионером великой княгини. Довольный сверх ожиданий, Александр Семёнович Брянчанинов отправился к семье. Карьера сына представлялась несомненно удачной.

Быстро протекли годы учёбы. Они были заполнены занятиями, в которых Брянчанинов неизменно был среди первых по успехам, и светскими обязанностями, ибо по родству Дмитрий входил в высший аристократический круг дворянства. Он приобрёл многочисленные знакомства среди вельмож и литераторов, с похвалами о нём отзывались и великие князья, и Гнедич с Жуковским.

Однако и в шуме столичной жизни Брянчанинов остался верен своим духовным устремлениям. Более положенного он посещал храмы, усердно молился, но чем дальше, тем более очевидным становилось для него нарастание некой внутренней пустоты — взамен известных ему мира и покоя. Томилась душа, насильно удалённая от своей истинной жизни. Тяжело всё это было пережить одинокому и в шумном городе юноше. Бывало, идёт он из Казанского собора в Михайловский замок, в училище, и не сразу замечает недоумённые взгляды прохожих, а зрелище было редкое: высокий красавец юнкер в мундире льёт слёзы градом.

Строгий и дисциплинированный ум юноши искал определённости и в религии. Он посещал собрания мистиков у князя Голицына, слушал проповеди отца Фотия, но ни та, ни другая сторона не пришлись по сердцу. Суетное и кичливое своевольное учение виделось ему столь же далёким от истинной веры, сколь и разгорячённый фанатизм, забывший о евангельской кротости. Само ожесточённое препирательство о вере вызывало недоверие к участвующим в нём.

Досрочно произведённый в офицеры, Брянчанинов сожалел о простой юнкерской шинели. В ней он мог стоять в храме Божием в толпе солдат и простонародья, молиться и плакать сколько душе угодно, а среди чистой публики такая пламенная вера вызывала недоумение или улыбки. Он таил от начальства, что причащается еженедельно, потому что такое усердие представлялось подозрительным. Все, казалось, противилось призванию, полный соблазнов мир искушал и подавлял, но, вопреки приманкам и силе, ум юного Дмитрия сосредоточивался на поисках истинной веры столько же, сколько и на предметах учебных.

Никто не говорил ему о чудесной силе постоянной молитвы, но сам он пришёл к ней. С вечера, когда по сигналу рожка юнкера ложились в постели, Дмитрий, приподняв с подушки голову, начинал читать молитвы, да иногда так и поднимался по утреннему сигналу, с молитвою идя в класс. В то время тайный монах обрёл по милости Божией товарища.

   — Чихачёв, пойди сюда! — как-то позвал Дмитрий юнкера его роты, весельчака и говоруна, у которого душа ко всем была нараспашку. — Не пора ли тебе быть христианином!

   — Я никогда и не бывал татарином! — с улыбкою отвечал тот.

   — Так, — серьёзно отвечал Дмитрий. — Но слово это надлежит исполнить делом.

Как происходит сближение родственных душ? Каким образом одна узнает другую без долгого приглядывания и длинных рассуждений? Но когда это случается, тогда завязываются дружба и любовь сильнейшие. Тогда верят каждому произнесённому слову, не таят помыслов и сомнений, и обнаруживается единение людей, внешне, казалось бы, вовсе несхожих.

Друзья стали вместе ходить к инокам Валаамского подворья, Алексавдро-Невской лавры. Принимали их с любовью и наставляли, вполне понимая их духовные нужды. Отец, узнав от слуги Дмитрия об образе жизни сына, просил столичных родственников помочь его образумить. Брянчанинова обязали вернуться с частной квартиры на казённую, в замок, а митрополит Серафим запретил лаврскому духовнику Афанасию склонять юношу к монашеству, воспретил принимать на исповедь Брянчанинова и Чихачева.

И вот болезнь, приковавшая Дмитрия к постели, с особенною очевидностью побуждала его к выбору. Он готовился к переходу в вечность и не обращал внимания на наговоры родных, что именно посты и бессонные ночи да частое моление на коленях ослабили его здоровье. Нет, знал: пошли Господь выздоровление — он не изменит призванию.

Перед его взором были уже пределы наук человеческих, но, задаваясь вопросом, что они дают человеку, он признавал: ничего. Человек вечен — вечно должно быть и земное обретение его, а всё оно пропадает у крышки гроба. Охладевшее к миру сему сердце давно открылось монашескому призванию, однако для полного разрыва с этим миром нужен был кто-то, способный безоглядно увлечь за собою.

Придя в июне после выздоровления в лавру, Дмитрий увидел в соборном храме незнакомого монаха. Высокий, полный, осанистый. Длинные волосы падали на плечи, седая небольшая борода, на светлом лице печать отрешённости и учёности, а глаза — глубокие, пронзительные. То был иеромонах Леонид Наголкин, приехавший по делам Оптиной пустыни. Дмитрий поколебался и подошёл к старцу. Сколько длилась их беседа, он не заметил, но судьба его была решена.

— Сердце вырвал у меня отец Леонид! — рассказывал он пришедшему навестить Чихачеву. — Решено: подаю в отставку и последую старцу. Ему предамся всею душою и буду искать единственно спасения души в уединении.

Растерялся Чихачёв. И ему того же хотелось, да страшно...

 

Глава 6

ДИВЕЕВСКИЕ СЁСТРЫ

В мае 1827 года в приёмный час митрополита на Троицкое подворье приехала Маргарита Михайловна Тучкова, вдова бородинского героя. В кабинет вошла хрупкая, маленькая женщина, простое и приятное лицо её было бледно, а взгляд странен. Филарет знал о перенесённом ею новом горе — кончине пятнадцатилетнего сына Николая, единственной её надежды и опоры.

Тучкова не плакала. Ровным голосом она просто рассказывала, как Николушка простудился, как лечили его доктора, как сама сидела у его постели, как дорогой мальчик потянулся к ней в последний миг, будто желая что-то сказать... Странность её взгляда состояла в отрешённости от внешнего. Тучкова, казалось, не видела ничего вокруг, а пристально всматривалась во что-то иное.

К горю людскому привыкнуть нельзя. А к кому идут люди с горем? К духовным лицам. Филарет за годы своего служения принял в своё сердце множество печалей и горестей, знал, что помимо утешения следует помочь человеку делом выйти из безысходной тоски.

Тучкова нашла успокоение в вере. Спрошенная о муже, она уже спокойнее рассказала, как проводила его на сражение, как её посетило предчувствие его гибели, как искала она ночью на Бородинском поле его обезображенное тело, но так и не увидела... А семь лет назад построила там Спасо-Бородинский храм. Землю пожертвовали владельцы, император прислал десять тысяч рублей, а сама Маргарита Михайловна продала все свои бриллианты. Теперь же в аскетически простом белом храме было погребено тело её ребёнка... Владыка предложил приезжать к нему чаще, и Тучкова появилась на следующий же день.

Святославский сразу направил её в кабинет. На пороге Маргарита Михайловна увидела прощавшуюся пожилую женщину и троих молодых людей. Владыка благословил новую гостью и, когда сели в кресла, сказал:

   — Тоже бородинская вдова и её сироты. Терпит горе, как и вы.

   — Три сына! — вскрикнула Маргарита Михайловна. — Три сына! А у меня всё отнято! За что?!

   — Вероятно, она более вас заслужила своею покорностию милость Божию, — строго и наставительно ответил митрополит.

Тучкова сжалась в кресле, как от удара, и вдруг неудержимым потоком слёзы хлынули из глаз её. Вскочив, она закусила губу, чтобы не разрыдаться в голос, и выбежала из кабинета.

Филарет немного опешил. Он полагал не лишним проявление строгости к горюющим, подчас впадающим в упоение своим горем, но тут, видно, переусердствовал. В дверь заглянул Святославский.

   — Прикажи закладывать, — велел митрополит.

Когда карета митрополита остановилась перед крыльцом тучковского дома, вышедший лакей доложил кратко:

   — Её превосходительство не принимает.

   — Но меня она, вероятно, примет, — сказал Филарет, — Скажи ей, что я желаю её видеть.

Тучкова встретила его в гостиной. Лицо её ещё было мокро от слёз. От слабости она едва стояла на ногах и потому держалась руками за спинку кресла. Надо было что-то сказать, но она никак не могла сообразить — что.

   — Я оскорбил вас жестоким словом, Маргарита Михайловна, и приехал просить у вас прощения, — покаянно произнёс Филарет.

Слёзы вновь потекли из её глаз, но то были уже слёзы умиротворения. В этот раз говорил митрополит, утешая, печалясь, наставляя.

Новое царствование оказалось для владыки Филарета ничуть не легче предыдущего. Тот же неустанный труд, перемежаемый огорчительными известиями чаще, чем радостными.

В 1827 году после многолетнего перерыва он был вызван в Синод по особому высочайшему повелению. Ему передали слова государя: «Рад, что смогу скоро иметь удовольствие его видеть». Однако перед отъездом, в день святителя Алексия, владыка произнёс в Чудовом монастыре проповедь, о которой потом долго говорили по Москве.

—...Не сообразуйтеся веку сему, писал апостол христианам в веке иудейства и язычества. О горе! Нужно и в христианские времена повторять христианам: не сообразуйтеся веку сему... Зовут нас в храм на богослужение, кажется, мы готовы; однако во время вечерней молитвы мы ещё заняты мирскими делами или забавами, до утренней часто не допускает сон, к дневному богослужению не спешим, а из храма торопимся. О Господи! Дом молитвы Твоея ныне походит на гостиницу, в которую входят и из которой выходят, когда кому случится...

В Петербурге владыку Филарета ожидало поручение о подготовке катехизиса — на основе всё того же, ранее запрещённого. После замены Шишкова на посту министра просвещения этого следовало ожидать. Пересмотренный и отчасти исправленный текст был подготовлен быстро. С 1828 года типографии стали печатать полный и краткий катехизисы, по которым основы христианской веры узнавали дети и взрослые, солдаты и школьники, все православные подданные Российской империи. Два печатных экземпляра через обер-прокурора князя Мещёрского были направлены государю.

Московский митрополит и в мыслях не порицал царствование Николая Павловича, однако многое его печалило и настораживало. Сам государь оставался ревностным христианином, любил церковные службы и до недавнего времени подпевал тенорком певчим в Большой церкви Зимнего дворца. Он далёк был от мистических мечтаний своего брата, и эта угроза православию ушла в прошлое. Огорчало же решительное вмешательство власти в церковные дела, прямо нарушающее законы... Чего стоят одни бракоразводные дела последних лет...

По возвращении в Москву летом 1828 года владыке доложили, что встречи с ним требует министр внутренних дел, генерал-адъютант, граф Арсений Андреевич Закревский. О нём владыке рассказывали разное. Закревский делал карьеру более на полях сражений, чем на паркете, и всё же преуспел. Невидного дворянчика покойный государь Александр Павлович женил на одной из богатейших и красивейших невест России — графине Аграфене Фёдоровне Толстой, а его царствующий брат назначал на видные посты.

В условленный день граф приехал на Троицкое подворье. Высокий, широкоплечий, краснолицый, он заговорил, не убавляя силы своего баса:

   — Ваше высокопреосвященство! Приехал к вам за праведным судом!

   — Слушаю, ваше сиятельство, — осторожно ответил митрополит.

   — Извольте видеть, дело моё таково... Объезжая по воле государя центральные губернии, завернул я в имение своей тёщи в Нижегородской губернии. Узнаю, что в Арзамасском уезде некое сборище баб и девок объявило себя общиною и на этом основании вымогает у помещиков пожертвования и даже земельные угодия. Разбой, да и только!.. Однако дело оказалось с законной части правильным. Повидал я тамошнего архиерея, владыку Иакова, а он только руками разводит. Я про него знаю, что с сектантами, с раскольниками боролся, но — стар, слаб. И добр слишком, ласков безмерно, не смеет власти своей употребить да и распустить попросту негодящее собрание в Дивееве!

   — Так понимаю, ваше сиятельство, что вы печётесь о потере своей земли?

   — Формально земля тёщина, но вы понимаете... Степанида Алексеевна дама чувствительная, не выдержала, поддалась на уговоры.

   — И большой участок?

   — Да не то чтобы большой, полоса на окраине села... но обидно!

   — Не совсем понимаю, ваше сиятельство, чего вы ожидаете от меня? Пока волею государя я управляю московскою епархиею.

   — Да, владыко, что вам стоит поднять этот вопрос в Синоде — и вынести справедливое решение! Гражданским властям я уже поручил рассмотреть сие дело законным порядком.

Филарет поднял голову и прямо глянул в глаза графа. Вот ведь и не злой человек, и служака верный царю и отечеству, а как дороги ему сокровища земные... Впрочем, ежели в Дивееве действительно возникла лжеобщина — следует разобраться.

   — Обещаю вам, ваше сиятельство, что наведу необходимые справки, и, быть может, дело решится без Синода.

Министр ушёл в благодушном расположении духа, уверенный в решении дела в свою пользу. Земли у него было много, но разбрасываться ею он не собирался — надо дочь выдавать замуж и вообще...

Тем временем в Дивеевской женской общине горевали. Основана она была вдовой полковника Мельгунова при церкви Казанской иконы Божией Матери, в селе Дивееве, построенной также на средства Агафьи Семёновны, принявшей в монашестве имя Александры. Ныне в общине пребывали шестьдесят сестёр, коими управляла матушка Ксения Михайловна. Вот на неё-то и набросился в свой приезд граф Закревский, узнав от управляющего о тёщином подарке. Закипев негодованием, он крикнул ей в лицо:

«Ах ты, старая развратница! Людей обираешь!.. Да я тебя в тюрьме сгною!»

Бедная старушка обомлела и упала в обморок. Граф Арсений Андреевич, кипя неизлитым гневом, прошествовал дальше, а сёстры поспешили привести матушку в чувство. Они рассказали о случившемся покровителю общины Михаилу Васильевичу Мантурову, а тот поспешил в Сэров, где передал происшествие старцу Серафиму, по мысли которого и создавалась Дивеевская обитель.

   — Что же будет, батюшка? Ну как запретят общину нашу?

   — Всё будет хорошо, радость моя, не печалься! Господь может и зло на пользу обернуть.

   — Прежде думаю от графа извинений потребовать. Хоть он и министр...

   — Мишенька, осуждай дурное дело, а самого делающего не осуждай! Ты как увидишь его из храма-то выходящим, подойди смиренно, не горячась, подойди да и объясни ошибку графу-то. Дескать, община во славу Божию устрояется. Напрасно он оскорбил ничем не повинную старицу Божию. Да поклонись ему! Да поблагодари за оказываемое общинке нашей благодеяние!

Мантуров дождался приезда графа в Саров и точно выполнил слова старца. В первый момент Закревский привычно взъярился, но когда Михаил Васильевич поясно ему поклонился, благодаря за благодеяние общине, совершённое руками его тёщи, граф осёкся. Впрочем, он увидел в этом только попытку примирить его с потерей земли, а примиряться он не желал.

Прошли следствия гражданское и духовное. Оба вынесли заключение о необходимости официального признания существующей монашеской женской обители. Граф Закревский старался не вспоминать о напрасной потере, а владыка Филарет задумывался над сообщёнными ему предсказаниями старца Серафима о некоем особенном значении новоустрояющейся Дивеевской общины.

Казалось бы, какое дело ему, влиятельнейшему столичному архиерею, до далёкого провинциального Саровского монастыря и соседней женской обители? Но чуткое сердце его ведало, как в тишине и смирении совершается тайна Божьего Промысла.

 

Глава 7

МОСКВА-МАТУШКА

Медленно текли воды Москвы-реки. Река понемногу мелела, но ещё ходили по ней плоскодонные баржи, доставляя товары почтенному купечеству. С большой пристани в Котельниках возы катились в Гостиный двор, раскинувшийся между Варваркой и Ильинкой. Зимою в город тянулись большие обозы с дровами и строевым лесом, а весною, когда река становилась неоглядно широкой, затапливая все низины, под стремительно крепнущим жаром солнца начинали стучать топоры и звенеть пилы. Дрова заготавливались на зиму, а отпущенные господами на оброк артели вологодских и ярославских mjokhkob принимались за строительство. Год за годом в Замоскворечье вставали новые крепкие домины, обраставшие пристройками, сараями, флигелями, неуклонно тесня просторные сады и обширные пустыри. На Остоженке, Арбате, Тверской строились меньше, но и туда в летнюю пору громыхали телеги, груженные лесом и кирпичом из недавно построенных подмосковных заводов. Люди делали положенное им дело обустройства земной жизни, правда, о жизни духовной подчас забывая.

—...Следующее дело, — ровным голосом зачитывал Святославский владыке Филарету присланное из консистории на утверждение. — «Жена прапорщика инвалидной команды Кондратия Иванова Тонкочеева, Ирина Фёдорова подала просьбу с объяснением, что она с показанным мужем венчана двадцать два года назад в селе Аввакумове и прижила дочь Екатерину, а он, Тонкочеев, женился на другой. Тонкочеев на допросе показал, что десять лет назад, прибыв в Москву, назвался холостым и женился на вольноотпущенной девке Домне Ивановой. Консистория определила: второй брак расторгнуть и её, Домну, яко вступившую в супружество за него по неведению, что первая у него жена в живых находится, учинить свободною, и ей, когда она пожелает, вступить с другим свободным лицем в брак дозволить, о чём ей дать указ. Ему же, Тонкочееву, иметь сожитие с первою его женою Ириною; за означенное беззаконное во второй брак вступление возложить на него, Тонкочеева, семилетнюю епитимию и отослать его на год в Перервинский монастырь, где содержать его безысходно, и чтоб он во всё то седмилетнее время для умилостивления за оное прегрешение благости Божией находился в посте и молитве, в среду и пятки пищу употреблял сухоедомую и во все посты исповедовался, но до Святаго Причастия, кроме смертного случая, его не допускать. Когда означенное время в монастыре выживет и плоды покаяния покажет, то отослать туда, где он в команде находится».

— Утверждаю, — тихо молвил внимательно слушавший Филарет.

Святославский черкнул пером по бумаге и взял следующее дело.

— «В звенигородское Духовное правление прислан был Воскресенской округи помещика Казаринова, сельца Красновидова крестьянин Андреян Васильев за небытие на исповеди и у Святаго Причастия четыре года для публичнаго покаяния. Консистория определила: означеннаго крестьянина Васильева отослать в Саввин Сторожевский монастырь на три месяца, где и велеть его содержать в посте и молитве, и при каждом священнослужении класть ему в церкви по пятьдесят поклонов земных; по выжитии же им в монастырском содержании того трёхмесячного времени и по исповеди и Святом Причащении представить его в консисторию при рапорте».

Святославский глянул выжидательно на владыку, а тот глубоко задумался. Деревенские ребятишки вспомнились Филарету, как они стайками висели на плетнях, как ясными глазками смотрели на него, как в храмах бестрепетно подходили к причастию... Да, силён мир сей...

Верность давним устоям хранили раскольники, составлявшие немалую часть московского купечества. Москва сделалась их центром в царствование Александра Павловича, запретившего все тайные общества в России, но повелевшего раскольнические церкви не трогать и попов их не преследовать. Московский владыка до поры до времени раскола не касался в своих проповедях, хотя видел в нём помрачение православия, почему и отвергал название «старообрядцы». Не мог он примириться с расколом и отпадением от матери-церкви миллионов русских людей. Филарет не разрешал совершать отпевания над ними по христианскому обряду и хоронить их на православных кладбищах.

В Москве появились скопцы. Вольноотпущенные крестьяне Елизар и Панфил Чумаковы открыли мелочную торговлю на Ильинке, а вскоре выстроили свой дом, ставший сектантским гнездом. Иван Богдашев в своём доме на Серпуховке (записанном на имя его сестры Авдотьи) основал ситцеплаточную фабрику. Он выкупал крестьян от помещиков и давал им работу, но — отвращая от православия. Быстро богатевшие скопцы выходили в миллионщики, и власти принуждены были с ними считаться.

В дворянском обществе притаилось масонство, не желавшее уходить из России. Глава московских братьев Николай Александрович Головин оставался предметом их благоговейного почтения и повиновения.

Владыка Филарет на вопросы недоумевающих о масонстве отвечал твёрдо и определительно: «Зачем пить из сокрытых и, может быть, нечистых кладезей, когда для нас всегда готовы душеполезные творения отцов церкви?» Сами же масоны не могли ответить на прямой вопрос: «Зачем заходить к Богу с заднего крыльца, когда переднее открыто?» Открытый характер первопрестольной чуждался неуместной в делах веры таинственности, ложи оставались малочисленными.

По докладам благочинных и консистории положение всё же виделось вполне благополучным, но владыка ощущал, как в глубинах созревают течения опасные, как мелеет вера, подобно Москве-реке, как облипает церковный корабль тина формальной обрядности и мирской нечистоты. И то сказать, прямо под боком митрополита творилось втайне непотребное.

Как-то утром владыка вышел до завтрака в гостиную в поисках Герасима или Никандра, никак не шедших на звонок, и увидал бедного деревенского диакона, русоволосого, сильно загорелого, с лицом усталым и опечаленным.

   — Что ты за человек? — спросил Филарет.

Владыка был в потёртом халате, и диакон отвечал без стеснения:

   — Да заблудился, батюшка, никого не найду. А хочу я броситься в ноги преосвященному. Добрые люди надоумили: пойди пораньше, да и попроси.

   — Что за дело у тебя? — мягко спросил Филарет.

   — Беда! Диакон я, имею семью большую, имею кое-какие выгодишки в селе нашем, но теперь хотят определить другого на моё место. А меня угнать аж за пятнадцать вёрст. Версты-то ладно, а как же я со всем хозяйством моим тронусь? Пятеро деток, жена, тёща да сестра вдовая с мальцом... И с чего бы — вины за мною, батюшка, никакой нет.

   — Садись пока, — пригласил владыка. — Кого же ты просил?

   — Да многих... — протянул диакон, смекая, не поможет ли новый знакомец и во сколько это обойдётся, — Правду говоря, батюшка, меня уж обобрали как липку. В канцелярии преосвященного дал писарю двадцать пять рублей, в консистории опять двадцать пять, здешнего прихода диакону семьдесят пять рублей... а дело стоит! Говорят, экзаменовать меня надобно.

   — Это правда, — уже строго сказал Филарет. — Я экзаменатор.

Диакон неловко опустился с дивана к ногам митрополита.

   — Батюшка, пожалей меня! Мне уж тридцать пять годов, что я помню!.. Вот осталось всего двадцать пять рублей у меня, пятнадцать-то я на дорогу отложил, а десять — возьми, батюшка, только сотвори ты мне эту милость!

Филарет глянул в глаза диакона, и так был чист простодушный и опечаленный взгляд, что владыка не мог ему не поверить.

   — Давай мне свои десять рублей, — велел он, — и приходи назавтра к девяти в эту комнату. Дело твоё будет решено.

   — Милостивец! — всплеснул руками диакон. — Да уж я прибавлю...

   — Ступай! — прикрикнул Филарет, и диакон поспешил выйти.

На следующее утро он явился к назначенному часу, и по приказанию владыки его пропустили в комнаты. В гостиной диакона ждал Филарет, облачённый в парадную рясу, с панагией, лентами и орденами, ибо собирался ехать в Страстной монастырь служить.

   — Виноват, святый владыко! — воскликнул диакон и пал в ноги митрополиту. — Я к экзаменатору пришёл!

   — Встань! — приказал Филарет. — Я твой экзаменатор. Не бойся ничего. Я рад, что смог от тебя узнать правду о своей канцелярии. Дело твоё мы покончим быстро.

Он позвонил в колокольчик и приказал Никандру позвать ранее вызванных писарей и здешнего диакона. Едва те переступили порог, владыка подчёркнуто смиренно обратился к ним:

   — Каюсь перед всеми вами, братие, что вчера взял от этого диакона десять рублей. По словам Священного Писания, «аще дадите, воздастся вам четверицею», я вместо десяти даю ему сорок рублей, — и он протянул обомлевшему от изумления диакону несколько ассигнаций. — Ты взял двадцать пять рублей — дай ему сейчас сто, то же и ты сделай, а ты, духовное лицо, вместо семидесяти пяти дай ему триста.

Диакон прижал ворох ассигнаций к груди, губы его тряслись, и видно было, что бедный готов разрыдаться. С непередаваемым словами чувством он смотрел на митрополита, но тот поспешил прервать молчание:

   — Ступай, отец, домой. Оставайся на своём месте. Буде нужда какая — относись прямо ко мне... А с вами, — обратился митрополит к взяточникам, — вечером разберусь.

Один, всегда один, отделённый от массы людской саном и авторитетом, властью и познаниями... Рядом мать (он перевёз её из Коломны и поселил неподалёку от Троицкого подворья), не забывают брат и сестра, другие родственники, всё так — а хотелось прилепиться сердцем к тому очагу, который не то чтобы грел, нет, который нуждался бы в его участии... Но монашеский удел выше семейного и благодатнее уже потому, что не нескольким человекам служит монах, но — многим. Так Филарет жар своего сердца и душевное тепло отдавал своим духовным чадам, не жалея ни сил, ни времени.

Не все шли к нему. Иные робели, иные опасались строгости, а других он и сам не допускал, руководимый внутренним даром предвидения. Как-то через московских барынь, близких к его кружку, владыке стало известно о Николае Сушкове, сосланном по высочайшему повелению на Кавказ за участие в дуэли. После заключения в Тираспольской крепости император велел послать его в Москву для понесения заслуженной епитимии. Между тем молодой человек мучился метаниями от полного неверия до желания веры, а утвердиться ни в чём не мог.

Думая о всех и помогая всем, как легко не подать руку одному, пренебречь одной душой, потерявшейся в сём шатком веке. Филарет передал через Аграфену Ивановну Жадовскую, с малолетства знавшую преступника, чтобы Сушков зашёл к нему как-нибудь вечером на чаек.

   — Мне жаль вас. С вами случилось великое несчастье, — начал разговор митрополит.

   — Да-с. Но предвидеть его было невозможно.

   — Обиду, нанесённую вам, — да, однако же последствия ссоры зависели от вас.

   — Как! Да возможно ли оставить обиду без наказания, остаться навсегда обесчещенным и прослыть за труса? Помилуйте, владыко, я не монах.

   — А я не рыцарь. Ваших рыцарских узаконений не признаю. Понятия о чести и бесчестии — не христианские. Церковь учит прощать обиды, молиться за врагов, воздавать добром за зло.

   — Всё это, владыко, нравственно говоря, прекрасно. — Сушков сдерживался в словах, но чувствовал себя на удивление просто с митрополитом, таким величественным при службе в храме. — В свете это неисполнимо. Свет требует, чтобы всякое посягание на нашу честь, всякая дерзость была обмыта от бесчестия в крови.

   — Какое ужасное, какое бесчеловечное требование! Дикое не только для христианства, но и для язычества... Скажу, не обинуясь, что поединщик в глазах церкви не только убийца, но и самоубийца.

   — Помилуйте!

   — Позвольте. Он убийца, если вышел на ближнего с пистолетом в руке. Он и самоубийца, если добровольно стал против направленной на него пули.

И Сушков впервые увидел с иной точки зрения свой молодеческий поступок, и впервые мелькнуло раскаяние — не в грехе убийства, он не хотел убивать, а в той нетерпимости, с которою он отнёсся к злым насмешкам несчастного уланского поручика. Он поднял глаза и встретил участливый взгляд митрополита.

   — Лучше перенести мирской лукавый суд и ложный стыд перед неразумными людьми, ослеплёнными ложными мыслями, нежели суд своей совести и стыд перед Христом. Он, Господь Всемогущий, преподал нам, бедным и слабым, пример смирения и самоотвержения.

   — Оно бы лучше... Но я готов покориться обстоятельствам, а не кому-то... Смело сознаюсь, в душе я фаталист. Удары судьбы я готов выдержать стоически. Два месяца в крепости принудили меня к этому.

   — Стало быть, вы магометанин?

   — Почему же? Ведь и христиане верят предопределению. Ведь это одно и то же.

   — Не совсем. Основание испытаний Божиих лежит на дне нашей души. Испытание нужно не для Всеведущего Бога, а единственно для нас. Оно открывает нам наше ничтожество, уничижает нашу гордость, сдерживает наши страсти, научает нас терпению, ведёт к смирению и покорности воле Божией. Вот для чего нужны нам испытания...

Собеседники забыли о чае. Высокие чашки белого фарфора курились паром, пузырьки пены образовались на поверхности, наконец и они растаяли.

—...И апостолы подвергались испытаниям. Пётр утонул бы в море, если бы Господь не простёр к нему руки. Некоторые из учеников устрашились бури.

   — Что ж мудреного, что они испугались? И что это доказывает?

   — Это доказывает, что вера их была нетверда. Испытание же не допустило их до опасной самоуверенности, самонадеянности в вере.

   — Извините, высокопреосвященнейший... Конечно, мнение ваше я не могу отвергнуть... И пример из древнейшей поэмы в мире... Знаете, я когда слышал чтения из Книги Иова, признаюсь, в голове мелькали мысли сходные...

   — Вот видите. Хорошо, что хотя и не читаете Святое Писание, но слушаете церковное чтение.

   — А я с детства уж не знаю как и отчего, только привык обращаться к Николаю Чудотворцу... Право, и не думаешь, а что-то внутри тебя говорит... Только, владыко святый, искушения к нам приходят от искусителя!

   — Конечно. Но Господь попускает и искушения и испытания. Нам дана свободная воля...

   — Libre arbitre! — вдруг вспомнил недавний выпускник университета.

—...и при свободной воле все наши действия зависят от нас. Так ли?

   — Да. Ежели не встречаем противодействия.

   — К тому и речь веду. Вы желаете сделать что-нибудь доброе. Искушение наводит вас на недоброе. К чему вы тут склонитесь? К добру? Сила воли поборет искушение. К худу? Воля слабеет, и вы побеждены искушением.

   — Оно конечно так... Да не всякому дана такая сила!

   — Всякому, кто, не надеясь на себя, смиренно ищет её в молитве. Смиренным Бог даёт благодать... Кончим разрешение ваших сомнений. Бог не стесняет свободной воли в человеке, обращая, впрочем, нередко премудрое наше в безумное, абезумное мира в премудрое... Другими словами, исправляя сделанное нами зло и направляя последствия самих заблуждений к благим целям путями неисповедимыми.

   — Понимаю.

   — Благодать удерживает нас от зла. Попущение предоставляет собственной воле. Вот тут-то мы и узнаем, иные горьким опытом, сколь опасно предаваться ей и сколь надёжнее полагаться во всём на волю Божию.

Владыка встал, и Сушков мгновенно вскочил с дивана.

   — Довольно на первый раз. Боюсь, утомил вас своей некороткой беседой. Дня через три-четыре, если вам не скучно со мною, пожалуйте об эту же пору.

Митрополит преподал благословение и проводил Сушкова до лестницы. Как мил и близок показался ему этот двадцатилетний мальчик, прямодушный и чистосердечный, но запутавшийся в сетях мирской жизни. Такой мог бы быть его сыном... Оборвав пустые фантазии, Филарет потупил взгляд, но не удержался и посмотрел на Николая, быстро сбегавшего вниз по лестнице. Хотелось, чтобы тот ещё раз глянул, чтобы улыбнулся. Но Сушков не поднял головы. Филарет отпустил перила и направился в комнаты. Ну, что расчувствовался! Всяк человек одинок. Мы уходим от родителей, а дети уходят от нас. Один лишь Господь всегда готов принять нас... И зачем шаркать ногами, не старик ещё!.. Дела об униатах ждут. Работать надо!

Молодой человек вышел в некотором головокружении. Он сел в поджидавшую карету, но при подъезде к Триумфальным воротам выскочил и пошёл пешком. Что-то новое, большое, доброе, тёплое распирало его изнутри. Он не чувствовал, идёт ли он или плывёт над землёю, пока чей-то окрик не остановил его на краю Патриарших прудов.

«Да что же это со мною?» — недоумевал Николай. Прожитые двадцать лет, казалось, принесли опыт и знания, и вдруг оказывалось, что все годы были лишь предвестием новой, подлинной жизни, которая открылась в покоях московского митрополита... И вмиг вспомнилось слышанное давным-давно от матери и няньки о радости вечной жизни и пустоте мира сего, и посеянное зерно веры зашевелилось, давая робкий росток.

Дома на Молчановке, в тихом бело-жёлтом двухэтажном особняке, его нетерпеливо ждали. В гостиной ярко горели свечи. Слепая тётка Авдотья Николаевна только подняла голову, а брат Андрей и сестра Прасковья так и бросились к нему навстречу. Он любил их, ценил их доброту и снисхождение к себе, но лишь сейчас осознал, как был глуп, когда улыбался над их наивно простой верой. Да ведь только так и можно верить. Только так!

До полуночи Николай рассказывал о беседе с митрополитом, припоминая все слова владыки, его интонацию, его молчание, а родные радовались возвращению блудного сына.

Бумаги, бумаги... Кипы больших и малых бумаг, желтоватых и голубоватых, грубо-плотных и тонких, с водяными знаками, исписанные то чётким писарским почерком с редкими замысловатыми росчерками, то скорописью дворянских знакомых, то корявой рукою сельского грамотея. В них официальные извещения и повеления, новости о лицах государственных и частных, донесения консистории, послания от генерал-губернатора, оправдания и прошения духовенства. И на всё требовалось его внимание и время.

   — От князя Дмитрия Владимировича Голицына об удалении священника Волоколамской округи села Новлянского Ивана Павлова, — докладывал секретарь.

   — За что? — Владыка сидел в кресле, прикрыв глаза. В сложенных на коленях руках чётки. Обмороженные от постоянных благословений зимою руки болели, поэтому владыка и дома носил нитяные перчатки.

   — За внушение крестьянам той же округи сельца Штонок и деревни Новиковой неповиновения помещику их, генерал-майору Рахманову.

   — Пиши. «На основании узаконения о священно- и церковнослужителях, замешивающихся в делах о непослушании крестьян, священника Новлянскаго от исправления при сем месте должности немедленно удалить до решения дела... с предоставлением половины доходов ему на пропитание, а другой — исправляющему его должность... для чего и назначить из ближайших священников благонадежнейшаго. Засим вызвать Новлянского в консисторию, допросить и, что покажет, представить, а его между тем содержать под надзором и в испытании его образа мыслей и поведения в Сретенском монастыре впредь до предписания. О сём его сиятельство от меня уведомить».

   — Определение из консистории: «Отослать диакона Рузской округи села Алексина Василия Иванова за невоздержанную его жизнь в Можайский Лужецкий монастырь на полгода в чёрную работу».

   — Помню его. Глас хороший... Покаялся он?

   — Да.

   — Пиши. «Решение справедливо. Однако из снисхождения, в уважение непринужденнаго признания, два месяца убавить. На пропитание во время подначальства давать половину дохода.

   — Определение из консистории: «Оштрафовать священника Подольскаго уезда села Салькова Благовещенской церкви Василия Михайлова положением ста поклонов в Чудовом монастыре за ссору в церкви с пономарём означенной церкви Петром Андреевым, а сего пономаря за ту же ссору, буйство и нетрезвую жизнь отослать в Екатерининскую пустынь на два месяца на монастырские труды».

   — Кто донёс о сём?

   — Ктитор. Ругались-то они почём зря во время службы.

   — У Михайлова, видно, рука в консистории есть... Пиши. «И священник немало виноват, что в церкви бранил пономаря неприлично и по гневу, без особенной нужды оставил службу... а при том и о поступке пономаря не донёс своему начальству. Посему послать и его в монастырь для исправления и наставления в благочинном и благоговейном поведении... на две недели».

   — Прошение священника села Апраксина Иоанна Алексеева о дозволении получить имение брата его, пономаря Калязинского уезда, села Леонтьевского, после коего осталась одна только жена.

   — Ай да пастырь! Одна жена... Пиши. «Объявить просителю, что делу сему есть свой суд не у меня... а моя на сие резолюция та, что я с прискорбием вижу священника, имеющего место и доход и желающего взять последнее у беспомощной пономарской вдовы, своей невестки, и что я нимало не советую идти за таким делом в суд, хотя оно и может быть выиграно, чтобы не прогневать Судию вдовиц, живущаго на небесах...» Вели закладывать. После обеда поеду в Троицу. Да, вчера владыко Иннокентий долго ждал меня, сидел, сидел, а из вас никто не догадался хоть чашку чаю предложить. Хороши!..

Вечером в лавре, уже после всенощной, за чаем в митрополичьих палатах владыка не удержался и рассказал о прошении отца Иоанна как примере нетребовательности иерея к себе. За столом с ним сидели ректор духовной академии и наместник лавры.

   — Владыко, давно хочу просить вашего позволения на благое дело, — сказал наместник, архимандрит Афанасий.

   — Что такое?

   — Дозвольте снимать копии с ваших резолюций, кои столь поучительны и назидательны... А то ведь изустно по Москве передаются.

   — Отче, я преосвященному Иннокентию всё время повторяю, чтобы консистористы смотрели за моими резолюциями и, ежели что найдётся несообразным с делом, прежде исполнения докладывали. А вы... Впрочем, за них надобно отвечать перед судом Христовым, так что небольшая беда, что будут их судить и пересуживать люди. Сколько угодно!.. Как ремонт идёт, отец наместник?

Начатый с приходом Филарета на епархию ремонт Успенского собора, ограды, академического корпуса и монастырской плотины двигался туго. Наместник многое забывал обговорить с архитектором, излишне доверялся подрядчикам и робел признаться в ошибках.

   — Виноват, владыко, — развёл руками Афанасий. — Стену в академии переложили, а сырость не проходит. Я уж совсем пал духом. Всяк советует своё. Хотел было приструнить одного, а он в ответ: что-де вам новая крыша, монах и в поле должен молиться. Дерзки очень!

   — И дерзок, а прав. Строим стены каменные, а печёмся ли о созидании храма в душе своей. От них же первый есмь аз... Но, отец наместник, не дряхлейте душою, а укрепляйтесь верою и надеждою. Без Него ничесоже сотворим, однако с Божию помощью дело делать нам. Вот извольте видеть...

Митрополит достал из портфеля бумагу и показал её.

   — Отец наместник, или вы притворяетесь не знающим счета, или думаете, что я далее трёх считать не умею. Как можно представить смету на переделку лавок и не указать, сколько лавок! Разве для того, чтобы начальник, завязав глаза, утвердил смету. А там пускай после смеются, то ли над казначеем соборным, то ли надо мною. Да куда ж вы смотрите?

   — Виноват, владыко, — кротко сказал Афанасий.

   — Теперь об отце Варсонофии. Как его прислали из Питера, так он и баламутит воду. В храм по-прежнему не ходит, перевод на хлеб и квас его не образумил. Хватит. Проводите его из лавры с миром. Объявите повеление после литургии, а бумаги после оформите.

   — Будет исполнено.

   — Теперь о наших. Без крайней надобности не отпускайте иноков из монастырских стен. Ни к чему это... Мне донесли, что на правом клиросе в Успенском соборе смех раздаётся. Вразумите вы их, отец наместник! А тех, что у гроба ссорились, пришлите ко мне. Если уж мы в лавре не будем вести себя благоговейно, чего с мирских спрашивать!.. Что с пьющими?

   — Сделал внушение им, владыко, и перевёл на хлеб и квас. Двое образумились, а вот Олимпий...

   — Так передайте ему, что удалим, коли не исправится. Пошлите его свалки разбирать, а то под стенами у нас хоть не подходи... Принц Ольденбургский написал мне, что при посещении академии слышал запах табака. Что скажете, отец Поликарп?.. — Митрополит не дождался ответа от ректора и тяжело вздохнул. — Купцы московские предложили мне построить новую гостиницу для лавры. Большую. Дело хорошее, но надо всё обдумать.

   — Вы бы мне в помощь кого назначили, владыко, — просительно сказал архимандрит Афанасий. — Трудно мне, слаб стал.

   — Подумаем вместе, отче...

В тихий и сумрачный ноябрьский вечер, когда перестал лить надоевший холодный дождь, когда фонарщики давно зажгли тусклые масляные фонари на Волхонке, в начале Остоженки и Пречистенки, когда будочник в последний раз оглядел свои владения да и отправился дремать в пропахшую табаком, тёплую и уютную будку, поставленную в начале широкого бульвара, иные знакомые князя Сергея Михайловича Голицына и его сёстры, решившие запросто заглянуть на огонёк, поворачивали вспять. Во дворе княжеского дома, расположенного наискосок старого Алексеевского монастыря, стояла митрополичья карета. Это означало, что владыка Филарет приехал в гости к княжне Анастасии Михайловне, живущей в доме брата. Мало кто без особенного приглашения решался вторгнуться в такое общество.

Князь Сергей Михайлович принадлежал к первым лицам в первопрестольной по знатности рода и богатству. С владыкой Филаретом они подружились на заседаниях тюремного комитета и близко сошлись, обнаружив родство душ. Личная жизнь князя не сложилась, с женою он расстался вскоре после свадьбы и отпустил её за границу, а ласку свою изливал на племянников и племянниц. Князь отличался добросердечием и щедростью. Будучи председателем московского Опекунского совета, особенное своё внимание он полагал на судьбы детей-сирот. По субботам на Волхонку к дому князя стекались бедняки, которым раздавалась милостыня деньгами и хлебом. Известно было, что князь отзывался и на письменные просьбы о помощи.

Они сошлись и полюбили друг друга. Князь давал советы относительно отношений с двором, государем и царской семьёй, нередко выступал посредником между митрополитом и царём.

Филарет, нарушая традицию московских архиереев, не отгораживался от общества. Он принимал многих у себя на подворье, сам ездил в гости к нескольким московским знакомым. Настороженность плебея в отношении аристократии исчезла у него давно, и с нею он не путал недавних выскочек. Большинство лучших дворянских семей составляли люди сердечные, умные, отлично воспитанные и обладающие сильно выраженным чувством долга. Часть была равнодушна к вере, но князь Сергей Михайлович принадлежал к той половине, которая с открытым сердцем следовала путём православия.

В гостиной собрался обычный в такие дни кружок близких людей: князь с сестрой, тишайший Михаил Михайлович Евреинов, Вера Михайловна Нарышкина, приехавшая из Петербурга Елизавета Михайловна Хитрово, Екатерина Владимировна Новосильцева, граф Сергей Петрович Потёмкин, его жена графиня Елизавета Петровна, Елизавета Ростиславовна Вяземская, начальница в Доме трудолюбия, и одетая в чёрное Маргарита Михайловна Тучкова.

—...Читал, владыко, по вашему совету тридцать шестой псалом Давидов и радовался и печалился, — рассказывал Евреинов. — Радость понятна, сильно жжёт он глаголом сердце... А печалишься невольно оттого, что и на мгновение подобной веры не имеем в своей молитве.

Евреинов был человек удивительный. Незнатный, небогатый, живущий на одно жалованье служащего в воспитательном доме, он как-то так поставил себя, что все его уважали. Более того, его любили за кротость, младенческую незлобивость и редкое бескорыстие. Верил он так же просто и искренне, как и жил. Рассказывали, что он ни разу в жизни не нарушил поста, даже в военном походе 1812 года.

   — Добрейший Михаил Михайлович, — повернулся к нему владыка, — не должно унывать от несовершенства нашей молитвы. Различаем дело молитвы от услаждения в ней. Дело человек должен делать постоянно и неослабно по заведённому распорядку, а утешение нам дарует Бог по благодати... Так что не будем падать духом, а все надежды возложим на Господа.

   — Михаила Михайловича тяготит его духовное несовершенство, а меня земные грехи, — вздохнула Нарышкина. — И помню, что не суди, не осуждай, а будто кто за язык тянет! Слово за слово, а там охну — наговорила такого...

   — Что ж делать, надобно учиться постепенно. Сперва удерживайся от слова осуждения, потом от намерения, далее удерживай саму мысль. Кто довольно знает и судит себя, тому не должно судить других...

Княжна Анастасия Михайловна сидела за хозяйским местом у самовара. Владыка расположился на диване. Рядом с ним — Новосильцева и Евреинов, остальные гости напротив. Тучкова скромно устроилась поодаль, держа чашку в руках. Князь Сергей Михайлович расхаживал по гостиной, слушая разговор и думая о чём-то своём.

   — Что же наша гостья? — обратилась княжна к Хитрово. — Какие новости из столицы?

   — Самые разнообразные! — с готовностью заговорила Хитрово, — Вот в газетах написали, будто в Америке придумали такую машину, что сама едет по деревянной колее силой пара.

   — Ну и врут! — засмеялся князь, — Это вроде нашего ковра-самолёта.

   — Не перестают обсуждать милости, пожалованные Паскевичу. Жан Гагарин, сын старого князя Гагарина, окончательно перешёл в католичество, стал чуть ли не иезуитом. Жуковский совершенно оставил поэзию и превратился в великого педагога. Он для наследника придумал даже какую-то особенную азбуку... Пушкин впал в полную хандру. Я хочу его женить. Он весною сватался к младшей Гончаровой и получил ответ неопределённый, а у меня на примете есть иная девица... Вот послушайте, какую грустную пиесу он написал: «Дар напрасный, дар случайный...»

Стихи были выслушаны в молчании, которое нарушила Новосильцева:

   — До чего же верно передано чувство отчаяния... Это про меня написано.

   — А вы, владыко, что скажете? — поинтересовалась хозяйка.

   — Не напрасно, не случайно жизнь от Бога нам дана! — взволнованно произнёс митрополит. — В этом отрицании слышится вопль души, утерявшей верный путь...

   — Но согласитесь, стихи восхитительные! — воскликнула Хитрово.

   — Да, — кратко ответил Филарет, вдруг погрузившийся в раздумье.

Вечер продолжался. Обсуждали московские новости, распоряжения князя Дмитрия Владимировича Голицына, путешествие в Иерусалим, к святым местам Андрея Муравьёва, того самого красавца Муравьёва, с которым Пушкин хотел драться на дуэли, потому что верил предсказанию гадалки, что умрёт от руки высокого белокурого красавца. Владыка слушал со вниманием, но участия в разговоре не принимал. Впрочем, он согласился на просьбу Хитрово просмотреть путевые заметки Муравьёва, подготовленные им к печати. Графиня Потёмкина просила его помолиться о своём брате, главаре мятежников князе Сергее Трубецком, осуждённом к каторге, и владыка утешил её согласием.

В ту ночь долго светились окна кабинета на Троицком подворье. Глубоко тронутый отчаянием поэта, выраженным столь сильно, Филарет невольно вспомнил один из Давидовых псалмов: Доколе, Господи, забудеши меня? Доколе отвращаеши лице Твоё от меня? Доколе вознесётся враг мой на меня? Призри, услыши мя, Господи, Боже мой, просвети очи мои... Аз же на милость Твою уповах...

И невольно рука потянулась к перу. Владыка написал свой ответ поэту:

Не напрасно, не случайно Жизнь от Бога мне дана; Не без воли Бога тайной И на казнь осуждена. Сам я своенравной властью Зло из тёмных бездн воззвал; Сам наполнил душу страстью, Ум сомненьем взволновал. Вспомнись мне, забвенный мною! Просияй сквозь сумрак дум, И созиждется Тобою Сердце чисто, светел ум.

Ответ Филарета взволнованная Хитрово повезла в Петербург. Она тут же послала за Пушкиным. В присланной записке тот извинялся, что не может быть у неё нынче же, хотя «одного любопытства было бы достаточно для того, чтобы привлечь меня. Стихи христианина, русского епископа, в ответ на скептические куплеты! — это, право, большая удача». Узнав же самый ответ, поэт не мог не оценить его по справедливости.

В часы забав иль праздной скуки, Бывало, лире я моей Вверял изнеженные звуки Безумства, лени и страстей. Но и тогда струны лукавой Невольно звон я прерывал, Когда твой голос величавый Меня внезапно поражал. Я лил потоки слёз нежданных, И ранам совести моей Твоих речей благоуханных Отраден чистый был елей. ...Твоим огнём душа согрета Отвергла блеск земных сует, И внемлет арфе Филарета В священном ужасе поэт.

В Москве на Троицком подворье всё шло по заведённому распорядку. В шестом часу вечера келейник доложил о приходе Николая Сушкова. Молодой человек вошёл в гостиную и привычно сложил руки для получения благословения. Он переменился за две недели бесед. Внешне оставался всё тем же крепким удальцом в тёмно-синем фраке модного покроя, не забывал изящно подкрутить платок на шее, но нечто новое видел в нём владыка. Ещё не смирение, но сдержанность в жестах и словах. Видно, окреп росток веры.

   — Что ж, Николай Васильевич, сомнения ваши ушли, внешнюю обрядность с внутренней силой духа вы не смешиваете уже. Пора приступать к покаянию.

   — Странно как-то мне, ваше высокопреосвященство, чтоб не сказать дико, отсчитывать перед образами земные поклоны утром и вечером. Это ведь просто-напросто гимнастика.

   — Что ж, телоупражнение благодетельно действует на здоровье. Духовная же, говоря вашим языком, гимнастика, утруждая вашу гордость покорностию предписанию духовнаго врача, родит в вас привычку к послушанию, потом смирение, терпение и разовьёт наконец в вас силы духа.

   — А поклоны будет считать приставленный вами дядька? — Сушкова в присутствии митрополита постоянно охватывало волнение, отчего он то запинался и не находил слов, то становился самонадеян почти до дерзости. Вот и сейчас он покраснел и потупился.

   — Не смущайтесь. Дядьки к вам не приставлю. Полагаюсь на вашу честь.

   — Заверяю вас, что не учту ни полупоклона!.. Но трудненько, признаться, круглый год в будни и праздники ходить в церковь то к вечерне, то к утрене, то к обедне.

   — Вы на службе. Стало быть, можете посещать храм Божий в свободные от занятий часы. Руководителем вашим во благом деле спасения будет священник приходской церкви Воскресения в Барашах протоиерей Симеон. Лучшего для вас духовника не придумаю.

   — Кого угодно. Покоряюсь вашему выбору.

   — Вам предстоит ещё одно послушание — соблюдать посты. Но вот где вся тяжесть епитимии: вы будете четыре раза в году на исповеди, а к таинству евхаристии не будете допущены... покуда не очиститесь в вольных и невольных грехах.

   — Где ж тут поощрение к вере? Молись, клади земные поклоны — и за это терпи несколько лет муки Тантала.

   — Оставим мифологию. По снисхождению церкви епитимия может быть сокращена по мере искреннего раскаяния отлученнаго.

—Да как же вы узнаете про переворот во мне?

   — Опытный духовный отец, каков протоиерей Симеон, поймёт это по настроению вашего духа.

Митрополит встал. Этот мальчик прочно поселился в его сердце, но ни он сам, никто другой о том знать не должны.

   — Благословите на предстоящий мне труд!

   — Благословляю и молю Бога, чтобы Он вас укрепил, вразумив, очистил и помиловал.

Филарет говорил мягким тоном, но строго, был неулыбчив, и Николай не решился произнести рвавшееся из души его признание: «Всем сердцем люблю вас, владыко!»

 

Глава 8

В ДРЕМУЧИХ КОЗЕЛЬСКИХ ЛЕСАХ

Самым тяжёлым оказалось вставать к утрене. Начиналась служба в два часа ночи, но будилыцик поднимал монахов за полчаса, в самый сладкий миг короткого сна, когда недоставало сил поднять голову от плоской подушки. Однако в полусне, со слипающимися веками, будто заведённые механизмы, Брянчанинов и Чихачёв спешили в храм. После утрени разрешалось поспать, но то был уже не сон, а короткое забытье до Часов, начинавшихся в шесть утра.

Завтрак, как и вся еда в Оптинском монастыре, был скуден и невкусен. В скоромные дни каша и картошка обильно поливались прогорклым подсолнечным маслом, от которого Брянчанинова сильно мучила изжога. Но масло не кончалось, какой-то купец пожертвовал его аж две бочки. Дмитрий терпел месяц. На просьбу о дозволении готовить им самим в келье, эконом отправил его к настоятелю. Архимандрит Моисей покачал головой, но разрешил. Выпрашивали крупу и картофель, ножом служил им топор. Варил похлёбки Чихачёв. Он очень старался, но получалось плохо. Так и жили молодые послушники впроголодь.

Послушания назначались им будто нарочно всё время разные и самые неприятные: убирали навоз на большой монастырской ферме, в тележной мастерской помогали смазывать дёгтем колеса, в хлебопекарне месили тесто, в сапожной мастерской готовили дратву, несколько дней ходили на покос. С работы возвращались безмерно усталые, с гудевшей спиной, ушибленными ногами и израненными руками. Сил не оставалось уже ни на что, но в шесть вечера начиналось келейное монашеское правило, необязательное для послушников, и всё же Дмитрий заставлял себя прочитывать молитвы, каноны, акафист...

Отца Леонида он почти не видел. Невольно вспоминалась ему их жизнь в Площанской пустыни, что в орловской епархии. Там друзья два раза в неделю ходили в лес на заготовку дров да помогали на кухне. Пустынь была небольшая, времени доставало и на беседы с отцом Леонидом, и на чтение. Там Дмитрий написал первые свои духовные сочинения «Сад во время зимы» и «Древо зимою пред окнами кельи», опубликованные братом в петербургском журнале. Пришлось, однако, в мае 1829 года уйти вместе с отцом Леонидом, который не поладил с настоятелем. Оптика же оказалась большим монастырём, наполненным толпами богомольцев. Дмитрий с ужасом ловил себя на мыслях о напрасности своего отказа от мира. Бросил всё ради молитвы и приближения к Богу, а получил ту же мирскую суету, но приправленную грязью и непомерной усталостью.

Иногда приходили сомнения и в самом отце Леониде. Старец поселился не в монастыре, а в соседней пустыни, ограждённой от всего внешнего вековым дремучим лесом. В пустыни точно были мир и покой, благодать Божия, казалось, разлита в самом воздухе, только ступи за ограду. Дмитрий ходил к старцу на исповедь и открытие помыслов, и всякий раз тянуло его остаться. Просить сего он не решался, зная о неблагосклонности настоятеля и недоверчивости братии, а отец Леонид будто не понимал, как живёт его ученик.

Старец оказался очень странен. Дмитрий несколько раз видел, как отец Леонид принимал посетителей. Один приехавший объявил, что приехал просто «посмотреть» на старца, так отец Леонид поднялся во весь рост и стал поворачиваться перед ним: «Вот извольте, смотрите». Шутовство какое-то. Другой раз, едва переступил порог приёмной комнаты какой-то господин (а посещали Наголкина и простолюдины и дворяне), старец закричал: «Эка остолопина идёт! Пришёл, чтобы насквозь меня, грешного, увидеть, а сам, шельма, семнадцать лет не был на исповеди и у святого причащения!» Поражённый барин аж затрясся и после каялся в своих грехах. Положим, тут оказалось явное прозрение, но — тон, но — манера! Монашеское служение — это совсем не юродство!.. Святой Пахомий писал... и Антоний Великий указывал...

От постоянного недоедания и усталости Брянчанинов по временам находился почти в бессознательном состоянии. Он не помнил, лето нынче или зима, где они и зачем, даже Иисусова молитва, вменённая старцем в обязательное и постоянное делание, ускользала из памяти... В сентябре Дмитрий свалился. Чихачёв, будучи более крепкого сложения, за ним ухаживал, но в октябре сам сильно простудился. Дмитрий принудил себя встать и в полубредовом состоянии ходил на кухню за кипятком и кашею.

В один из октябрьских дней — Брянчанинов не знал числа — его окликнул знакомый голос:

   — Дмитрий Александрович! Ваше благородие!

Поняв, что спрашивают его, Брянчанинов долго всматривался в чисто одетого мужика, пока тот не заговорил сам:

— Батюшки, да на кого ж вы похожи! Едва признал!.. Дмитрий Александрович, меня папенька ваш прислал. Я — Силантий, кучер папенькин! Неужто забыли?.. Александр Семёнович приказали передать, что маменька ваша тяжело больна и хочет вас видеть. Так что едемте домой! У меня бричка за воротами, Александр Семёнович приказали лучшую тройку запрячь — вмиг домчу! Поедемте!.. Да, и друга вашего батюшка приказал тоже звать!

   — Он болен.

   — Вылечим!

Брянчанинов тупо смотрел на Силантия, не понимая, как этот мужик может вылечить друга Мишу. Домой... А где его дом?..

Силантий развернул прихваченный тулупчик и накинул на барина поверх рваненького подрясника. Брянчанинов медленно опустился на землю. От внезапного тепла его охватил озноб. В голове прояснялось. Домой... Он не бежит из монастыря — мать больна. Может быть, она умирает. Его долг увидеть её... Надо сказать отцу Леониду... А вдруг не отпустит? Так останусь здесь...

Силантий опустился на корточки рядом с барином и терпеливо ждал. Богомольцы с удивлением смотрели на молодого исхудалого послушника и чернобородого крепкого мужика с кнутом за голенищем, сидевших в молчании у стены квасоварни.

Вечером того же дня Брянчанинов и Чихачёв, закутанные заботливым Силантием в тулупы, тряслись в бричке по дороге на Козельск. Серое небо моросило мелким дождичком. Дмитрий приподнялся и оглянулся. Вдали оставались вековые сосны, дубы, ели, липы, сквозь которые светила монастырская колокольня.

Вот пропало за деревьями белое и золотое. Вот паром через Жиздру. Дорога побежала через луга, перелески... Прощай, Оптина!

Старец Леонид (в тайной схиме наречённый Львом) в тот вечер долго молился за раба Божия Дмитрия. Знал старец, что материнская болезнь окажется ложною, однако отпустил своего послушника, предвидя, что тому следует идти своим путём. Останься он в Оптиной — стал бы вторым Арсением Великим... но и так служение предстоит ему немалое.

 

Глава 9

ХОЛЕРА

Страшная болезнь надвигалась на Россию с юга летом 1830 года. Петербургские власти рассылали циркуляры губернаторам и градоначальникам, возлагая главную надежду на создание карантинов. В Москве князь Дмитрий Владимирович Голицын особое внимание обращал на лекарей. Он распорядился увеличить количество коек в больницах и призвал студентов-медиков помочь в борьбе с болезнью. В августе разнеслась весть о первых смертельных исходах. Иные дворянские семейства, спохватившись, решились было отправиться в имения, но из города уже никого не выпускали. Москва притихла в ожидании беды.

В покоях московского митрополита на Троицком подворье в грозные дни ничего не переменилось, разве что были отменены его ежедневные приёмы нуждающихся. Конец августа — начало сентября была самая ягодная, грибная и овощная пора, но теперь келейники владыки с осторожностью принимали привозимые припасы. Раньше посылали на Болото, и там торговцы сами предлагали лучшее, теперь же во всём виделась зараза, и решили положиться на привоз из Троицы, с монастырских огородов. Во дворе подворья жгли костры, крепко веря, что дым отгоняет заразу. Запах дыма и хлорки потеснил в доме привычные запахи ладана и навощённых полов.

Из Петербурга до Москвы донеслось сильное неудовольствие на слово владыки, произнесённое 18 сентября. Недоброжелатели Филарета углядели порицание и осуждение государя в следующем месте слова: «Царь Давид впал в искушение тщеславия, хотел показать силу своего царства... Явился пророк и по повелению Божию предложил Давиду на выбор одно из трёх наказаний: войну, голод, мор...» Последующий призыв проповедника к общему покаянию, отказу от роскоши, чувственных желаний и суетных забав ради делания добра — не замечался.

Горячий характером Николай вначале оскорбился, ему стало обидно, а потом раздражение на фрондирующего митрополита овладело им. Царский гнев было кому поддержать.

Верный своим дружеским чувствам к владыке, князь Александр Николаевич Голицын, получивший к тому времени почётнейшее звание канцлера императорских и царских орденов, сочувственно сообщал: «Получив от Вас копию с известной проповеди Вашей, я немедленно её прочёл и поистине не только не смог найти в ней чего-либо предосудительного, но нашёл её назидательною, как и всегда нахожу Ваши слова; ещё моё мнение я сказал и Государю. Потом Его Величество сам читал Ваше слово и возвратил князю Мещёрскому, не сделав никаких замечаний.

Не принимайте к сердцу, Ваше Высокопреосвященство, что, может, есть люди, кои, не понимая, судят, а иные, врагом подстрекаемые, не ведая, что ему служат орудием, действуют против царства Света».

Как бы то ни было, а очередное недовольство Зимнего сильно огорчало владыку, и ныло сердце, и по ночам сон не шёл. Примеры преподобного Сергия, патриархов Алексия и Гермогена побуждали возвысить свой голос в трудную для отечества годину, сказать откровенное слово царю, но смеет ли он, один из многих архиереев, брать на себя столь ответственную ношу? Где та грань, которая отделяет убеждённость в правоте своего мнения от самонадеянности и гордыни? Пошли, Господи, нам, грешным, смирение, и да будет воля Твоя...

В один из ясных дней бабьего лета келейник вошёл в покои владыки доложить о приходе духовной дочери митрополита Екатерины Владимировны Новосильцевой. Митрополит в так называемой секретарской комнате полулежал на диване, закрыв глаза. Секретарь, читавший бумаги, замолк, выжидательно поглядывая на владыку.

— Новосильцева?.. — переспросил владыка. — Скажи, что приму. Подай только воды умыться.

Он умывался много раз в день, частию для свежести лица, частию для освежения глаз, постоянно утомлённых от чтения. От других лекарств отмахивался, полагаясь на свежую воду. Дома владыка ходил в чёрном полукафтанье, опоясанном белым креповым кушаком, который он умел запутывать, не делая узла. Широкие рукава были отстёгнуты и отворочены.

Филарет вышел в спальню, надел коричневую рясу и, оправив её, подошёл к комоду. С детских лет привитая опрятность не ослабела, пятнышка терпеть не мог. Оглядев себя в зеркало, он расчесал гребнем волосы на голове и бороду.

В углу проходной комнаты между спальней и гостиной помещалось высокое трюмо, оставшееся от владыки Августина, но в него никогда не получалось заглянуть. Против двери из гостиной висела большая икона преподобного Сергия, и, когда его никто не видел, он крестился перед ней и совершал поклон, касаясь рукою пола. И всегда тянуло взглянуть на висевший неподалёку портрет митрополита Платона в рост в полном облачении.

Едва митрополит показался на пороге гостиной, Новосильцева поспешно встала.

   — Простите меня, святый отче, что осмелилась обеспокоить вас...

Филарет лёгким, но чётким жестом осенил её крестным знамением и сел в кресло.

   — Слушаю вас, матушка, слушаю.

   — Новое огорчение, владыко! Вчера получила письмо из Петербурга и всю ночь проплакала... Вы помните, я наняла архитектора Ивана Карловича Шарлеманя. Он составил проект храма в память Володеньки моего, очень красивый план... — Она всхлипнула. — Государь всё утвердил, но вдруг одно препятствие за другим. То управа не хочет выделить участок у Выборгской заставы, а теперь Иван Карлович пишет, что невозможно нанять мужиков, подрядчики заламывают немыслимые цены. Он предлагает отложить постройку. Как быть?.. Нужно ещё сто пятьдесят тысяч, и остаётся только продать липецкое имение....

Филарет перебирал чётки, с участием смотря на гостью. После смерти единственного сына эта благочестивая и добрейшая женщина заметно постарела, хотя и ранее огорчений хватало. С мужем не была она счастлива, тот, пожив недолгое время вместе, завёл себе привязанности на стороне, там и дети пошли. А у неё был только Володя, умница и красавец, которого она любила самозабвенно. Государь его ласкал, маменьки в обеих столицах мечтали выдать за него своих дочек, а ей всё виделась какая-то вовсе не обыкновенная карьера, сказочная...

   — Вы бы, Екатерина Владимировна, мне как-нибудь завезли план храма показать. А имение зачем продавать? Подождите.

   — Ах, владыко!.. Тяжко жить, чувствуя себя убийцей сына! Сейчас холера — я жду, что умру, и я хочу умереть! Помолитесь, владыко, чтобы я скорее умерла!.. Потому и храм хочу строить безотлагательно...

Филарет подождал, пока Новосильцева выплачется, и мягко заговорил:

   — Ежели вы почитаете себя виновною, то благодарите Бога, что Он оставил вас жить, дабы вы могли замаливать ваш грех и делами милосердия испросили упокоения душе своей и вашего сына. Желайте не скорее умереть, но просите Господа продлить вашу жизнь, чтоб иметь время молиться за сына и за себя... Верю, что скоро встанет прекрасный храм во имя Владимира равноапостольнаго, а пока — помогите, чем можете, московским больницам... Сейчас время обеда, не останетесь ли?

Новосильцева уехала к себе, а митрополит в одиночестве сел за стол. Мелко нарезанная капуста с огурцами, заправленные постным маслом, пескарная уха, варёная репа и тёртая морковь составили его обед. Чувствуя слабость, он приказал сварить кофе.

Послеобеденный отдых владыки состоял в том, что он усаживался в кабинете на диван, запрокинув голову на сложенные руки, а секретарь в течение часа читал ему газеты и книги. Политика интересовала святителя, он следил за событиями в Европе, особенно его занимала политика Папы Римского.

Июльская революция уничтожила во Франции монархию Бурбонов и создала буржуазное королевство Луи-Филиппа. Неожиданно для всех папа Пий VIII признал Луи-Филиппа законным королём, за что получил полный контроль над французской церковью. Между тем восстание зрело и в самой Италии, и Папа страшился его, проклиная карбонариев и франкмасонов. Видимо, Пий VIII полагался на защиту со стороны австрийского императора.

   — «...Из Рима пишут, что Папа тяжело болен. Ходят слухи, что сменить его на ватиканском престоле может кардинал Капелл ари...» — монотонно читал Святославский.

Газетные вести оставили его сегодня равнодушным, и он отпустил Александра Петровича. Революции ужасны. Они суть бунты против царей земных и Царя Небесного. Помилуй нас, Господи, от сего рокового жребия...

Посещение Новосильцевой не шло из головы. Одна сейчас в огромном доме против Страстного монастыря. Ни миллионное состояние, ни участие родных и близких, ни заботы верных слуг и приживалок не могут заполнить её жизнь, опустевшую после гибели сына... Пошли ей, Господи, утешение... Вот она, жизнь человеческая... Войны, болезни, катастрофы — как смириться с этим?

Рука потянулась к перу. Он набросал на бумаге несколько мыслей, которые москвичи вскоре услышали в одной из проповедей митрополита:

«Должно признаться, что не легко привыкнуть к мысли о невинном страдании. Против неё восстаёт... вся природа, как человеческая, так и прочих тварей Божиих... но та же самая природа возвещает, что страдание, даже и невиновное, неизбежно...

Всякое благо, всякая радость, всякое удовольствие в природе, более или менее дорогое, покупается страданием. Зерно должно расторгнуться и совсем погибнуть, чтобы родилось растение и плод... Во всех и самых благодетельных силах природы открыты источники страдания и разрушения. Солнце согревает, но и палит зноем; хлад укрепляет, но и убивает; вода орошает, но и потопляет; ветер освежает, но и наносит болезни; земля приносит человеку хлеб, но требует у него пота. Человек родится, живёт и умирает также под законом страдания и ещё более прочих тварей покорен сему закону...

Страдать не хочется, но страдать надобно!»

А злоба дня понуждала к делам практическим. Архимандриту Афанасию он написал, что не приедет на праздник преподобного Сергия 25 сентября. «...На случай открытия болезни в монастыре, чтобы удобнее подать больному пособие и охранить других от общения с ним, заблаговременно иметь отдельную келью. Перестаньте ходить и пускать в ризницу без разбора. Что нужно для употребления, положите близко к передней палате, а во внутренние не ходите без крайней нужды, и то с предосторожностию, чтобы люди ходили здоровые и чистые от общения с больными... Я отложил путь в Петербург, почитая долгом в сомнительное время быть у своего места, чтобы умирать со своими».

Владыка учредил особые моления от бедствия, но важнейшее значение придавал общественной молитве. В назначенный им день состоялся общемосковский крестный ход.

Погода стояла мрачная. Из серых облаков, закрывших всё небо, моросил дождь. Однако, когда по церквам пошёл унылый звон, призывающий всех православных на молитву, в каждом приходе священники с крестом в руках, окружённые вынесенными образами и хоругвями, молились, преклонивши колена. Народ, рыдая, падал ниц на землю. После молебствия у церкви священники обходили свой приход, кропя святой водой, а за ними шли всё возраставшие толпы народа.

При приближении к Кремлю священники одного прихода сходились с другими, толпы народа сливались, хоругви реяли над толпою. Только часть огромной процессии поместилась в Кремле, где московский архипастырь в окружении монашества преклонил колена, моля Бога об отвращении карающей десницы.

29 сентября в 11 утра в первопрестольную прибыл Николай Павлович, дабы «поддержать упавший от страшного бедствия дух народа», как было объявлено в газетах. Государь был человек прямой и открытый. Вскоре после прибытия он объяснился с митрополитом. По словам Николая, естественною причиною его недовольства было опасение неверного толкования тёмной и легковерной толпой слов архипастыря, сомнений же в верности владыки у него и возникнуть не могло.

5 октября, в день трёх святителей московских, в Успенском соборе митрополит Филарет в присутствии государя говорил слово при продолжении молитв о избавлении от губительной болезни.

   — И в праздник теперь не время торжествовать, потому что исполнилось над нами слово Господне: превращу праздники ваша в жалость....

И гнев, и милость, и наказание, и пощада, и грозное прещение против грехов наших, и долготерпеливое ожидание нашего покаяния ежедневно и ежечасно пред очами нашими... Видите, что мера грехов наших полна, ибо начинается необычайное наказание. Но видите и то, что мера милосердия Божия неисчерпана...

Помыслим, братия, о важности для нас настоящего времени. Важно и всякое время, и нет времени, которым безопасно можно было пренебрегать, ибо во всякое время можно спастися или погибнуть. Но особенно и необыкновенно важно для нас сие время, когда Бог уже положил нас на весы правосудия Своего, так что одна пылинка, прибавленная к тяжести грехов наших, одна минута, не употреблённая для облегчения сей тяжести, могут низринуть нас...

Много должно утешать и одобрять нас, братия, и то, что творит среди нас Помазанник Божий, благочестивейший государь наш. Он не причиною нашего бедствия, как некогда был первою причиною бедствия Иерусалима и Израиля Давид (хотя, конечно, по грехам и всего народа); однако с Давидовым самопожертвованием приемлет он участие в нашем бедствии...

В алтаре после причащения Николай Павлович поинтересовался:

   — Владыко, по Москве чуть не каждый день ходят крестные ходы. Не опасно ли? Собираются массы народа, творят коленопреклонённо на сырой земле молитву. Мои лекари удивились.

   — Ваше величество, — твёрдо отвечал митрополит. — Господь оправдал церковное действие по крайней мере против сего сомнения. Число заболевающих после крестных ходов не больше, а несколько меньше, нежели в предшествующие дни.

   — А что духовенство?

   — Сто московских иереев поочерёдно ежедневно посещают московские больницы, принимают от больных исповедь и напутствуют их Святыми Тайнами. И никто из священников, государь, не заболел холерою! Вижу в том особый Промысел Божий.

Владыка не сказал, что людям, оказавшимся в крайней бедности от холеры, вдовам и сиротам он помогал из своих средств, потратив более тысячи рублей. Многие помогали. Из дворян — Голицыны, Шереметевы, Самарины, Пашковы, из купцов и мещан — Лепёшкины, Аксёновы, Рыбниковы, десятки и сотни других вносили свою лепту.

Император уехал 7 октября, а болезнь всё более распространялась. К середине октября, по сведениям из канцелярии генерал-губернатора, умирало в день 118 человек, по слухам — более тысячи. Все были под страхом смерти, невидно и неслышно мечущейся по городу.

Народом овладели страх и подозрительность. Недовольство вызывали карантины, не только затруднявшие подвоз припасов, но и прерывавшие обычные людские связи. В низах пошла молва, будто болезнь идёт от отравы. Отравляют врачи. До погромов и убийств, как в Петербурге, не доходило, но в больницы простые люди идти боялись.

Увеселения прекратились сами собой. Закрылись театры и балаганы, исчезли бродячие цыгане с медведями и кукольники с петрушками. По Москве ходил стишок: «Строгий наш митрополит веселиться не велит». Имя Филарета было на устах многих, на него смотрели, на него надеялись, ему верили.

Болезнь ослабла зимою 1831 года. Едва ли не последним умер мастер московской масонской ложи Головин, на могиле которого в Андроньевом монастыре собратья поставили громадный чугунный куб с позолоченным мальтийским крестом. 17 марта Филарет распорядился о совершении благодарственного молебна за избавление от бедствия.

В праздник Пасхи 19 апреля курьер из Петербурга привёз митрополиту знаки ордена Святого Андрея Первозванного, коим он был награждён, как говорилось в указе, «за ревностное и многодеятельное служение в архипастырском сане, достойно носимом, а притом за многия похвальныя подвиги и труды, на пользу церкви и государства постоянно оказываемые при всяком случае».

Владыка не ощутил радости от получения высшего в империи ордена. Воля Провидения поставила его на видное место в церковной и государственной жизни, но лишь наивные люди могли думать, что место это удобно в житейском плане. На вершине горы человек ближе к солнцу, но там сильнее он чувствует его жар, там ощутимее ветры и бури, там постоянно витает опасность низвергнуться в пропасть... Совсем непроста была жизнь святителя, подвергавшегося множеству соблазнов и искушений, то чрезмерно хвалимого, то несправедливо осуждаемого, подверженного по человеческой своей природе слабостям, приступам отчаяния, мыслям о тщетности своих усилий, — о том знал лишь его духовник. Но каждодневно силою молитвы Филарет преодолевал свои телесные недуги, страх перед непониманием власти и осуждением людской молвою. Ибо сказал некогда царь Давид: Не ревнуй лукавнующым, ниже завиди творящым беззаконие. Зане яко трава скоро изсшут, яко зелие злака скоро отпадут. Уповай на Господа и твори благостыню...

 

Часть пятая

СВЯТЕЙШИЙ СИНОД

 

Глава 1

ОТЦЫ НАСТОЯТЕЛИ

Зима 1831 года выдалась для отца Антония трудной. Пустынь под его управлением процветала, от начальства он был награждён набедренником и палицею, многие из паломников просили его стать их духовным отцом, однако видимое признание успеха перестало радовать. Беспокоило его не опасение впасть в самодовольство и самопревозношение, ибо множество каждодневных мелких, но неотложных забот не давали возможности покоиться на лаврах. В душе зрела потребность чего-то нового. Чего — он не знал.

На Рождество приехала навестить мать. Естественное чувство радости и гордости от выпавшего сыну жребия стало для неё привычным, и в этот приезд она удивила его другим. Помнилось, мать была не слишком богомольна, с годами же возросло не только её усердие в молитвах, но и проявился какой-то новый, строгий взгляд на церковь и служение сына. «Это ли удаление от людей? — вслух рассуждала она, видя в приёмной сына толпу ожидающих. — Это ли отречение от мира?» «Матушка, — убеждал отец Антоний, — да ведь мы обязаны служить ради спасения людей!» — «Украшением церквей и усладительным пением не спасёшь! Бога бояться надо!» — отвечала мать.

Настоятель пустыни не пытался переубедить её, но невольно задумывался о возможном противоречии между внешним порядком и глубинным духом аскетического делания, и усиливалось в его душе беспокойство...

Вдруг возникло убеждение, что он совершил всё отведённое ему Богом в жизни земной. А коли так — оставалось дожидаться смерти, освобождения от тяготившей его оболочки. Он не страдал особенными недугами, больные ноги не в счёт, то удел всех монашествующих от непрестанных молитв. Он не испытывал ровно никаких огорчений или потрясений, но необъяснимое чувство конца этой жизни прочно поселилось в душе.

По нескольку раз в году ходил отец Антоний в Сэров для бесед с преподобным Серафимом. Впрочем, и другие Саровские старцы полюбили высокогорского настоятеля и особенно его привечали. На Рождество 1832 года до Высокогорского монастыря донеслись слова батюшки о скором конце его земной жизни. Сердце отца Антония отказывалось этому верить, однако он решил не откладывать встречу с батюшкой. Он отправился в Сэров в начале января, рассчитывая вернуться до Крещения.

Приехав в обитель к вечеру и никуда не заходя, отец Антоний направился прямо к келье старца, но, не доходя до неё, встретил некоторых из братии, остановивших его.

   — Батюшка ещё не возвращался в монастырь.

   — Где же он?

   — В своей пустыни.

   — А когда вернётся?

   — Да кто ж знает...

Между тем быстро темнело. Отец Антоний топтался у входа в братский корпус, решая, оставаться ли в Сарове (ибо в пустыни батюшку нельзя было беспокоить) или возвращаться к себе, отложив беседу с батюшкою на потом. «Буду дожидаться!» — решил Медведев и в это мгновение услышал чей-то голос:

   — Вот отец Серафим идёт!

Старец медленно шёл в обыкновенном своём балахоне, согнувшись, с мешком за плечами, тяжело опираясь на топор. Тёплая волна радости, как и всегда при виде преподобного, окутала отца Антония. Он тотчас подошёл и поклонился.

   — Что ты? — с обычной ласковостью, но и устало спросил старец.

   — К вам, батюшка, со скорбной душою!

Быстро глянул старец в глаза настоятелю.

   — Пойдём, радость моя, в келью.

Там было холодно, но батюшка не позволил отцу Антонию растопить печь. Он зажёг свечи перед иконами, присел на обрубок дерева, заменявший ему стул, и поднял удивительные свои глаза на Антония. Согбенный старичок в старом, потёртом балахончике будто исчез. Высокогорский настоятель видел его и даже мог дотронуться до худой руки, но иное выступало, трудно определимое человеческими словами, — воплощение света, мира и радости.

От десятков свечей в келье быстро потеплело. Обстановка её была знакома отцу Антонию, и её аскетическая простота всякий раз вызывала в нём мысль о неисчерпаемом духовном богатстве старца.

Отец Антоний стоял на коленях перед преподобным Серафимом. Глаза их находились вровень, но трудно было начать говорить. Давно уж не знал слёз строгий отец настоятель, но тут они вдруг полились из его глаз неудержимо, как в детстве от несправедливого наказания, как в юности после разлуки с княжною...

   — Что ты? Что ты, радость моя?.. — ласково спросил старец.

   — Батюшка, умоляю вас, скажите мне откровенно, свершится ли со мною то, что внушают мне скорбные помыслы? Мысли о кончине не оставляют меня! Не приближается ли в самом деле смерть моя?

Старец слушал его без всякого волнения и взял в свои руки его правую ладонь. Отец Антоний смог преодолеть вырвавшуюся невольно волну страха, далее говорил уже спокойнее:

   — Сижу ли я в келье, выйду ли в монастырь, мне все представляется, что последний раз вижу обитель. Из сего заключаю, что скоро умру. И потому уже указал место своей могилы... — Тут голос его дрогнул, но отец Антоний преодолел слабость и твёрдо продолжил: — Желаю знать о смерти единственно для изменения жизни моей, чтобы, отказавшись от должности, посвятить оставшиеся дни свои безмолвному вниманию. Конца жизни сей не страшусь, только...

Всё так же держа руку настоятеля, старец с любовью смотрел на него, ожидая продолжения, а когда голос Антония пресёкся, заговорил сам:

   — Не так ты думаешь, радость моя, не так! Со своею обителью ты расстанешься, верно. Промысел Божий вверяет тебе обширную лавру.

   — Батюшка! Эго не успокоит меня, не усмирит моих помыслов, — жарко взмолился настоятель, понявший слова преподобного иносказательно, как о обители небесной, — Скажите мне прямо: близка ли кончина моя? Мирно и благодарно приму ваше слово!

С улыбкою ангельской, глядя глаза в глаза, преподобный Серафим повторил:

   — Неверны твои мысли. Я говорю тебе, что Промысел Божий вверяет тебе лавру обширную.

   — Где же Высокогорской пустыни быть лаврою? — поразился отец Антоний, наконец осознавший слова старца — Дай Бог, чтобы не сошла ниже.

Преподобный осенил себя и настоятеля крестным знамением и ласково попросил:

   — Ты уж милостиво принимай в лавре-то братию Саровскую...

   — Батюшка, — в изумлении повысил голос отец Антоний, — кто захочет приходить из Сарова в Высокогорскую пустынь? Впрочем, я и так всегда принимаю и готов делать всё, что вам угодно.

   — Не оставь сирот моих... — Старец говорил столь же ласково, но взгляд его будто ушёл вглубь себя, прозревая нечто ещё неведомое людям. — Не оставь их, когда дойдёт до тебя время.

Поняв, что услышал всё, что должен был услышать, отец Антоний бросился в ноги старцу, обнял его и долго плакал. То были слёзы облегчения и радости, но самые разные чувства вдруг ожили в душе тридцативосьмилетнего монаха. Он и недоумевал, и начинал ожидать чего-то... Как?! Неужели преподобный прорицал о своей кончине?.. Антоний поднял отуманенный слезами взор на старца.

   — Поминай моих родителей Исидора и Агафию... Покоряйся, милый, во всём воле Господней... Будь прилежен к молитве. Строго исполняй свои обязанности, но будь милостив и снисходителен к братии. Матерью будь, а не отцом к братии. Вообще ко всем будь милостив и по себе смиренен... Смирение и осторожность есть красота добродетели.

Старец приподнялся, обнял отца Антония и благословил его висевшим на груди крестом.

   — Теперь гряди во имя Господне, радость моя. Время уже тебе. Тебя ждут.

Взволнованный отец Антоний вышел из братского корпуса и велел послушнику:

   — Запрягай, возвращаемся в обитель!

Вздохнул невольно Никифор: что за срочность, отчего не остаться на ночь, но слово настоятеля — закон.

Согревшаяся и отдохнувшая лошадка бодро трусила по накатанной дороге. Луна то пряталась за рваные тучи, то открывала глазу убранные белым покровом поля и рощи. Тихо было. Вдруг показалось, что всхлипывает возница.

   — Ты что это, Никифор? — окликнул послушника отец Антоний.

— Да как же, батюшка! Как приехали, по дороге к конюшне встретил я идущего из леса отца Серафима, он и говорит: предстоит вам разлука с вашим настоятелем!..

«Так чего же ждать мне? — вновь поразился отец Антоний. — Смерти или...»

В начале февраля владыке Филарету сообщили из лавры о внезапной болезни архимандрита Афанасия. Болезнь не казалась опасною и не вызвала беспокойства ни в обители, ни в Москве.

23 февраля ректор духовной академии архимандрит Поликарп зашёл проведать больного.

   — Что, брат, всё лежишь? — бодро спросил он. — А я тебя пришёл звать к себе на именины!

   — Сегодня я зван на другой праздник, — тихим, но ясным голосом отвечал отец Афанасий. Лицо его будто просветлело, было радостно, а взгляд несколько отрешён, — Оттуда уже не ворочусь к вам...

Смутился на мгновение отец Поликарп и не нашёлся что ответить. Решил, что утром навестит болящего.

А уже поздним вечером, когда в покоях отца ректора раскрасневшиеся гости принялись за последнюю чашку чаю, с лаврской колокольни послышались удары большого колокола.

По получении печального известия на Троицком подворье отслужили панихиду. Перед митрополитом во весь рост встал вопрос, давно его занимавший: кого поставить наместником лавры? Ранее то были отвлечённые размышления, вызванные неустройством дел при отце Афанасии, теперь же следовало решать безотлагательно.

Владыке не хотелось брать человека из другой епархии, тогда как подходило на первый взгляд много своих... А всё же всплывали в памяти два молодых настоятеля из чужих епархий — отец Антоний Медведев из Высокогорской пустыни и отец Игнатий Брянчанинов из вологодского Лопотова монастыря. Второй только исполнял обязанности тяжко болящего настоятеля, отца Иосифа, а первый уже получил известность энергичным и разумным управлением обителью. Оба они привлекли внимание московского архипастыря углублённой и пламенной верой, открытостью к жизни и усердным вниманием к традициям святых-отцов. Брянчанинов подошёл бы по своему происхождению и образованию, он смог бы поднять потускневший несколько авторитет троицкого наместника... да молод и неопытен. Медведев удовлетворял многим, но неучён, горяч... Не возникнут ли у них трения? Сможет ли он верно обойтись с братией?..

Двенадцать лет назад архимандрит Филарет приехал в Москву с ревизией, и тогдашний архипастырь, архиепископ Августин просил его совета, кого назначить наместником в лавру. Сам Августин благоволил к иеромонаху Ионе, некогда бывшему протоиереем университетской церкви. Филарету же Иона показался недостаточно серьёзным: писал неудобоваримые вирши, кои раздавал кому ни попадя, был чрезмерно словоохотлив, не хватало в нём монашеской сосредоточенности. И Филарет назвал иеромонаха Афанасия, хотя и неучёного, но истинного аскета по духу. После назначения Афанасия Иона, которому место было уже обещано, обиделся чрезвычайно и, чтобы не дать выхода своему ропоту, наложил на себя обет полного молчания, который и выдержал в течение семи лет... Стало быть, хватало у него и твёрдости и сосредоточенности монашеской...

Утверждал назначение государь по представлению Святейшего Синода, но решающее слово оставалось за московским митрополитом. Ошибиться легко, исправить ошибку будет трудненько... Владыка сделал свой выбор, но, опасаясь несовершенства своей человеческой натуры, решил ожидать знака Господнего одобрения. Ждать пришлось недолго.

На Троицком подворье издавна привечали Божиих странников. Монахи, идущие по святым местам, находили приют по монастырям, юродивых принимали купцы и многие московские барыни, но и они, и многие иные шли к владыке Филарету. Редко просили хлеба или денег (хотя всё это подавалось в возможном количестве) — просили благословения. Келейник обыкновенно после послеобеденного чая докладывал владыке, и тот выходил из своих покоев. Вот и 24 февраля, одолеваемый нелёгкими думами, митрополит вышел на крыльцо.

Ожидавшая толпа надвинулась на него. Небольшого роста сухонький старик (так выглядел он уже на пороге пятого десятка) быстро оглядел собравшихся, приметив и неизменных молодух, скорбящих или о болезнях детей, или об их неимении; морщинистых старух, покорно несущих беды и горести и молящихся не за себя, а за детей, внуков, мужей; румянощёких молодцов, из которых кто хочет жениться, а кто избрать монашескую стезю; серьёзных мужиков, иные богомолье ровно привычную работу ладят, а иные — с горящими глазами, одолеваемы каким-либо духовным беспокойством; монахи и монахини из разных монастырей, хотя и негоже, что отпускают их, но и обойтись без сбора подаяний нельзя... Солдаты. Торговые люди, в сторонке публика почище — чиновники, дворяне... Помоги им всем, Господи! Помилуй и сохрани!

Владыка раздавал благословение, привычно замечая, как на морозе руку всё сильнее начинает покалывать будто мелкими иголочками. Иным он говорил несколько слов, иных о чём-нибудь спрашивал. Подошедшего среди последних странника в бараньем полушубке и с котомкою за плечами он почему-то отметил.

   — Откуда, отец?

   — От Троицы, — ответил мужик и поднял на владыку глубокие тёмные глаза. — Там печаль. Скорбят все, а и гадают — кого пришлёшь к ним.

   — Я вот думаю... — неторопливо сказал митрополит, глядя на седую склонённую голову странника.

Тот поднял голову и прямо взглянул на владыку.

   — А чего ж думать... Назначь нижегородского отца Антония.

   — Ты знаешь его? — подался вперёд Филарет.

   — Да слышал...

   — Ступай на кухню. Скажи, что я велел принять тебя и накормить.

Владыка отпустил оставшихся баб и мужиков и вернулся в покои. Келейник с удивлением увидел на его лице улыбку, а владыка обыкновенно не позволял себе показывать свои чувства.

Нерешительность и сомнения растаяли, ясность и покой пришли на сердце. В словах странника, вполне согласных с его собственным мнением, Филарет увидел указание Провидения. Он сел к столу и достал из бювара лист бумаги...

2 марта, в первый день Великого поста, взволнованный отец Антоний читал письмо московского митрополита: «Мысль, которую я вчера имел, но не успел сказать, сегодня, предварив меня, сказал мне другой, и сие внезапное согласие сделалось свидетельством того, что мысль пришла недаром. Сия мысль есть надежда, что при помощи Божией, благоугодно Богу и преподобному Сергию можете вы послужить в его лавре, где упразднилось место наместника. Призвав Бога и взыскуя Его Воли, а не моей, приглашаю вас на служение сие. Да будет вам к "приятию сего звания благим побуждением то, что это не ваша воля и что я вас призываю как послушник преподобного Сергия, который о вашем ему через меня послушании будет благий пред Богом о вас свидетель и за вас предстатель.

Филарет, митрополит Московский».

10 марта Медведев прибыл в Москву. Монастырская братия, когда он причащал её в последний раз, печалилась расставанию, но и радовалась за своего настоятеля. Нижегородский преосвященный Афанасий не осмелился противиться воле Филарета, и увольнение отца Антония от должности было оформлено скоро. Сам же Антоний, получив благословение батюшки Серафима, обрёл удивительное спокойствие. Воистину, не мы выбираем, но нас выбирает Господь.

Остановившись в Симоновом монастыре, Антоний и взятый им с собою иеромонах Савватий в наступивших сумерках поспешили к владыке. В митрополичьих покоях они увидели эконома, нехотя выслушавшего взволнованную речь о том, что им необходимо видеть высокопреосвященного.

   — Не буду я о вас докладывать, — отмахнулся эконом. — Эка невидаль. Занят митрополит. Не время ему принимать странствующих монахов. Завтра приходите!

   — Настоятельно требую доложить! — полным голосом сказал отец Антоний, и эконом струхнул. Разные случались тут монахи, а владыка был строг, лучше обеспокоить его.

   — Проси! Проси! — донеслось из внутренних покоев.

Ноги сами понесли отца Антония на этот призыв.

   — Вы что же, за сбором, что ли? — заинтересовался эконом.

   — Мы в наместники приехали! — с достоинством ответил отец Савватий.

Эконом оглядел неказистого монашка и усмехнулся.

   — Эко хватил... Далеко кулику до Петрова дня!

А в это время в домовой церкви митрополита отец Антоний приносил присягу на служение в должности наместника.

Спустя пять дней он был возведён в сан архимандрита Вифанского монастыря. 19 марта с отцом Савватием наместник приехал в лавру во время чтения Часов. Никем не встреченный, он вошёл в алтарь Трапезной церкви... Так началось его новое служение, продлившееся без малого пятьдесят лет.

 

Глава 2

ЧАЙКИ НАД НЕВОЙ

Однажды прелестным июльским утром император Николай Павлович отправился погулять. Путь его лежал из Царского Села в Павловское. Мерным прогулочным шагом он миновал последние дома Царского, где во дворах только начинали подниматься дымки растапливаемых самоваров. Час был ранний. Любимый белый пудель оторвался от обнюхивания заборов и убежал вперёд, кокетливо помахивая кисточкой вздёрнутого хвоста.

Император любил такие прогулки не только по соображениям гигиеническим. К сорока годам он не слишком располнел. Напротив, ушедшая юношеская худоба сменилась подлинно царственной наружностью, внушительной и величественной красотой, подчёркиваемой горделивой осанкой, строгой правильностью классического профиля и властным взглядом. Но он не только выглядел всемогущим повелителем, он был уверен в незыблемости своей самодержавной власти и глубоко верил в своё призвание к ней Божией милостью.

Николай Павлович полагал себя способным к упрочению славы и мощи России. Он не шутя работал по восемнадцати часов в сутки, прочитывая ежедневно гору документов, принимая десятки посетителей, и конечно же перерывы были необходимы. В городе он прогуливался по утрам и вечерам по набережной перед дворцом, а летом ходил пешком из своей резиденции в Павловское, любимое с детства.

Сейчас он не слишком спешил, зная, что жена приедет туда не ранее десяти и он успеет повидаться с приглянувшейся ему на недавнем балу французской модисточкой, которую граф Адлерберг, вероятно, уже привёз.

День только начинал разгуливаться. Солнце сияло на голубом небе, листва и трава светились всеми оттенками изумрудов, веселили глаз ромашки и клевер, из которых дочка Сашенька, верно, составит ему букет... Он услышал нерешительное тявканье и увидел, что пуделёк торопливо обнюхивает мужчину и женщину, видно, супружескую пару из простых. Они будто ссорились.

   — Что ж вы ругаетесь, — укоризненно обратился к ним Николай Павлович, — День такой славный!

   — Да всё она! — с досадою махнул рукой мужчина, едва посмотрев на высокого и приятного видом офицера. — Хотели в Царское успеть, посмотреть на царя во время развода, а эта тетеря закопалась со своими булавками, вот и опоздали!

Супруга, невзрачная лицом и фигурой, пренебрежительно слушала мужа.

   — Что ж вы думаете о государе, добр ли он? — спросил император.

   — Полагаю, не очень-то, — охотно продолжил разговор мужчина, судя по всему, польщённый вниманием. — Больно уж мучает солдат. Шпицрутены, палки, такие страсти рассказывают, что нельзя их не пожалеть.

   — Император желает хорошего, но, будучи по природе человеком, не может не ошибаться.

   — Быть может и так, но не все такого мнения.

   — Тем не менее. Уверяю вас, что его величество добр.

   — Конечно, к столь важному барину, как вы, это и так! А к нашему брату едва ли... Я вот — портной!

   — А вы действительно хотите его видеть? Если да, то приходите завтра в Царское и заявите на подъезде о вашей желании.

   — Не такой я дурак, чтобы явиться за колотушками! — засмеялся портной, а жена его как-то искоса вглядывалась в доброго офицера.

   — Вовсе не за ними. За успех я ручаюсь.

   — Ладно, барин, приду. Поверю вам.

Порыв ветра сорвал с головы портного шляпу, которую пуделёк тут же схватил, начал таскать и никак не хотел отдать. Николай Павлович смеялся от души.

На следующий день супружеская чета явилась. Доложили, и царь вышел к ним. Бедный портной был ни жив ни мёртв, а бойкая бабёнка, видно, давно догадавшаяся, стреляла глазками. Император вручил им пятьсот рублей за порванную шляпу и просил быть о нём лучшего мнения.

Среди бесчисленных и многосложных забот, одолевавших с утра до вечера императора, синодские дела стояли не на первом месте, однако и им он уделял внимание. Николай Павлович неукоснительно следовал выработанному им же самим принципу: никому не доверяй, проверяй всё и всех. Когда у него дошли руки до папки с докладами по духовному ведомству, он поразился, что и там, как и в большинстве государственных дел, покойный брат был недостаточно строг и требователен. Его собственная власть должна была стать твёрдой, а следовательно, жёсткой, иногда и жестокой.

В 1831 году по приказанию государя был произведён строгий разбор духовенства и в военную службу обращены тысячи причетников, замеченных в предосудительных поступках. В основном это были дьяконы. Однако император следил, чтобы строгость следовала за справедливостью.

Однажды в беседе в покоях императрицы-матери князь Александр Николаевич Голицын как бы между прочим рассказал о том, что митрополит Серафим без ферменного следствия уволил игумена Коневского монастыря, и выразил удивление самоуправством престарелого архиерея. К старику император относился с недоверием, тем более что владыка Серафим нередко позволял себе пренебречь волей государя. В деле о браке Клейнмихеля Серафим поддержал московского владыку, хотя известно было, что отношения их прохладны. Теперь же представлялся случай осадить жестокого митрополита и показать всю справедливость царского суда.

Николай Павлович заявил обер-прокурору Синода князю Мещёрскому при очередном докладе, что не утверждает решения о коневском настоятеле и требует нового рассмотрения дела. Мещёрский тоже его раздражал своей мягкостью и чрезмерной уступчивостью архиереям, особенно московскому.

Через неделю был представлен новый подробнейший доклад. Николай Павлович ознакомился с показаниями преосвященного, благочинного и многих прихожан, свидетельствовавших о злоупотреблении игумена спиртными напитками и забывшего свой сан до того, что купцы заставляли его плясать у себя на вечеринках. Безусловно, сие было непозволительно для духовного лица, монаха в особенности, и подлежало наказанию.

Николаю доставляло удовольствие вхождение в подробности такого рода живых дел. По ним он представлял себе положение в империи и получал, как казалось ему, верное представление о своих подданных. Царский духовник отец Павел Криницкий при случае сказал ему о чувствах искренней любви и уважения, питаемых первоприсутствующим в Синоде... И Николай Павлович вернул своё благоволение митрополиту Серафиму.

И всё же до конца верить нельзя никому. В этом император был убеждён не только печальным опытом покойного брата, при котором дела в государстве неуклонно шли к упадку, но и своими воспоминаниями юности. Именно в годы, когда он далеко отстоял от престола, когда царедворцы его не стеснялись, а честолюбцы не принимали в расчёт, когда откровенные разговоры в Зимнем дворце велись в присутствии двадцатилетнего великого князя, Николай воочию узнал изнанку человеческой натуры и полноту правды о жизни в столице и провинции, из коей едва ли малая часть доходила до престола.

Министры лгали по незнанию дел и корысти ради. Генералы лгали ради получения чинов и орденов. Чиновники лгали, дабы покрыть своё бездействие, взяточничество и самоуправство. Придворные лгали из зависти к другим и в надежде на повышение, денежную или земельную награду. Аристократы-заговорщики лгали из ненависти к династии, полагая, что Романовы имеют меньше прав на престол, чем Трубецкие или Волконские. Неродовитое дворянство лгало в надежде подняться выше старинных родов... Вероятно, и духовенство лгало. Николай Павлович рассматривал его как своеобразный вид чиновничества и был уверен, что духовные подчиняются общему закону. А коли так, он полагался на доклады немногих близких людей — старых генералов Иллариона Васильчикова, Ивана Паскевича и молодых — Алексея Орлова, Павла Киселёва, Бенкендорфа, Клейнмихеля, да ещё на свой глаз.

В октябре 1833 года после утренних докладов император вышел в подъезд Зимнего дворца. Коляска и дежурные адъютанты стояли в ожидании приказа. Никто не знал, куда решит отправиться Николай Павлович, может быть, в Адмиралтейство, а может, в лазарет какого-нибудь полка. Внезапных высочайших посещений ждали многие в столице.

В тот день он посетил Семёновский полк. Посещение оказалось крайне неудачным. Дежурный офицер отдал рапорт не по форме, командир полка появился лишь спустя полчаса и не знал, чем заняты в батальонах, план полкового учения отсутствовал. Николай Павлович даже не приказал общего построения... В здании штаба часовой, отдавая честь, со страху уронил ружье. Смеху подобно! И это — его армия!.. Накипавшее раздражение перешло в гнев, но излить его в полку император не решился по известным соображениям... А вот заменить командира полка надобно!

   — В первую гимназию! — негромко приказал он, усевшись в коляску.

Бывший университетский пансион лишь недавно был преобразован в гимназию. Отчёты попечителя учебного округа показывали хорошую постановку обучения, но лучше убедиться самому. Образованию и воспитанию молодёжи император придавал огромное значение. Ему нужны были послушные подданные. Они могут быть более или менее образованны, главное — были бы покорны. А он знал, что юнцы дерзки, непочтительны и настроены прямо революционно. Так приструним!

Прискакавший ранее адъютант предупредил директора, который встретил государя у подъезда. Шли обычные занятия. Директор, заплетаясь от волнения языком, называл предметы обучения и фамилии преподавателей. Император со свитой, гремящей шпорами и саблями по натёртому воском полу, медленно проходил коридорами, оглядывая через стеклянные двери классы. Возле третьей двери он остановился. Возмутительно! Один воспитанник, слушая объяснения учителя, сидел облокотившись, а невзрачный попик в коричневой рясе спокойно что-то рассказывал с кафедры. Непорядок!

Дверь распахнулась. Класс вскочил, гремя крышками столов. Поражённые мальчики во все глаза смотрели на государя, который покорно подошёл под благословение их законоучителя, отца Василия Бажанова.

   — Как вы, батюшка, позволяете воспитанникам лежать у вас в классе? — строго спросил император.

   — Ваше величество, — ничуть не смутившись, отвечал священник, — я требую от них, чтобы они внимательно слушали уроки. И я очень доволен ими.

При всей гневливости Николай Павлович не был самодуром. Возражений он не любил, но, когда они оказывались разумны, выслушивал внимательно. После жалкого заискивания проштрафившихся семёновских офицеров мягкий отпор батюшки императору даже понравился, хотя виду он не показал. Повернулся и вышел.

   — Если у вас и в этом классе нет порядка, — бросил через плечо директору, — то о других и говорить нечего!

Однако зашёл в актовый зал с большими портретами покойного государя Александра Павловича и своим собственным. От осмотра минералогической коллекции отказался. Вообще-то везде был порядок, чисто, воспитанники одеты аккуратно, учителя имеют вид благообразный... Чувство раздражения и гнева как-то пропало, и к выходу Николай Павлович направился в ином настроении. Возле той двери он вдруг остановился и, сделав знак свите остаться, вошёл в класс.

   — Продолжайте преподавание, батюшка! — приказал император и присел за первую парту, не обращая внимания на побледневшего мальчика, едва не свалившегося с другого конца скамьи. Чем-то заинтересовал его этот попик.

Отец Василий чуть дрогнувшим голосом продолжил рассказ о понятии христианской надежды, следуя филаретовскому катехизису. За дверью недоумевали директор и свита. Никогда ранее при посещении гимназий государь не оставался слушать урок. Государь пробыл в классе более четверти часа и вышел незадолго до звонка. Лицо его оставалось столь же величественно-невозмутимым, но простился он с директором много милостивее, чем здоровался.

Войдя во дворец, Николай Павлович поспешил на половину императрицы.

   — Поздравляю, моя дорогая! — объявил он Александре Фёдоровне. — Я нашёл детям законоучителя! Знающ, объясняет понятно, добр. Он мне сразу понравился!

Так сын сельского диакона иерей Василий Бажанов стал учителем царских детей.

Новый обер-прокурор Синода князь Пётр Сергеевич Мещёрский был человеком кротким и благочестивым. При нём в Синоде установился строгий порядок и благочинный дух. Внешняя обстановка не переменилась со времён князя Голицына: то же мрачновато-внушительное убранство присутственной комнаты, те же чиновники — два обер-секретаря, три столоначальника и четверо писцов. Князь Мещёрский сохранял ровные отношения с архиереями — постоянными членами Синода.

Обыкновенно присутственными были три дня в неделю. Очередной секретарь докладывал дела (как правило, по пятьдесят дел) и старался уложиться в три присутственных часа. Вопросы бывали редко, разве что дело касалось кого-нибудь из преосвященных. Секретарь же предлагал решение, кое и утверждалось собранием, если только на нём не присутствовал московский владыка, способный повернуть весь ход заседания.

Формально первое и решающее слово в Синоде принадлежало первоприсутствующему митрополиту петербургскому и новгородскому Серафиму, но известно было, что не меньший вес имело и мнение киевского митрополита Евгения, любителя русских древностей, рьяного борца с расколом и западным духом. С другой стороны, владыка Евгений по старости и немощам редко мог бывать в столице, чаще же бывал московский владыка. Мнение Филарета в Синоде было почти непререкаемым, но все, до ночного сторожа, знали, что владыку Филарета в Синоде лишь терпят ради его великой пользы для дел. Война Фотия и Шишкова против филаретовского катехизиса и толкований на книгу Ветхого Завета, трения из-за запрещённого Библейского общества, недовольство самого государя — всё это любого иного давно бы превратило в отставного архиерея в глухом северном монастыре, но Филарет слишком выходил за рамки обыкновенного архиерея.

Важную роль в Синоде играл и духовник покойного государя отец Павел Криницкий, старик величавой внешности, по характеру самовластный, мстительный, капризный и горячий до бешенства. В холерный год он вдруг стал преследовать придворного протодиакона Борского, который по незнанию и без всякого умысла взял себе в прислуги ту самую горничную, которая прежде жила у зятя императорского духовника. Уж чего опасался отец Павел, отчего горничная была отпущена или сама отказалась от места, синодские чиновники разузнать не смогли. Криницкий потребовал от протодиакона немедленно сменить прислугу. Тот удивился и отказался, за что был лишён места и послан в Ярославль. Николай Павлович имел отличную память на лица, заметил отсутствие приметного протодиакона и распорядился вернуть его в Петербург ко двору. Гордый старик не хотел допустить его служить с собою, и только повеление государя заставило Криницкого переломить своё упрямство.

Голос нынешнего царского духовника протоиерея Музовского ценили в Синоде невысоко. Обер-священник Главного штаба и гвардии, он был весьма образован, приятнейший собеседник, при дворе признавали его как занимательного рассказчика, но по службе он был прост чрезмерно. Подчинённые лица распустились при нём донельзя и позволяли себе слишком многое. Нередко, когда Музовской играл в обществе в карты, стоявший за его спиною придворный протодиакон в грубых выражениях поправлял начальника, не выбирая слов, а тот слушал и молчал. Игра в карты (а вернее, проигрыш обер-священнику) имела немалое значение для получения протекции Музовского.

Мелкие слабости и страстишки духовных лиц редко выходили на поверхность, но уж когда о них узнавал государь, пощады не было.

В1829 году тамбовский епископ Евгений вызывал массу жалоб и нареканий, превратившись в страшилище для духовных и мирян своей жестокостью и несправедливостью. Тамбов плакал от железного правления преосвященного. Николай Павлович пробовал вразумить его, но успеха не имел. Перевели его в Минск архиепископом. И оттуда пошли потоком мольбы сменить преосвященного. Осенью 1833 года Николай Павлович отправил его в Тифлис грузинским экзархом. Мещёрский рассказал ему, что обрадованные минские жители служили по этому поводу благодарственные молебны, а из подчинённых никто не пришёл проститься с архиереем.

   — Ай да владыка... — протянул государь. — Будем надеяться, что на Кавказе его строгость придётся к месту. Но объясни мне, князь, почему раньше ты не докладывал о Евгении? Об нём, верно, и раньше писали дурное?

Мещёрский переложил из руки в руку бархатную папку с бумагами.

   — Да, ваше величество... Слухи доходили, но... Но владыка Серафим счёл возможным пренебречь. У них там с губернатором были нелады и...

   — Всё больше убеждаюсь я в том, — будто рассуждая сам с собою, произнёс император, — что правды мне никогда не узнать. Неприятные и огорчительные известия от меня скрывают... кто из корысти, а кто из опасения огорчить меня, вовсе забывая о благе России...

Он отвернулся от обер-прокурора и смотрел в окно на свинцовые воды Невы, на крепость, откуда вот-вот должен был ударить полуденный выстрел, на чаек, белыми молниями то плавно, то резко взмывавшими над рекою. Мрачный месяц ноябрь. Жена хворала. Воспитатель Карл Карлович Мердер в очередном докладе сказал о лености наследника. Польская заноза не давала покоя... Но что-то ещё он хотел спросить у Мещёрского... Не пора ли заменить его? Экой рохля, архиереи вертят им, как хотят...

   — Князь, ты мне докладывал о прошении московского владыки относительно перемещения игумена Игнатия... Верно?

   — Точно так, ваше величество. Владыка Филарет ходатайствовал о переводе его из вологодской в московскую епархию и назначении настоятелем Николо-Угрешского монастыря. Синод прошение удовлетворил. Вологодский владыка Стефан не возражал.

   — Передай, чтобы решение Синода приостановили. Графиня Орлова мне столько хорошего рассказала об отце Игнатии, что я хотел бы лично его увидеть. Если Брянчанинов понравится мне, как и прежде, я его Филарету не отдам.

Едва князь Мещёрский вышел, император распорядился пригласить на сегодняшний вечер князя Голицына в Михайловский дворец. У невестки был музыкальный вечер, в перерыве которого Николай Павлович прямо сказал князю Александру Николаевичу, что недоволен управлением Мещёрского в Синоде и тому следует подать в отставку.

   — Скажи ему об этом... помягче.

   — Будет исполнено, государь. А кем вы намерены заменить его?

   — Замена налицо — Нечаев. Он уже пять лет в Синоде, энергичен, дела знает. В нём я уверен.

   — Верный выбор, государь! — Голицын чуть улыбнулся.

Князь Александр Николаевич знал о недоброжелательстве между Нечаевым и своим врагом Серафимом, о завязавшейся переписке по церковным вопросам между Нечаевым и владыкой Филаретом. Хуже не будет, решил он.

   — Ваше величество, а почему бы вам не привлечь более московского митрополита? — наставительно сказал Голицын. — Вы не поняли этого человека и не дали ему должного употребления. Посадите его в Государственный совет — вы знаете, что он сделает за десятерых!

   — С чего ты, князь, взялся мне давать уроки? — Николай Павлович сдвинул брови и взглянул с высоты своего роста на маленького Голицына. — Я знаю, кому какое дать назначение. И я знаю, что Филарет поджигает против меня московский народ.

Князь почтительно наклонил голову и предпочёл не продолжать разговор.

Игумен Игнатий Брянчанинов прибыл в Петербург 2 декабря 1833 года. Он велел править на Троицкое подворье. За шесть лет его отсутствия столица переменилась немного. Всё так же удивлял шириною расчищенный от снега Невский, по которому резво мчались санки гвардейских щёголей и тяжёлые кареты дворян, радовал глаз золотой шпиль Петропавловского собора, теряясь верхушкой в тёмных тучах. И холодный и влажный ветер всё так же пронизывал до печёнок сквозь вылинявшую волчью шубу.

Шесть лет вместили многое. Брянчанинов с верным другом Чихачёвым не смогли обрести приют в Оптиной пустыни и сменили несколько монастырей. Жизнь молодых послушников была нелёгкой, оба страдали от болезней и душевных скорбей, разлучались и вновь соединялись. Родители Брянчанинова долго не давали согласия на его пострижение, пока матери в ходе тяжёлой болезни не открылась пагубность её упрямства. Она поколебалась... но не позволила. Отец же требовал от Дмитрия вернуться на светскую службу. Поэтому втайне от родных вологодский преосвященный постриг Брянчанинова в монашеское звание с именем Игнатия в июне 1831 года, а в начале следующего поставил его главою Лопотовской обители.

Монастырь был почти в разрушенном состоянии, так что обсуждалась даже мысль об его упразднении, однако новый настоятель не унывал. Вскоре потекли пожертвования от благочестивых жителей Вологды. Монашествующие, слышавшие о Брянчанинове, стали собираться в его обитель, и в короткое время братство возросло до тридцати человек. Богослужение было приведено в надлежащий порядок. Приехавший к другу Чихачёв составил очень хороший хор. Истовое служение отца Игнатия и его проповеди привлекали в обитель всё больше богомольцев.

Чего это стоило двадцатипятилетнему настоятелю? Первую зиму он провёл в сторожке у Святых ворот, ожидая, пока построят настоятельскую келью. Недуги его усилились, но он не позволял им овладеть собою. Чувства усталости, отчаяния и скорби отгонял молитвою.

Мать его, увидев своего молодого сына в образе уважаемого старца, смягчилась и позволила навещать родительский дом. Его духовные беседы поразили Софью Афанасьевну, невольно покорившуюся могучему дару слова отца Игнатия. Она тяжко болела и страшилась смерти. Великим утешением для неё стало исчезновение всех страхов и полное примирение с сыном. В июле 1832 года отец Игнатий с сердечной скорбью, но с сухими глазами сам совершил обряд отпевания матери.

Внимание к молодому настоятелю привлекли его поучения, изредка появлявшиеся в печати. Владыка Филарет, у которого доставало сил и времени на чтение духовной литературы, сразу отметил строгий и требовательный взгляд Брянчанинова на церковную жизнь и монашество. «Ослабела жизнь иноческая, как и вообще христианская, — писал отец Игнатий. — Ослабела иноческая жизнь потому, что она находится в неразрывной связи с христианским миром, который, отделяя в иночество слабых христиан, не может требовать от монастырей сильных иноков, подобных древним... В чём состоит упражнение иноков? Оно состоит в изучении всех заповедей, всех слов Искупителя, в усвоении их умом и сердцем. Инок соделывается зрителем двух природ человеческих: природы повреждённой, греховной, которую он видит в себе, и природы обновлённой, святой, которую он видит в Евангелии... Инок должен при свете Евангелия вступить в борьбу с самим собою, с мыслями своими, с сердечными чувствованиями, с ощущениями и пожеланиями тела, с миром, враждебным Евангелию... старающимся удержать человека в своей власти и плене. Всесильная истина освобождает его, освобожденнаго от рабства греховных страстей, запечатлевает, обновляет, вводит в потомство Новаго Адама всеблагий Дух Святый...» Мог ли владыка Филарет пропустить мимо такой возгорающийся светильник богословия?

На Троицком подворье Филарет встретил молодого монаха радушно и ласково, приютил у себя. Им было о чём поговорить, и замена обер-прокурора Синода занимала их в наименьшей степени.

В назначенный день и час шумен Игнатий представился в Зимнем дворце государю. Николай Павлович отпустил усы, пополнел и приобрёл манеру горделиво откидывать голову назад, слушая собеседника. Он в свою очередь поразился, не сразу признав в сутулом монахе с длинной бородой и волосами поверх плеч миловидного красавца юнкера. Но глаза были те же, но звучный и мелодичный голос не огрубел, а ясность и чёткость ответов Брянчанинова порадовали государя, как и много лет назад на вступительных экзаменах в Инженерном училище. Видно, что жизнь не баловала, но о своём призвании он не жалел... Вот каких надобно монахов! Из него и архиерей достойный получится!..

   — Ты мне нравишься, как и прежде! — решительно объявил Николай Павлович. — Ты у меня в долгу за воспитание, которое я тебе дал, и за мою любовь к тебе. Ты не хотел служить мне там, где я предполагал тебя поставить, избрал путь по своему произволу — на нём ты и уплати мне долг свой. Я даю тебе Сергиеву пустынь. Хочу, чтобы ты жил в ней и сделал из неё образцовый монастырь. Что скажешь?

   — Покоряюсь вашей воле, ваше величество.

   — Вот и отлично! А теперь пойдём к государыне, хочу её удивить!

Мало кто знал о любви государя к шуткам и розыгрышам, нередкою жертвою которых бывала императрица. Александра Фёдоровна будто и не старела, сохраняя все черты и привычки молодости — весёлость, доверчивость, легкомыслие, страсть к нарядам и украшениям. В тот день она по положению выздоравливающей сидела в своей малой гостиной, закутанная в плед, и слушала чтение пустого, но милого французского романа. Читала статс-дама Юлия Фёдоровна Баранова, воспитательница царских дочек. Роман тянулся и тянулся, и Александра Фёдоровна уже боролась с дремотою, как вдруг распахнулась дверь и стремительно вошедший муж обратился у ней:

   — Вот, сударыня, иду по коридору и встречаю монаха. Он голодный, может, чаем напоите.

Обе дамы приподнялись в некотором недоумении. Прежде государь незнакомых монахов не приводил. Что-то тут не то... Императрица была близорука, но из гордости лорнетом не пользовалась. Она сделала шаг к монаху, чтобы получить благословение, и всматривалась в красивое, породистое, худое и бледное лицо с пугающей бородою.

   — Не узнаете? — весело спросил Николай Павлович. — Это же наш Брянчанинов!

   — Боже мой! — всплеснула руками Юлия Фёдоровна.

   — Как вы изменились... — удивлённо произнесла императрица, — Я рада вас видеть. Ники, я хочу, чтобы святой отец благословил детей.

   — Конечно! Конечно же, как мы с тобою некогда покровительствовали милому мальчику — как давно это было!.. — так он теперь будет молиться о наших детях. Юлия Фёдоровна, приведите детей!

Отец Игнатий от всего сердца благословил наследника, великого князя Александра, великих князей Константина и двухлетнего Николая, великую княжну Александру. Его пригласили к чаю, и вечер прошёл для него в тесном кругу царской семьи.

Когда отец Игнатий сказал владыке Филарету о своём новом назначении, тот призвал покориться воле Божией и благословил на новый подвиг.

Троице-Сергиева пустынь, расположенная в девятнадцати вёрстах от Петербурга, находилась в самом плачевном состоянии. Монастырские здания от церквей до конюшни были запущенны и потихоньку разрушались. Вся братия состояла из восьми монашествующих и трёх послушников. Полное запустение господствовало и в нравственном отношении. Распущенность и небрежность проявлялись в богослужении. Соседство столицы и Петергофа подкрепляло суетный и мирской дух обители.

1 января 1834 года игумен Игнатий был возведён в сан архимандрита, а 5 января выехал в свою обитель в сопровождении верного друга отца Михаила Чихачева.

 

Глава 3

ТРИУМФАЛЬНЫЕ ВОРОТА

В ноябре 1834 года государь находился в Москве. Большой Кремлёвский дворец перестраивался, в бывшем митрополичьем дворце, который велено было называть Николаевским, также ещё не закончился ремонт, и Николай Павлович поселился на дальней окраине Москвы, вблизи Воробьёвых гор во дворце Александрия, купленном в год коронации у графини Орловой.

Дворец был назван в честь жены. Николай жалел об её отсутствий. Он всё ещё любил свою нежную и мечтательную принцессу Луизу, что не мешало ему во время долгих болезней императрицы получать радости у cette chere Annette, Marie... И по детям скучал тридцативосьмилетний император. Самое бы время ехать домой из нелюбимой Москвы, но он задержался по дороге с юга, ибо предстояло важное дело: во второй столице были воздвигнуты Триумфальные ворота, открытие которых император намеревался почтить своим присутствием.

Официально было объявлено, что сей памятник воздвигнут для упрочения в памяти потомства деяний государя Александра Павловича, однако на самих воротах не было никакого упоминания о покойном, равно как и знака о его деяниях. Согласно пожеланию Николая, ясно понятому начальником императорской квартиры графом Владимиром Фёдоровичем Адлербергом и переданному исполнителю Осипу Бове, ворота были украшены в мифологическо-аллегорическом стиле: воины в шлемах и туниках с копьями, Посейдон и богиня Ника, единороги и дельфины. Всё это обильно было дополнено переплетениями лавровых и дубовых листьев.

Сегодня рано утром Николай съездил посмотреть на ворота, поставленные на площади в конце Тверской, и они ему понравились. Он отправил флигель-адъютанта к московскому митрополиту с просьбой назначить время для молебна при освящении ворот в высочайшем присутствии.

Тайная мысль государя состояла в том, что новый памятник станет знаком первых успешных лет его собственного царствования. Да, гордыня грех тяжёлый, но мир и покой царят в управляемой им империи. Успешно закончены войны с Персией и Турцией, чей флот уничтожен был при Наварине русскими моряками. Греции дарована независимость, а всем иным православным на Балканах османское правительство обещало большие свободы. Подавлен мятеж в непокорной Польше. Не всё шло гладко, но важен итог — а итог в пользу России. Его империя показала всему миру свою силу, верность христианству и идеям Священного союза. То был явный триумф императора Николая I, как всё чаще он думал о себе в третьем лице... Однако почему так долго не возвращается посланный?

Московский архипастырь после литургии в домашнем храме своём приступил к занятиям, но принуждён был их оставить. Не давал покоя озноб. Видно, сказывалась вчерашняя прогулка по окрестностям лавры.

   — Святославский, отложи-ка бумаги и подай чаю, — велел он.

Минувшим днём без малого два часа они с отцом Антонием ездили и ходили под дождём, воодушевлённые одной мыслью. Мысль эта посетила троицкого наместника давно: он вознамерился основать вблизи лавры монашеский скит для сугубо уединённого жития отдельных иноков. Наиболее подходящим местом счёл для сего рощу Корбуху, находившуюся в двух вёрстах от лавры по дороге к Вифанской обители. Намерение Филарет одобрил, но место счёл неподходящим, слишком близко был Сергиев Посад, почти рядом проходил шумный тракт. Антоний, однако, не смирился с отказом и в письмах неотступно настаивал на избрании именно этого места. Вчера митрополит прямо спросил: в чём причина сей настойчивости?

   — Помните ли, владыко, в июле был у нас митрополит киевский? Я рассказал ему о своём намерении и о горести от вашего отказа. Он осмотрел рощу, и так она ему приглянулась, что он повелел мне докучать вам и настаивать на своём.

   — Вот так бы и следовало прямо написать мне! — с укоризною сказал митрополит, — Тут и рассуждать более не нужно: он знаток в этом деле, мы с тобою и в ученики ему не годимся. Благословляю!

На обратном пути в лавру Антоний рассказал, что священник из соседнего села Подсосенья просит дозволения разобрать деревянную Успенскую церковь, а материал употребить на отопку печей в новой каменной церкви.

   — Осмотрел я эту церковь, владыко. Ветха, но легко может быть исправлена! Она долго ещё простоит, благо что построена преподобным Дионисием, архимандритом лавры. Вот если бы её перенести на Корбуху...

   — Но поставить следует в глубине рощи! — подхватил Филарет. — Там бы и домик небольшой выстроить... Денег-то нам Синод не даст на новую обитель...

Радостное чувство, охватившее митрополита посреди берёзовой рощи под холодным моросящим дождём, оставалось с ним.

То будет его обитель, даже последняя его обитель. Когда почувствует, что слаб и немощен, попросится на покой в новый скит, с тем чтобы там же погребли и кости его... Спаси, Господи, отца наместника за счастливую мысль!.. Но как назвать скит?.. Он будет закрыт для посещения женщин. Устав можно позаимствовать в Оптиной. Иноков будет немного, и самых ревностных в молитве... Там можно будет неспешно перебирать все дни свои, печалиться грехам и молить Всеблагаго Отца нашего о прощении... Гефсимания! Вот верное имя для скита!..

Святославский отвлёк митрополита от приятных раздумий:

   — Владыко, посланный от государя!

   — Проси!

Филарет встал с дивана и пересел в кресло.

Вошёл высокий сияющий полковник в нарядном мундире лейб-гвардии гусарского полка.

   — Ваше высокопреосвященство! — любезно сказал он, получив благословение. — Его императорское величество просил передать, что желал бы вашего участия в освящении Триумфальных ворот завтра и просил назначить время.

   — Слышу, — кратко ответил митрополит.

Полковник выжидательно посмотрел на сухонького монаха в простой суконной рясе, чей сан указывала лишь сверкающая бриллиантовым блеском панагия, но тот будто не собирался ничего больше говорить, а не менее любезно смотрел на гycapa.

   — Ваше высокопреосвященство, — с запинкою заговорил полковник, не привыкший к неясностям как по своему положению императорского флигель-адъютанта, так и по самому красивому и самому дорогому в денежном отношении военному мундиру. — Может быть, вы недослышали?.. Его величеству благоугодно, чтобы ваше высокопреосвященство сами изволили завтра быть на освящении ворот...

   — Слышу, — тем же ясным голосом повторил митрополит.

   — Что прикажете доложить государю императору? — повысил голос гусар.

   — А что слышали, то и передайте.

Флигель-адъютант потоптался и, звеня шпорами, вышел, задев саблей и широким плечом притолоку. Он недоумевал и подозревал непочтение к высочайшей воле.

Вчера, когда остались вдвоём в митрополичьих покоях, Филарет поделился своей тревогой:

— Отче Антоние, я в борьбе помыслов. Государь приехал в Москву. Хочет, чтобы я освятил выстроенные Триумфальные ворота — а они с изображениями языческими! Как быть? Совесть мне говорит: не святи, а всё вокруг уговаривают уступить. И губернатор, и князь Сергей Михайлович... Что ты скажешь?

   — Не святить.

   — Будет скорбь.

   — Потерпите.

   — Хорошо ли раздражать государя? Я не имею достоинств святого Митрофана.

   — Да не берите их на себя, а помните, что вы епископ христианский, которому страшно одно: разойтись с волею Иисуса Христа.

   — Да будет так!

   — Ну, когда?.. — нетерпеливо спросил Николай Павлович.

В отличие от флигель-адъютанта, он сразу понял смысл филаретовского «слышу». Алексей Орлов передал ему мнение москвичей о «неправославии» воздвигнутых ворот. Мнение мнением, но как мог ослушаться высочайшей воли митрополит, хотя и имеющий священный сан, но всё же — подданный... Да ведь он не ослушался! Он не сказал «нет». Ох, старик...

   — Собирайся! — приказал император почтительно вытянувшемуся флигель-адъютанту. — Вели приготовить лошадей. Мы сегодня же едем в Петербург. Командиру корпуса передай, чтобы открытие состоялось без особой церемонии. Чтобы полковой священник освятил. Всё!

По дороге от Калужской заставы до Тверской гневливый Николай припоминал обиды, нанесённые ему московским архипастырем. В прошлом году весь ближний круг императора возмутился решением владыки в отношении брака флигель-адъютанта Мансурова с его двоюродной сестрой княжной Трубецкой. Филарет признал этот брак преступным и возбудил дело против Мансурова и священника, нарушившего таинство брака. Все говорили, что дело пустяковое, и Николай намекнул, что Мансуров может не ходить на церковный суд. Через московского генерал-губернатора дали понять митрополиту, что следует уступить. Тогда Филарет осмелился прислать прошение об увольнении на покой, выставляя причинами сознание собственных недостатков и телесную немощь... Как было решиться на увольнение? Мансурова выслали за границу, и надо же так случиться, что судьба от него действительно отвернулась: он вскоре овдовел...

Позднее столь же решительно Филарет восстал за авторитет Церкви, когда генерал-адъютант Клейнмихель вознамерился вступить во второй брак с двоюродной сестрой своей первой жены, союз с которой был расторгнут по прелюбодеянию генерала. «Пусть он лютеранин, — заявил московский владыка, — но жена православная вправе ожидать от нас защиты своей чести...»

То были частные дела лиц, за которых ходатайствовал сам император, а неуёмный ревнитель чистоты православия не желал уступить. Глас его остался всё же гласом вопиющего в пустыне... И с Триумфальными воротами — что бы сделать приятное своему государю? Так нет!..

В самом конце года митрополит Серафим вновь вызвал московского митрополита в Синод для решения неотложных дел. Московский владыка умел как-то быстро и точно разбираться в непростых обстоятельствах и в свой приезд один совершал работу, непосильную для постоянных членов Святейшего Синода.

Карета, поставленная на полозья, быстро и покойно катила по первопутку. Можно было и подремать, а митрополит думал свои нелёгкие думы. Никогда он не позволял себе отчаиваться, но подчас руки опускались от бессилия одному противостоять тугой бюрократической машине. Государственный совет вынес постановление, чтобы в духовных училищах содержать и учить всех детей за счёт родителей, а в семинариях — на средства семинарские. Названо сие: забота об экономии!.. Стало быть, масса бедных и многосемейных причетников ставилась в труднейшее положение, да и семинарских денег на всех хватить просто не могло. Предстояла борьба за самое дорогое — духовное образование.

   — Когда с таким вниманием делаются дела, — делился огорчением владыка со своим викарием Иннокентием, — изволь составлять управы и управлять!.. Блажен, кто может сидеть в своём углу, оплакивать свои грехи, молиться за государя и церковь, кто не имеет нужды участием в общественных грехах умножать свои грехи! Много бы одолжил меня тот, кто научил, как можно уйти в Берлюкову пустынь или в Голутвин... или в Гефсиманию Новую. Господу помолимся, да приведёт всех нас в пристанище спасения... Пасмурно у меня в глазах. Молитесь, чтобы Бог даровал мне свет и мир...

Иннокентию он доверял, почему с огорчением воспринял намёк от всегда осведомленного князя Александра Николаевича, что викария у него хотят забрать. С этим легко работалось...

Вдруг застучал в окошко келейник, сидевший рядом с кучером. Владыка приоткрыл окошко и с ворвавшимся морозным воздухом услышал весть:

   — Государь едет! Император!

   — Стой! — велел владыка.

Он вышел из кареты в накинутой шубе. Никавдр поддерживал под локоть. Приятно было в тёплых валенках перешагнуть через сугроб на накатанную дорогу и расправить плечи.

По низкому небу медленно плыли пепельно-сизые косматые тучи. Сеял редкий снежок. Глаза заметно ослабли, и он не сразу увидел мчащихся всадников и несколько карет. Первая была шестерней. В обеих столицах знали этих отборных гнедых. Митрополит со склонённой головою ожидал.

Николай Павлович направлялся в Воронеж. С утра он занимался делами, потом с Адлербергом играли в карты, а сейчас просто смотрели в окна.

   — Ваше величество, — предупредил граф, — Филарет московский стоит!

Император откинулся на подушку и закрыл глаза, сделав вид, что дремлет.

В ночь после отказа от освящения ворот Филарет долго не мог заснуть. Повторял Иисусову молитву, смотрел на огонёк лампады перед иконами и наконец забылся в лёгком полусне. Проснулся он ближе к утру, хотя в щёлке оконных штор не видно было просвета. Проснулся от шороха. Поднял голову.

Дверь спальни, которую он сам всегда закрывал на крючок, распахнулась. Вошёл... преподобный Сергий, старенький, худенький. Седая окладистая борода, высокое чело, голубые глаза, на плечах старенькая мантия, ясно различалась голубоватая епитрахиль.

Филарет замер, приподнявшись на локте. Преподобный наклонился к кровати и сказал тихонько:

— Не смущайся, всё пройдёт.

И скрылся.

Что значили после этого посещения императорские адъютанты и самый гнев императора!

 

Глава 4

СЛУЖЕНИЕ УСЕРДНОЕ

Время текло медленно и неостановимо, как могучая река, вызывая в людях очевидные перемены. Так камень, упавший в воду, бьётся о другие камни, трётся о дно, вдавливается в ил и глину, и вновь очищается водной струёю, и вдруг переносится далеко, а то остаётся лежать лежнем на одном месте, становясь всё глаже и открывая подчас причудливые узоры.

Прошло двадцать лет пребывания владыки Филарета в архиерейском сане. Мода на юбилеи не завелась ещё, однако верные духовные чада, старые друзья, многие собратья по духовному служению отметили рубеж в его жизни приветственными словами, поздравлениями, подарками. Следовало как-то ответить на это. Приёмы духовному лицу не подобало устраивать, но всё же созвал владыка на своё подворье в середине лета 1837 года тех, кого рад был видеть.

Утром после литургии в Чудовом монастыре Отслужен был благодарственный молебен, и съехавшимся к митрополиту гостям был предложен парадный обед. Владыка при всей своей личной нетребовательности любил и умел принимать гостей.

Митрополит был в шёлковой лиловой рясе, поверх которой были надеты голубая и тёмно-красная ленты и звёзды орденов, обрамленная бриллиантами панагия, а сверкающий белизною клобук он оставил в спальне. Появился он в Москве ещё с рыжинкой в волосах, а нынче голова стала седой. Лицо похудело ещё более, казалось даже болезненным. Однако по-прежнему остроту его коричневых глаз трудно было вынести и глубокий взгляд забыть невозможно.

Главным предметом беседы стала недавняя милость императора. Во время юбилейных торжеств на Бородинском поле он снизошёл к просьбе Маргариты Тучковой (только что постриженной с именем матери Марии) и даровал прощение её брату Михаилу Нарышкину, активному участнику декабрьского мятежа.

Собравшиеся на Троицком подворье аристократы, оставаясь верноподданными государя, думали и рассуждали достаточно независимо. Заговорили об истории с Петром Чаадаевым, известным всем собравшимся. Пережив несколько лет назад тяжёлый духовный кризис, философ с Басманной обрёл новые взгляды и убеждения, кои излагал в письмах к знакомым. Письма ходили по рукам и вызывали интерес у многих, ибо в то время чтение Шеллинга и Канта, Фихте и Баадера считалось модным. Когда же одно из чаадаевских писем Надеждин в октябре 1836 года опубликовал в московском журнале «Телескоп», грянула гроза.

Филипп Филиппович Вигель, управляющий департаментом духовных дел и иностранных исповеданий, написал донос митрополиту Серафиму, в котором назвал сочинение Чаадаева «богомерзкой» и «ужаснейшей клеветою» на Россию. Серафим направил в свою очередь письмо начальнику III Отделения графу Бенкендорфу — и машина закрутилась. Не то чтобы власти взволновались содержанием письма, хотя оно и было наполнено хулами на отечество и веру, главная опасность виделась в громко заявленном самостоятельном слове. Надеждина выслали из Москвы, журнал запретили, цензора уволили, Чаадаева государь приказал считать сумасшедшим. Московское общество, настроенное несколько оппозиционно к Петербургу, приняло царскую волю без ропота, но своего отношения к уважаемому (хотя и со странностями) москвичу не переменило.

   — И что же, верно, что к нему каждый день приходит доктор для освидетельствования?

   — Да. Раз при мне пришёл, так Пётр Яковлевич посадил его с нами чай пить.

   — А верно говорят, будто Чаадаева велено каждый день обливать холодною водою?

   — Княгиня, да неужто вы верите в такие басни?..

Владыка читал и опубликованное, и другие письма Чаадаева, не раз принимал его. Крайности воззрений басманного философа уходили слишком далеко от истинного православия, но всё же беседы с отставным кавалергардом доставляли митрополиту немалое удовольствие. Чаадаев обладал широкими познаниями, был сведущ в новейших философских течениях Европы, причём всё это не оставалось у него лишь набором мёртвых познаний. Острый критический ум переосмыслял идеи западных мыслителей применительно к текущему моменту, к России, к православию.

Владыка никак не мог принять явную склонность философа к католицизму, однако ему близки оставались мистические мотивы в богословских построениях Чаадаева. «Иные относили великие сказания Апокалипсиса к определённым временам, — как-то рассуждал Чаадаев, — толкование смешное или, лучше сказать, бестолковое! Мысль Апокалипсиса есть беспредельный урок, применяющийся к каждой минуте вечного бытия, ко всему, что происходит около нас...» Столь живое восприятие Писания, увы, встречалось нечасто в дворянской, да и духовной среде. «Есть только один способ быть христианином, это — быть им вполне», — сказал Пётр Яковлевич как-то в Английском клубе. Разделял митрополит и мысль относительно уклонения западной Церкви в социальную область, в то время как Православная Церковь всё более живёт в области духа.

Княгиня Софья Сергеевна Мещёрская до сих пор с холодком относилась к митрополиту Филарету, не желая простить ему будто бы «участия в устранении» владыки Иннокентия Смирнова в Пензу. С Чаадаевым у неё было давнее приятельство. Владыке показали одно из писем философа, адресованное княгине и посвящённое значению Священного Писания, теме, неизменно занимавшей Филарета. «Да, Библия есть драгоценнейшее сокровище человечества, — писал Чаадаев. — Она — источник всякой моральной истины; она пролила на мир потоки света, она утвердила человеческий разум и обосновала общество... но остережёмся, как бы нам не впасть в идолопоклонство букве... Никогда Божественное Слово не могло быть заточено между двумя досками какой-либо книги; весь мир не столь обширен, чтобы объять его; оно живёт в беспредельных областях духа, оно содержится в неизречённом таинстве Евхаристии, на непреходящем памятнике креста оно начертало свои мощные глаголы». Право, по глубине мысли и воодушевлённому красноречию это не уступало сочинениям епископа Иннокентия Борисова, считавшегося первым российским проповедником.

Князь Сергей Михайлович Голицын с улыбкою рассказывал, что в Петербурге все посмеиваются над укоренившимся в Москве обычаем петь «олилюй» и «Господи помилюй».

—...Я им отвечал словами нашего владыки: как бы ни пели, лишь бы от души.

   — Ваше высокопреосвященство, — подчёркнуто почтительно обратился к митрополиту Дмитрий Петрович Горихвостов, — слышал, что вас можно поздравить с появлением внучатого племянника!

   — Откуда же вы слышали? — недовольно насупил брови Филарет. Он не любил публичного обсуждения своей личной жизни. Впрочем, нынешнее событие воистину порадовало его. — У племянника моего Александра, год назад принявшего сан иерея, родился сын.

   — Как же назвали малютку? — оживились дамы.

   — Филаретом, — не сдержав довольной улыбки, ответил митрополит.

Разговор в гостиной перебрасывался с темы на тему, пока владыка не предложил пройти в столовую. Гости заняли места на стульях вокруг круглого стола, не считаясь чинами, но помня о них. Тихо и благоговейно прочитал владыка «Отче наш» и благословил трапезу.

Чего только не было на столе! День выдался скоромный, и потому рядом с грибами, сёмгою и осетриною лежали рябчики, паштеты из гусиной печёнки, к бульону подали маленькие, на один укус слоёные пирожки с мясною начинкою, после рыбы подали телятину с цветной капустой. На столе возвышались бутылки с французскими и рейнскими винами и старинные штофы с настойками. Стоящие в вазах цветы наполняли столовую приятным ароматом.

Виновник торжества лишь на несколько минут присел к столу, выпил рюмку мадеры, настоянной на горьких травах, съел немного икры да пирожок и, поднявшись, обходил стол, радушно потчуя костей.

Разговор не был общим. На одном конце стола Андрей Николаевич Муравьев рассказывал о своих встречах с антиохийским патриархом, по соседству дамы с жадностью слушали подробности несчастного происшествия с поэтом Пушкиным, жена которого симпатизировала красавцу Дантесу, что и послужило причиною роковой дуэли; добрая старушка Елизавета Сергеевна Наумова ободряла свою знакомую Герард, переживавшую за дочерей. Горихвостов излагал своему соседу, викарному епископу Виталию, подробности об устройстве им богадельни для вдов духовного звания. Татьяна Борисовна Потёмкина рассказывала, как скоро идёт восстановление Зимнего дворца после сильнейшего пожара.

   — Вы ведь были в то время в столице, ваше высокопреосвященство?

   — Случилось быть, — с готовностью поддержал разговор владыка. — Вечером семнадцатого декабря приехали. Едва живой был от сильной стужи, и всю-то ночь не давал мне успокоиться неутихающий пожар во дворце... И что примечательно, замечали вы, что почти в одно время случилось три страшных пожара, разрушившие у трёх народов то, что каждому было больше любезно: в Петербурге — царский дворец, в Лондоне — биржу, в Париже — театр.

После обеда перешли в гостиную, куда подали кофе. Владыка пил его с «миндалём», как называл он миндальное молоко.

   — Владыко, — воспользовавшись минутой, спросил Михаил Михайлович Евреинов, — церковь недавно прославила святителя Митрофания Воронежского, а что вы думаете о его времени, о петровской реформе?

   — Пётр переломал многое своею дубиною, — задумчиво ответил Филарет, — но можно было бы ещё исправить. Можно!.. Более всего зла наделала Екатерина. Ударили по монастырям, разграбили церковное имущество... а Вольтер и Дидро сие поощряли. Уклонение же от твердыни веры заразительно, ибо злу дай только щёлку...

Однако о екатеринском времени всякий нашёл, что сказать и доброго. Ветшавшие обломки аристократии, доживавшие свой век в Москве, они при матушке Екатерине блистали, кто ярче, кто глуше, — мужчины в военной службе, дипломатии, управлении, дамы на балах и в салонах, но все были молоды тогда, полны сил и преисполнены ожиданиями и надеждами... от которых теперь ничего не осталось.

Нарышкина заговорила о покойном Александре Павловиче, о том, как переменился он в последние свои годы, стал степеннее, скромнее, благочестивее и жить стал чисто (разумелось, без любовных приключений).

   — А сколько слухов поднялось при его кончине, помните? — заговорила Хитрово. — Будто в шлюпке уплыл за море, будто какие-то изверги его убили и тело изрезали, а то — будто опоили государя какими-то напитками, от коих он и захворал... Представьте, граф Строганов передал мне перед отъездом из Петербурга слух, который ходит по Сибири. Объявился некий старец необыкновенно симпатичной наружности и, что самое странное, с изящными манерами, умением говорить... в общем, видно благородное происхождение! Имя его — Феодор Кузьмич. И слух, безусловно ложный, бродит в народе, будто старец сей — покойный государь!

Елизавета Михайловна сделала паузу, ожидая взрыва эмоций, но молчание было ей ответом. В этом кружке был принят строгий тон в отношении царствующего государя и его покойного брата. Неловкость тут же исправила Екатерина Михайловна Герард:

   — Следует отдать должное государю Александру Павловичу в том, как он умел разбираться в людях. Помните отца Фотия?.. Взлетел было на мгновение высоко, но государь его осадил. Сестра моя Анна по-прежнему покровительствует ему, но Фотий чудит всё больше. Рассказывают, он крошит хлеб в хрустальную кружку, накладывает туда хрену, наливает доверху водой и, посоливши, ест, рукою вынимая кусочки. Я всё думаю, отчего не в глиняную кружку?.. Одевается роскошно, ходит в шелках и бобрах, но работает с братией в саду как простой послушник, с топором и лопатою. Юродствует, что ли?..

Разговор о Фотии был неприятен хозяину. Обозлённый юрьевский настоятель по-прежнему поносил святителя Филарета, обвиняя его и в поддержке всех тайных и явных врагов веры и церкви, и в гонении тех, кто для церкви был полезен, и в честолюбии, и в преследовании его самого.

И тот же Фотий, год назад посетив Москву в сопровождении графини Анны Алексеевны, был принят в лавре с почётом и уважением, а владыкой Филаретом мирно и любовно. Поражённый до глубины души, он написал с дороги: «...ты принял меня, как ангел Господень и сам Господь, я недостоин милостей таких, какие видел я. Господа ради прости, ежели слово гнилое какое изошло из уст моих. Прости Бога ради и в том, что скоро я не мог тебя благодарить за милости и Божие благословение и любовь».

И не мог радоваться московский митрополит неприятностям, случившимся с Фотием, по-своему, но ревностно служившим Господу. Из письма обер-прокурора Нечаева он знал, что государь Николай Павлович в один из проездов по Новгородской губернии вдруг без предупреждения свернул в Юрьевский монастырь. Нашедши там большой порядок и чистоту, он в сопровождении архимандрита прошёл в большой собор, где приказал отслужить короткую ектинию с многолетием. Архимандрит распорядился, но сам не служил, а оставался подле государя, к крайнему неудовольствию последнего, отметившего, что одет Фотий был в фиолетовую бархатную рясу вместо чёрной. Даже крест к императору вынес другой иеромонах. Николай Павлович смолчал, но, когда при выходе из монастыря отец Фотий, осенив царя крестным знамением, протянул ему руку к целованию (вопреки существующему обыкновению для царской фамилии), терпение лопнуло. Не попрощавшись, государь пошёл к карете, а наутро обер-прокурору пришло высочайшее повеление: довести до сведения всех митрополитов запрет на ношение монашествующими цветных ряс, кроме одних архиереев, а архимандриту Юрьевского прибыть в Невский монастырь, дабы под наблюдением митрополита учился всем принятым обрядам у архимандрита Палладия... Спаси его, Господи. Все мы люди, все человеки...

Гости теперь обсуждали недавно вышедшую книгу Муравьёва о святых местах России. Андрей Николаевич был сделан чиновником за обер-прокурорским столом в Синоде при содействии владыки Филарета и стал там его ревностным помощником. Помощь и поддержка оказались нелишними.

В 1836 году в Святейшем Синоде воцарился граф Протасов. Отличный танцор (за что его особенно любила императрица Александра Фёдоровна), воспитанник иезуитов, не получивший никакого образования, гордый и честолюбивый, он происходил из знатной фамилии и имел некоторое значение при дворе по своим матери и тёще, бывших статс-дамами. Поначалу его приход на место Нечаева был воспринят духовными с радостью, ибо Нечаев распоясывался чем дальше, тем больше, вызывающе пренебрегал мнениями членов Синода и говаривал: «Я покажу этим калугерам, что такое обер-прокурор!» Протасов виделся номинальным главою, при котором управлять всем будут архиереи. Но не тут-то было.

Весь Петербург облетели слова новоназначенного обер-прокурора Святейшего Синода, сказанные знакомому:

— Поздравь меня! Я — министр, я — архиерей, я — чёрт знает что!

В несколько месяцев Протасов успел уничтожить Комиссию духовных училищ, заменив её учебным управлением, где архиереям места не было, взял в свои руки всю финансовую часть, увеличил количество чиновников и учредил пост директора синодальной канцелярии, контролировавшего все дела и докладывавшего лично графу. Члены Синода оказались не у дел: ни выслушать нечего, ни приказать некому. Не стесняясь ни законов, ни церковных правил, Протасов быстро стал полновластным хозяином в Синоде, и все ощутили его тяжёлую руку и крутой нрав.

Чиновники не смели высказаться в поддержку какого-нибудь епископа вопреки мнению графа, после того как затакие действия двое были уволены со службы с лишением права на выслугу лет. Страх и трепет объяли всех.

Архиереи шли к нему на приём, как на муку, снося и окрики, и невежественные поучения, и присловье, высказываемое без всякого стеснения: «Пусть-ка сунутся на меня жаловаться! Я им клобуки-то намну!»

И вновь лишь московский митрополит смел проявить достоинство. Когда при первом своём посещении Синода Протасов в гусарском мундире, гремя саблей, в присутственном зале с ходу сел рядом с архиереями, Филарет тихим голосом осведомился:

   — Давно ли, ваше сиятельство, получили хиротонию?

   — А? — недоумённо уставился на него граф.

   — Давно ли посвящены в священный сан?.. За этим столом сидят члены Синода.

   — Где ж моё место? — недовольно спросил Протасов и уселся наконец за обер-прокурорский стол.

Не мог стерпеть Филарет увода духовных училищ из-под церковного управления. Не раз и не два спорил он с графом и смог отстоять хотя некоторый контроль Синода над учебным управлением.

В своём кабинете Протасов попробовал говорить с московским владыкою по-гусарски, но Филарет кротко прервал его:

   — Нет нужды, ваше сиятельство, так кричать. Я прекрасно слышу.

Обоим было ясно, что вместе работать они не смогут...

Вечером ещё было светло. Чай пили при распахнутых окнах, в которые доносились запахи отцветающих пионов и жасмина. Владыка, по обыкновению, пил три чашки: первую с лимоном, вторую с вином, третью с вареньем.

Подошедшая Новосильцева попросила:

— Благословите, владыко святый, совершить путешествие в лавру! Хочу там вашу проповедь услышать. Нашего смиренного праведника!

Филарет сдвинул брови и пожевал губами. Не хотелось ему омрачать праздник, но и смолчать негоже.

   — Екатерина Владимировна! Опять в речи вашей слышу выражения, кои не могу оставить без замечания. Слово Божие говорит: люди, блажащие вас, льстят вам. Когда грешника назовут праведником, то стези ног его возмущаются. Оставьте имя праведника Тому, Кому оно существенно принадлежит. О ближнем же, когда желаете добра, скажите просто: спаси, Господи, и помилуй раба Твоего!.. Настоятельно прошу, не украшайте моей ничтожности высокими названиями. Немало слышу обыкновенных названий, коих недостоин, но то уж утверждено обычаем...

Новосильцева смутилась и покраснела от выговора, произнесённого, впрочем, тоном мягким и ласковым. Сидевшие рядом гости, все люди свои, отвели глаза. У многих возникло удивление, насколько же щепетилен владыка в следовании заповедям Господним.

Горихвостов, хотевший тихонько рассказать ходившие по Москве слухи, осёкся. А рассказывали то о чудесном исцелении владыкой дочери одного диакона, безнадёжно больной и выздоровевшей после его молитвы, то о некоем мужике, чудесно спасённом в страшную пургу неким стариком странником, коего после узнал он в московском святителе... Дмитрия Петровича никак нельзя было счесть чувствительным фантазёром, однако, при всём своём скептицизме и недоверчивости, он склонен был согласиться с восторженными московскими барынями в том, что их митрополит — не простой...

   — И ещё, дорогая дщерь моя, — понизив голос, сказал Филарет, — для преподобнаго Сергия путешествовать в лавру можете когда угодно, а для меня не должно делать ни одного лишнего шага. Простите великодушно, ибо без гнева говорю сие.

Генерал-губернатор начинал клевать носом и наконец откланялся. Вслед за ним собрались и дамы. Получив благословение владыки, Нарышкина и чуть сконфуженная Новосильцева не отходили от дивана и медлили чего-то.

   — Святый отче, кого из нас вы больше любите? — вдруг спросила Нарышкина. — Меня или Екатерину Владимировну?

   — Обеих люблю больше! — с чувством ответил Филарет.

 

Глава 5

ЗА СТЕНАМИ ТРОИЦЫ

Отошёл в прошлое юбилей, но тот год оказался памятным для владыки. Зимою он увидел, как горит царский дворец, летом принимал в Москве и лавре путешествовавшего по России наследника престола, присутствовал на Бородинских торжествах, а в начале декабря узнал о кончине архимандрита Фотия.

Юрьевский настоятель последние годы своей жизни провёл в строгом аскетизме. Долгие часы он молился в устроенной в его покоях маленькой кельице в рост человека. Там перед иконой Божией Матери горела неугасимая лампада, там стоял и приготовленный им гроб, в котором его похоронили.

Владыка Филарет отслужил о нём панихиду, а вскоре, на одном из вечеров у княжны Голицыной, ему показали письмо покойного настоятеля к Анне Ивановне Жадовской, написанное в самый день кончины: «Я за знамение Божией благодати полагаю в том, кто из москвичей своего пастыря, наставника и учителя Святителя Филарета почитает по Бозе, истинно слушает... Кто его судит, а не дано от Бога судить, я презираю. Филарет никакого совета не даёт на худо; что мне сперва не нравилось его, после я находил прекрасным... Никогда не посылал Бог такого мудрого пастыря граду Москве, как Филарета. Жизнь его лучше Платона, как серебро олова. Его намерения всегда человеколюбивы и превосходны... всегда почитай своего пастыря Филарета и, где ты бываешь в пастве, у всякого архиерея целуй его десницу как самого Христа — и спасёшься...» Так ушёл из жизни этот странный, пламенный и непонятный угодник Божий. Графиня Орлова в горе и тоске решилась на принятие тайного пострижения, получив имя Агнии.

В то время святителя всё сильнее стало тянуть в Троицу. Он отправлялся туда при малейшей возможности, а на лето и вовсе переселялся в обитель. Благодатный Дух Божий витал внутри высоких стен лавры, и Филарет почти осязательно чувствовал это. Земные цепи, тянувшие его к суетной жизни, слабели, и легче дышалось, светлее думалось. Муравьев рассказал ему при первом своём посещении, как он смутился в Иерусалиме, когда тамошние монахи спросили его, бывал ли он у Троицы, почитаемой во всём православном мире, а он со стыдом признался, что не случалось... А как преобразился монастырь при новом наместнике!

Отец Антоний столь быстро и плавно вошёл в жизнь обители, что стало казаться, он и всегда тут был. Монашеская и академическая братия приняла его сразу. Деятельная натура наместника смогла проявиться в полной мере в разнообразных улучшениях. Горячий характер подталкивал его к самовластным действиям и решениям, однако приобретённые осторожность и такт предохраняли от скорых необдуманных перемен. Зная о нерасположенности владыки Филарета к новизнам, отец Антоний постепенно изменял отдельные части монашеской жизни.

В обители пребывало более ста монахов и послушников, и наместник смог войти в нужды каждого. Ежегодные доходы лавры возросли до ста тысяч рублей. Отец Антоний не только скоро закончил ремонт ограды, корпусов и храмов, не только очистил все лаврские владения от сора (чему искренне удивился Николай Павлович при ежегодном посещении). Троицкий наместник смог договориться с московским купечеством и о постройке новой гостиницы, и о создании ещё одной богадельни, помимо имевшейся женской на шестьдесят старух, о расширении иконописной мастерской.

По уставу лавра управляется духовным собором, которого наместник есть только первый член. Предшественник Антония вполне сим довольствовался, но новый наместник решительно взял бразды правления в свои руки. Владыка его в том поддержал. Филарет не любил коллегиального управления, при котором не с кого спросить, а чрезмерная подчас властность отца Антония его не пугала, ибо шла в русле законов и исполнения воли царской.

Отец Антоний и владыка Филарет сближались быстро и незаметно. Вроде бы занимались они преимущественно конкретными делами обители, но за разговорами о постройках, за строками писем о мелких новостях, за совместным богослужением укреплялась их духовная связь.

Отец Антоний чем более узнавал владыку, тем более ему удивлялся. Высокопочитаемый иерарх оказывался не таким, каким виделся на первый взгляд. Он, например, не был упорен в приведении в действие своих намерений, встречая уместные возражения. «Упорство есть признак ограниченного ума», — как-то бросил он в разговоре.

Оставаясь строгим и требовательным, митрополит, однако, уступал, уважая несогласные мнения подвластных, ежели они оказывались разумными и настойчивыми. Правда, немногие на такое осмеливались... Надо было знать Филарета, а он будто обвёл себя некой чертою, за которую не дозволял переходить никому и приближаться к коей решались немногие.

Иеромонах Афанасий, эконом митрополичьего дома, загорелся мыслью учиться медицинским наукам. Все уверяли его, что владыка на это позволения не даст, но митрополит разрешил учиться, запретив лишь заниматься хирургией (иерей не должен проливать крови) и акушерством (неприличным монашескому сану). Теперь у Афанасия лечилась вся лавра, весь Сергиев Посад и множество окрестных жителей.

Сердце медленно стареющего митрополита было всё так же горячо и открыто, и как же хотелось ему излить на кого-нибудь всю силу своей сдерживаемой любви и привязанности!.. Но знал он, что в этом случае он окажется в роли покорного слуги человека, допущенного за черту, и берёгся этого.

Велико было удивление отца Антония, когда на четвёртом году своего служения в лавре он услышал от владыки просьбу стать его духовным отцом и исповедником. Отец Антоний просил дружбы владыки и получил её. Так общая духовная жизнь накрепко связала двух монахов, столь различных по человеческим характерам, но оказавшихся нужными друг другу. Впрочем, всё относящееся к духовной жизни святителя тайна великая есть, и не будем на неё покушаться.

В житейских же делах отец Антоний с изумлением открывал как бы потаённого Филарета, мало кому известного. Во владыке совмещались по-видимому несовместимые свойства. При глубоком критическом уме он сохранял детскую искренность веры; при малодоступности и строгости к подчинённым он оказался прост в домашней жизни, в которой не было ничего от официальной величавости; при сухости и холодности в обращении на людях имел любящее и доверчивое сердце; тонкий политик в государственных и церковных делах, он мало знал практическую жизнь и пребывал в своего рода идеальном мире, из-за чего подчас попадал в неловкие ситуации.

В стремительном сближении с митрополитом отец Антоний невольно попал на тропу, которая привела его прямо к сердцу Филарета: тот был монах. Отсюда его смирение в мнении о себе, его готовность с благоговением внимать словам лиц, коих он почитал высокими в духовной жизни, его благодарность за их молитвенную память о нём. Отсюда постоянная память об образах древнего иночества и его забота о монашестве, стремление к постоянному общению с этим миром. По той же причине юродивые, блаженные находили к нему свободный доступ. Вот почему и мысль о ските сразу пришлась ему по сердцу.

Сила привязанности владыки к троицкому наместнику высветилась в ноябре 1835 года, когда отец Антоний испытал тяжкое искушение и вновь мучился от предчувствия скорого конца. «...Что вам вздумалось говорить, что времени вам немного? - увещевал его из Москвы владыка. — Слово сие так печально отозвалось в моём сердце, как я не ожидал. Если бы я имел дерзновение, то просил бы себе от Господа умереть на ваших руках. По крайней мере, прошу Его, чтобы вы молитвою проводили меня в путь, требующий доброго напутствия при недостатке дел, которые бы благонадёжно пошли вслед за мною...» Забегая вперёд, скажем, что так именно и случилось тридцать лет спустя.

И опять от Протасова шла одна беда за другой.

То взбрело ему в голову совершенно пересмотреть программы духовных школ, выбрасывая богословие и философию, кои науки заменить хотел — спьяну, что ли? — агрономией, ветеринарией и медициною. Государю он доложил, что с такими познаниями духовные пастыри, особенно сельские, будут много полезнее для простого народа. Николай Павлович порадовался счастливой мысли обер-прокурора и одобрил её. Рассказавший подробности Андрей Николаевич Муравьев заключал, что никто открыто не решается возразить, но сие пока одно намерение. Все дела по образованию Протасов отдал воспитаннику иезуитов Сербиновичу, хитрому и вкрадчивому проныре, терпеливо сносившему грубости обер-прокурора.

Виданное ли дело? Готовить полуобразованных духовных пастырей, а при таком обучении они разве что затвердят молитвы да будут знать порядок литургии, но ни сами не поймут глубины божественного учения, ни другим их донести не смогут — и при этом окажутся полузнайками лекарями, агрономами, ветеринарами! Возможно ли за год пройти науки, коим обучаются по три-четыре года?.. Беда, да и только.

 

Глава 6

НЕЗРИМАЯ БОРЬБА

В череде обычных епархиальных забот владыка привык выделять одно важнейшее. Немало времени стало у него отнимать строительство храма Христа Спасителя, с 1839 года воздвигаемого на месте Алексеевскою монастыря. Не по сердцу было митрополиту перенесение хотя и ветхой, но почтенной обители к Сокольникам, но проект архитектора Тона был утверждён государем. В комиссии, членом которой состоял московский митрополит, возникали немалые споры при обсуждении возможных подрядчиков, выборе отделочных материалов, рассмотрении эскизов внутреннего убранства гигантского храма. Филарет по своему неугомонному характеру входил во все детали, внимательнейше изучал бумаги, а будучи в Москве, постоянно внушал членам комиссии и строителям, что не просто здание они возводят, но храм.

Не менее душевных сил владыка тратил на издание жития преподобного Серафима. После кончины Саровского старца в 1833 году прояснилось всё неясное и сомнительное в его жизни и учении, митрополит убедился, что преподобный Серафим действительно был великим подвижником. «Прекрасен совет о. Серафима — не бранить порок, а только показывать его срам и последствия. Молитвы старца да помогут нам научиться исполнению», — писал он отцу Антонию. Побуждаемый троицким наместником, владыка начал хлопоты об издании жития.

Увы, в Святейшем Синоде в самый год кончины преподобного дело не встретило сочувствия. Митрополит Серафим выразил недоверие к заявленным чудесным явлениям и исцелениям, а к обер-прокурору Филарет и не обращался. Впрочем, снисходя к горячности московского владыки, Серафим предложил издать житие, но исключив из него сведения о чудесах аки сомнительных и недостоверных. На такое святотатство Филарет согласиться не мог. По возвращении из Петербурга он вернул рукопись отцу Антонию и посоветовал немного обождать, а пока делать списки с жития и распространять его таким образом.

Спустя год отец Антоний по совету владыки предпринял ещё одно обращение в Синод, как бы от себя, но вновь было отказано. Митрополит Серафим всё так же недоумевал по поводу чудесных явлений, а не менее ветхий митрополит Иона указал, что были и опровержения чудес преподобного, но о них преосвященный и отец архимандрит почему-то не говорят. Чувствовалось, однако, что, не будь здесь имени Филарета, дело пошло бы скорее.

Служебные хлопоты нисколько не ослабили внимания отца Антония к своей внутренней жизни. Не раз и не два он отмечал странные взгляды иных иноков, пока не осенило: они его боятся! В тишине кельи стал перебирать в памяти прошедший день и вдруг понял на десятом году своего наместничества, сколь часто он гневался и выговаривал без особенной нужды, а лишь из-за внутреннего раздражения, коего не сознавал... Грешен, помилуй меня, Господи!.. А сколь часто бывал самодоволен, принимая похвалы гостей лавры, помилуй меня, Господи!.. В странствиях своих по святым местам отец Антоний как-то услышал фразу, засевшую в памяти. Какой-то серенький монашек сказал: «Смиренно носим мы одежды чёрные, лишь бы душа оставалась белою», — а у него самого?

Наместник встал с узкого ложа и прошёл в кабинет. Зажёг свечу, достал лист бумаги. Одному человеку он мог излить свою душу, все сомнения, терзания и грехи. Он написал владыке Филарету письмо с просьбою об увольнении от всяких дел управления, коими тяготится и кои смущают его душу.

Ответ пришёл скоро, 3 февраля. «Желание ваше удалиться принесло мне такой помысл печали, который неохотно разрешается в разсуждении и слове. Можете догадаться, что мне нелегко вас отпускать: во-первых, потому, что, по благости Божией, вижу вас весьма полезным для обители, во-вторых, потому, что, имея к вам полную доверенность и веря вашей доверенности ко мне, нахожу в сём по управлению много облегчения и успокоения. Кроме сего, душа моя находит благо в общении с вашею. Вспомните, что вы просили моей дружбы, тогда как я уже имел её к вам, и просьбу вашу принял как залог и обещание с вашей стороны искреннего со мною общения. При внезапном теперь намерении вашем оставить меня и лишить вашей помощи не могу я роптать, и намерение ваше уважая и моё недостоинство признавая, но не могу не чувствовать глубокой печали... Дни лукавы. Делателей мало. Во время брани как не удерживать воинов на местах, требующих защищения и охранения?»

И отец Антоний остался.

Ещё два года прошло. На Пречистенке встали стены нового храма, а синодальные члены соблаговолили послать Житие преподобного Серафима преосвященному подольскому Кириллу. Владыка Кирилл не усомнился в справедливости всего изложенного в житии и счёл его полезным к напечатанию.

Так на радость любителей благочестия в 1841 году вышло в свет Житие преподобного Серафима. Радовался и владыка Филарет, не подозревая, чем занят был в те же годы граф Протасов.

Обер-прокурор Святейшего Синода служил не за страх, а за совесть, не только входя во все детали церковных дел, подобно своему предшественнику, но и намечая новые горизонты для Православной Церкви, главой коей он считал государя императора и себя. За исполнение обдуманных планов граф принимался летом, когда вечные его оппоненты, оба Филарета — Дроздов и Амфитеатров, ставший в 1837 году киевским митрополитом, — отбывали в свои епархии. Будучи неглупым человеком, граф понимал, сколь опасна для него полная безграмотность в богословии, литургике и истории Церкви. Надо было найти нужного человека.

Из представлявшихся в Синод конспектов богословских наук Протасову приглянулась работа ректора вятской семинарии архимандрита Никодима Казанцева. Граф послал её для рецензии московскому митрополиту и получил положительный отзыв, в котором митрополит заключал: в конспекте есть «зерно мысли, а не одно перечисление заглавий». Прочитав отзыв, граф Николай Александрович усмехнулся. Ему показалось забавным, что Филарет невольно сам выбрал орудие собственного умаления.

В июле 1838 года архимандрит Никодим прибыл в Петербург. Оставив узел с вещами в лавре, он взял извозчика и отправился в Синод, где был ласково принят обер-прокурором.

— Мы вас позвали на работу, ваше высокопреподобие, — твёрдо, но и доверительно начал Протасов. — Прошу потрудиться. Ваш конспект отличный. Он доказал, что вы с талантами. Нам такие люди нужны! Конспект ваш будет напечатан, вас ожидает докторство богословия и... многое другое, но — прошу знать меня, и ещё никого. Мы вам дадим всё. Не бойтесь никого, ниже ваших архиереев, как называл их мой предшественник — «мои старички». Вам старички не страшны, я — ваш заступник. Храните в тайне всё, что будет поручено вам... а поручено будет немало. Отправляйтесь теперь к директору департамента просвещения Сербиновичу, он вас ждёт, а завтра прошу ко мне в это же время.

Озадаченный отец Никодим отправился к Сербиновичу, от коего и узнал, что ему поручается написание новых уставов духовных училищ и семинарий, но это пока, а в дальнейшем готовится пересмотр и программ обучения.

Ночь архимандрит провёл без покоя, терзаемый сомнениями и опасениями, облегчить тяжесть коих никто не мог. Монашеский долг обязывал его повиноваться власти и добросовестно исполнять порученное дело. Гордость и честолюбие, обнаружившиеся в потайном уголке сердца, взыграли в предвидении блестящей церковной карьеры — архиерейское облачение можно было заказывать хоть завтра. Но дух православного монашества, смиренное преклонение лишь перед Царём Небесным подняло его над морем житейской суеты и подсказало нужное поведение.

На следующее утро граф Протасов встретил отца Никодима столь же радушно, но держался более официально.

—...Ваше богословие очень выспренное. Ваши проповеди высоки. Мы вас не понимаем. У вас нет народного языка. Даже практическое богослужение вам неизвестно...

Граф не ждал ответов на свои риторические вопросы, и отец Никодим, поначалу пытавшийся возражать, осел в кресле. Несмотря на крайности выражения, во многом обер-прокурор был прав.

   — Наконец, вы избрали для себя какой-то свой язык, подобно медикам или математикам. Без толкования вас и не поймёшь. А вы говорите с нами языком, нам понятным. Научайте Закону Божию так, чтобы вас понимал с первого раза последний лапотный мужик... Вот к чему следует вести духовное обучение. Помните, отче, семинария — не академия. Из академии идут профессоры, им много знать нужно, и пусть их знают. Из семинарий поступают в священники по сёлам. Таким надобно знать практические духовные вещи и практические сельские вещи, знать сельский быт и уметь быть полезными мужику во всех делах житейских. Так на что же такая огромная богословия сельскому священнику?

Протасов потряс над столом толстой книгой, в которой отец Никодим узнал семинарский учебник. Граф пренебрежительно отбросил книгу на край стола и продолжил:

   — К чему нужно ему философия, наука вольномыслия, вздора и фанфаронства? На что ему тригонометрия, дифференциалы, интегралы? Пусть лучше хорошенько затвердит катехизис, церковный устав, нотное пение. Пусть поучает в верности государю. И довольно! Всё обучение надобно упростить! «Доброе неведение лучше худого знания», — с удовольствием процитировал Протасов Иоанна Златоуста. — А высокие науки могут остаться в академиях, пусть ими тешатся Филареты...

Грустным вышел из Синода отец Никодим. Затевалось скверное дело, все последствия коего трудно было предвидеть. В обер-прокурорском кабинете у него на языке вертелся вопрос: да полно, ваше сиятельство, веруете ли вы во Христа Спасителя, в то, что пришёл на землю нашего ради спасения?.. Но не подобало провинциальному монаху задавать столь дерзкие вопросы главе Святейшего Синода. Откажись он, граф нашёл бы другого, быть может, более послушного... Пока же следует побороться за истинно верное духовное образование.

Июль, август и сентябрь ушли у отца Никодима на бесконечное переписывание и обговаривание многочисленных статей уставов духовных училищ и семинарий. С Сербиновичем вести дело оказалось труднее, чем с графом. Тот прямо ломил своё, а хитрый иезуит обволакивал новизну в оболочку пышных слов, за которой опасность не сразу и была видна.

В праздник Воздвижения Креста Господня архимандрита вызвал обер-прокурор.

   — Его императорское величество, государь наш Николай Павлович, как христианнейший правитель, печётся о Церкви, об её единстве. Почему и борется с таким злом, как раскол. Раскольники — враги государства!.. Но странно получается, мы их высылаем, мы стесняем их возможности по распространению лжеучений, боремся с этим злом — а митрополит московский их поощряет! Да-с!..

Отец Никодим, привыкший к манере разговора обер-прокурора, слушал молча.

   — Изволите видеть, ваше высокопреподобие, — Протасов поднял над столом журнал большого формата. — В «Христианских чтениях» публикуется слово, произнесённое Филаретом при заложении на единоверческом — то есть раскольническом! — кладбище — храма Всех Святых... Кстати, откуда это единоверие пошло?

   — Ваше высокопревосходительство, начало сему движению, как отрыву раскольников от их уклонения в вере, положил покойный митрополит московский Платон, — с некоторою горячностью начал объяснение отец Никодим. — Он говорил примерно так: если вера о Святой Троице есть непорочна, то какими бы пальцами её ни изображать, нет беды спасению. Владыко Платон пытался возвратить заблудших в лоно Православной Церкви, для чего и предложил промежуточную меру — единоверие, сближение на основе, в которой у нас нет противоречий.

   — Мудрено... — скептически сказал Протасов. — А Филарет ещё хлеще выражается — да вы сами почитайте!

Отец Никодим взял журнал и увидел очёркнутое красными чернилами место: «Не имеем ли мы твёрдых оснований вашего единения в вере?.. Не единую ли крестную смерть и живоносное воскресение Иисуса Христа полагаем в основание нашей веры и нашего спасения?.. Знаю, братия святаго храма сего, что единоверие ваше не для всех кажется ясным, но... где есть единый дух веры и единение духа в любви... там некоторое случайное разнообразие в обрядах не есть разделение...»

   — Помню сие слово, ваше высокопревосходительство. Не вижу оснований для сомнений ваших.

   — Как же! Как же, а вот — о «случайном разнообразии»! Это не ересь?

Отец Никодим не смог сдержать улыбки.

   — Уверяю вас, нет! И поверьте, что иначе духовная цензура не пропустила бы сие слово в печать!

   — Н-да?.. Благодарю вас, ваше высокопреподобие. Продвигаются ли уставы у вас?

   — Тружусь по мере сил, — спокойно ответил архимандрит.

   — Ну, ступайте... пока.

Протасов не давал себе труда разбираться в тонкостях исповедания православной веры и объяснения отца Никодима отбросил как «пустословие». Московский митрополит виделся ему в некотором роде подчинённым, и граф, подавляя в себе невольное уважение к Филарету, твёрдо вознамерился поставить его на должное место...

В душе отца Никодима нарастал протест против дела, в котором он участвовал. Как ни привык он сдерживаться, а чувство недовольства прорывалось, и Сербинович особенно пытливо стал посматривать на него.

В лавре отец Никодим постоянно ощущал свою вину. Мало того что он действовал без благословения, он готовил бомбу, которая должна была взорвать всё духовное образование... Долгие молитвы не утешали его, и, если бы не приказ о тайне, он бы давно бросился в ноги лаврскому духовнику отцу Мелхиседеку.

В начале октября в лаврской трапезной он увидел знакомого ещё по семинарии инока, который собирался в Москву. С ним отец Никодим переслал письмо владыке Филарету, подробнейшим образом рассказав о проекте обер-прокурора.

От ошеломительного известия Никодима владыка испытал бессильные гнев и досаду. Он не мог что-либо изменить. Дело велось в обход Синода, и высказать своё мнение официально не было основания. Оставалось ждать и надеяться на лучшее.

Всё же беспокойное сердце побудило его написать митрополиту Серафиму в надежде добраться до государя. Владыка не учёл, что престарелый петербургский митрополит может проговориться графу Протасову. Так было раскрыто изменничество отца Никодима. Граф не отправил дерзкого монаха в его Вятку. Он решил посрамить врага зрелищем своей полной победы. От дел его, разумеется, отстранили, заменив (по совету ставшего влиятельным отца Василия Бажанова) архимандритом Афанасием из провинциальной Одессы.

22 февраля 1839 года государь утвердил доклад обер-прокурора Синода о новом устройстве учебных учреждений православного духовного ведомства и пересмотре учебников, используемых в них. В семинарский курс ввели естественную историю, геодезию, сельское хозяйство, медицину. Исключена была история философии, объем философии и догматического богословия существенно уменьшен.

— Верно, граф, верно! — сказал Николай Павлович. — Мне нужны не умные, а послушные!

Николай Павлович знал о возражениях московского митрополита, но считал умалением своего достоинства принимать все его мнения. Филарет обладал неприятным качеством: удивительно неделикатно и подчас дерзко он отстаивал внутреннюю независимость Церкви. В прошлом году именно по его настоянию Синод отказал наследнику престола в праве присутствовать в Синоде. А чем Синод лучше Сената?.. В докладе Протасова вскользь было упомянуто о проповеди Филарета 7 октября, в коей митрополит утверждал, что храм Божий славен не тогда, когда исполнен сребром и златом — будто порицая недавно вышедшее высочайшее повеление о дополнительных ассигнованиях на храм Христа Спасителя... Император на это ничего не сказал, но запомнил.

Гордым победителем вышел Протасов из Зимнего дворца. У себя в Синоде он распорядился о рассылке по епархиям новых расписаний, программ и списков учебников, о непременной присылке для контроля новых сокращённых конспектов старых предметов. С особенным удовольствием граф Николай Александрович подписал молчаливо одобренное Синодом решение о направлении архимандрита Никодима Казанцева ректором захудалой херсонской семинарии.

 

Глава 7

ЛИТОГРАФИРОВАННЫЙ ПЕРЕВОД

В конце 1841 года до Москвы дошёл слух, будто бы митрополит московский поручил своему любимцу, инспектору духовной академии иеромонаху Агафангелу, написать донос на царского духовника, отца Герасима Павского, за его перевод Священного Писания на русский язык, отлитографированный студентами Петербургской духовной академии и широко разошедшийся по России. Перевод якобы осуждался за неправославие и еретический характер.

Подобные действия казались несообразными с характером митрополита Филарета, который обыкновенно действовал открыто при умалении православия, сам писал замечания начальству и цензурным комитетам или подавал доклад Синоду. Так полагали в доме князя Сергея Михайловича Голицына.

   — Не мог владыка действовать из-за угла, яко тать в нощи! — горячилась Герард.

   — Однако же не на пустом месте сей слух возник, — рассудительно заметил хозяин.

   — Всё — ложь и клевета! Владыку в Петербурге не любят и рады оговорить — вот вам мой ответ!

   — Всё-таки, милейшая Екатерина Сергеевна, a good marksman may miss. Помните, несколько лет назад Жуковский Василий Андреевич жаловался мне, будто бы наш владыка не одобрил какой-то конспект христианского учения, приготовленный для наследника. А писал-то Павский! Он, верно, сей конспект и студентам читал, а как по рукам разошёлся, критику филаретовскую и вспомнили.

   — Но согласитесь, князь, если и было так, владыка действовал открыто!

   — Да... Чего-то я здесь не понимаю, — согласился Голицын.

В начале января 1842 года, когда дело о литографированном переводе набрало нешуточный оборот, московский первосвятитель пребывал в Петербурге на заседании Святейшего Синода. В городе, в котором провёл немало лет, чувствовал он себя ныне прескверно. Чужой стал Петербург. Синод и Невская лавра притихли и покорно смотрели в рот обер-прокурору, за спиной которого разворачивались дела неприглядные.

В отношении непокорного московского митрополита находчивый Сербинович, правая рука Протасова, предложил провести следствие: почему в стенах Московской духовной академии имеет хождение запрещённый литографированный перевод лекций Павского? У графа чесались руки приструнить вреднейшего тихоню митрополита.

31 января 1842 года владыка Филарет писал из Петербурга в Троицкую лавру отцу Антонию: «Помнится, и от вас я слышал о литографированном переводе некоторых книг Ветхаго Завета. Из Владимира прислан на него донос, и дело едва ли не откроет имена всех, к кому он из Петербурга послан. Не хорошо ли было бы, если бы имеющие издание не по требованию, а сами предоставили оное начальству, как такое, в котором оказались немаловажный неправильности? Мне ещё до сих пор не случалось рассматривать сей перевод, кроме кратковременного взгляда, но погрешности, указанные в доносе, важны».

Открылось, что донос послан иеромонахом Агафангелом Соловьёвым, только что переведённым от Троицы во Владимир. По сути дела, Агафангел написал размышления, связанные с выходом перевода, и разослал их трём митрополитам. Петербургский Серафим его и в руки не брал, московский владыка отложил послание в дальний ящик и никому о нём не говорил, а киевский Филарет обеспокоился и поднял шум. Агафангела вызвали в столицу, и в Синоде он дал свои пояснения.

Перед собранием архиереев инспектор владимирской семинарии не смутился. Он привёл примеры ложного толкования пророчеств, отметил приблизительность иных выражений, заключив весьма резко:

   — Произведение сие не глаголы Бога живого и истинного, но злоречие древнего змия!..

При этих словах сидевший за своим столом граф Протасов поднял голову. Он искренне ценил красноречие, полагая его полезным при разговорах с простым народом. Окончание же речи отца Агафангела неприятно удивило обер-прокурора.

   — Нет нужды отбирать экземпляры русского перевода, — убеждал членов Синода ревнитель православия, — Сею мерою можно только вооружить христиан против власти церковной. Христианин не может удовлетворить себя славянским переводом, которого темнота и неверность местами закрывают истину. Много ли у нас знатоков еврейского языка? Мы должны пользоваться или латинским переводом Вульгаты, или немецким Лютера и Мейера. Французский перевод доступнее, но уважением не пользуется из-за чрезмерной свободы выражений...

«Понятно, с чьего голоса он поёт!» — Не открывая глаз, владыка Серафим слушал филаретовского воспитанника, готовый к отпору при первом слове о русской Библии. Он помнил, как пять лет назад московский митрополит по этому поводу осмелился в Чудовом монастыре усомниться в правоте Синода. Говоря о праздновании памяти святителя московского Алексия, Филарет, ни много ни мало, начал так:

—...Мы воспоминаем ныне Богомудраго наставника нашего, Святителя Алексия, который так особенно потрудился в чистом изглаголании слова Божия, когда Словенское преложение святаго Евангелия с Греческим подлинником поверил... и от описок невнимательных переписчиков очистил и исправил. Сей подвиг важен, между прочим, потому, что чрез него Святитель, Богом просвещаемый, предварительно обличил неправое мнение людей, явившихся после него, которые даже доныне утверждают, будто в священных и церковных книгах и описку переписчика исправить, и непонятное слово перевода заменить понятным непозволительно и противно Православию... Но святый Алексий поверял и исправлял...

Пять лет назад, по прочтении сего, Серафим в сильнейшем раздражении намекнул государю о возможности внушения возгордившемуся чрезмерно архиерею, но Николай Павлович пребывал тогда в благодушном настроении, предстояли Бородинские торжества, и всё это Филарету сошло с рук.

   — У православного христианина нет другого перевода! — продолжал Агафангел, в сердце которого билась надежда, что именно его голос будет услышан и Слово Божие станет общедоступно, — По необходимости обращается он к мутным водам, чтобы хоть чем-нибудь утолить духовную жажду.

«Бедный мой, наивный инок...» — с печалью слушал Агафангела московский митрополит и невольно вспоминал другого своего ученика, из самых любимых, — отца Макария Глухарёва, который в 1834 году из дикого Алтая направил ему свою записку «О потребности для российской церкви переложения всей Библии на современный русский язык». Владыка скрыл это письмо, чтобы укрыть «романтического миссионера» от гнева высшей церковной власти. Тогда отец Макарий написал на высочайшее имя в 1837 году — Андрей Николаевич Муравьев приглушил дело. Макарий в 1839 году представил свой перевод Книги Исаии и новое письмо на высочайшее имя, в котором писал: «Российский народ достоин иметь полную российскую Библию».

Синод указал дерзкому монаху, что «непозволительно преступать пределы своего звания и своих обязанностей», тем более упрекать церковную власть изданием Алькорана на русском языке или называть наводнение 1824 года, мятеж 1825 года, холеру 1830-го и пожар Зимнего в 1837 году знамениями гнева Божия. Хотели Глухарёва наказать примерно, но Филарет не дал. Он помог отцу Макарию перейти в орловский Волховский монастырь для продолжения своего перевода Ветхого Завета... Но всё втуне. Так же напрасны и надежды Агафангела.

   — Справедливо, что при издании русской Библии возникнут роптания со стороны лиц суеверных или упорствующих в темноте невежества. Но из опасения возмутить покой суеверия и косности можно ли лишать верные души истины? — с пафосом закончил Агафангел, не сознавая, к кому он обращался.

Монаха отпустили. Тут же взял слово московский митрополит и решительно заявил, что пора открыто возобновить русский перевод Библии и издать от имени Святейшего Синода.

   — Одни запретительные средства не довольно надёжны тогда, когда со дня надень всё более распространяется любознательность. Люди бросаются во все стороны, в том числе и на ложные дороги, так почему не предложить им верного пути? Начнёмте постепенно, издадим славянскую Библию, но с пояснительными примечаниями. Начнёмте!

   — На последнее я согласен, — одобрительно заметил Филарет Амфитеатров.

   — В Православной Церкви сохранение и распространение спасительных истин веры обеспечивается сословием пастырей, — тихо, с видимым усилием заговорил митрополит Серафим. — Издание же толкований опасно. Сие может ослабить благоговение, питаемое православными к святым отцам. Предмет веры станет предметом одного холодного исследования. Пойдут споры. В ум человеческий заронится мысль, будто Слово Божие нуждается в человеческом оправдании. Может ли быть народ судией в делах веры и закона? Полагаю мнение почтеннаго московскаго владыки неосновательным.

Молчание в присутственной зале нарушил обер-прокурор, казавшийся в отличном настроении.

   — Ваше высокопреосвященство! — забасил он, оглядывая непроницаемые лица стариков архиереев. — Серафим действовал слишком прямолинейно, надо подрессорить. Соображения, высказанные московским владыкой, видятся всё же весомыми. Предлагаю поручить ему составление на сей счёт письменного доклада, коий затем и рассмотрим.

На том заседание закончилось.

На заседаниях Синода более Филарет не вспоминал ни о своём толковании Книги Бытия с переводом священных текстов на русский, ни о русском переводе Евангелия, однако доклад московского владыки прочитали и обсудили, дружно признав: всякое толкование Священного Писания излишне и опасно. Журнал заседаний Синода с этим мнением был подписан владыкой Серафимом и утверждён государем Николаем Павловичем 7 марта 1842 года.

Филарет о том не знал, проболев несколько дней. Раньше бы он поднялся, а нынче тяготила одна мысль о присутственной зале. 9 марта Филарет приехал в Синод, но за обсуждением мелких дел никто ему ничего не сказал о главном. 10 марта владыка уехал с половины заседания, почувствовав нездоровье, и тут-то митрополит Серафим огласил высочайшее одобрение на запрет русской Библии.

Тем временем в Троицкую лавру прибыла синодская следственная комиссия. Всех виновных в выписке злосчастного литографированного перевода собрали в залу академии, где с каждым подолгу беседовали. Члены комиссии знали, что порадуют графа.

Вопреки уверению владыки Филарета, будто в лавре нет ни одного экземпляра перевода, оный обнаружен был у послушника Мелетия. Тот в официальном объяснении написал, что получил перевод от «неизвестного лица», что дало прекрасное основание провести усиленное дознание. Определив каждому положенное наказание, Комиссия отбыла в Петербург.

В мае закончились заседания Святейшего Синода. По обыкновению, архиереи писали на высочайшее имя прошения об увольнении в епархию. На прошении митрополита Филарета Николай Павлович написал: «Может ехать» — и только, а ранее всегда приписывал: «...с возвращением к началу работы Св. С.». Это было увольнение, хотя формально владыку не лишали звания члена Синода.

15 мая он покидал Петербург, Лошади давно были заложены, вещи отнесены в карету. На набережной Фонтанки собралась небольшая толпа почитателей Филарета, желавших получить благословение. Сам же владыка почему-то медлил.

Когда он вышел в чёрном подряснике и чёрной скуфье, изумлённые насельники подворья увидели лицо его мокрым от слёз. Всё тем же точным и лёгким жестом владыка раздавал благословение, а слёзы неудержимо катились из старческих глаз.

Не из-за царской немилости горевал он. Когда вернулся утром из лавры, келейник доложил, что повреждены замки на сундуках, а шкатулка митрополита открыта. Что искали? Крамолу? Тайные умыслы? Ересь?.. После десятилетий многоскорбного монашеского служения, после орденов... Больнее всего была оскорбительная грубость обыска.

Графу рассказал об этом Андрей Николаевич Муравьев, подавший прошение об отставке. Протасов почувствовал лёгкое смущение. Чего они так обиделись? Эка невидаль... Но не в одном смущении дело. Всевластный — теперь уже без сомнения! — обер-прокурор не чувствовал себя победителем в битве с Тихим митрополитом.

 

Глава 8

ДЕНЬ МИТРОПОЛИТА

Поднимался владыка обыкновенно в пять часов утра. В пасмурное октябрьское утро Филарет не изменил этому правилу. Печка уже остыла, и в комнате было прохладно. Если бы келейник принёс тёплой воды для умывания, он был бы доволен, но сам того не просил. В кувшине оказалась ледяная.

После умывания владыка совершил обычное утреннее молитвословие и уселся на диван с Библией. Священное Писание он читал неопустительно каждый день. Книга была старая, елизаветинского издания, подаренная покойным батюшкою, и с этим томиком in folio он не расставался.

В восемь часов Филарет отправился в домашнюю церковь, к обедне. Её он не пропускал никогда, разве что по большой болезни. Службу слушал из секретарской комнаты, следя за нею по книгам и выходя в алтарь только после освящения Святых Даров. Тогда он совершал земное пред ними поклонение и творил краткую молитву. Диакон всякий раз входил в секретарскую почтить его каждением. Туда же относили ему и антидор с теплотою. В этот день владыка отправился в Покровский собор (Василия Блаженного) для посвящения Леонида Краснопевкова в пресвитерский сан.

Сам Краснопевков, лишь накануне посвящённый на Троицком подворье в диакона, в этот час в сильном волнении стоял среди духовенства возле соборного крыльца, повторяя про себя, что надо упасть владыке в ноги. Только подъехала митрополичья карета, отец Леонид бросился было ниц, но был остановлен твёрдой рукою.

   — Может, пропустишь мать настоятельницу? — с иронией спросил викарный епископ Виталий, бывший в тот день в приподнятом настроении: по представлению Филарета государь пожаловал ему орден Святой Анны 1-й степени.

   — Виноват, владыка, — растерялся отец Леонид и подался назад.

Навстречу медленно идущему митрополиту шагнула мать Мария Тучкова. Опустившись на колени, она получила благословение. Владыка что-то тихо сказал ей и двинулся далее, поддерживаемый под руки келейниками.

Служба совершалась с обычным благолепием в одном из тесных приделов собора, и, в свой черёд, после Херувимской песни отец Леонид отдал воздух, отдавая вместе с ним и своё диаконство, и преклонил в алтаре перед престолом уже не одно, а оба колена. Возложив руки на склонённую голову посвящаемого, владыка тихим голосом произнёс лишь:

   — Во пресвитера!

На отца Леонида надели епитрахиль, блестящую серебряным шитьём фелонь, и кто-то подсказал шёпотом:

— Целуй омофор владыки и приложись к руке!

Радостный возглас «Аксиос!» звенел в душе отца Леонида, которого целовали владыка Виталий, соборный настоятель и другие сослужащие иереи. Праздничное настроение из алтаря перетекло и в переполненный придел. Плакала мать нового иерея, иные его родственники вытирали украдкой глаза, а любопытные старухи богомолки выспрашивали имя нового батюшки.

По окончании службы Филарет велел отцу Леониду ехать с ним. Когда шестёрка лошадей, запряжённых цугом, двинулась по Красной площади, молодой иерей невольно заплакал.

   — Что ты, что ты... — ласково потрепал митрополит его по плечу. — А почему так налегке, в одной рясе? Сегодня морозно.

   — Ваше высокопреосвященство, я забыл... Моё пальто в карете у дядюшки Степана Алексеевича осталось.

   — Возьми сзади шубку, — распорядился митрополит. — Это тебе мой подарок.

   — Ваше высокопреосвященство...

   — Ладно, ладно...

Владыка отворил правое окно кареты и высунул свою трость. Тотчас карета стала, и слуга подскочил к окну.

   — К матушке! — сказал митрополит.

Через Охотный ряд они выехали к Лубянской площади, проехали Лубянку, Сретенку. Владыка левой рукою опирался на трость, а правою раздавал благословение прохожим, поворачиваясь поочерёдно к левому и правому окну.

Отец Леонид не переставал думать о необыкновенной власти Филарета, проявляемой не в повелительном тоне, а в силе влияния на души и сердца. Слово Филарета вязало совести людские, покоряя своей истинностью, за которой чувствовалась божественная сила. То был дар Божий, стяжённый не одними учёными трудами, но более сердечным усвоением истины. Немало отец Леонид слышал книжных проповедей, в них и следа не было той силы, ибо говорили от головы. У Филарета же слою шло от сердца к сердцу... Слог владыки несколько устарел, но поди достигни его красоты и стройности...

Выехав у Сухаревой башни на Садовую, карета двинулась к Самотёке, но, не доезжая прихода Николы в Драчах, повернула направо в переулок, потом тотчас налево и остановилась у ворот серенького домика в пять окон.

   — Иди на подворье и вели подать себе чаю, — устало сказал владыка. Сам он пошёл к матери, которую навещал каждый день.

Отец Леонид полагал, что на подворье владыку ожидает отдых, но в приёмной увидел просителей. Секретарь Александр Петрович Святославский обходил их, спрашивал о причине посещения.

Возвращение владыки обозначилось наступлением тишины. В приёмной стихли разговоры, во дворе прекратилось переругивание пильщиков, готовивших дрова на зиму.

   — Святославский… — донёсся тихий голос от входных дверей. — Подай нищим.

Владыка не носил с собою денег, да и вообще своих денег не считал и до них не касался, оставляя эти дела эконому лавры и секретарю. Александр Петрович за два десятилетия уже по одной интонации владыки понимал, как следует поступить. Нищим он подавал по гривенничку, пятиалтынничку. Говорил владыка с сожалением: «Святославский, бедные дожидаются», — и секретарь подавал просителям по рублю, по три рублика. Когда же владыка тоном ниже и более тихим голосом произносил: «Святославский, помоги», сие означало обстоятельства чрезвычайные, и секретарь доставал и сотню, и три сотни.

За годы служения секретарь научился отлично разбираться, кого и когда следует пускать к митрополиту. В этот раз он первыми пустил погорельцев — священника, дьячка и пономаря.

   — Вижу, всё вижу! — прервал Филарет объяснение сельского батюшки о пожаре, от которого в полчаса сгорело всё село Степашине. — Погодите!

Он ненадолго скрылся в комнатах и вынес оттуда свою шерстяную рясу.

   — Вот тебе, отец, ряса от меня. Я вижу, на тебе чужая... И вот вам на построение и обзаведение от меня. Из попечительства ещё получите. И ступайте, ступайте, у меня дел много! — торопливо добавил он, тяготясь изъявлениями благодарности, потому что всегда хотелось дать больше, чем позволяли возможности.

Один за другим шли в кабинет духовные и миряне, оставаясь там то по нескольку минут, то более. Один высокий и худой мужик выскочил из кабинета спустя мгновение с растерянным видом, потоптался и вновь Переступил порог, оставив дверь неприкрытой.

   — Ваше высокопреосвященство! — масленым голосом Говорил он. — Да вы же трудились.

   — Я не принимаю платы за освящение храмов. — Раздражённый голос митрополита был хорошо слышен в приёмной.

   — Да вы пересчитайте, тут тысяча рублей! — понизил голос настойчивый ктитор.

   — Вон ступай!

Ктитор столь же резко выскочил из кабинета и прикрыл дверь. Секретарь подошёл к нему и отвёл в сторону.

   — Я же вас предупреждал, — с укоризною сказал Святославский.

   — Батюшка, да ведь мы со всей любовью и уважением...

   — Ох, то-то и оно-то... Не обещаюсь, но попытаюсь умолить владыку. Вы только на глаза больше не показывайтесь. Обождите на дворе лучше.

За обедом митрополит был ласков к отцу Леониду, расспрашивал о здоровье матушки и дяди, которых знал, вдруг вспомнил детские свои годы, как сердечко замирало при пении колокола... Подали кофе.

   — Ну, что у тебя? — повернулся он к секретарю, не приглашённому за стол.

   — Владыка, староста тот всё сокрушается о своём промахе...

Филарет нахмурил брови, и Святославский поспешил продолжить:

   — Он не смеет явиться, просит прощения, что не умел объяснить дело. Деньги приносил он не вам, а по случаю освящения храма — на горихвостовское заведение для бедных духовного звания.

   — Это другое дело, — мягко сказал митрополит. — Пусть внесёт. Приготовь консисторские дела, сейчас займёмся... Ну, отче Леониде, поезжай к вечерне в Успенский, приложись к святыням. Да почиет на тебе благословение Господне!

В кабинете владыка прилёг на диван, а секретарь расположился за конторкой. От долгих стояний у Святославского постоянно болели ноги, но владыка никогда не приглашал его присесть.

   — Помощник старосты церкви Николы в Плотниках застал взломщика у церковной кружки, поставленной в ограде церкви.

   — Пиши. «Предписать, чтобы без нужды и дозволения кружку на улице не ставили... на соблазн вору».

   — О беглой девице Аграфене Никоновой. Бежала из московского Алексеевского монастыря. Настоятельница в розыск не подавала, ждёт возвращения.

   — Место новое, видно, не приглянулось... Пиши. «Ждать беглого, когда явится, так же странно, как после кражи ждать, чтобы вор принёс украденное. Объявить розыск».

   — Дело диакона Ивана Васильева о произведении его в священники. Ему второй раз отказали, а он не хочет принимать диаконское место.

   — Дай посмотреть бумаги... Пиши. «Определение справедливо. Только всё ещё жаль упрямого человека, который немало уже зла сам себе сделал. Продолжаемое диаконом упрямство оставить без наказания, потому что он со своим упрямством жалок».

   — Прошение священника из Можайска о разрешении соорудить в храме новый иконостас.

   — Пиши. «Дозволить, с тем чтобы церковь не вводили в долг. И с поручением благочинному, чтобы над иконостасом не было резных изображений, и чтобы римских солдат не ставили рядом с ангелом под святыми иконами».

   — Бумага из министерства государственных имуществ о постановке религиозного образования. Вы приказали отложить.

   — Помню. И кто только Киселёва этим Вурстом прельстил!..

Министра государственных имуществ Павла Дмитриевича Киселёва владыка хорошо знал и уважал. Начатую им реформу одобрял, ибо миллионам государственных крестьян предоставлялись большие права, но вот создание так называемых «киселёвских школ» встретил настороженно. Либеральный министр положил в основу обучения идеи немецкого педагога Вурста. Владыка прочитал переведённую на русский язык книгу Вурста и не обнаружил там в первых десяти главах никакого упоминания 6 Боге и царе. А книга-то — для начального обучения!

   — Пиши. «Успех обучения поселянских детей по старым правилам был не скор и не обширен, но благонадёжен и безопасен. Обучаемые духовенством дети охотно читали и пели в церкви, вносили в свои семейства чтение священных книг. От сего должно было происходить доброе нравственное и религиозное действие на народ, не возбуждалось излишнего любопытства или охоты к чтению суетному и производящему брожение мыслей... К учению крестьянских детей должно привлекать не поиски преимуществ и выгоды, не мечта стать выше своего состояния, а любовь к знанию. Отрокам следует давать и семейное и общественное воспитание, а отроковицам только семейное. Нехорошо, когда жена будет себя считать учёнее мужа...» Оставь это на завтра, устал я что-то. Скажи, чтоб подали чаю.

   — Владыко, вас опять Варфоломей дожидается... Я говорил ему, не уходит.

Филарет коротко вздохнул:

   — Зови.

Варфоломей приходился митрополиту дальним родственником по материнской линии. Служил он пономарём в глухом селе за Талдомом и решился просить диаконского места. Филарет предложил ему сдать экзамен, который родич и не мог выдержать, ибо не умел читать. Тем не менее Варфоломей твёрдо рассчитывал на родственное снисхождение высокопреосвященного. Следовало отказать, а владыка не любил огорчать людей.

Варфоломей, невысокий, шустрый мужичонка в новеньком подряснике, с порога бухнулся на колени.

   — Встань! — повысил голос Филарет. Не молод ведь, и семья... — Не могу я определить тебя во диакона, прости. Ты же ничего не знаешь!.. Проси у меня денег или чего другого — не откажу, а благости Святаго Духа дать не могут. Это будет святотатство и великий грех, за который я должен буду дать ответ пред Богом... Поди к секретарю.

Забежавший без доклада Андрей Николаевич Муравьев передал владыке полемическое сочинение Хомякова, обращённое к англичанину Пальмеру. Уильям Пальмер, второй год гостивший в России, проповедовал своё мнение о единстве веры между англиканством и православием. Филарет принял англичанина и имел с ним беседу, в которой указывал ему на невозможность сего без отказа от западных ересей. Пальмер многословно излагал свои симпатии к Русской Церкви и предлагал поступиться второстепенными догматами ради великой цели. «Я отрицаю сие разделение на существенные догматы и второстепенные мнения, что противно мнению всех отцов церкви!» — твёрдо отвечал митрополит. Однако по-человечески Пальмер был приятен, и распрощались они дружески.

   — Водил сегодня нашего гостя в патриаршую ризницу, — рассказал Муравьев, — так он, только увидел посох и чётки Никона, бросился их целовать! Называет Никона великим и святым человеком.

   — Его не святость, а власть патриарха Никона привлекает, — задумчиво сказал Филарет. — Странный этот Пальмер. Глаза смотрят на Москву, а ноги в Рим ведут. Что же, уезжает он?

   — Да. Завтра граф Александр Петрович Толстой отправляется в Петербург и берёт его с собою. Они с графиней полюбили нашего полуангличанина-полурусского.

   — Поклон им передавайте. За ответ Хомякова благодарю, прочитаю со вниманием. Ему передайте моё благословение.

Келейник Парфений принёс чай и доложил, что в приёмной ожидают молодой граф Михаил Толстой с приятелем.

   — Проси. И им тоже чаю подай.

Графа Михаила Владимировича Толстого продолжали называть в доме митрополита «молодым», хотя ему шёл уже четвёртый десяток. Но так повелось с давних лет, когда у Троицы на одном из выпускных экзаменов в академии к владыке подвели для благословения маленького светловолосого мальчика с нежным румяным личиком. Мальчик давно вырос, окончил курс в университете, женился, а на Троицком подворье оставался «молодым».

   — Простите, что обеспокоил вас, ваше высокопреосвященство, — почтительно сказал граф Толстой. — Позвольте представить моего товарища по университету Иванова. Я говорил вам о нём, если помните...

Владыка помнил, память ему не изменяла пока что. Сей Иванов был сыном чиновника в канцелярии московского генерал-губернатора, и сам князь Дмитрий Владимирович рассказывал, как при раскрытии растраты казённых денег виновник в отчаянии застрелился, оставив жену и трёх сыновей без всяких средств. Князь из сострадания не лишил их казённой квартиры, старший сын взялся давать уроки, и семья жила хотя в бедности, но достойно.

   — Рад вас видеть. Прошу откушать чаю. Если дела какие есть — готов выслушать.

   — Владыко, Александр очень волнуется, и потому я расскажу за него, — объявил граф Михаил. — Причиною его волнений стало одно непреодолимое затруднение: церковь запрещает молиться за самоубийц, но как можно сыну оставить память об отце? Есть ли тут какой-нибудь иной выход?

   — Сочувствую вам, — обратился владыка к Иванову. — Вы, полагаю, верный сын церкви нашей?

   — Да, владыко. Потому-то и мучает меня постоянно мысль, как бы помочь отцу... Он был очень добр, но слаб...

   — Женаты?

   — Да. Женился после университета, когда получил место преподавателя в кадетском корпусе. Жена моя — Вера Михайловна Достоевская.

   — Родная сестра известного литератора! — вставил граф Толстой. — Того, что сейчас выпустил повесть «Бедные люди».

   — Слышал. Так-так...

   — И все священники, с которыми я говорил, уверяли, что церковные законы запрещают молиться о самоубийцах и поминать их за литургией. Но как же милосердие Господне?

   — Ответы иереев на ваш вопрос справедливы, — тихо заговорил митрополит, с участием смотря на Иванова. — Признаюсь, рад видеть такое сильное проявление сыновней любви. Что Сказать могу... Поминать самоубийцу церкви не дозволяется ни при каких обстоятельствах. Но вы сами можете и должны молиться о нём, прибавляя к молитве: «Господи, не постави мне молитву сию во грех»... Главная же помощь несчастной душе — дела милосердия. Вы не имеете средств давать нуждающимся деньги, так помогайте вашими познаниями. Лечите усердно бедных и, насколько можете, безвозмездно. Этим вы облегчите участь души, о которой скорбите, да и на себя привлечёте благословение Божие.

   — Благодарю! Благодарю вас, святый владыко, и обещаю... — Голос Иванова пресёкся от волнения.

   — Да вы не обещайте, — мягко остановил его митрополит. — Просто делайте.

После этих посетителей пришёл Николай Сушков с бумагами по делам благотворительности. Владыка постоянно побуждал в своей епархии к пожертвованиям на христиан, страдавших под турецким гнетом, на россиян, потерпевших от стихийных бедствий, на нужды ветшающих церквей среди латышского и польско-литовского населения, на нужды православных духовных училищ, на улучшение содержания служащих в духовных академиях.

   — Порадовали меня Покровский монастырь и Давидовская пустынь, — сказал митрополит, отложив ведомости. — Первый по две тысячи в год, а вторая по четыре вызвались жертвовать на наши бедные училища.

   — Слышно, что и некоторые архиереи пошли по вашим стопам, — с намёком сказал Сушков.

   — Как же, обер-прокурор вчера сказал, что четырнадцать человек уже удостоены высочайших наград.

   — А пятнадцатый?.. То есть первый?

   — Меня уж нечем — да и зачем — награждать... Слава Богу, что опыт удался и мысль прививается.

Сушков откланялся. Часы в гостиной пробили десять вечера. Владыка поколебался, не вернуться ли к делам, но отпустил секретаря. Келейник принёс стакан тёплой воды и несколько ломтей белого хлеба — ужин митрополита. Парфений приметил, что ночной светильник не был зажжён, а на столе белела бумага.

Перекусив, Филарет сел за стол и взялся за письма. Личная переписка его была обширнейшей, и, несмотря на усталость, он находил особенное удовольствие в тихой и неспешной беседе посредством пера.

Отцу Антонию можно было излить заботы и тяготы. В Москве уже второй месяц пребывал граф Протасов, приехавший на погребение родственницы. Несколько раз они встречались, беседовали, и гусар будто заново открыл для себя московского первосвятителя, не только переменил тон обращения, но и стал выказывать всё более доверия... Радоваться ли этому, печалиться ли?.. Нет уже князя Александра Николаевича Голицына, всегда готового разъяснить, ободрить или удержать от опрометчивого шага...

Он задумался о Петербурге. После кончины в 1844 году митрополита Серафима все гадали о замене, но правильно никто не сумел угадать. На петербургскую и новгородскую митрополию был поставлен архиепископ варшавский Антоний, ещё не старый, ловкий и обходительный, умевший ладить с поляками и тем снискавший благоволение императора. По прибытии в Петербург Антоний поразил всех пылкостью своего служения и пышностью образа жизни. У него в лавре стали даваться великолепные обеды, приготовляемые французскими поварами, у подъезда встал швейцар с булавою. Надменность нового митрополита, презрительное отношение ко всем нижестоящим неприятно удивили духовных. Казалось, что нежданное счастье одурманило вчерашнего Волынского семинариста, превратив его в деспота.

В письмах из Петербурга, посылаемых с оказией, владыке Филарету рассказывали недавние случаи. То возмутились члены столичной консистории, не желая платить деньги за растратчика секретаря. «Я приказываю вам!» — сказал Антоний. «Представьте это дело в Синод», — просили его. «А вы забыли, что я президент Святейшего Синода?» И заплатили. В другой раз ректор семинарии осведомился: «Не пожалует ли ваше высокопреосвященство на экзамен в духовные приходские и уездные училища?» — «Мне мука там быть», — с презрением отвечал митрополит, сам не окончивший академии. С Протасовым же Антоний был тих и послушен до раболепия, забывая свой сан и достоинство. Сие было вполне удобно для обер-прокурора, смотревшего сквозь пальцы на усиливавшуюся слабость владыки Антония к рюмочке... Поднять свой голос против него? А что, как заменят, не дай Бог, преосвященным Евгением, которого проклинала вся Грузия, от которого тифлисская семинария едва не бунтовала. Антоний хотя бы добр...

От невесёлых раздумий владыка вернулся к письмам.

Архимандриту Алексию, ректору духовной академии, отвечал коротко и деловито: «Вот и прочитал я почти три четверти вашей рукописи. Устали глаза, и время нужно для другаго дела. Против сочинения возражений не имею. И против помещения в повременном издании не спорю. Но не умолчу, что некоторые читатели охотнее желают встречать статьи не менее классический и более общепонятный». Он решил сделать красавца и умницу Алексия своим викарием, но отлагал сие до подходящего времени.

Письмо к настоятельнице Спасо-Бородинской обители Марии Тучковой вышло обстоятельным. Мать Марию одолевали заботы и житейские и духовные, и на всё он давал ответ. «...Что делается на всю жизнь, то лучше сделать нескоро, нежели торопливо...» Перо быстро летало по бумаге. Фиолетовые чернила блестели под огнём свечи и высыхали, оставляя приятный запах. «...Когда вы присылаете мне простое и надобное рукоделие, тогда я имею истинное приобретение и охотно думаю, что во время холеры ноги мои сохранились от судорог помощию чулок, работанных добрыми и человеколюбивыми руками, но сосуд с позолоченными краями из пустыни к человеку, около которого и без того много роскоши, — разве в обличение роскоши?.. Просил прощения в прекословии и опять прекословлю, опять простите, да и вам умножится прощение и благословение...

Вы говорите о внутреннем устроении и тут же о колокольне. Перваго я вам усердно желаю. Об устроении же колокольни не знаю, что и сказать вам. У Антония и Пахомия Великих не было и маленькой колокольни, думаете ли вы, что потому их пустыни были крайне недостаточны и несовершенны?.. По моему мнению, для пустыни хорошо то строение, которое соответственно назначению, дёшево и прочно. Засим берите вкус, какой хотите...»

Тучкова долго искала певицу для клироса и делилась сомнениями. Владыка знал толк в церковном пении и старом, киевского распева, и новом, партесном, но в письме настоятельницы почувствовал нотку самодовольства. «...Хорошо поёт Богу не тот, кто поёт искусно, а тот, кто поёт разумно и усердно. Прошедшим летом в Лавре в больничной церкви я слышал, как один престарелый пел один и рознил сам с собою, но вечерня была хороша...»

Посыпав письмо песком, он положил его в стопку для отправки, зажёг ночник и задул свечи на письменном столе.

После вечернего правила владыка неспешно повторял Иисусову молитву, перебирая бусинки чёток. Затем прочитал акафист Пресвятой Богородице и лёг на узкую и жёсткую постель.

Что-то шумело за окнами. Он прислушался — дождь. И под мерный, ровный шум дождя он заснул.

 

Часть шестая

РУССКАЯ БИБЛИЯ

 

Глава 1

ТАКИЕ РАЗНЫЕ АРХИЕРЕИ

В среду к двенадцати пополудни в Зимний дворец был вызван обер-прокурор Святейшего Синода граф Протасов. Он приехал, по обыкновению, загодя, дабы разузнать обстановку. За окнами серел сумрачный январский денёк. Дворцовые лакеидавно погасили свечи, и всё в Зимнем виделось как сквозь туманную дымку: застывшие на часах солдаты-гвардейцы в парадных мундирах, блестки от хрустальных люстр и бра, золото массивных рам и выступавшие яркие пятна картин — воздетые руки, конские головы, лимоны с тыквами; даже старуха княгиня Ливен проплыла мимо с лакеями, как волшебница из сказки. Хорошо, что она его не заметила.

Пройдя по длинным коридорам и пустынным залам дворца, Протасов в полутьме проскочил мимо лестницы наверх, во фрейлинский коридор. Пришлось вернуться. Встретившаяся горничная сказала, что фрейлина цесаревны, княжна Александра Долгорукова, уехала кататься. Заглянул в дворцовую контору, а там объяснили, что граф Ностиц только что вышел и вот-вот вернётся, но времени ждать не было.

Прискорбно. Протасов рассчитывал выведать через своего приятеля Ностица или умную и наблюдательную княжну настроение государя. В нынешнем докладе следовало сообщать о приятном и неприятном... как бы не попасть впросак. Предполагалось удаление одного епископа и возведение в сей сан другого. Старательно написанные синодскими чиновниками обоснования с решением Синода лежали в портфеле обер-прокурора, но как отнесётся государь?..

Главных своих противников Протасов смог удалить подальше, но вдруг Николай Павлович спросит мнение Филарета московского или Филарета киевского?.. Что первый — прямолинейный упрямец, что второй — упрямец тихий и насмешник, оба могут подставить подножку... И дёрнула же его нелёгкая при своём назначении сказать известному болтуну генерал-адъютанту Чичерину: «Поздравь меня! Я — министр, я — архиерей, я — чёрт знает что!» Фраза разнеслась по всей России. Обер-прокурору конечно же передали и ответную реплику киевского владыки: «Справедливо только последнее...» А московский своевольно сохранил в московской академии и епархиальных семинариях преподавание философии в прежнем направлении, изучение Писания и еврейского языка, да ещё, как бы в насмешку над обер-прокурором, вменил всем преподавателям в обязанность готовить самостоятельно лекционные курсы и их литографировать. Опять готовит записку об издании Библии на русском языке... Неймётся чудаку, будто не знает, какую жёсткую узду можно на него накинуть...

Протасов услышал перезвон часов, достал свой брегет — пора. Без десяти минут двенадцать он вошёл в императорскую приёмную, Во дворце топили жарко, но графа охватил лёгкий озноб от волнения. Как ни знакомы были ему высочайшие аудиенций и доклады, он не мог преодолеть невольного трепета от близости к самодержцу, мановением пера которого решаются судьбы людские и вся жизнь огромной империи. Только недавно графу было пожаловано придворное звание генерал-адъютанта, позволившее сменить полковничий мундир на генеральский, на эполетах которого красовался императорский вензель, и всё же беспокойство — как бы не утерять высочайшего благоволения — не оставляло его.

Тихий мелодичный перезвон начали каминные часы, им отозвались басом высокие напольные, стоящие между окнами, выходящими на Петропавловскую крепость. Послышался грохот полуденного пушечного выстрела.

Дежурный флигель-адъютант распахнул створку высоких белых с золотом дверей, откуда выкатился карлик с уродливо большой головой, под чёрным фраком у него алела александровская лента — то был министр иностранных дел граф Нессельроде.

— Прошу вас, ваше высокопревосходительство! — почтительно сказал флигель-адъютант.

Почти сорок лет назад до описываемых событий, жарким июльским днём в захудалом городе Буй Костромской губернии проезжий барин прогуливался от нечего делать. Барин ехал в своё имение, но у колеса брички сломалась ось. Кучер её чинил со здешним кузнецом, камердинер был отправлен на базар для покупки провизии, а на долю самого путешественника остался осмотр достопримечательностей, ибо знакомых в городке у него не было, а заходить на душный постоялый двор он не пожелал.

Три каменных дома на главной улице, казённое присутствие с четырьмя облупившимися колоннами, старый острог, покосившаяся каланча, приземистый собор, избы и хибарки за плетнями, редкие деревья — пейзаж оказался уныл. Свернув направо, путешественник оказался перед большой лужей, вероятно, в дождливую погоду она становилась огромной. В луже лениво бултыхались несколько гусей. На них задумчиво взирал с берега светлоголовый мальчик лет пяти.

   — Мальчик, что ты тут смотришь? — недоумённо спросил барин.

   — Смотрю на гусей.

   — Что в них любопытного?

   — Они такие белые!.. И я хочу быть бел, как эти гуси.

   — Ну, ты станешь великим философом! Как зовут-то тебя?

   — Андрюшкой.

   — На тебе, Андрюшка, копеечку.

Радостью осветилось детское личико. Мальчик зажал монету в кулаке и убежал.

Он был сыном пономаря Григория Соколова. Город был беден, приходы небогатые, но приход Андрюшиного отца был беднее прочих. Ко всему прочему, пономарь имел несчастную слабость к питию, и что в руки ему приходило, то сквозь пальцы и уплывало. Мать Андрюши Елена Семёновна летом нанималась по крестьянам жать хлеба, а то и косить. Зимою ходила по домам здешних купцов, но те её не жаловали, только протопопица иногда звала помыть полы, перебрать картошку и расплачивалась старыми вещами или той же картошкой. Часто в доме не случалось хлеба, но коли хлеб был — благочестивые родители делились им с бедными и нищими.

В пять лет отец выучил Андрюшу грамоте, а тот принялся сам учить других мальчиков и тем зарабатывал себе на пропитание, иной раз и домашним хватало. Он стал ходить петь и читать в церкви вместо отца, а тот занялся крестьянской работой. И откуда что взялось — стал малый проситься отдать его в семинарию. По бедности сделать сего никак не могли. Судьба готовила сыну пономаря тот же отцовский путь, несмотря на насмешливое пророчество доброго барина, но помог случай.

В бумагах отца Андрей нашёл греческую азбуку и потихоньку выучил греческий язык. Отец поразился, мать заплакала, решили, что с такими знаниями в десять лет парня могут взять и на казённый кошт в костромскую семинарию. Назначен был день отъезда. Мать испекла пару коржей. Андрей раздарил приятелям свои свистульки... но отца позвали на свадьбу. Дела были забыты, по пословице, что мне соха — была бы балалайка. Отъезд отложили на два дня, оказалось же — на два года.

Наконец по осени добрались Соколовы до губернского города Костромы. Андрей только рот разевал, глядя по сторонам на людскую толкотню возле торговых рядов, на высоченную пожарную каланчу, вознёсшуюся над величественным шестиколонным портиком. По мосту перешли через широченную Волгу. В Ипатьевском монастыре он не успел как следует разглядеть ни собора, ни огромной пятиярусной звонницы, ни Романовских палат. Отец с сыном поставили свечи перед образами Спасителя и Матери Божией, помолились об успехе задуманного и поспешили назад в город. Вновь миновали Большие мучные ряды, дворец генерала Борщова, а вот и семинария.

   — Выучил ли ты сына своего чему-нибудь? — спросил строгий учитель невзрачного пономаря, выглядевшего много старше своих лет.

   — Я и сам ничего не знаю, — виновато ответил тот. — Вы спросите его самого.

   — Ну, отрок, чему ж ты выучился? — спросил сидевший во главе стола кафедральный протоиерей отец Василий Горский.

Когда экзамен закончился, отец протоиерей покачал головой:

   — Благодарю тебя, старик. Сын твой будет человек, только молись о его здоровье... А вы, — обратился он к разновозрастным семинаристам, сидевшим за длинными столами, — вот вы сидите по три года, а мальчик Андрей Соколов только приехал, а больше всех вас знает. Учись, отрок, станешь архиереем.

Андрей так поразился и вниманию к нему, и непривычному уважению к отцу, и в особенности последним словам доброго протопопа, что заплакал.

Эти минуты своей жизни он запомнил навсегда. Они согревали его и придавали уверенности в будущем, потому что настоящее оставалось плохоньким. Бедность заедала.

Не на что было купить бумаги, свечей, перьев — а без них как учиться? Бывало, товарищи днём спешат обедать, а Андрей бежит к присутственным местам, где в это время выбрасывали сор, и выбирает лоскутки бумаги, старые конверты, годные перья, а на свечу уж кто-нибудь грош давал. Так и учился. Зимой ходил в одних сапогах, без чулок, в одном кафтане, без шубы, на голове кожаный картуз.

Когда приезжал домой на вакации, мать повторяла одно:

   — Учись, Андрюша, учись, только на нас не надейся. Какие мы с отцом тебе помощники... А не будешь учиться, готовься под красную шапку.

В солдаты не хотелось. Открывавшаяся премудрость Божиего мироздания покорила его полностью, и что по сравнению с нею значила нынешняя нищета! Он пересказывал матери предания Ветхого и Нового Завета и жалел, что нет денег на покупку Библии, читала бы сама. Впрочем, церковно-славянский текст Елена Семёновна без помощи мужа и сына разобрать всё равно не умела... И зародилась мечта у Андрея: перевести для матери Священное Писание на русский язык. Что с того, что трудно и почти невозможно, — Господь поможет совершить сей подвиг! Всем бедным, всем страждущим принесёт святая книга облегчение и утешение!.. Пока же приходилось думать о хлебе насущном.

Всякий раз, когда собирался назад в семинарию, мать начинала хлопотать и принималась плакать, потому что нечего дать на дорогу. Схватит свой кокошник и заложит.

   — Вот тебе, Андрюша, семьдесят копеек... да ещё осталась должна кринку масла...

Соколов как пришёл, так и оставался первым учеником на курсе. Семинарские успехи его сделались известны в родном Буе. И в очередной его приезд домой мать со счастливыми слезами сказала:

   — Андрюша, меня что-то уважать стали. Бедную пономарскую жену зовут в гости! Сама протопопица не знает, где меня посадить, угощает... Это всё через тебя, родненький, что хорошо учишься... Тебе уж невест готовят, и хороших! Вот Елена в какую попала честь!..

Андрей учился и зарабатывал уроками, радовался, что может обеспечить мать и отца, не особенно размышляя над будущим. К его немалому удивлению, ректор семинарии, строгий архимандрит Макарий, направил его учиться в Санкт-Петербургскую духовную академию. Соколов поначалу испугался, но покорился воле Божией. Ректору академии архимандриту Филарету Дроздову ясноглазый костромич пришёлся по сердцу старательностью в учёбе, открытостью сердца и мечтой о русской Библии. Он склонил Андрея к принятию монашества, в коем тот получил имя Афанасия.

   — С текущими делами всё, — удовлетворённо сказал Николай Павлович. — Назначения есть?

Император в повседневном зелёном сюртуке без эполет сидел за огромным столом, заваленным бумагами. Бумаги делились на две большие стопки — прочитанные и непрочитанные. Николай Павлович не изменял своему правилу каждодневно самому изучать все приходящие доклады генерал-губернаторов, министров, Государственного совета и Сената, новоназначенного начальника III Отделения графа Алексея Орлова, послов из европейских столиц, министра почт с выписками из перлюстрированных писем, рапорты по армии, гвардейскому корпусу и по каждому из столичных полков. Глаза уставали, и по настоянию доктора Аревдта пришлось заказать очки. Император стыдился этого признака старости и при людях никогда очков не надевал (их ношение во дворце было запрещено). Вот и сейчас он отложил перо и машинально задвинул подальше в бумаги бархатный футляр.

   — Ваше императорское величество, — подавляя невольный вздох, продолжил доклад обер-прокурор, — прежде обязан доложить вам о необходимости удаления с кафедр двух архиереев.

   — Что такое? — удивлённо поднял правую бровь император.

   — Владимир, архиепископ казанский и свияжский, по старости и недостатку сил подал прошение об уходе на покой.

   — Каков он, этот Владимир... такой невысокий, благостный?

   — Точно так. Ранее был старателен, хотя и чрезмерно насмешлив над слабостями людскими. С летами стал выказывать равнодушие ко всему, сквозь пальцы смотрел на беспорядки в богослужении и покрывал виновников. При нём епархия бурьяном заросла.

   — Но всё же ему делает честь осознание своей слабости, — с некоторым удивлением признал император. — Давай бумагу.

В левом верхнем углу Николай Павлович размашисто начертал: «Согласен. Николай» — и сделал красивый росчерк. Он полагал, что добился превращения церкви в послушный и полезный инструмент власти и внимательно следил, чтобы духовенство не обрело опасной самостоятельности.

   — Что ещё? Твой Гедеон полтавский не подал прошения?

   — Изволите шугать, ваше величество, — почтительно улыбнулся Протасов. Он оберегал полтавского архиепископа, который нравился ему своей угодливостью, — Опять Иреней иркутский.

   — Что? — Император поднял обе брови, что означало явное недовольство.

Иреней до посвящения в высший сан виделся всем человеком безукоризненного поведения, вёл строго монашеский образ жизни, а страстный характер свой умел укрощать. Получив же епископский посох, он повёл себя в Пензе подлинным деспотом, о его ярости по пустякам, странных поступках и презрении ко всем скоро заговорили в губернии. Сам он не только не ездил по епархии, но и в городские церкви редко заглядывал. В кафедральном соборе Иреней позволял себе браниться во время литургии, наказывал подчинённых без суда и миловал без основания. Его перевели в Иркутск. Там он стал враждовать с генерал-губернатором Лавинским и самоуправничал в епархии. Кафедральный протоиерей принёс на него жалобу царю, но последствий не было. Иреней открыто глумился над протоиереем. В престольный праздник протоиерей поклонился прежде генерал-губернатору, и Иреней на весь храм закричал: «Невежа! При мне ты не должен кланяться генерал-губернатору. Где я — там все должны уничтожаться и падать!» Во время богослужения архиерей ходил по храму, переставлял священников и диаконов, сам перекладывал ковёр, протодиакону грозил ссылкой в село, а от певчих требовал скорби на лицах при словах «Господи, помилуй». Лавинский в тот же день отправил на высочайшее имя рапорт с подробным рассказом о разбушевавшемся епископе.

   — После резолюции вашего величества об удалении Иренея с епархии и заключении его в монастырь чиновники не смогли сего совершить. Иреней объявил указ подложным, сочинённым будто бы генерал-губернатором, и попытался отвести чиновников на гауптвахту.

   — Да он в своём уме? — воскликнул государь.

   — По медицинском освидетельствовании признан здоровым. Им овладели с насилием и отправили в Киренский Троицкий монастырь. Полагаю возможным говорить о лишении сана.

   — Обсуди в Синоде. Да, мне рязанский губернатор написал, будто тамошний владыка Евгений, по бескорыстию живя одним жалованьем, крайне беден, зимнего платья не имеет и не может платить за лекарства. Я этого Казанцева помню, это он сам в Сибирь напросился. Узнай, что там. При нужде обратись к Адлербергу за пособием.

   — Будет исполнено, ваше величество.

   — Что ещё?

   — Представление к награде Игнатия воронежского. — Граф переступил с ноги на ногу, — Сей архиерей удивителен в борьбе с расколом. Он в олонецкой епархии сам пробирался в отдалённые скиты и беседовал с расколоучителями, побеждая упорство самых закоренелых раскольников. Заводил при церквах школы, куда сами раскольники отдавали своих детей. Ныне усердно служит. Представлен к ордену Святой Анны второй степени.

   — Дадим ему орден, заслужил. А кстати, Казанцев скоро сорок лет в архиерейском звании — представь его к ордену Александра Невского. Ещё что есть?

   — Посвящение в сан епископа томского и енисейского архимандрита Афанасия Соколова, ректора санкт-петербургской семинарии. Показал себя учёным и благонравным монахом, проявил административные способности.

   — А не загуляет он в Томске, как Иреней? — усмехнулся Николай Павлович.

   — Нет никаких оснований полагать, — похолодев, заявил обер-прокурор, — Самые отличные рекомендации, единодушное решение Синода... Он из любимцев Филарета московского.

   — Везде этот Филарет, — недовольно буркнул император. — Вроде бы мой предок патриаршество отменил! Утверждаю...

После торжественной хиротонии в Троицком соборе Александро-Невской лавры епископ томский отправился в свою епархию и по дороге завернул в родные места. Как описать изумление, охватившее весь городок, неумолчные разговоры в купеческих домах, мещанской слободке, присутственных местах и во всех пяти церковных приходах, почтительнейшее внимание горожан на архиерейской службе в битком набитом соборе, умиление и восторг, охватившие их при произнесении владыкой Афанасием прочувствованного слова и при виде слёз, невольно истекших из глаз архиерея?.. Бабы во все глаза смотрели на архиерейскую мать, а приодетая нарядно Елена Семёновна одно шептала: «Слава Тебе, Господи!..»

 

Глава 2

ГОД 1847

Длинна или коротка жизнь человеческая, но случаются в ней года рубежные, когда вдруг выступает на поверхность ещё вчера неясное, когда с очевидностью определяется будущее, и ладно бы одного человека, но — страны, народа; когда завязываются узлы и узелки, которые долго ещё будут распутывать будущие поколения. Немногие личности оказываются на вершине рубежных событий, но ещё меньшее число понимает потаённую до времени суть их.

12 февраля 1847 года, в среду второй недели Великого поста митрополит Филарет произносил проповедь в память святителя Алексия. Михайловская церковь Чудова монастыря, как и обычно, была наполнена молящимися. Когда иподиакон поставил на амвон крытый пеленою аналой и из алтаря вышел митрополит, вся людская масса разом придвинулась ближе.

За четверть века вся Москва не только узнала прекрасно, но и привыкла к своему архипастырю, стала считать его такой же принадлежностью первопрестольной, как Иван Великий и Сухарева башня, сродни давним и достопамятным московским святыням, и сие было почётно и умилительно — если бы не отвержение его тем самым от живого потока жизни. Иным он казался устарелым атрибутом православия, и такие полагали достаточным сохранение его в тени, отодвинутым на почётное, всеми ценимое место, не замечаемое именно по привычной известности. Но владыка и в шестьдесят пять лет мириться с этим не намеревался. По людским меркам, он уже прожил жизнь, пора бы и на покой и за каждый новый год благодарить Бога, но сам Филарет не утешался тем, что совершил всё должное, — сколько ещё надлежало сделать! Какой уж там покой, прежде следовало потрудиться в вертограде Божием, пока достаёт сил.

Маленькая, сухонькая фигура в голубом облачении и высокой митре приковала все взгляды. Келейник подал очки. Чувствуя почти физически ожидание массы людей, Филарет неторопливо продел дужки очков под митру, огладил рукой окладистую бороду и, про себя помолившись, придвинул листы написанного накануне слова. Тонким, слабым Голосом начал чтение владыка, но скоро голос его окреп.

—...Посмотрите мысленно на отрока Елевферия, которому суждено было впоследствии сделаться Святителем Алексием... Ранняя заря духовной жизни святаго Алексия, но не довольно ли уже она светла и приятна? Пятнадцатилетний отрок отрекается от утех юности, сын болярина — от блеска знатности, крестник князя, чаемаго владетеля Москвы, от видов на большую ещё знатность; решается жить только для Бога и для души; заключает себя в монастырскую жизнь, — надеюсь, не станете спорить, если скажу: более строгую за пять сотен лет пред сим, нежели в наше время. Посмотрите, старцы, на отрока, и не только порадуйтесь о нём, но и поучитесь от него...

Кому любезна Божественная Истина и чистая слава Церкви, тот всегда с утешением взирать будет на сей подвиг святаго Алексия. Как чисто сияет в оном православие. В каком благоприятном свете представляет он достоинство российского духовенства в четвёртом надесять христианском веке, который нигде не блистал просвещением...

Не могу следовать за святым Алексием по всему двадцатичетырёхлетнему Поприщу его святительствования в Москве. И вас утомить боюсь. Но встречаю нечто, чего не могу пройти без внимания. Ещё одно начинание святителя Алексия, котораго он не привёл к концу. Ещё один спор, в котором он не одержал победы. Смотрю, дивлюсь и радуюсь, хотя не понимаю. У чудотворца начинание, котораго он не может совершить? У Богомудраго спор, в котором он не одерживает победы? Необычно, а точно так.

Приближаясь к пределу своего земнаго поприща, святый Алексий желал найти себе святаго преемника. Святые видят святых, и таким образом святый Алексий видел святаго Сергия, призвал его и предложил ему свой престол. Но Сергий отрёкся, и Алексий не настоял.

...Как смиренный Сергий дерзнул воспрекословить Святителю, котораго глаголов слушал всегда, как Христовых? Как Святитель не решился преобороть игумена силою церковнаго и монашескаго закона послушания? Сколько бы мы ни умножали вопросов, ни святый Алексий, ни святый Сергий отвечать нам на них не будут. Для чего же нам сие показано? Для того, чтобы до земли смирился наш гордый ум пред судьбами Божиими, которых и святые иногда не постигают, и пред самыми святыми, которых мы, грешные, часто ни видеть, ни понять не умеем и чтобы благоговеющее сердце из глубины своей воззвало с псалмопевцем: дивен Бог во святых Своих...

Отдохнув и откушав чаю в митрополичьих покоях, владыка отправился к себе. Когда садился в карету, услышал справа глухой грохот и отвернулся, не желая видеть печального события. Рушили церковь Рождества Иоанна Предтечи, первую церковь на Москве. За нею вставал Большой Кремлёвский дворец, громадное и величественное сооружение, принёсшее в древний Кремль новый образ империи. Архитектор Тон пожаловался императору, что церковка загораживает вид на дворец. Николай Павлович лично в том убедился и повелел: «Срыть!», а престол перенести в башню Боровицких ворот.

Карета плавно скатилась по склону от Спасских ворот, пересекла Красную площадь и медленно покатила по узкой Никольской, как и всегда зимою, стеснённой грязными сугробами. Шум торговой улицы доносился и через закрытые окна. Зазывалы тянули в лавки прохожих, разносчики сбитня, блинов и иных товаров выкликали соблазнительные их свойства. Многочисленные нищие, перешедшие на улицу от церковных папертей, молили о подаянии. Иные робкие мужики, пришедшие с обозами к крупным оптовым торговцам, только изумлялись тихонько, сторонясь бойких москвичей, и, покорно слушаясь их окриков, поворачивали своих саврасок с дороги.

Владыка часто, но без суетливости благословлял народ, тянувшийся взглядом к окнам кареты. Он не позволял себе думать об ожидавших на подворье делах, отведя время недлинных переездов по городу для передышки.

В этом году обер-прокурор наконец уважил его прошение о возвращении в московскую епархию архимандрита Филофея Успенского, десять лет назад за злосчастный литографированный перевод отправленного с выговором в глушь. Филофея он хотел сделать своим викарием, но тут придётся ещё годик подождать... Кому улыбается судьба, так это Руфину Ржаницыну. Владыка ещё в академии обратил внимание на его энергичность и рассудительность, а там попался Ржаницын на глаза царской семье, в их присутствии был пострижен с именем Алексия — в общем, попал в фавор. На столе в кабинете владыки лежало прошение о назначении Ржаницына ректором Московской духовной академии, надо бы подписать. Скоро больно, иные обидятся, что их обошли... Впрочем, сам отец Алексий сего места достоин и не без пользы для академии сможет использовать симпатию августейших особ. Да будет так...

При въезде на Лубянку, не доезжая ростопчинского дворца, карета вдруг стала. Владыка открыл окно, и подскочивший келейник извиняющимся голосом сказал:

— Простите, ваше высокопреосвященство! Мужики тут обоз развалили! Свернуть на Мясницкую или обождать?.. Они сей момент поправят!

Оказалось, что у одной из телег обоза с древесным углем, предназначавшимся для строительства Большого Кремлёвского дворца, соскочило колесо. Набежавшие возчики, крича друг на друга, подняли телегу, надели колесо на ось, но, видно, в волнении и суете потеряли чеку. Одни поворачивали телегу в сторону, пробуя дать проезд митрополиту, другие остервенело ковырялись у колеса, пытаясь его как-нибудь закрепить. Рассыпавшийся уголь чернил снег вокруг. Зеваки давали советы. Набежавшие мальчишки, не обращая внимания на окрики, лезли поближе, чтобы всё увидеть. Какой-то полицейский чин пытался распоряжаться. Потревоженные голуби сделали несколько кругов над домами и опустились на крышу церкви.

Невольно на ум пришли мысли о государе... Вдруг владыка заметил стоявшего невдалеке от кареты мальчика в аккуратной шубке с шапкою в руке, машинально благословил его и почему-то посмотрел ещё раз.

Необычный мальчик. Светловолосый, с чёрными бровями, нежное, румяное личико, а глаза — печальные. Да, какая-то не то дума, не то печаль в них, хотя откуда у семилетнего человека может возникнуть глубокое переживание?..

Карета наконец тронулась. Владыка раздавал благословение мужикам и вдруг оглянулся. Мальчик тоже оглянулся на него.

Он не подходил под два самых распространённых типа — робкого тихоню и неугомонного шалуна. Что-то высокое увиделось в глубине его тёмных глаз. Остановиться бы, позвать, приласкать, сказать наставление... Но пусть свершится жребий Божий. И если суждено, повзрослевший отрок сей придёт в урочный час на Троицкое подворье, подойдёт после всех и, напрягаясь, скажет: «Владыко, благословите в монахи идти!» Да пусть и не на Троицкое придёт... только бы не пропала та Божья искра, чьё мерцание приметно опытному глазу. Кем ты будешь, отрок милый, через десять лет? Я уж не узнаю, верно...

Надо будет отцу Антонию непременно написать сегодня. И про сон рассказать. Сон странный: будто он очутился в Невской лавре, в соборе, посредине которого висит большой колокол, и висит низко. Кто-то рядом стал бить по колоколу и качать. Он упрашивал не делать сего, ибо колокол может упасть, но его не слушали. И нарастало не предчувствие, а уверенность в грядущей опасности: совсем скоро, вот-вот... Колокол упал, едва не задев его. Он протянул руку, тронул холодную, шероховатую поверхность и увидел глубокую трещину... и проснулся.

В лавру письмо привезли с бумагами из консистории и синодальной конторы после полудня следующего дня. Вечером, когда отец архимандрит сел за письменный стол, именно долгожданное письмо владыки он взял прежде других. «...Неприятно мне думать, что молчание моё неприятно вам, отец наместник. Поставьте мне сие в наказание за моё молчание и не оскорбляйтесь. Не успеваю делать всего, что нужно. Хочу пройти затруднения и выйти на простор, но затруднения родятся, а силы не возрастают. Простите меня и помолитесь о моей немощи...»

Далее шёл ответ на занимавший отца Антония вопрос о допустимости нововведений в церковном служении: «...Вообще мне кажется, не излишняя осторожность, чтобы при общих молитвах употреблять только то, что благословлено и принято Церковию, а не вводить новаго, хотя и добраго, по частному изволению, которое может отворить дорогу к нововведениям сомнительным. Мне кажется, надобно стараться не о расширении церковнаго правила, но о том, чтобы существующее правило совершаемо было больше, и более степенно и неспешно, чтобы больше давать места вниманию, размышлению, умилению и созерцанию. Отвечайте мне на сии мысли вашими мыслями...»

Отец Антоний перекрестился на образ Троицы и принялся за Ответное письмо, продолжая многолетний уже разговор с человеком, которого почитал более всех других, перед сложностью внутренней жизни которого нередко Отступал, но которого обязан был подчас наставлять и вразумлять.

Постоянный пригляд владыки за всеми делами лавры в иные моменты раздражал наместника. Будто не хватает ему дел по епархии, Синоду и проповедничеству. Одних резолюций в год выносит от пяти до восьми тысяч. Пытался отец наместник мягко подтолкнуть владыку к более спокойным занятиям, к примеру — написанию курса богословия вместо устаревшего и всеми неуважаемого курса отца Макария, навязанного в семинарии обер-прокурором за неимением лучшего. Сказал раз в письме, другой раз за чаепитием на подворье, викарий Иосиф поддержал, дескать, самое время и силы поберечь, и богоугодный труд совершить. Устало поникший в кресле старик, только что с трудом ходивший по комнате в поисках очков, поднял голову и так глянул на своих собратьев, что те невольно осеклись и выпрямились в креслах. «Вы кому советуете? Вы лучше меня знаете, что мне надобно совершить?» — прочитали архимандрит и епископ в глазах митрополита. Более о курсе богословия речи не было.

Среди прочих новостей лаврской жизни отец архимандрит написал и о приезде в академию сочинителя Гоголя, имевшего со студентами беседу. Молодёжь встретила его восторженно, на что он ответствовал: «Мы все служим одному хозяину». Впрочем, сочинение его о Божественной литургии не более как комментарии к «Новой Скрижали», а в книге писем, хотя и проникнутой истинно христианским духом, имеются рассуждения сомнительные. В иных местах так просто узнаешь уже читанное в проповедях одного маститого иерарха (отец Антоний разумел проповеди самого Филарета). Слышно, что иеромонах Феодор Бухарев из академии готовит свой ответ Гоголю. Впрочем, о чувствах и мыслях Гоголя можно судить самому по книжке, которую автор через графа Александра Петровича Толстого просил передать московскому архипастырю с выражением глубочайшего почтения и уважения.

1847 год оказался примечательным в истории Европы. В Англии под давлением рабочих парламент принял закон о десятичасовом рабочем дне для женщин и подростков. В тихой Швейцарии прошумела гражданская война. В Италии под сенью олив и кипарисов дело шло к революции. Шедшие к власти новые силы без всяких церемоний раздували общественное недовольство и в Германии, Франции, в разных частях Австро-Венгерской империи. Знаменосец нового буржуазного мира Соединённые Штаты воевали с Мексикой, отнимая пядь за пядью её богатые земли.

Выдвинутый кем-то лозунг «Не мешайте действовать!» мгновенно был взят на вооружение частью европейской буржуазии. Опираясь на веру в «человеческий разум» и добиваясь «свободы личности», они отвернулись от христианства, сделав человека мерой всех вещей. Разумеется, не всякого человека, а лишь подобного им. Главной святыней становились деньги.

Атеизм укоренялся в умах людей, авторитет Церкви и трона сильно пошатнулся. Так с разных сторон шло в Европе утверждение духа нового времени.

В том же 1847 году в Лондоне из нескольких социалистических организаций был создан союз коммунистов, заменивший по предложению Карла Маркса лозунг «Все люди братья» новым: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Парадоксальное сочетание пламенной утопии и холодного расчёта стало привлекать разных людей.

В Ватикане Папа Римский Григорий XVI до конца своих дней оставался нетерпимым к любым либеральным устремлениям, а сменивший его Пий IX хотя и примирился с потерей светской власти, однако старался всячески укреплять свой авторитет внутри католической церкви. Папа вознамерился вернуть Риму отнятых русским царём и митрополитом Филаретом украинских униатов, перешедших в лоно «православных схизматиков».

А в России в 1847 году у наследника престола родился третий сын, великий князь Владимир. Дочь императора великая княгиня Мария Николаевна обживала (вместе с нелюбимым мужем) подаренный отцом Мариинский дворец. Другим украшением столицы должен был стать Новый Эрмитаж, предназначенный Николаем Павловичем специально для хранения произведений искусства. От графа Михаила Семёновича Воронцова пришло донесение о крупном успехе на Кавказе, там будто бы наступал решительный перелом в войне с Шамилем. Министр народного просвещения граф Сергей Семёнович Уваров доложил об увеличении вдвое числа учащихся в гимназиях (из программы которых исключили на всякий случай статистику и логику).

В том же 1847 году в пензенскую гимназию поступили двоюродные братья, бойкий шалун и фантазёр Коля Ишутин и тихоня, молчун Дима Каракозов. Дружбы между ними не было. Коля верховодил в уличной мальчишеской компании, а Дима предпочитал сидеть дома и рассказывать сёстрам истории из Ветхого Завета, хотя его страшно тянуло на улицу.

В Нижнем Новгороде двенадцатилетний Коля Добролюбов, сын священника отца Александра, будучи истово верующим мальчиком, неопустительно посещающим все церковные службы, готовился к поступлению в семинарию. Каждый день он читал по главе из Священного Писания, не решаясь признаться строгому отцу, как раздражает и угнетает его тяжёлый церковно-славянский язык священной книги.

Выпускник саратовской семинарии Николай Чернышевский за год обучения в Петербургском университете растерял всю свою веру. Он смеялся над варварским языком молений к никому, презирал святош-обманщиков и почитал главной премудростью учение материалистов Бюхнера и Фейербаха, которое, в отличие от поверхностного семинарского образования, отвечало на главные вопросы жизни...

Пока эти юноши и мальчики далеки от центра русской жизни, но ещё немного, и они сами объявят себя этим центром. Не подозревая о том, благодушное российское дворянство было занято своими заботами.

В Москве среди дворянской публики немалое внимание вызвал выход «Московского сборника», содержащего обсуждение вопросов политических. Но всё же в тот год «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя действительно сильно занимали умы просвещённого общества. Новая книга известного уже писателя раздражала отказом от привычного лёгкого тона его сочинений, других подчёркнутою нравоучительностью — будто новый апостол выискался! — а иных и главными идеями, ощутимыми в сочинении, словно заимствованными у графа Уварова: православие, самодержавие, народность.

— Как вы хотите, чтобы в наше время, напыщенное народной спесью, не зазнался писатель, закуренный ладаном с головы до ног?.. — неторопливо рассуждал в гостиной Английского клуба Пётр Яковлевич Чаадаев, — Мы нынче так довольны всем своим, домашним, так радуемся своим прошедшим, так величаемся своим будущим... Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, которые ещё недавно превозносили его до безумия. И грустно мне, господа, когда я вижу всю эту злобу, вдруг хлынувшую на великого писателя за то только, что перестал нас тешить, а исповедуется перед нами и старается по силам своим сказать нам доброе и поучительное слово... И слово важное! Мы искони были люди смирные и умы смиренные, так воспитала нас Православная Церковь, единственная наставница наша. Горе нам, если изменим её мудрому учению! Ему мы обязаны всеми лучшими народными свойствами, своим величием, всем тем, что отличает нас от прочих народов и творит судьбы наши...

Речи басманного затворника разносились по Москве и встречали разное отношение. Вчерашние московские любомудры давно разделились, образовав западническое течение, главой которого считался Грановский, и более многочисленное славянофильское с Хомяковым, братьями Киреевскими и Аксаковыми, Шевыревым, Погодиным и молодым Самариным. Для одних от чтения Гегеля и Фейербаха открылся путь в безверие и даже прямое богоборчество, для других — путь к Церкви, путь православного восстановления.

В один из хмурых ноябрьских дней в Успенском соборе Троицкой лавры заканчивалась литургия. В храме было сумрачно, большая часть свечей отгорела. Паломники из простых толпились за просфорами, обходили иконы и прикладывались к ним, а только что причастившиеся с умилёнными и просветлёнными лицами толпились за решёткой перед амвоном. По другую сторону решётки стояло дворянство и купечество. Отец наместник вышел из царских врат, дабы осенить крестным знамением молящихся, как вдруг что-то кольнуло сердце, и он увидел — увидел не глазами, а внутренним зрением — проблеск ослепительно ясного света. И он не удивился пришедшей догадке: Аня здесь.

Отец Антоний знал, что она давно вышла замуж за достойнейшего человека — графа Александра Петровича Толстого, генерал-лейтенанта в отставке, оставившего государственную службу по убеждениям, человека в высшей степени порядочного, которого даже фрейлина государыни, известная насмешница Александра Смирнова-Россет, называла «примерным христианином». Гоголь в разговоре упомянул, что граф давал ему кров во Франкфурте и Париже, приглашает и в Москве Поселиться у себя. Князь Сергей Михайлович Голицын рассказывал о щедрости графа в делах милосердия... Но ведь так и должно было быть! Его Аня не могла выбрать иного!..

Служащий иеромонах произнёс отпуст, и начался молебен в память святого благоверного великого князя Александра Невского. Отец Антоний не поднимал глаз, но знал, что они — граф и Аня — остались. Вот в последний раз пропел монашеский хор «Величаем тя, святый благоверный княже Александре...» Наместник прошёл в алтарь, за ним все сослужащие иеромонахи и иеродиаконы.

   — Подашь мне просфору, — велел отец Антоний алтарнику и с напрестольным крестом вышел на амвон. Первым подошёл к кресту граф Протасов, будто переселившийся в Москву, за ним какой-то седоусый небольшого роста генерал с женою и дочками...

Граф Толстой посещал лавру почти каждый год, но в одиночку. Отец Антоний видел Аню лишь однажды, случайно, лет десять назад, когда принимал вместе с владыкой государя Николая Павловича, а она с мужем была в свите. Тогда будто пустота некая возникла внутри, тяжёлая пустота, вызвавшая прилив тоски и уныния. К пятидесяти с лишним годам, казалось, должны были перегореть все житейские страсти, однако мысль об Ане — по-другому не мог назвать её — волновала сердце. Он давно отказался от всего мирского, без него умерла мать и выходили замуж сёстры, у него не было своего имущества, кроме нескольких десятков книг, но оказалось, что в потаённом уголке сердца живёт чувство к Ане, беспокойство, нежность, забота о дорогой сестре...

Сильно постаревшая Новосильцева, поддерживаемая под руку какой-то дальней родственницей, попросила благословения.

   — Бог благословит, — привычно ответил он, умиляясь этой рабе Христовой, чувствуя приближение Ани и невольно напрягаясь.

Волна радости вдруг охватила его. То была светлая радость умиротворения и умиления перед Промыслом Божиим, воля Которого вела лишь ко благу. «Слава Тебе, Господи! — мысленно произнёс он. — Сохрани и помилуй рабу Твою Анну!» Он вдруг не головным умом, а умом сердца понял истину: хорошо — забыть человека в Боге, потому что помнит его Бог.

Он и видел и не видел её, не сознавая, насколько переменилась, не обращая внимания на худобу и выступившую желтизну на лице, не замечая потухшего блеска прекрасных тёмных глаз, — она была рядом, она несла в себе тихую радость и свет, — и эти радость и свет он ощущал сердцем.

Подошедший следом граф поднял к нему строгое лицо.

Наместник протянул ему крест и со сдержанной улыбкою произнёс:

— Позвольте поздравить вас, ваше сиятельство, с именинами и преподнести наш подарок.

Не щадя протянул руку, подскочивший алтарник подал на подносе большую лаврскую просфору с вынутой частицей. Отец Антоний хотел быть любезным, готов был открыть своё сердце, но всякий раз при встречах и беседах чувствовал ответную прохладу.

Граф вежливо благодарил и после благословения уколол руку наместника прикосновением пышных седеющих усов.

По своему сдержанному и скрытному характеру граф Александр Петрович не позволял себе показать неудовлетворённость лаврским укладом жизни, тем более что с формальной стороны всё было в образцовом порядке. Он отдавал предпочтение иному направлению монашества, заявленному преподобным Нилом Сорским и олицетворявшемуся покойным владыкой Иннокентием пензенским, сосредоточенному на внутреннем делании, хотя бы и в ущерб внешней форме. В лавре утвердилась нарядная и богатая красота, но соответствовал ли ей внутренний иноческий уклад?.. А попросту граф был предубеждён против наместника, о честолюбии которого много слышал в Петербурге... да и признание Анны перед их свадьбою о наивном, детском романе со сводным братом засело занозой в сердце. Былые отношения княжны Анны и незаконного княжеского сына Медведева, о которых ходили неясные слухи по петербургским гостиным, волновали его. То была не ревность, о нет! Граф считал себя вполне свободным от этой смешной страсти, но он искренне любил свою жену и страдал от некоего пятна на её чести, что накладывало тень и на род Толстых.

Граф Толстой не подозревал об удивительном сходстве натур — своей и бывшего княжеского лекарёнка (жена не осмелилась открыть ему этого), хотя оба одинаково ревностно относились к делу веры и следовали — каждый по-своему — истинно монашескому, аскетическому образу жизни (граф жил с красавицей женою по-братски). По долгу воспитанного человека Александр Петрович мирился с существованием архимандрита Антония, не догадываясь, что им вскоре придётся встретиться в решении трудных вопросов.

Отец Ивана Киреевского был в юности масоном, и даже крестным маленького Вани оказался известный Лопухин. Неудивительно, что в юности Киреевский, оставаясь христианином, был совершенно равнодушен к православию, в отличие от младшего брата Петра. Но неисповедимы пути Господни. Женившись по любви, он постепенно от милой жены Наташи слышал поучения святых отцов, с удивлением узнавая истины, которые ранее почитал плодом ума западных новейших философов. Наташа поведала ему о своём духовном общении с преподобным Серафимом Саровским, отвезла в Новоспасский монастырь к своему духовному отцу старцу Филарету и в Троицу к отцу Антонию. Он-то и посоветовал Киреевскому обратиться за разрешением мучивших вопросов к старцам Оптиной пустыни. В 1847 году из Оптиной Иван Васильевич вернулся будто иным человеком. После бесед со старцами Моисеем и Макарием новым светом осветилась вся жизнь, и смысл её, и цель её.

Книга Гоголя была воспринята Киреевским как творение, созданное вне церкви. В дружной семье Аксаковых указывали на очевидное западное влияние (источником которого считали Виельгорского и Смирнову-Россет, близких к католическим кругам), с сокрушением признавая: Николай Васильевич впал в морализаторство. В книге, при всех благих побуждениях гениального автора, больше абстрактной морали, чем действительной веры и церковности.

Книгу Гоголя не признали архиепископ Григорий Постников, епископ Иннокентий Борисов и сам духовный отец Гоголя отец Матвей Константиновский. Архимандрит Игнатий Брянчанинов в письме к близкому человеку писал, что «книга Гоголя издаёт из себя свет и тьму. Религиозные его понятия неопределённы, движутся по направлению сердечнаго вдохновения неяснаго, безотчетливаго, душевнаго, а не духовнаго. Он писатель, а в писателе непременно от избытка сердца уста глаголят... если же человек руководствуется не Истиною, а своим вдохновением, он будет издавать для других не чистый свет, но смешанный, обманчивый...».

Больнее всего обиды от близких, от тех, кого любишь, кому доверяешь. В немецком городке Зальцбрунне смертельно бальной Виссарион Белинский (посланный лечиться на деньги, собранные по подписке среди друзей) пишет резкое письмо Гоголю с позиций крайнего западничества. «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что Вы делаете?.. Что Вы подобное учение опираете на Православную Церковь — это я ещё понимаю, она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более Православною Церковью?.. Смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер... конечно, больше сын Христа, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь всё это теперь вовсе не новость для всякаго гимназиста... По-Вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх Божий. А русский человек произносит имя Божие, почёсывая себе задницу... Приглядитесь повнимательнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ...»

Письмо было длинно, запальчиво и совершенно не касалось главного для Гоголя. О содержании письма слухи пошли разные между членами двух кружков в Москве и Петербурге. Слухи были подхвачены теми, в чьи обязанности входило слышать всё, и сообщены по инстанции. Граф Алексей Орлов, сменивший графа Бенкендорфа на посту главы III Отделения, счёл уместным упомянуть о сём в высочайшем докладе, опасаясь, как бы его не опередил министр внутренних дел. Если бы смогли достать письмо, неистового критика ждала бы Петропавловская крепость, но пока отдали указание, пока спустили по инстанции, пока исполнители старались, Белинский скончался от злой чахотки.

Владыка Филарет конечно же и не подозревал о переписке писателя и критика, однако он чутко ощущал то умонастроение в обществе, которое материализовалось в зальцбруннском письме. Он всячески сторонился политики, но политика всё более сильно и глубоко влияла на умы и души людей. Россия стояла на пороге больших перемен. Перед властью и обществом намечался выбор между имперским направлением развития и национально-православным. Первое представлялось очевидно выгодным и ясным, второе — слишком новым и неопределённым. Общество в рамках дозволенного спорило, власть же склонилась на первый путь. Не рассудком, а духовным взором Филарет прозревал будущее и, к своей печали, видел там не укрепление нынешнего благополучия церковного и государственного, а распад этих коренных начал...

Между тем события следующего года, казалось, подтвердили правильность царского выбора. В 1848 году всю Европу захватили революции, от криков толпы троны шатались, как картонные, и лишь Российская империя стояла твёрдо и незыблемо. Николай Павлович самодовольно уверился в своей миссии спасителя Европы, наконец сравнявшись в потаённом соперничестве с братом Александром. Повелением императора был ограничен ввоз любой западной литературы, выезд русских подданных за границу затруднён, а секретный комитет, обсуждавший условия освобождения помещичьих крестьян, распущен. Он не сознавал, что лишь оттягивает судьбу своих европейских венценосных собратьев, — но кто может предвидеть будущее?

В тихой на вид, но подспудно бурлящей страстями Москве святитель Филарет Совершал своё служение, с церковного амвона обращая к людям слово веры, выстраданное и закалённое в молитвенном искусе и бдении:

— Поставь мысль о Боге и Христе душою твоей жизни, движущею силою твоих нравственных действий, и твоя жизнь и дела будут сами собою возвещать добродетели Призвавшего тебя лучше богословских речей и рассуждений, — говорил владыка в проповеди в день памяти преподобного Сергия. — Тщися жить духовно, а не плотски, и твоя жизнь будет возвещать добродетели Отца духов. Милосердуй, благотвори даже и врагам... Будь безропотно предан Богу в несчастий, в скорби, и ты будешь проповедником Божия Провидения. Храни безгневие, кротость, смирение... Так живя и по таким побуждениям действуя, ты пребудешь достойным Призвавшего тебя в чудный свой свет...

 

Глава 3

ЛЮБИМЕЦ МИТРОПОЛИТА

В августе 1848 года исполнилось двадцать лет, как шагнул в ворота Троице-Сергиевой лавры Александр Горский. Вошёл шестнадцатилетним юношей, ныне в учёном звании профессора служил в духовной академии, читал курсы церковной истории и уже шесть лет нёс обязанности библиотекаря академии. Студенты его любили за глубокие и доходчивые лекции. Преподаватели уважали за учёность, но и посмеивались подчас над скрупулёзной старательностью, с которой Александр Васильевич готовился к своим лекциям, над его истинно монашеской отрешённостью от всего мирского, притом что сана монашеского не принимал. Кельей его давно стала библиотека, в которой проводил он всё свободное время. Послушанием его стало описание рукописей московской Синодальной библиотеки, труд кропотливый, многолетний и неблагодарный в глазах современников.

На престольный праздник Успения в лавру приехал владыка Филарет. В тот день служба бывала особенной. Все любовались новым облачением владыки, василькового цвета с серебряным шитьём. Правый хор с глубоким чувством негромко и трогательно пел праздничный тропарь: «...Мати сущи Живота, и молитвами Твоими избавлявши от смерти души наша». Александр Васильевич, стоя среди преподавателей, воспарил и просветился духом, на сердце стало легко, ушло саднящее воспоминание о насмешливой ухмылке одной профессорской жены...

При всей видимой отрешённости от житейского мира Горский был крайне чувствителен, до мнительности, к людскому мнению о себе. Более всего он желал бы, чтобы его не замечали, о нём не вспоминали и не говорили, однако всякое доброе слово и доброе дело, обращённые к нему, глубоко запечатлевались в его сердце, равно как и пренебрежение или несправедливость ранили сильно и помнились долго. Он не винил людей, ибо конечно же заслуживал осуждения по своей странности и греховности... Только в храме Божием он разом освобождался от гнетущего подчас груза житейской суеты. Его бы воля — и не уходил бы, да вот родители упорно не давали согласия на пострижение в монашество.

После долгой службы и молебна (для Горского они пролетели в один миг), когда преподаватели академии вслед за монашествующими подходили к кресту и Александр Васильевич коснулся губами холодного металла, вдруг услышал тихие слова митрополита:

— Зайди ко мне!

Что это значило? Горский отошёл, недоумевая.

Всего-то двадцать лет назад, хотя для него давным-давно, весною 1828 года, в костромской семинарии проходила ревизия. Приехавший из Московской духовной академии иеромонах Афанасий сразу обратил внимание на блестящие ответы Александра Горского, сына костромского кафедрального протоиерея. Опасаясь, как бы талантливого юношу не перехватила петербургская академия, отец Афанасий советовал направить его к Троице, обещая сразу определить в состав VIII курса, минуя богословский класс.

Протоиерей Василий Горский колебался недолго и отправил сына к Троице с письмом к земляку-костромичу Фёдору Александровичу Голубинскому, профессору академии, прося его покровительства для сынка. Воспитанный в тихой монастырской Костроме, Александр был тогда горд и взволнован решительным поворотом судьбы. Печалился он лишь от расставания с друзьями, особенно с Димой Вознесенским, но в лавре скоро нашёл новых товарищей: юного графа Михаила Толстого, Ивана Смирнова, курсом старше, и иеромонаха Филарета Гумилёвского, незаметно превратившегося из преподавателя в друга и наперсника. С графом они рядом сидели за партой, а после лекций сверяли записи лекций. Со Смирновым можно было поделиться мыслями и переживаниями. С отцом Филаретом, исполнявшим обязанности помощника библиотекаря и также охваченным страстью к истории, часами обсуждали тёмные места в церковных летописях. Добрейший Фёдор Александрович помогал советами, в его семье Александр чувствовал себя как родной.

Всем казалось, что тихому костромичу предстоит обычная карьера учёного монаха, венцом которой послужит архиерейская панагия. Но не так проста душа человеческая. «Душа, как воздух, вечно в движении, как море, вечно зыблется, — записал в дневнике двадцатилетий Горский, — каждые сутки — свой прилив и отлив чувствований».

Граф Михаил иногда приглашал его на вакации в дом родителей. Горский познакомился с сёстрами своего друга, небесными созданиями ослепительной красоты и... мечта о любви поселилась в его сердце. Он и сознавал абсолютную невозможность ответного чувства одной из юных графинь (ибо полюбил он всех трёх, не в силах выделить одну), и не в силах был расстаться с пленительной мечтой...

Томило и одиночество. Граф, поступив в Московский университет, переехал в Москву, Смирнов закончил курс и покинул лавру, а суховатому отцу Филарету Горский не решался изливать сердечные переживания. «Скучно одному, — записал он в дневнике. — Хотелось бы иметь поближе человека, который бы мог наполнить пустоту души».

Сергею Докучаеву, собравшемуся жениться, решился открыть Горский свои представления о человеческом счастии, о жизни семейной, но получил в ответ совет дружеский и практический:

   — Друг мой, я тебя слушал и забывал минутами, где я, на земле или на небе. Советы, которые ты предлагаешь в выборе подруги, неземные! По крайней мере, на земле осуществлены они быть не могут. По твоему описанию, подруга должна быть ангелом, жизнь с нею — ангельским удовольствием, но, друг мой, мы люди, обтянутые плотью... Скажи мне, где живёт такая подруга или ещё вполовину того, как ты описываешь, — я сейчас же иду, бегу, лечу к ней!..

Горский смущённо улыбнулся. Конечно, Сергей прав, а сам он наивен... но сердце говорило иное.

   — Будь проще, Александр! — хлопнул его по плечу Докучаев. — Бери благословение и кати в Москву! Двадцать два года — самые лета для женитьбы. Подыщешь себе ту, которую Промысел назначил тебе. Нашёл же я... Вдвоём и муку сносить легче будет... Что ж, решаешься? Поедешь?

Горский улыбнулся и покорно кивнул, зная, что так не поедет никогда. Ему нужна была точно жена-ангел, а коли нет — так и вовсе жены не надобно. Можно жить и одному.

И потекли годы, наполненные учёными занятиями и лекциями, разборкой рукописей в московском Кремле и церковными службами. Он составил новый курс библейской и общей церковной истории, но основное время тратил на занятия русской стариной. Работал дни и ночи, так что рука немела, голова гудела, веки сами смыкались. Уставал настолько, что не имел времени не то чтобы навестить родных, но даже написать в Кострому несколько строк. В день ангела записал в дневнике: «Я один был сегодня у себя в гостях и вместо празднования занимался составлением перваго урока для курса на завтрашний день». Однако работы не убывало, и «всенощное бдение в честь истины» не помогало.

Правду говоря, студенты не только любили Горского, но и беззастенчиво черпали из сокровищницы его познаний. Впрочем, он сам спешил всякому на помощь. С профессорской кафедры, в библиотеке, частенько и дома за чашкой чаю он учил, то рисуя яркие характеристики отцов и учителей церкви, то показывая особенности рукописей, то сравнивая и анализируя всю литературу на русском и европейских языках по какой-либо теме. Известно было, что ему постоянно урезывали запросы на покупку книг для библиотеки, и он тратил свои деньги, только бы не упустить полезную книгу.

— Чудак этот Александр Васильевич, — рассуждали иные его знакомцы. — Мало ему лекций, так составляет реестр ветхих книг академической и лаврской библиотек. Всё в спешке. На лекцию идёт — торопится, домой — торопится, чай пить — времени жалко, в гости сходить — недосуг. Книги-то уж три века лежат себе, пусть бы и ещё лежали. Чудак.

Митрополит Филарет вскоре приметил старательного Горского и доверил ему описание синодальных сокровищ — сотен славянских рукописей. В архив давно просился университетский профессор Погодин, но Филарет не желал пускать чужих, а хотелось поскорее ввести в научный оборот новый материал с надлежащим толкованием. Была и та мысль, что древние списки Священного Писания помогут в издании русской Библии. Вдумчивый профессор скоро заметил, что древнейшие славянские писатели приводят тексты Священного Писания не согласно с древним текстом, в переводах с латинского, а частью с еврейского. Это давало основание вновь поднять вопрос не только о переводе на русский, но и о составлении канонического текста Писания.

Александр Васильевич радовался новой работе, особенно огромности её. В глубине души он рад был и вниманию владыки, ибо по внутренней боязливости и нерешительности характера всегда искал, к кому бы прислониться.

Филарет увидел тихое горение Горского, оценил его и предложил принять монашество. Это было самое простое и самое разумное решение, но что-то удерживало Александра Васильевича — не привязанность к миру сему, не страх перед отречением от своей воли, а неясное ощущение особенности своего пути. Он сослался на отказ родителей. Для владыки то была причина существенная, однако когда и во второй и в третий раз Горский спрятался за отца и мать, Филарет недоумённо поднял брови:

   — Основание весомое, но я попытаюсь склонить их на согласие.

Горский молчал.

   — Так что же? — требовательно спросил владыка, не привыкший к уклончивости. — Обещаю, что сделаю тебя своим викарием. Останешься в лавре при библиотеке.

Горский молчал, не поднимая глаз.

   — Да скажи наконец да или нет! — прикрикнул митрополит.

Горский покорно посмотрел в глубину карих глаз Филарета и виновато вздохнул.

   — Ступай! — махнул тот рукой.

Вот и сейчас, мнилось Александру Васильевичу, митрополит вновь начнёт уговоры. Но ведь путь к Небу есть из всякого звания...

Однако Горский напрасно прождал более часа в приёмной. Владыка занимался с отцом наместником. По стульям чинно сидели несколько лаврских монахов. Эконом лавры тихо обсуждал что-то с уездным предводителем дворянства, чей мундир резал глаз своей непривычностью в этих стенах. Горский набрался терпения и тихонько перебирал прихваченную с собой рукопись, относящуюся к разделению русской митрополии при митрополите Ионе. Надеялся показать её владыке и тем отвлечь от неприятного разговора.

Дверь внутренних покоев распахнулась. Владыка, уже не в парадной рясе с орденом и лентами, а в обычном теплом подряснике, твёрдым шагом пересёк было приёмную, но возле Горского остановился.

— Так вы, отец наместник, сделайте так, как мы решили, — чуть повернул он голову к архимандриту Антонию и тоном помягче: — Проводите меня, Александр Васильевич, до кареты.

Пока спускались по лестнице, митрополит молчал. У подъезда он взял Горского за локоть и отвёл в сторону. Наместник, эконом, ректоры академии и семинарии, иподиаконы, келейник Парфений покорно ожидали.

   — Вот что, сын мой... — заговорил Филарет. — Что это у тебя?

   — Это, ваше высокопреосвященство, — заторопился Горский, — рукопись времён митрополита Ионы из Николо-Шартомского монастыря...

   — Погоди. На долгий разговор у меня времени не достаёт... Мысль о тебе меня не оставляет. Сколько ж можно оставаться в неопределённости? На монашеский путь ты так и не склоняешься?

   — Виноват, владыко... Звание сие высоко почитаю, желал бы и сам служить Богу не одним накоплением знаний, но и делами своими. Смею полагать, что наука даёт простор для такого деятельного служения в руководстве моём студентами... Это не щегольство учёностью, не самолюбие, владыко, — это моё служение Богу и ближним.

   — Пусть так, — согласился Филарет. — А что ты скажешь о стезе белого духовенства?

   — Это так высоко... — растерялся Горский. — Я стал бы просить Бога, чтобы Он удостоил и меня быть в числе таких служителей, если бы с сим не соединялось требование... прежде вступить в брак.

   — Боишься?

   — Привык уже, владыко, к своей угрюмой, одинокой жизни.

   — А без женитьбы пошёл бы этим путём?

   — Да как же такое возможно?..

   — Я тебя спрашиваю не о том, возможно ли такое, а о намерении твоём. Решишься принять иерейский сан?

   — Да! — будто не сам Александр Васильевич, а кто-то внутри его обрадованно выкрикнул, ибо какая радость в мире может сравниться с чистейшей радостью: совершения таинства святой Евхаристии!

   — Ну и ступай!

Филарет лёгким движением кисти перекрестил склонившуюся голову Горского и неожиданно погладил. Бедный мой, милый мой...

В отце Антонии находил Филарет родственную ему натуру деятельного инока, а в скромном профессоре церковной истории увидел иную натуру, столь же близкую, — учёного инока. Озабочивался он не материальным попечением о Горском, а попечением духовным, пытаясь помочь робкому в утверждении на верном пути спасения. Как бы только провести через Синод хиротонию неженатого в иереи (целибат в России не принимали, не желая угождать Риму).

 

Глава 4

БЕСПОКОЙНЫЕ СЕРДЦА

В начале февраля в лавру по высочайшему повелению прибыл директор придворной певческой капеллы генерал-майор Львов. Послушав в Москве митрополичий хор, Алексей Фёдорович Львов отправился к Троице с тою же целью. Голосами певчих он остался вполне доволен, но вознамерился переучить их петь по-своему. Пока говорливый Львов рассказывал об особенностях и красоте новой манеры пения, отец Антоний молчал. Подаренный для лавры автограф «Молитвы о Царе» Василия Андреевича Жуковского, ставшей национальным гимном с музыкою Львова, принял с благодарностию. Однако не лежала душа архимандрита к сладкой красивости новых распевов, и он намеревался не допустить их своей властью наместника... если бы не высочайшее повеление. Отец Антоний обратился за советом к Филарету — как быть? Тот ответствовал в письме, что не следует вырывать корень греческого пения, коли оно хорошо, а лучше петь по-прежнему, как благословил доныне преподобный Сергий.

Со Львовым удалось договориться. Алексей Фёдорович согласился, что грех ломать красоту древнего распева, а отец наместник пообещал в будущем создать хор нового распева.

День отца наместника, начинавшийся затемно и кончавшийся затемно, делился на части церковными службам, которые он посещал неопустительно. К утрени, начинавшейся в три часа, он почти всегда приходил до благовеста. Служение сам совершал очень часто, доколе не открылась у него рана на ноге, так что недоставало сил подолгу стоять, и он, укоряя себя, присаживался. Наместник учредил в лавре новые молитвословия, для которых написал особые стихиры, ввёл в Троицком соборе по воскресеньям молебное пение попеременно Святой Троице и преподобному Сергию; возобновил древний монастырский обычай: на великие праздники пред величанием раздавать свечи всем молящимся в храме; учредил пребывание Троицкого собора открытым до девятого часу вечера. Дабы все желающие могли приложиться к мощам Угодника и отслужить молебен, для чего вместо двух гробовых иеромонахов назначил четырёх, написав для них особые правила. Написал новые правила для уставщика и пономаря Троицкого собора.

К лаврской братии отец Антоний был непреклонно требователен, и братия почитала его не менее владыки Филарета. Знали, что его стараниями было устроено новое соборное облачение из парчи, бархата и глазета в таком количестве, что сорок священников могли выходить в одинаковом виде.

Однако по отношению к мирским отец наместник не был столь строг. Приноравливаясь к немощам богомольцев, он назначал ранее положенного по уставу совершение Часов и прежде освящённой литургии. Иногда в нарочитые праздники чтение кафизм за всенощной заменял чтением акафиста (чего не одобрял святитель Филарет). При нём церковная служба всегда стала начинаться четверть часа спустя после благовеста, хотя в иных московских церквах благовест длился час-полтора, так что народ утомлялся ещё до начала службы.

Он стал полным хозяином лавры, братия подчинялась ему беспрекословно. В давних преданиях остались времена благочестивейшего троицкого игумена Паисия, отказавшегося от игуменства, ибо не смог обратить чернецов на Божий путь, на молитву, пост и воздержание, и бежавшего от их угрозы убить его. Правда, четыре века назад в монашество шло больше бояр и князей... Отец наместник входил во все подробности жизни, так что ни одного гвоздя в лавре нельзя было вбить без его позволения. Неисполнение его приказаний было немыслимо. Но всякий раз при звуке почтового колокольчика замирало сердце отца Антония: «Есть ли письмо от владыки?»

Подчас читал вести огорчительные. «В Москве между прочим говорят, что Троицких монахов видят вне монастыря в 11 часов вечера. Не верю, но сказываю вам для предосторожности. Не худо, чтобы благочинный чаще посещал келии. Теперь посторонние к нам строги, а мы хотим быть к себе снисходительны. По порядку, посторонние должны быть к нам снисходительны, а мы к себе строги...»

На выражаемые отцом Антонием сомнения безотлагательно следовали ответы, в коих угадывались продуманные давно мысли: «Безмолвие, конечно, вещь хорошая. Но думаю, кто призван служить в обществе, не должен уходить от сего без особеннаго указания от Провидения Божия. Дни лукавы. Делателей мало. Во время брани как не удерживать воинов на местах, требующих защищения и охранения? Если будет угодно Богу, поговорим о сём усты ко устам...»

Оба не таили друг от друга своих чувств и сомнений. Нередко перерыв в письмах в три-четыре дня или умолчание о новости, о которой (знал от других наместник) говорила вся Москва, возбуждали в сердце архимандрита опасение: не охладел ли к нему владыка? А отцу Антонию нужны были постоянная любовь и постоянная доверенность святителя, без коих уже и жизни не представлял.

На его жалобу владыка отвечал с простодушным недоумением: «Мне кажется, на вопрос — к кому я имею особую доверенность, всякий знающий мой круг указал бы на вас». Извинясь немощами, слабеющей памятью и мельтешением дел, Филарет и впрямь реже, чем ранее, вспоминал о троицком наместнике потому, что тот давно уже стал неотъемлемой частью его жизни. И ни с кем другим он не бывал так искренне откровенен.

Не обо всём мог писать владыка. Отец Антоний знал, что одна из постоянных его дум была о Николае Павловиче.

Митрополит относился к императору так, как только и мог верный подданный — с любовью и покорностью, однако в глубине сердца терзался при сознании излишних и вредных для дела горячности, доверчивости, жестокости, упрямства и снисходительности государя. Филарет как подданный не вправе был критиковать царя, но в качестве вождя духовного обязан был наставлять и вразумлять... а как было на это решиться?

Частенько размышлял владыка над житием святого мученика митрополита Филиппа, однажды и навсегда решившегося быть верным высоким словам: «Нельзя служить двум господам». Да, смиренный молитвенник Филипп бесстрашно говорил правду, обличая злодейства царя Ивана Васильевича Грозного, от одного взгляда которого трепетали люди, и всевластный самодержец мог только кричать: «Молчи, отче, молчи!..» Что ж удерживает от следования благому примеру — страх? Нет. Самому себе владыка мог признаться, что готов к унижению и поношению, даже к мучениям, всё перенести достанет сил, но ко благу ли церкви послужит сие?

Ныне не XVI век, а XIX. Царь Иван Васильевич, изнемогая от мук совести, голосом которой стал митрополит Филипп, приказал задушить его, но в образе мученика тот ещё ярче засиял в служении Царю Небесному. Нынче же сошлют втайне в заброшенный монастырь Олонецкой или Тобольской губернии и прикажут забыть тебя. Для спасения своей души земные преткновения — одно благо, да ведь он в ответе за тысячи и миллионы душ иных, вверенных ему Господом! А ну как усилится нестроение в епархии, нынче его голос значим, а что тогда? А вдруг разгорится вновь у графа Протасова страсть к церковным переменам — восстанет Филарет киевский, владыка Григорий, владыка Иосиф Семашко, иные — да ведь его голос стоит многих!.. А как же дело с русской Библией — неужто он хотя бы перед смертью не увидит Слово Божие в доступном для всякого виде?..

Тяжко сносить неявные, но ощутимые упрёки в угодничестве. Трудно смирять страсть к совершению очевидно благих перемен. Горько сознавать, что силы уходят, что можешь и не увидеть того, на что надеешься... но уж таков крест вручил ему Господь. Неси с молитвою, в терпении и молчании.

Общим делом митрополита и архимандрита, а можно сказать — и общей тайной — стал новый скит, устроенный близ лавры. Владыка опасался молвы и не раз повторял отцу Антонию: «О ските чем меньше говорить, тем лучше. Если Бог благословит дело, оно скажет себя само». Филарет на вопросы любопытствующих отвечал, что обеспокоен сбережением древней достопамятной церкви, и в ней, может быть, отец наместник заведёт непрерывное чтение Псалтири. Сам отец наместник отвечал ещё неопределённей.

Тем не менее в апреле 1851 года, отвечая на доносы, дошедшие до обер-прокурорского стола, Филарет направил графу Протасову письмо с поддержкой ходатайства о закреплении за скитом земли, пожертвованной женою коммерции советника, московской первой гильдии купца Лепёшкина, Анной Васильевной Лепёшкиной. Выставляя на первый план заботу о сохранении древности (что соответствовало духу и букве императорского указа о поддержании древних отечественных памятников), владыка писал: «С достоинством и уединённым положением сего места сообразным представилось поселение при храме небольшого числа желающих из братии Лавры для более уединённой жизни... Число желающих жить при сей церкви в образе скита с течением времени возрастало. Соответственно сему построено потребное число келий и ограда. Здешнему братству даны общежительные правила. Богослужение соображено с образцами более древними; введено столповое пение, чтение из святых отец на утрени, вечернее правило с поклонами и неусыпающее чтение Псалтири. Братия довольствуется всем потребным от обители; поручных денег не получают; вино и пиво в сей обители не употребляются; в одежде наблюдается простота; женский пол в ограду ея не допускается, кроме одного дня храмового праздника для совершения богослужения».

Ходатайство имело полный успех. Высочайшим повелением за скитом была закреплена пожертвованная земля, а обитель признана отделением лавры.

Филарет смог искусно обойти наименование скита, ибо Гефсимания — по высоте смысла могло вызвать усмешку, неудовольствие и запрет. Когда же блаженнейший патриарх иерусалимский Кирилл прислал в обитель часть мощей святого великомученика Пантелеймона и в грамоте своей именовал обитель «Новою Гефсиманиею», владыка и отец Антоний осмелились и сами громко употреблять её название.

Радость двух духовных братьев была велика. То было их детище, в котором оба надеялись закончить свои дни. Освящая скитский храм, Филарет произнёс одно из своих глубоких и проникновенных слов:

— Не можем обещать себе полнаго постижения тайны Гефсиманского события, но в какие особенные помышления должен вводить нас образ Гефсиманского многострадальнаго моления Христова?

Во-первых, оно даёт нам мысли о молитве уединённой...

Во-вторых, Гефсиманское моление Христово должно вводить нас в умилительный помышления о глубоко смиренном образе моления Христова... Единородный Сын Божий, от вечности со Отцем и Святым Духом царствующий на пренебесном престоле... облёкшись в нашу нищету, немощь, низость, повергается в молитве на землю, чтобы молитвою исходатайствовать нам спасение, а смирением обличить, загладить и уврачевать нашу гордость...

В-третьих, Гефсимания, исполненная духом моления Христова, орошённая кровавым потом Его Богочеловеческаго молитвеннаго подвига в навечерие дня Его распятия, представляет благоприятнейшее место молитвы...

И потому, кто бы ты ни был, брат мой, если поражаешься страхом суда Божия, — не предавайся унынию безнадёжному, не дай скорби совсем одолеть тебя, собери останки твоих изнемогающих сил, беги мысленно на победоносное Гефсиманское поприще Иисусово... повергнись со своими грехами, скорбью и страхом. Помни, что горечь твоей чаши уже наибольшею частию испита в великой чаше Христовых страданий. Если хотя с малою верою, упованием и любовью к сему приступишь — получишь приращение веры, упования и любви, а с ними и победу над искушениями...

Сам же Филарет получал от скита не только утешение. «Мои грехи, видно, велики, — писал он отцу Антонию, — когда не только люди, с которыми был в сношении и против которых мог погрешить, но и такие, с которыми я не имел дела, трудятся наказывать меня. Одни говорят, что скит построен в укор кому-то. Другие, что я его построил, а преемник мой обратит в конюшню. Да сотворит Господь месту сему по молитвам достойных рабов своих, а не по моему недостоинству».

 

Глава 5

НЕ ОТ МИРА СЕГО

Ржевский соборный протоиерей Матвей Константиновский, погостив в январе 1852 года неделю в Москве у своего духовного сына графа Александра Петровича Толстого, едва вернулся домой, как случилась беда.

Жизнь отца Матвея до сих пор складывалась обыкновенно: хотел пойти в монахи, но надо было содержать мать, и потому женился после семинарии, несколько лет служил диаконом, получил иерейский сан, на сороковом году жизни поставлен был настоятелем. Все годы своего служения отец Матвей был строгим постником и вовсе не употреблял мясной пищи. В иерейском сане редкий день не совершал литургии, приходил в церковь первым, а уходил последним. Если звонарь опаздывал, батюшка сам шёл на колокольню. Не было никого из причетников, так отец Матвей сам и читал, и пел, и разводил кадило. Истовость в вере и твёрдость в соблюдении церковного благочестия давно привлекли к нему внимание митрополита Филарета. Он его и назначил священником без чьего-либо прошения.

Дело было так. В селе, где первые годы служил диаконом молодой отец Матвей, обветшала колокольня. Диакон стал призывать прихожан построить новую, и многие стали жертвовать. Однако помещик, владелец сего села, оскорблённый как-то замечанием диакона за громкий разговор во время службы, и сам денег не давал, и мужикам запретил, а на диакона послал жалобу высокопреосвященному. Суд Филарета был скор: генералу послано строгое внушение, а диакон посвящён в иерейский сан...

На эту пятницу выпала память святителя Григория Богослова. Кафедральный собор на всенощной службе был наполнен молящимися. Настоятеля любили особенно за великое милосердие, он всем приходящим помогал, по воскресеньям собирал у себя в доме нищих и с ними обедал, приходившие деньги раздавал, подчас впадая с семьёй в подлинную скудость. Как всегда, в соборе много было дворян, отдельной группкой стояли обращённые к истине отцом Матвеем бывшие раскольники. Отец Матвей заканчивал елеопомазание, когда услышал громкий топот сапог и возбуждённый крик:

— Пожар!

Строгий настоятель хотел было сделать замечание за неподобающее поведение в храме Божием, но вдруг странно кольнуло сердце... И ещё до того, как конюх соседа-купца дошёл до него, он знал: его дом горит.

Отец Матвей застал пожар в самом разгаре. Мощные языки огня рвались из окон и распахнутой двери вверх, пытаясь как бы обнять весь пятиоконный дом, купленный на собранные прихожанами деньги и только прошлым летом оштукатуренный… Вначале отца Матвея оглушили крики родных, причитания поварихи, каявшейся, что ленилась почистить дымоход, вот сажа и занялась, ржанье соседской лошади, запряжённой в сани, куда какие-то люди складывали знакомые самовар, зеркало, растрёпанные узлы, подушки... Вокруг дома из-под снега обнажилась земля с пожухлой травой и поникшими лопухами. Подойдя к двери, так что мгновенно обдало палящим зноем, он услышал гудящее внутри пламя. Что-то дзинькнуло наверху. Торжествующий рыжий язык огня показался из мезонина...

«Господи, на всё Твоя воля!» — пронеслось в уме настоятеля. Он решительно отстранил теребивших его за рукава рясы людей и звучным голосом крикнул:

— Други мои, спасайте святые иконы! Оставьте все — иконы спасите!

К утру от дома остались лишь груды кирпичей и тлевших брёвен. Отца Матвея с семьёй добрые люди позвали на квартиру. Там, расставив на подоконнике все уцелевшие иконы, он с матушкою обтёр их чистым полотенцем и вознёс молитву к Господу. От полноты сердца он благодарил Всевышнего за знаменательное посещение как за великую милость, которую нельзя купить и за большие деньги.

Ближе к полудню его навестил уездный предводитель дворянства и сказал, что дворянство и купечество уезда решили купить ему дом, так что без своего крова отец Матвей пробудет недолго. Соборного протоиерея во Ржеве любили. День пролетел в хлопотах, и настоятель был благодарен сослуживцам-иереям, обошедшимся без него в храме. Он пришёл в собор к вечеру, преклонил в алтаре колена перед престолом и долго так стоял молча.

Вечером отец Матвей вдруг спросил у хозяев перо, бумагу и сел писать письмо в Москву. Пожар, огонь... Некий внутренний голос подсказал ему, что не откладывая следует поддержать и укрепить на пути Господнем своего духовного сына Николая, ободрить его и обласкать, ибо тому сейчас плохо.

С этим Николаем Васильевичем отец Матвей познакомился через графа Толстого, у коего тот проживал второй год в доме на Никитском бульваре. Николай Васильевич был сочинителем, и будто бы известным, но перед протоиереем предстал мятущийся человек, разрываемый прямо противоположными побуждениями — служением Богу и служением литературе. Искренность Гоголя виделась Очевидной. Письма его и размышления о Божественной литургии показывали готовность обращения к чисто духовной сфере, хотя сильно недоставали до подлинно духовной литературы. Отец Матвей всячески поддерживал раба Божия Николая на сем пути и открывал глаза на пагубность пути иного, ублажения самолюбия и гордыни, поощрения в других людях мечтательности и насмешливости... Как было не осудить написание второго тома романа, предлагаемого уже в печать? Гоголь же нежданно разгорячился и в запальчивости обрушился на протоиерея тоном едва ли не оскорбительным. Отец Матвей не обиделся, ибо понимал эту одинокую, мятущуюся душу, нигде не могшую найти себе опоры. Да и болезненная слабость всё более овладевала сочинителем.

«Не унывайте, не отчаивайтесь, во всём благодушествуйте, — писал ржевский протоиерей, — Решимость нужна — и тут же всё и трудное станет легко... Так и сказано, когда немоществую, тогда силён».

Увы, письмо запоздало, да и едва ли оно могло помочь Гоголю. Осознав тщетность своей горделивой мечты о создании книги-откровения для России и всего мира, автор решил поставить точку. Он просил: графа Толстого передать рукопись второго тома «Мёртвых душ» московскому митрополиту, дабы владыка Филарет Сам решил, что можно оставить для печати, а остальное бы уничтожил. Александр Петрович отказался. Гоголь попытался сам в восьмой раз переписать второй том... и кончил тем, что ночью сжёг его в печке. Граф вызвал врачей.

Ни добрый граф, ни друзья и многочисленные почитатели великого писателя в те февральские дни не понимали, что он уже покончил все счёты с этой жизнью, совершил всё, что должен был совершить, и готовился к уходу. Людям так свойственно бояться болезни и горя и пытаться избавиться от несчастий.

В те же зимние дни архимандрит Игнатий Брянчанинов в письме к близкому человеку писал: «Очень справедливо и богоугодно рассуждаешь, говоря, что болезненность и сопряжённый с нею тесноты посланы тебе Богом для сохранения от грехов и греховных соблазнов, которыми ныне преисполнен мир. Но и ныне избранные спасаются. Печать избрания суть скорби. Господь кого хочет увенчать, того подвергает многим и различным скорбям, чтоб душа, потрясаемая скорбями, прозрела и увидела Бога в Его Промысле».

На владыку Евгения Казанцева, давно переведённого из Сибири в Россию, на почётную ярославскую кафедру, всё более наступала слепота. Во время служения он уже не различал лиц сослужащих иереев и иподиаконов, буквы видел лишь на вывесках лавок, да и то если близко ехал. Три года назад, помолившись, он после праздника Крещения написал прошение в Синод на высочайшее имя об увольнении от управления епархией и письмо московскому митрополиту с просьбою: дозволить провести остаток жизни в лавре или в каком-нибудь из московских монастырей поблизости от врачей. Филарет отвечал, что примет охотно, но умоляет не подавать прошения. Ответа из Синода не было, и владыка Евгений в марте послал вторичное прошение. В ответ 3 апреля получил высочайший благодарственный рескрипт и алмазный крест для ношения на клобуке. Никак не мог понять ярославский архиепископ причин такой милости со стороны государя, он ведь просто служил...

В мае 1853 года владыка Евгений по случаю холеры со всем городским духовенством совершил крестный ход вокруг Ярославля. Народ дивился, откуда у семидесятипятилетнего старика нашлись силы пройти шесть вёрст (впрочем, его вели под руки), да при этом совершая молебны, кропя народ водою и благословляя. Вернувшись в архиерейский дом, владыка тяжело опустился в кресло и задумался. Соборный протоиерей потоптался, полагая, что архиепископ задремал, а без благословения уходить не хотелось.

— Знаешь ли, что я решил, — вдруг внятно заговорил владыка. — Даст Бог дожить до лет покойного митрополита Платона — уж никакие убеждения, никакая власть не изменит моего решения уйти на покой.

Через полгода архиепископу исполнилось семьдесят шесть лет, и он подал очередное прошение. Николай Павлович изъявил своё согласие, назначил щедрую пенсию и предложил настоятельство в московском Донском монастыре. Так владыка Евгений вернулся в родные края.

А что же тихий епископ томский? В один из январских дней 1852 года во время архиерейской службы владыка Афанасий казался непривычно грустным. Об этом шушукались певчие, заметили и многие прихожане. Сослужащий протодиакон обомлел, увидев слёзы на глазах владыки. Уже в алтаре он решился спросить:

   — Ай что случилось, ваше преосвященство?

   — Да, — печально ответил Афанасий. — Переводят меня на архиепископскую кафедру в Иркутск.

За десять лет владыка узнал сибирский край и полюбил его. Приземистый, простецкий Томск с широкою Томью стал, для него родным. Поначалу сибиряки виделись грубыми и равнодушными к вере. По приезде преосвященного в томских церквах едва по праздникам человек десять собиралось, а нынче и в будни храмы полны — как же не любить такой народ.

Новость, сказанная отцу протодиакону, непонятным образом облетела весь собор. Плач и рыдания пошли с разных сторон. Причитали многие, ибо владыка Афанасий покорил сердца томичей не только благолепием службы, необыкновенною добротою, трогательными и сильными проповедями, но и любовью к созиданию храмов. Каждый год объезжал он епархию, забираясь в такие углы, где архиерея никогда в глаза не видели, а если встречались деревеньки без церквей, уговаривал мужичков ставить свои храмы. Выдаст сборную книгу, через год глядь — зовут на освящение церкви. Слух об Афанасии томском пошёл по всей губернии. Случалось, мужики за десятки вёрст приходили за его благословением. Призвав томичей построить новый городской собор, владыка снял с головы митру и положил на поднос, а рядом — свои часы золотые и деньги, тысячу триста рублей.

   — Вот, православные, — ласково сказал епископ, — что я имел у себя, всё пожертвовал на собор вам. Теперь вы должны жертвовать каждый по своей силе.

Добрых людей нашлось немало, стали строить новый собор... Удивительно ли, что весть о переводе такого простого и доброго владыки опечалила томичей.

Но воля царская — закон. Афанасий собирался. Многие приходили прощаться, и он всех принимал. Купечество устроило прощальный ужин, который вышел невесёлым. На прощанье подарили два чудесных образа да бархатной материи на рясу. Накануне отъезда келейник владыки застал того в некоторой растерянности перед письменным столом, на котором лежали три рубля ассигнациями и стопка монет.

   — Владыко святый, что скорбишь? — Келейник был грубоват, но Афанасий его прощал.

   — Скорблю оттого, что ехать не на что. Денег нет, а просить взаймы у мирских не хочется.

   — Как денег нет? — поразился келейник. — Ты же получил на двенадцать лошадей прогоны!

   — Уж нет ни копейки, всё раздал.

   — Кому?

   — А вот приходили прощаться, как не дать мужичку?.. Тому рубль, тому три, тому десять... Вот и не на что ехать, — вздохнул пономарский сын.

Крякнул досадливо келейник: и что за добряк такой! Ну как такого не любить!.. И пошёл к эконому архиерейского дома, известному своей прижимистостью. Тот взаимообразно дал пятьсот рублей, и владыка Афанасий на следующий день благополучно отбыл в Иркутск.

 

Глава 6

ГОЛУБЬ НАД ПРЕСТОЛОМ

В 1853 году на новом храме Христа Спасителя были установлены главы и закончена внешняя отделка. Богатырский большой купол и четыре меньших засверкали в московском небе. Начато было сооружение наружных скульптур на темы, составленные московским митрополитом. Филарет по возросшей слабости всё реже приезжал на стройку, но забота о ней не шла из головы. В разговоре с князем Сергеем Михайловичем Голицыным владыка невольно пожаловался:

   — Поверите ли, ваше сиятельство, о новом храме и так думаю часто, а тут ещё теребят власти с соображениями, подчас нелепыми... — Чужих в гостиной не было, и митрополит стал рассказывать: — Наш новый генерал-губернатор отчего-то решил, что от него одного зависит исполнение сего строительства. На днях приносят от него бумагу: верно ли архитектор наметил соорудить три окна в алтарной части? Ответил, что и в кремлёвском Успенском соборе в восточной стене три окна, конечно, с мыслью о троичном свете Пресвятой Троицы, и заделывать сии окна не нужно. После Константин Андреевич мне говорит, что граф наш по размышлении распорядился оставить окна в алтарной части, но непременно вставить в них цветные стекла.

   — Не огорчайтесь, владыко, всё благое дело, — успокоительно сказал князь, сам не жаловавший Закревского, — Государь в этот приезд говорил мне, что у него на сердце становится легче при одном виде собора.

   — Говорил ли что государь о войне? — поинтересовался Филарет. — Я по своей немощности только и смог встретить его у входа в Успенский. Предчувствия у меня неблагоприятные.

   — Помилуйте, владыко, — укоризненно произнёс князь. — Где туркам с нами сравниться? Война будет, но его величество уверен в скорой победе.

   — Дай-то Бог...

   — Как матушка ваша? — поинтересовался Голицын.

   — Плоха, — только и ответил Филарет.

Телесные немощи давно согнули Евдокию Никитичну, и последний свой восемьдесят седьмой год она почти не вставала с мягкой лежанки.

В начале марта обер-прокурор приехал в Москву с важными бумагами: готовились новые решения по раскольникам и униатам, государь затребовал общие сведения о состоянии духовенства, и граф Протасов не мог обойтись без московского митрополита. Каждый день после службы в домовой церкви и посещения матушки Филарет отправлялся в дом Протасова на Поварской, где и просиживал до вечера.

Обер-прокурор заметно переменился. Генеральский мундир он сменил на сюртук, не стало былой грубости и пренебрежительности, в храм стал ходить не только по праздникам, но и в будни. Московская молва обсуждала сие чудесное превращение и недоумевала. Одни говорили, что митрополит «укротил» обер-прокурора, другие разводили руками, третьи торжествовали, ибо как мог Протасов и далее отвергать мудрость мудрого? Возможно, однако, и иное: помягчало сердце у графа Николая Александровича и открылось вере, а уж почему — Бог весть. Филарет же делал своё дело, понемногу, шаг за шагом освобождая церковь от казённых пут.

19 марта вдруг что-то толкнуло владыку, и он послал обер-прокурору записку, что не сможет приехать, а сам поспешил к матери. В последнее время он частенько замечал в себе некие проблески ясного предвидения людей и событий, но, опасаясь искушения, предпочитал о сём молчать. Теперь же будто толкнул кто в сердце: иди к матери. Весь день просидел у её постели. Молился сам, молились иереи его церкви. Благословил съесть чего-нибудь, но старушка едва проглотила ложку киселя. К матери же поспешил и на следующий день.

Владыка застал её в сознании.

   — Что ж так поздно? — с мягким укором сказала она.

   — Простите, матушка, девятый час только, — послушно ответил он, усаживаясь в кресло возле лежанки.

Осунувшееся лицо её помягчало. Филарет вглядывался в знакомые черты, гладил морщинки, гладил слабые, холодеющие руки.

Губы Евдокии Никитичны тихо шевелились, но она не молилась, как думали все вокруг, а пыталась припомнить, как зовут её сынка. «Владыка Филарет!» — подсказывал ей покойный муж Михаил. «Высокопреосвященнейший!» — поучал также вдруг возникший рядом батюшка Никита Афанасьевич, а она и радовалась, что родные здесь, и всё же пыталась вспомнить другое имя...

   — Пора, владыко, — тихо подсказали рядом.

Филарет взял протянутый требник и дрогнувшим голосом начал чтение отходной молитвы. Мысли его двоились. Он умом произносил привычные слова, но сердцем никак не мог понять — при чём тут милая матушка?..

Первые дни после кончины хотелось плакать, а слёз не было. Как-то вечером, когда опустился на колени перед иконами, вдруг услышал тихое, давнее: «Васенька, сыночек мой дорогой», — и облегчённо проплакал всё время вечернего правила.

К празднованию четвертьвекового юбилея коронации императора московский первосвятитель от имени московского духовенства соорудил необычный подарок: дарохранительницу в виде золотого голубя, увенчанного короною, коего подвесили над престолом Успенского собора в Кремле. О подарке заговорили разное.

Иные удивлялись, как ловко старый архиерей смог перепрыгнуть из оппозиции в государев лагерь; другие язвительно отзывались о «коронации» духовного символа; обер-прокурорские чиновники внимательнейше изучали церковный устав, выискивая, дозволяется ли помещать изображения животных над святым престолом; немалое число просто радовалось знатному подарку для государя. И никто-то не вспомнил, что такой же голубь, как символ Духа Святого, и ранее висел в Успенском соборе, но был украден французами в 1812 году.

Разговоры донеслись до государя. Николай Павлович был доволен. Более самого подарка его порадовала именно корона, в чём он усмотрел признание Филаретом величия своего царствования. Московскому митрополиту была объявлена высочайшая признательность и дарована украшенная бриллиантами и изумрудами панагия. Придворные обратили внимание, как император после торжественной службы в Успенском соборе несколько раз наклонялся и целовал руку владыки, а после парадного обеда проводил митрополита до самой кареты. Честь велика, но, к огорчению самого Филарета, на предложение вернуться к изданию русской Библии государь промолчал, видимо, после европейских революций одержимый идеей сохранить в неизменности раз и навсегда установленный порядок во всех делах империи.

Царское окружение осыпало митрополита похвалами, а за его спиной осуждало — кто за «дикую византийскую» продолжительность богослужений (мог бы и сократить), кто за «лицемерную скромность» (монах, а всё облачение сверкает драгоценными камнями), кто за неподобающую возрасту и сану угодливость царским внукам, великим князьям Николаю и Александру (ходит за десятилетним и восьмилетним мальчишками с умильною улыбкою и гладит по головке)... Невозможно было объяснить всем — и августейшей семье особенно! — предвидение печального, безвременного конца этих румяных и миловидных мальчиков. Никто бы не поверил, и первым над его страхами посмеялся бы государь Николай Павлович. Оставалось только молиться.

А самодержец всероссийский искренне не подозревал, насколько обманчиво его внешнее могущество.

Великая княгиня Мария Николаевна оставалась любимицей императора. Столь же высокая, красивая и величественная, как отец, она, однако, не смогла выработаться в цельную натуру. Вырастая в атмосфере поклонения и угодничества, впитывая витавший в коридорах Зимнего дворца дух наглой лжи, беззастенчивого стяжательства и разврата, Мария Николаевна являла собой причудливое смешение пороков и добродетелей.

Она много читала, как и все в семье, свободно владела несколькими иностранными языками, имела представление о прекрасном и обладала тонким вкусом, наконец, была добра, щедра и участлива к ближним. Со всем этим как-то уживались дерзость, доходившая до грубости, лень, вульгарность и откровенный цинизм. Впрочем, с отцом она неизменно оставалась почтительной и послушной, а он позволял дочке противоречить себе и выполнял все её прихоти.

Пылкая и горячая по натуре, она увлеклась герцогом Максимилианом Лейхтенбергским, пасынком Наполеона I. Танцы на балах, разговоры в гостиных, свидания в парке на Каменном острове, поцелуи, его признания, его страстные мольбы, его отчаяние... И — крайне ревнивый к чести династии — Николай Павлович всё же согласился на свадьбу своей дочери с сыном всего-то виконта Евгения Богарне.

Немного времени понадобилось Марии Николаевне, чтобы увидеть убожество и пустоту своего супруга, вскоре она открыла его патологическую развращённость, а деваться было уже некуда. Мать оставалась далека от неё, фрейлины — всего только фрейлины, она открывала сердце знакомым с детства княгине Мещёрской и Татьяне Борисовне Потёмкиной. С отцом молчала, страшась не гнева его, а огорчения.

А при дворе, в гвардии и высшем свете было немало очень приятных молодых людей... Иные оказались робки, как Пётр Андреевич Шувалов, каменевший при одном виде императора и не решавшийся поцеловать поданную великой княгиней руку по-настоящему. Ну да не все же робки... И великая княгиня пустилась во все тяжкие, оставив воспитание детей учителям, а с мужем встречаясь лишь на официальных приёмах.

Наконец её сердце пленил граф Григорий Александрович Строганов, пышноусый красавец, моложе её на пять лет. Жизнь наполнилась смыслом. Каждый день начинался с радостной мысли: «Сегодня я его увижу!» Вновь стали тщательно обдумываться наряды, шиться новые платья, а камеристки старательно выискивали седые волоски в пышной шевелюре великой княгини и с помощью притираний придавали её лицу девическую свежесть.

Граф полюбил царскую дочь, также не задумываясь о будущем, как вдруг опостылевший супруг скончался.

В один из октябрьских дней 1853 года графиня Татьяна Борисовна Потёмкина приехала к своему московскому другу князю Сергею Михайловичу Голицыну в неприёмный час, дабы надёжнее застать его без посторонних.

Татьяну Борисовну знали и Москва и Петербург, и в обеих столицах её уважали не только за знатность и богатство, за близость к царской семье, но и за искреннюю доброту и благочестие. Бог не дал ей с мужем детей. Погоревав и наплакавшись, графиня обратилась к делам милосердия. В петербургском её доме принимали всех приходящих странников. Энергичный характер Татьяны Борисовны побуждал её к деятельности. В отличие от своей подруги, княжны Анастасии Голицыной, тихо покровительствовавшей Святогорскому монастырю, в котором её стараниями была воздвигнута часовня во имя святой Анастасии Римлянки, Татьяне Борисовне необходимым виделось личное вмешательство в жизнь, ободрение слабых, помощь в затруднениях, защита обиженных. Так, в прошлом году, поразившись рассказом о дивных откровениях крестьянской девушки Евдокии, она добилась для неё аудиенции у государя и наследника. К великому разочарованию графини, император и цесаревич отнеслись к пророческим предсказаниям простолюдинки скептически, посетовав на известную доверчивость Татьяны Борисовны.

Расположившись в голубой гостиной на втором этаже, графиня, как свой человек, велела подать себе чаю и расспросила старого лакея о здоровье князя и княжны.

   — Князь-то здоров, но печалится о сестрице Анастасии Михайловне. Они сильно сдали... Прошлую ночь упали в молельне и встать не смогли. Владыка их навещает через день. Доктора от нас теперь и не уходят...

   — Можно к ней?

   — Спят!

Восьмидесятилетний князь вошёл в гостиную бодрым шагом и с привычной ласковой улыбкою на тщательно выбритом лице.

После приветствий и откровенного разглядывания, ибо они были знакомы так давно, что мигом различали состояние и настроение друг друга, графиня смахнула невольную слезу:

   — Ах, как опечалена новостью о милой княжне... Крепитесь, мой друг! Всё в руках Господа!

Князь только глянул признательно на гостью и опустил глаза. Он никому, кроме митрополита, не признавался в переживаемом тяжелейшем отчаянии. В подступавшем одиночестве будто заново открылись ему собственные старость и слабость. Силы ушли, незачем и не для кого становилось жить. Но он видел, что графиня Татьяна, будучи немногим моложе его, напротив, ещё полна переживаниями и новостями сей суетной жизни, а потому с привычной старомодной галантностью переменил тему разговора и навёл гостью на то, что её волновало. Ясно было, что приехала она с важной новостью.

   — Признаюсь, князь, ехала сюда с трепетом. Боюсь осуждения. И вашего осуждения, а ещё более — нашего святителя... Последние годы я сильно переживала за великую княгиню Марию Николаевну, но не решалась вам открыть всей правды... Впрочем, вы, верно, наслышаны?

   — Отчасти, графиня.

   — Как я мучилась, как терзалась, не в силах помочь моей бывшей воспитаннице. Поверите ли, она сохранила ко мне всю прежнюю доверенность!.. О смерти её несчастного супруга узнала я с печалью, но и с облегчением. Но к тому времени великая княгиня... оказалась в трудном положении. Натура страстная, энергическая, кровь кипит... Я боялась греха.

   — Так вы их поженили со Строгановым?

   — Как вы догадались, князь?.. Да. Тайный брак. Наследник и цесаревна, впрочем, знают. Они симпатизируют Строганову... Вот на кого я радуюсь от всего сердца, такая любящая пара: она его боготворит, он в ней души не чает...

Вошедший лакей доложил о приезде высокопреосвященного Филарета, а вслед за тем в гостиную вошёл и сам владыка.

   — Здравствуйте, ваше сиятельство!.. И Татьяна Борисовна тут? С приездом! С какими новостями прибыли к нам?

Покраснев (и оттого мигом помолодев), графиня с запинками высказала разом всё, что томило её душу: она позволила повенчать в своей домовой церкви великую княгиню Марию Николаевну с графом Григорием Строгановым втайне от государя. Совершила сие по великой любви к великой княгине, дабы спасти её от греха, но теперь терзается — не будет ли ей самой то поставлено во трёх?

Улыбка исчезла с лица митрополита. Он задумался, будто не замечая волнения графини, но вскоре обратил на неё участливый взгляд.

   — По канонам церкви греха в вашем поступке нет. Оба в совершенных летах и свободные. Да и браки, заключённые без дозволения родителей, также не расторгаются, ежели не оказывается законных препятствий. Будь то любая иная семья, вы могли бы вздохнуть свободно, но тут семья царская!..

   — Поверьте, владыко, — с жаром заговорила Потёмкина, — вольность и некоторый цинизм в поведении великой княгини наносные. В словах, но не в сердце! Потому она и стремилась к браку, который подвергает её страшной опасности!

   — Да, — вздохнул старый князь. — Узнай государь, тут же брак расторгнет, отправит Строганова на Кавказ, а дочь — пожалуй что и в монастырь. Император наш имеет высокое представление о своём самодержавии и не терпит его умаления.

«Бедный государь, — думал Филарет, — чего же стоит твоё могущество, если в доме своём ты перестал быть хозяином...»

В тот самый день 22 октября 1853 года в Большой церкви Зимнего дворца проходило таинство крещения внучки императора, великой княжны Марии Александровны. Восприемниками цесаревич просил быть отца и сестру Марию. Церемония текла чинно и торжественно. Отец Василий Бажанов с ласковою улыбкой трижды опустил малышку в огромную серебряную купель и протянул её великой княгине Марии Николаевне. Девочка спокойно смотрела на них голубыми глазками. С молитвою он совершил её миропомазание, а она всё так же тихо лежала на руках тётки.

Наконец августейшего младенца покрыли императорской мантией, отороченной горностаем, и передали в руки деда. Все были в особенном умилении, что, впрочем, не помешало придворным при чтении молитв затеять тихие разговоры на горячую тему. Только сегодня был опубликован императорский манифест о начале войны с Турцией. Все умы занимало множество интереснейших вопросов: кто станет главнокомандующим? Выступит ли в поход гвардия? Долго ли продлится война? Как поведут себя Англия и Франция? Поможет ли нам Пруссия?

Помимо этих общих вопросов, достойны обсуждения были и частные, относительно своих родных и близких, носивших военную форму и теперь долженствующих рисковать жизнью для освобождения восточных христиан из-под турецкого гнёта и возвращения Константинополя под защиту православного креста.

Николай Павлович подождал мгновение, не утихнут ли болтовня и шёпот за спиной, но эти сороки вели себя, как в театре, будто не сознавали ни святости места, ни торжественности обряда. Император бережно передал внучку сыну и обернулся.

Под его тяжёлым взглядом стрекочущая толпа мгновенно притихла. Но начался молебен, под окнами ударили залпы пушек, и разговоры вновь потекли своим чередом.

Николай Павлович весь отдался молитве, истово крестился и совершал поклоны. Рядом стояла его любимица Мария, последнее время почему-то сторонившаяся его, как полагал император, из-за опасения помешать его занятиям. У колонны присела на стул императрица Александра Фёдоровна, к его удивлению, меньше радовавшаяся внучке, чем внукам. По правую руку стоял Сашка, его наследник, на которого он часто сердился, но которого сегодня любил особенно — за этого нежного ангелочка... А ведь Сашка был против объявления войны. Молчал, оба с цесаревной молчуны, а про себя был против, это чувствуется. Вот Колька и Мишка от войны в совершенном восторге, оба тут же запросились в армию, и пусть мальчишки понюхают пороху. Сашке же успешная война да послужит уроком... Что-то скажет сейчас Нессельроде? Депеши из Англии...

Император спохватился, что мысли его ушли далеко от молитв. Впрочем, молитвы могли лишь помочь его армии, сильнейшей в Европе. Более, чем боевые действия с извечно отсталыми турками, его занимали детали послевоенного раздела громадной Османской империи.

Подобное настроение разделялось многими, а московский митрополит оказался в меньшинстве. Ректору Московской духовной академии архимандриту Алексию Ржаницыну он писал: «В наше время мы много хвалимся и не довольно каемся. А время советует меньше хвалиться и больше молиться». Муравьёву, уже торжествовавшему победу над неверными, Филарет отвечал: «Вы очень решительно предсказываете падение Турецкой империи, и ей это, конечно, неприятно; да и нам надлежало бы не торжествовать заранее, а подумать, каков будет день Господень...» Адресаты митрополита лишь улыбались стариковской осторожности.

Однако несчастная восточная война, начатая Николаем Павловичем в самодовольном ослеплении, шла крайне неудачно. Когда британский и французский экспедиционные корпуса высадились в Евпатории, а британская эскадра приблизилась к Финскому заливу, грозя обстрелом из дальнобойных орудий, император начал прозревать. Русского флота в Черном море вскоре не стало. Солдаты, которых он любил, гибли сотнями; генералы, которым он доверял, отступали перед противником день за днём, пока не утвердились в Севастополе, ставшем главным бастионом русской армии. Император сделал ужаснувшее его открытие: твердыня, за которую он принимал свою империю, оказалась трухой. Следовало создавать новую опору, но уже недоставало сил.

Весь Петербург ездил в Петергоф смотреть на английскую эскадру. И он тоже смотрел в подзорную трубу на вражеские корабли, оказавшиеся у порога его дома, и никак не мог понять: как такое могло случиться? Вернее, мог, но боялся признаться себе, что сам стал виновником назревающей катастрофы.

Севастополь, как прожорливая прорва, перемалывал русскую армию. В январе 1855 года Николай Павлович ездил на все проводы новых полков. Он не изменил своему обыкновению одеваться легко, и неудивительно, что сильно простыл, началось воспаление лёгких. На уговоры врачей остаться во дворце и полечиться император отвечал отказом. Он сильно изменился внешне: похудел так, что опал раздражавший его живот, лицо осунулось, и только величественная поступь и тяжёлый взгляд остались прежними.

Он стал плохо спать, ночами мучили кошмары, в начале февраля свалился без сил. Сашке передал решение всех дел, а сам в небольшой комнате на первом этаже Зимнего готовился к концу.

Вытянувшись на походной кровати под солдатской шинелью, Николай Павлович впервые за долгие годы перестал думать о делах. По его приказанию окна плотно занавесили шторами, ибо полумрак был приятен. Рядом горела свеча, и, когда были силы, он читал лежавшие рядом Евангелие и Псалтирь, а когда сил недоставало, лежал с закрытыми глазами и вспоминал.

Видения посещали его: то детство, дворец в Павловске, он маленький трусишка и забился от выстрелов пушек под кровать, батюшка журит его, бабушка ласкает, все его любят... То вдруг — морозный ветер на Дворцовой площади, он один, перед ним толпы простонародья и русские солдаты, коих он впервые страшится, но огромным усилием воли преодолевает страх, что-то кричит, приказывает, все бегут, и он бежит... Захватывало дыхание от стремительного и бесконечного бега куда-то в густеющий туман... Земля уходила из-под ног, сердце бешено колотилось от этого бега по наклонной — вдруг стало ясно — к пропасти... Вот виден и обрыв! Все падали вниз, нелепо кувыркались вперемешку, без чинов и званий, знакомые лица... Он хотел остановиться, но какая-то огромная сила несла его дальше, и он тоже падал... Невероятно холодная пустота объяла его, конца ей не было!.. Тут он увидел голубя — это же филаретовский голубь с короною на голове!.. Но голубь рос и стал огромен, он оказался внизу и позволил опуститься на себя, в мягкую теплоту покоя, и император понял, что этот покой вечен...

 

Глава 7

ОТТЕПЕЛЬ

19 февраля 1855 года российский престол перешёл к Александру II. Верность заветам покойного отца не мешала новому государю задумываться о причинах поражения России и способах исправления сего прискорбного положения. Он ещё покорно слушал николаевских вельмож Алексея Фёдоровича Орлова и Александра Ивановича Чернышева, но со вниманием прочитывал и иные мнения, в рукописных листках ходившие по рукам в обеих столицах. «Сверху — блеск, снизу — гниль» — фраза из одной бумаги засела у него в памяти и не давала покоя. При батюшке за такие мысли полагалась Сибирь, но молодой император считал гласность полезным средством к обновлению и перестройке государства.

Первым своим делом Александр-Николаевич полагал завершение войны. Начальное заносчивое стремление во что бы то ни стало одолеть противника вскоре сменилось у него горестным пониманием, что страна отчаянно нуждается в мире.

Гора забот свалилась на него. Он поражался, как мог покойный батюшка нести это бремя изо дня в день более четверти века без всякого отдыха. Дела оказывались крайне разнообразны, но все требовали его личного внимания и решения: неблагополучие с финансами, открытое недовольство сочинением крепостного строя, утверждение новой формы в армии, трудности с вывозом русской пшеницы, смена непригодных и замена выбывших из строя командиров в действующей армии, возросшая активность раскольников, инициатива дворянства ряда губерний и некоторых откупщиков по формированию новых полков и ещё тысяча неотложных проблем. Император принимал многих посетителей, желая выработать единый взгляд на будущее России, но мнения никак не сходились.

В круговороте дел он не придал большого значения донесению московского генерал-губернатора о том, что в день принесения присяги в Кремле упал большой колокол, называемый Реут. Жаль было погибших, но мало ли происходит несчастных случаев, такова жизнь. Что до мистической стороны происшедшего, то Александр Николаевич не позволял себе задумываться над этим, как с усмешкою относился к десятилетней давности предсказанию венской гадалки о стоящих на его пути шести покушениях. Надо было работать! Надо было жить!

За годы николаевского царствования первопрестольная мало изменилась. Дворянские особняки с колоннами составляли небольшие островки в пределах Бульварного кольца, но и в центре, а уж тем более на окраинах на каждом шагу встречались деревянные, часто неоштукатуренные дома и домики, большею частью с мезонинами, огороженные не всегда прямо державшимися заборами. Иные улицы за лето зарастали травой, а многочисленные сады и палисадники утверждали петербуржцев в мысли, что Москва — большая деревня.

Весной луж, грязи и навозу на улицах было столько, что иной раз нанимали извозчика только для переправы на другую сторону улицы или площади. Вечерами улицы едва освещались тускло горевшими фонарями, заправляемыми гарным маслом, которое фонарщики не без выгоды для себя экономили. На площадях и перекрёстках по-прежнему выстаивали часы грязные и грубые будочники с алебардами, служившие пугалом как для людей злых, так и для добрых.

Московское население покорно и безропотно подчинялось всем распоряжениям власти. Никто не дерзал курить на улицах. По выходным и по праздникам семьями отправлялись в свой приходской храм. Посты строго соблюдались. Московская аристократия интересовалась европейской политикой и тихонько порицала министров. Мелкопоместное дворянство покучивало, играло в картишки, иные вдруг безрассудно отдавались сердечным порывам. Чиновничество тянуло привычную лямку, ни на миг не забывая о своей выгоде. Купечество богатело и ворчало на неразбериху судов, на корыстолюбие власти, на стеснительные условия крепостничества. Студенты не решались отпустить длинные волосы или усы. Многоликое мещанство перебивалось как могло, растило деток и мечтало вывести их в люди.

Религиозность оставалась важной чертой московской жизни, но преобладала внешняя сторона, безотчётное исполнение привычных обрядов и внимание трудным для слуха церковно-славянским текстам. У немногих счастливцев было дома Евангелие на русском языке, распространяемое по Москве Обществом попечительства о тюрьмах. Впрочем, для всех москвичей благотворительность оставалась делом понятным и привычным. Благодаря ей выживали сотни нищих и калек, возникали приюты и богадельни, школы и больницы.

В Армянском переулке Дмитрий Петрович Горихвостов основал вдовий дом. Московская молва передавала, что он как-то спросил митрополита Филарета: «Учитель благий, что сотворю, да живот вечный наследую?» «Нищих и бескровных введи в дом твой, к сердцу твоему прими слёзы вдов беззащитных и сирот безродных», — ответил святитель. И дворянин не из богатых отдал свой громадный особняк и положил специальный капитал на приют для вдов лиц духовного звания. Позднее от горихвостовского заведения отделилось основанное московским митрополитом духовное учебное заведение для девочек, прозванное в народе «филаретовским».

Правда, родные Горихвостова были разъярены его решением и на похоронах благодетеля вдов и сирот не появились. За гробом шли митрополит Филарет, иерей с диаконом, чиновник от ведомства императрицы Марии да кучка старушек и девочек в тёмных платьях.

Столь же неизменной, как и благотворительность, оставалась вера москвичей в блаженных и юродивых. Самым известным и почитаемым среди них давно стал Иван Яковлевич Корейша, живший в просторной и чистой комнате Преображенской больницы. В углу возле печки он очертил мелком пространство в два квадратных аршина и не переступал сей границы. Немало посетителей предлагало ему деньги — он брал и туг же раздавал кому попало. Приносили ему еду — он сваливал в миску сразу кашу, щи, лимон, ананас, сёмгу и только тогда ел. Кто дивился, кто смеялся сумасшедшему, а кто и задумывался.

Был Иван Яковлевич сыном смоленского священника, после семинарии служил учителем в духовном училище, был любим учениками и уважаем начальством, но что-то влекло его на духовный подвиг. Он избрал самый тяжкий вид его — юродство. Бросил службу и поселился в хибарке на окраине Смоленска. Молился целыми днями. Ходил в рванье, ел что Подадут. Вдруг пошёл слух о прозорливости Корейши, и люди потянулись к нему за советами. Как-то вечером пришла с оглядкой небогатая дворянка и рассказала, что приезжий сановник из столицы сделал предложение её дочери и хочет увезти её в Петербург. «Не отпускай дочь! — сказал юродивый. — Он ведь женат. И трое детей». Получив отказ, сластолюбивый сановник затаил злобу на Корейшу и не поленился отомстить. Юродивый был объявлен «буйным и злобным умалишённым», перевезён в Москву «для лечения», а в больнице прикован цепями к стене.

Так провёл он три года. Новый главный врач снял цепи и хорошо устроил его, а по Москве пошла молва о диковинном юродивом. Он сам утеснял себя: никогда не садился, только стоял, а по ночам лежал на голом полу. Сам удручал себя: целыми днями толок в мелкий порошок камни, бутылки и кости, истолчённое выбрасывал, и ему приносили новое. Подглядели, что, когда бывал один, читал молитвы, а при людях бормотал что-то неясное и дикое.

Вскоре узнали о его необыкновенной прозорливости, и вся Москва стала ездить в сумасшедший дом за советами. В день до шестидесяти посетителей всякого уровня появлялось в Преображенской больнице. Бросив в стоявшую у порога кружку двугривенный (деньги шли на нужды больницы), входили в комнату и видели стоящего у печки невысокого старого человека в поношенном больничном халате, с одутловатым, невыразительным лицом и спутанной бородкой. Изложив дело, внимательно вслушивались в бормотание Ивана Яковлевича... Так женились, заключали торговые сделки, находили утерянное и обретали нечаянную радость.

Как-то пришёл диакон со скорбью, что беден, не может содержать семью и не знает, как жить дальше. Иван Яковлевич взял с пола лист серой обёрточной бумаги и карандашом написал от своего имени просьбу митрополиту Филарету. Просьба начиналась словами: «Луч великого света!..» — а кончалась подписью: «Студент хладных вод Иоанн Яковлев». По этой просьбе диакон был тут же переведён в богатый приход села Черкизова близ Преображенской богадельни. Святитель понимал, какой крест взвалил на себя смиренный Иван Яковлевич, видевший себя ещё несовершенным в хладном житейском море.

На Тверской, в генерал-губернаторском доме, правил и володел граф Закревский. Многие москвичи со вздохом вспоминали его предшественников — благородного вельможу князя Голицына и деликатнейшего князя Щербатова. Не такой оказался граф Арсений Андреевич. Чистый идеалист в ранней юности, отчаянно храбрый рыцарь в молодости, он во второй половине своей жизни растерял идеалы, подутратил чистоту и благородство и как-то незаметно превратился в ограниченного и ловкого на руку служаку, верного одному государю Николаю Павловичу. Главный свой долг московский генерал-губернатор видел в неукоснительном следовании заветам прошедшего царствования.

Любая новизна и перемена виделась Закревскому угрозою. Он ограничивал строительство в городе новых фабрик, вершил свой суд над купцами и мещанами, безжалостно ссылал в солдаты осмелевших раскольников и не снимал полицейского надзора за московскими славянофилами, предводитель которых богатый и родовитый барин Алексей Хомяков вызывающе не брил бороду и носил зимою мужицкие тулуп и мурмолку. Стоит ли говорить, что и попытки выражения славянофилами своих взглядов в журналах неукоснительно пресекались.

Подобное направление вызывало одобрение Николая Павловича, и осмелевший Закревский потерял чувство меры, увидел себя неким московским царьком. Пришедшие весною 1855 года из Петербурга новости он встретил со смешанными чувствами. Что отставили ненавистного всем Клейнмихеля — прекрасно, что намереваются отправить туда же Василия Долгорукова — правильно, давно пора, а зачем государь дозволил чиновникам ношение бород — непонятно. Разрешение курить на улице Закревский объяснял тем, что новый государь сам был страстным курильщиком, но как можно было позволить свободный ввоз иностранных журналов и книг? Граф иностранных книг не читал (да и французский язык его вызывал улыбки московских аристократов), но был убеждён в их революционном и безбожном духе. В общем, московский генерал-губернатор являл собою сдержанную оппозицию новому царствованию, начало которого кто-то назвал «оттепелью».

Менее твёрдости Закревский являл в личной жизни. Жена его, графиня Аграфена Фёдоровна, уже не была тою «Клеопатрою Невы», которую воспевали Баратынский и Пушкин, однако сохранила очарование красавицы, к чему добавились совсем иные качества — жадность и скупость. Ловкие фабриканты и откупщики, поставщики дров, сена, пеньки, зерна и любой иной продукции знали ход к графине, чьё слово значило в генерал-губернаторской канцелярии не меньше, чем мужнее. Графиня брала ассигнациями, а граф предпочитал округлять свои земельные владения, скупая по «подходящей» цене земли и целые усадьбы в Московской губернии. Снисходительное отношение Николая Павловича ободряло Закревского, но весной 1855 года тонким нюхом царедворца он почувствовал перемену ветра в Зимнем, и это настораживало.

30 августа 1855 года, в день именин нового государя, Закревский устроил, по обыкновению, парадный обед в своём дворце на Тверской. Приглашены были цвет московской аристократии, верхушка чиновничества и духовенства. Все приехали после службы в Чудовом монастыре, и неудивительно, что одной из тем разговоров стала сегодняшняя проповедь митрополита Филарета и он сам.

   — Поверите ли, я не узнала владыку — так он постарел за лето. Старец — одно слово! И говорит так тихо, что и в ближнем ряду едва разберёшь, — со сдержанным недовольством говорила хозяйка. Затянутая в корсет, с модной причёской, в веденеповом платье, отделанном аграмантом, и в пелерине из горностая, крытой алым шёлком, блистающая бриллиантами в ушах, на груди и на запястьях, в тёмном углу гостиной она выглядела много моложе своих пятидесяти пяти лет.

   — Что ж вы хотите, ваше сиятельство, ему семьдесят с лишком, — почтительно заметил Андрей Николаевич Муравьев. — И то удивительно, что служит ещё и сохраняет остроту разума. И беседа его нынешняя всё так же чудесна, как и ранее.

Вокруг присевшей на диване графини образовался кружок гостей. Видно было, что разговор о проповеди Филарета мало кого интересовал. Аграфена Фёдоровна из учтивости согласно кивнула на слова Муравьёва, но тут же обратилась с вопросом к молоденькому офицеру с адъютантскими аксельбантами. Слегка кашлянув от смущения, он переспросил:

   — Петербургские новости?.. Много о новой форме говорят, ваше сиятельство. Государь распорядился ввести новые мундиры. Цвет тёмно-зелёный, двубортные, в гвардии по восемь пуговиц в ряду... — Офицер замялся, но быстро нашёл новую, более подходящую тему: — Ещё говорят, будто скоро в Мариинском театре возобновят «Даму с камелиями» Дюма-фис!..

Ответом ему было странное молчание. Петербуржец был далёк от высшего света и не знал о давнем романе дочери хозяев, графини Лидии (бывшей замужем за сыном министра иностранных дел Нессельроде), с модным французским литератором Александром Дюма-сыном, которого она бросила ради чиновника отцовской канцелярии князя Дмитрия Друцкого-Соколинского, восьмью годами моложе её. В гостиной генерал-губернатора не принято было говорить о чём-либо, связанном с любвеобильным сердцем графини Лидии.

Тут же среди гостей нашёлся находчивый и рассказал о дивном новом занавесе для Большого театра, в котором заканчивался ремонт после пожара.

По правую сторону от отделанного малахитом и бронзою камина под зеркалом в роскошной раме сидел на Диване величавого вида старик со звёздами на фраке устаревшего покроя и голубой муаровой лентой поверх пикейного жилета, а рядом старушка в старомодном чепце и платье цвета лиловой сирени, воротник, рукава платья и края чепца отделаны были кружевным рюшем. Гости любезно кланялись им, но обходили стороной. Муравьев счёл необходимым остановиться.

   — Не скажете ли, ваше сиятельство, что за письмо послали вы к покойному государю? Говорят разное...

   — Письмо... — Князь Голицын по-стариковски напрягся, припоминая, и с облегчением вспомнил. — Ах, это... Видите ли, дошли до меня верные известия, что в Симферополе много недужных, за коими нет надлежащего ухода. Я выделил несколько от себя и присоединил к сорока тысячам, завещанным сестрой Анастасией на помощь севастопольским героям. Послал к государыне императрице. Многие посылали. Ведь наш владыка собрал по епархии сто десять тысяч рублей... Вдруг узнаю, что наши добрые намерения вовсе не достигают цели. Крадут! Масса средств расхищается казнокрадами. Приходит ко мне одна севастопольская вдова за помощью... Из её рассказа я многое понял. Вот и написал... Не знаю, успел ли его прочитать покойный государь.

Муравьев откланялся, и старики вновь остались вдвоём.

На диване по другую сторону камина разговор шёл в ином тоне.

   — Не сомневайтесь, мадам, я верно знаю, что новая цена заграничного паспорта установлена не в пятьсот, а всего-то в пять рублей!

   — Какая радость! Решено: беру мужа, и едем на зиму в Париж!

   — Мещёрские и Корсаковы через неделю отправляются туда же.

   — Похоже, вся Москва в Париж переселится.

   — Отчего ж и не поехать? Цены на овёс и пшеницу казна установила хорошие, доходы есть. Посмотрим Европу и себя ей покажем.

   — Знаете ли, господа, какое словцо я услыхал вчера в клубе? Только, увольте, автора не назову! Так вот, нынче все говорят об оттепели, а всем известно, что при оттепели первой на поверхность выходит грязь...

На лицах показались сдержанные улыбки. В этом кругу вслух перемен не одобряли, хотя с готовностью воспользовались большею свободою в путешествиях, разговорах и выпискою французских романов. Большинство пугали слухи о готовящемся втайне государем отнятии крепостных крестьян от их владельцев, но такая тема в губернаторском доме была явно неуместна. Здесь помалкивали даже те, кто с интересом читал ходившие по рукам проекты освобождения помещичьих крестьян от крепостной зависимости.

Муравьев подошёл к другому кружку, в котором обсуждались последствия сдачи Севастополя. Приводились подробности, назывались фамилии. Громко говорилось о бездарности Меншикова и Горчакова, о хищениях в тылу. За разговором не заметили, как на пороге показалась фигура митрополита. Он направился было к хозяйке, но вдруг прислушался и повернул в сторону.

   — Вы говорите — сдали? Мы оставили Севастополь? — звонким от волнения голосом спросил Филарет.

Замерли гости, затаили дыхание и без того вышколенные лакеи, остановился граф Арсений Андреевич, намеревавшийся приглашать к столу, — такое отчаяние и боль прозвучали в словах митрополита. При общем внимании Закревский подтвердил, что армия отошла на Симферополь.

   — Насколько мне известно, — внушительно добавил он, — император намеревается набрать новые полки и изгнать врага из пределов отечества. Храбрость и бодрость духа наших солдат велики по-прежнему.

Митрополит на это ничего не ответил. В праздничной голубой рясе, с лентами и знаками высших орденов, с бриллиантовым сиянием панагии на груди и креста на белом клобуке, этот маленький старик являл собою олицетворение силы и мощи государства более, нежели хозяин и другие гости в генеральских мундирах. Тем большее впечатление производила сила его печали. На мгновение даже те, кто сегодня в храме во время службы размышляли о домашних делах, карточном долге, видах на выгодную аренду и иных делах житейских, просветились горьким сознанием: отечество в беде, — по сравнению с чем меркли и умалялись любые хлопоты и огорчения.

Гости прошли в столовую в приятном переживании подлинно высокого чувства, что, впрочем, не помешало им отдать дань восхищения творениями графских поваров. Большой успех за столом имел рассказ о севастопольском денщике, донёсшем под градом вражеской картечи миску щей своему офицеру и в конце пути сказавшем только: «Слава Богу, не пролил». Владыка, посаженный по правую руку хозяина, ел мало и вскоре уехал, извинившись слабостью.

Приехавший на Троицкое подворье следом за митрополитом Муравьёв застал его лежащим в кабинете на диване.

   — Не обеспокою вас, владыко? — спросил на пороге гость.

   — Проходите, Андрей Николаевич, — пригласил хозяин. Муравьёва он любил и уважал за верное служение Православной Церкви, хотя подчас и тяготился его лобовой прямолинейностью, ведущей к упрощению и регламентированию всего и вся. Но сегодня и Муравьев был искренне взволнован. — Устал нынче, однако ж вашим обществом не тягощусь. Севастополь пал... Известие не совсем неожиданное, но тем не менее сильно поразило меня.

   — Слышал я, ваше высокопреосвященство, что в Москве некая провидица сие давно предсказывала.

   — Знаю, а что с того? Главнокомандующий князь Меншиков никак не хотел пустить в Севастополь херсонского владыку Иннокентия с чудотворною иконою, посчитав его «вольномыслящим». Не менее вероятно, что такое мнение имел преосвященный о князе... и с большим основанием. Князь умён, но равнодушен к вере и слишком любил шутить... Эх...

Митрополит позвонил в колокольчик и велел подать чаю.

   — Беда вдет на Россию, — тихо заговорил он. — Грядут перемены, и судьбы их сомнительны. Страшусь не новизны, в природе всё должно обновляться, пугает отвержение основ прежней жизни, пренебрежение верою и царскою властию. Люди настолько оторвались от жизни духовной, что уж и не почитают её существующей. Смелеют клеветники и насмешники. Открыто церковь не отвергают, а зовут к ея «улучшению»...

Новый молодой келейник внёс поднос с чашками, чайником и сухарницею. Поставил на столик, поклонился поясным поклоном и вышел.

   — Налейте мне, Андрей Николаевич, — попросил митрополит. — Можно покрепче. И себе наливайте... Донеслось до меня, что-де я пастырь одной аристократии московской, а невежественному мужику мои беседы дики и не нужны.

   — Да кто это говорит, владыко?! — вскинулся Муравьёв. — Это мнение людей нецерковных!

   — Пусть так. Но и во вздорном гласе услышь для себя поучение. Верно то, что не знающий Писания, не приученный к слушанию Божественного Слова может не всё понять в моих проповедях, но да пекусь не только об увеличении стада Христова, но и о сохранении его. Что же до трудности моих слов, то есть пастыри, растолковывающие всё по азам за отсутствием должных познаний у себя или у паствы, — годится ли мне уподобиться им? Кому же, как не архипастырю, печься об углублении богопознания?..

   — Стоит ли придавать этим мнениям большое значение? — искренне удивился Муравьёв. — Пусть их говорят.

   — А вы знаете, как разрушается земляная плотина? — Филарет поднял глаза на собеседника. — Вначале появляется маленькая щель, течёт себе крохотная струйка воды, и никто-то не обращает на сие внимания. А вода час за часом, день за днём размывает землю и расширяет отверстие. После гладь — откуда дыра? А вся вода уж ушла, осталась лужа с карасём... Так-то, мой милый. Вы извините, за дела приниматься пора. Покойный Святославский уж несколько раз бы сунулся в дверь, а эти молодые робеют.

Спустя неделю после губернаторского обеда владыка принимал в Троицкой лавре императорскую чету. Александр Николаевич отправлялся к войскам в Крым, повинуясь голосу сердца и предсмертному желанию отца. Мария Александровна решила немного проводить мужа и заодно посетить полюбившуюся ей лавру. Взяли сыновей Сашу, Володю, Алёшу. Старший Никса очень хотел поехать, но у него возникли какие-то боли в спине, и доктора посоветовали покой. Любимицу отца, маленькую Мари оставили дома из-за больного животика.

Стояли ласковые дни бабьего лета. В ярко-голубом небе висели прощальные летние тучки. Казалось, теплота и ясность воцарились в мире, однако смутное беспокойство не оставляло иных сердец. В воротах лавры августейших гостей встретили высокопреосвященный и отец наместник. Один — маленький, ссохшийся, — казалось, едва держался на ногах; другой — высокий, рослый, осанистый, — переполнен был энергией. Вместе же они олицетворяли величие и благолепие святой обители.

Дорожки были посыпаны жёлтым песком. Пышно цвели георгины, астры, золотые шары, ноготки, душистый табак. Императрица любила розы, и с удовольствием увидела их перед митрополичьим домом. После молебна владыка вручил государю в дорогу чудотворную икону Явления Божией Матери преподобному Сергию. Слово Филарета было кратко, но проникновенно. После обеда Мария Александровна устроила так, чтобы остаться с владыкой наедине.

Молодая императрица, одинокая, как обыкновенно бывают одиноки люди на вершине власти, почему-то особенно тянулась к московскому митрополиту, маленькому Филарету, как его называли её фрейлины. Её восхищали гениальные проповеди Филарета, в которых она часто находила ответы на свои вопросы и сомнения; её умиляла подвижническая жизнь владыки, о которой много рассказывала мать-настоятельница Мария Тучкова. Она почему-то доверяла ему безоглядно.

   — Святый отче, — перебарывая в себе волнение, воскликнула Мария Александровна, — помогите!.. Страхи и ужасные предчувствия мучают меня! Жизнь моя сложилась так сказочно счастливо, что надо бы лишь радоваться каждому дню... а я каждый день ожидаю беды.

Филарет с участием слушал царицу. Её немецкое происхождение сказывалось лишь в небольшом акценте. Слёзы на её глазах удивили его.

   — Я знаю, что отчаяние и уныние — большой грех, и отец Василий Бажанов так говорит, но что я могу с собой поделать? — Батистовым платком осушила слёзы и продолжила: — И этот ужасный случай: падение колокола в день присяги... Погибло шесть человек, среди них жена старосты Успенского собора!

   — Так и было, — кивнул Филарет.

   — Я люблю Россию. Я сразу полюбила её, хотя она так непохожа на Германию. Но... этот ледоход, эта оттепель, — с задержкой выговорила она трудные слова, — они пугают! Весной всё так вдруг меняется... Я во сне видела, как всё-всё рушится в крошки, как льдины на реке. Я верю, что умру весной, и потому боюсь русской весны и... ненавижу ледоход, оттепель... Вы понимаете?

   — Понимаю, государыня, — ответил митрополит.

По его серьёзному тону, по сосредоточенности в удивительно глубоких и живых глазах она поверила ему.

   — Не буду лукавить перед вами, — тихо заговорил Филарет. — Мы любим приятные слова, но жизнь дана нам не для приятностей и удовольствий. Я тоже размышлял над падением колокола. Полагаю, мог бы ещё висеть на той самой гнилой балке, однако же Реут, отлитый по приказу Иоанна Грозного, рухнул — и в том дан для нас знак. Разумею его таким образом: начало царствования будет хорошим, а конец скорбным... Вы, государыня, боитесь печали, и сие так понятно в ваши цветущие годы. Но придётся пострадать... Вы одиноки, но верю, у вас достанет силы перенести скорби, приносимые врагами и... близкими.

   — Что-то с детьми? — затаила дыхание императрица.

   — На всё воля Божия! — ответил Филарет. То, что он сказал государыне, не было плодом длительных размышлений, то было особое знание, присутствие коего с волнением ощущал он в себе с недавних пор. — Молитесь. Господь милостив...

Императрица вышла из покоев митрополита в задумчивости, однако при виде мужа и сыновей улыбнулась пленительной улыбкой. Она не хотела никого печалить.

 

Глава 8

ДЕРЗКИЕ МАЛЬЧИШКИ

Как-то вечером Дмитрий Писарев, новоиспечённый студент Петербургского университета, направился в гости. Выйдя из дома, где он снимал комнату, Дмитрий поколебался, не взять ли извозчика — путь от Васильевского острова до Лиговки предстоял неблизкий, но вечер выдался тихий, не дождливый, да и само тело просило движения.

Несколько его однокурсников два-три раза в месяц собирались у Николая Трескина на заседания Общества мыслящих людей.

Занавешивали окна шторами, пили чай с вкусными сдобными булочками — и говорили, говорили, говорили, жадно и без умолку обсуждая стремительный ход нового царствования. Не только молодые, вся Россия переживала возбуждённое состояние ледохода, когда пошатнулись все видимые устои. Аристократы, сидельцы в лавках, жандармские офицеры, извозчики, дамы высшего света, провинциальные купцы и дворяне, студенты и мещане метались будто в пьяном или любовном угаре, громко обсуждали всё, всё подвергали сомнению, и слова шли с языка самые либеральные. Дмитрий поначалу робел от небывалой прямоты и резкости разговоров, но потом привык.

Часто возникали споры по предметам самым разнообразным: можно ли говорить лакею «вы», как развиваются события несчастной крымской войны, доступно ли женщинам высшее образование... Впрочем, несмотря на ожесточённость споров, юноши никогда не выходили за рамки верности царю и отечеству, тем более что молодой государь в марте провозгласил в московском Кремле своё намерение освободить крестьян! Что же до известных тем, то в их обществе был принят тон самый целомудренный.

То-то и нравилось Дмитрию, что кружок сложился из людей не только мыслящих, но и чистых сердцем, всецело преданных не столько учёбе, сколько поиску ответа на главный вопрос: как жить свято? Трескин, Писарев, Скабичевский и другие рассуждали о долге истинного христианина, о нравственном самосовершенствовании. Писарева порицали за игру в карты и на бильярде. Здесь осуждалось курение табака, танцы, обыденные разговоры. Требовали от других и от себя, чтобы всякое произносимое слово имело бы высшую цель и значение. Юноши всем сердцем рвались к Истине, не сознавая, что на этом пути можно и надорваться.

Их алькораном стали «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. Их главной задачей стало всяческое угашение влечения к другому полу. Некоторые из вновь приходящих задавались вопросом: не переведутся ли тогда люди на земле? Но для них ответ был ясен: пусть лучше человечество вымрет, чем продолжать жизнь во грехе. Сомневающихся утешали быстрым развитием науки, которая додумается до иного способа производства людей, помимо плотского греха. Писарев каялся в грешной любви к своей кузине Кореневой, друзья убеждали его побороть страсть.

Особенно тешило самолюбие Дмитрия сознание того, насколько они, ещё молодые люди, продвинулись дальше в своём понимании истин жизни, чем признанные духовные пастыри в православных церквах, насколько их Бог был ближе к каждому из желающих утешения, жил в сердце каждого, а вовсе не в громадных и сумрачных Казанском или Исаакиевском соборах. Одной из тем их бесед служило намерение основать некую философскую систему, которая бы ясно показала божественность христианства и положила конец неверию. Именно благочестивые разговоры и взаимная нравственная поддержка сплачивали молодых людей, которым в восемнадцать — двадцать лет в одиночку трудненько было бороться с соблазнами мира и плоти.

Писарев был обыкновенным барчуком: добрым, эгоистичным, капризным, самоуверенным, не знавшим жизни, с чистой душой, не затронутой ни житейской грязью, ни положительным идеалом. Религиозности в нём, как и в его товарищах, было много — православия мало.

Как-то на одном из их собраний вёлся спор о бессмертии души, и Писарева поразила мимоходом брошенная мысль: насколько мужественнее признать конечность человеческого существования, не обольщаясь надеждами на мир иной и прилагая усилия для усовершенствования сего мира. И надобно бороться, непременно бороться против всех проявлений тирании и деспотизма!.. А тираны и деспоты потому-то и поддерживают всячески идею Бога, что она помогает им сохранить власть!..

Как это случается — полное внутреннее перерождение человека, полная смена ценностей и идеалов? Лень и гордыня помогают в этом.

Вера и церковь лежали в основе всей жизни Писарева. И вдруг открылось, что вера — всего-то сказка для простачков, Церковь — инструмент деспотии и тирании. Можно наконец не спешить по праздникам рано утром в храм, бросить глупые посты, вредные для здоровья, отказаться от говения и исповеди, ибо как может один человек отпускать грехи другого, во всём равного ему? Всё оказалось так просто: есть в жизни полезное для блага людей и бесполезное. Следует отказаться от бесполезного — всего, что не может согреть, накормить, напоить и одеть человека, вроде понятий родины, веры, семьи, искусства, литературы. Следует помогать формированию новых людей, обладающих свободной волею и на основе новейших научных открытий устраивающих жизнь человечества. Писарев вдруг открыл в себе и сильную волю, и готовность поработать на благо человечества.

Все мы появляемся на свет Божий вроде бы чистыми созданиями, однако первородный грех лишь таится до поры до времени в глубине человеческой натуры. И уж как поведёт себя человек при выходе греховного наружу, при столкновении со алом мира сего — зависит от него самого. Грех есть дело свободное: борись и не падёшь. Поддаётся греху только тот, кто не хочет бороться. А почему? Потому что не хочет.

Спустя всего месяц, переболев горячкою, Дмитрий Писарев стал иным человеком. Прежде всего, назло университетскому начальству он отпустил усы. Во-вторых, перестал ходить на лекции. В-третьих, окончательно убедился в несуществовании тех призраков, о которых нам повествуют якобы священные книги. Евангелие он отдал квартирной хозяйке, а себе купил все труды Фейербаха, какие только смог найти в книжных лавках.

Новых убеждений Писарев не скрывал и потому прежний кружок, конечно, оставил, посмеявшись над уговорами смириться и уповать на милосердие Божие. Он будто прозрел, увидел смешную ограниченность и умственную тупость Трескина и других, понял глупость людей, покоряющихся власти царя, полиции, университетского инспектора, священников, родителей, когда всё это ничтожно... Большинство людей — ничтожества, из страха принимающие навязанные другими правила... Стыд за бедность семьи, отчаяние в борьбе с желанием любви повели самолюбивого Дмитрия не к смирению, а к страху и отчаянию.

Один! Он остался один в этом страшном городе! Ни в чём опоры нет. Детские игры кончились, а ему не хотелось покидать милый детский мирок с уютными разговорами, ласковым вниманием родителей, ленивой уверенностью, что и дальше всё будет так же мирно... Судьба порывом холодного ветра развеяла теплоту его мирка, и слабовольный Дмитрий, подобно многим слабым людям, с ожесточённой жестокостью обвинял всех в своих бедах, но прежде других — Бога. Огонь веры пылал в нём так же ярко, как и ранее, но освещал совсем иные идеалы.

Писарев быстро нашёл новых друзей, вполне с ним согласных. Впрочем, может быть, как раз его нашли. Своё страстное безверие он утверждал на признании европейской цивилизацией человека как высшей ценности и на отрицании «восточного воображения», породившего устаревшую ныне Православную Церковь. Ему аплодировали, им восхищались. Новые друзья подсунули необходимые для его развития книги на русском и большей частью французском языке. Читая дни и ночи напролёт, Дмитрий с радостью обнаружил там свои догадки, развёрнутые в логическую цепочку. Оказалось, передовые люди давным-давно пришли ровно к таким же убеждениям. Писарев в новых компаниях стал говорить много и обо всём. Ему посоветовали писать, благо возникла масса журналов. Идея блестящая: можно открыто высказать свои взгляды, протащить передовые теории, а заодно и заработать. Первый свой гонорар он потратил на починку сапог и покупку провизии.

Дмитрий никому не говорил, что однажды не выдержал гнетущей тяжести на сердце, как-то вечером зашёл в храм и бросился в ноги священнику, умоляя выслушать его. А тот, давясь отрыжкой после сытного обеда, с заученной важностью утешал какой-то надеждою на будущее... Писареву захотелось плюнуть почтенному иерею в лицо, но сдержался, ушёл молча, без благословения.

В том же году двадцатилетний Николай Добролюбов получил немалую известность в петербургских студенческих кругах как смелый оратор и талантливый стихотворец. У себя в педагогическом институте он организовал подпольный кружок, в котором рассказывал о замечательном учении Роберта Оуэна. Большую часть студенчества составляли вчерашние семинаристы, ибо дворянство пренебрегало непрестижным институтом. Полузнайки в богословии и философии, они жаждали простой и выгодной им истины, в которую готовы были со всем пылом уверовать, ибо самые личности их складывались с потребностью веры. То, что они узнавали, вполне отвечало их чаяниям.

«Нынешнее устройство общества бессмысленно и несправедливо», — утверждал Оуэн. Тут и возражать никто не брался. Мальчики помнили убожество нищих крестьянских изб, от которых немногим отличались избы сельских священников; большинство знало по себе и близким жестокость сельских священников; большинство знало по себе и близким жестокость помещиков и корыстолюбие чиновников; всякий что-нибудь да слышал о роскошном образе жизни аристократии, всякий видел на улицах и проспектах Петербурга холёных франтов-бездельников и жеманных барышень, которым и в голову не приходит учиться или трудиться, которые унижают лакеев, платят по пять рублей за бутылку шампанского, а на эти деньги можно экономно прожить две недели!..

«Духовенство всего мира и его тёмное царство сделали невозможным создание хорошего общества, — объяснял благородный, мудрый старик с белыми бакенбардами и в колпаке (портреты Оуэна заменили у них иконы). — Духовенство насаждало таинственность, лживость и всякого рода нелепости, утверждая, что зло будет существовать вечно, ибо человек греховен по своей природе». Мальчики не чувствовали себя греховными, и их радовало утверждение Оуэна, что бояться смерти не надо, что после своего распада они переживут бесконечный ряд обновлений в виде «усовершенствованного существования». Их сердца были чисты, и потому так приятно было узнать, что главной задачей всякого передового человека является создание «хорошего общества» для приращения милосердия, доброты, любви, правдивости, но прежде всего и более всего — знания.

Правда, иные мнения Оуэна вызывали у мальчиков недоумение. Коли очевидно, что нынешнее запутанное, сложное и неразумное общество плохо, — надо его рушить, а старик почему-то уговаривает совершать переход к новому, простому и разумному состоянию постепенно, мирным путём. Спорили, спорили, наконец Добролюбов заявил, что плавное движение предлагается для развитой Англии, а к отсталой России не относится.

Не сразу принималась и суть оуэновского учения об отмене частной собственности и организации жизни общества вплоть до любого индивида на научных началах. Иные хихикали, слыша о детальном планировании в будущей коммуне кухни, столовой, спальни, прачечной, конюшни и пивоваренного завода, иные пугались разрешения родителям видеть детей лишь в определённые часы, иным жалко было отцовского дома, сада и огорода, лошадей и коров. Со временем мальчики пообвыкли к новым идеям, и большинство стало завзятыми оуэнистами. Подкупали простота учения и сознание своей избранности, ибо только они решились отказаться от ветхого уклада жизни и досконально постигли новое знание.

В институте ходила по рукам рукописная газета «Слухи» с дерзкими стишками. Высмеивались ректор, инспектор, преподаватели и даже покойный император. Начальство и хотело бы пресечь зло, но оказалось бессильным перед насмешками и полным нигилизмом дружно державшихся студентов. Попечителю учебного округа и министру просвещения доложили, что не стоит придавать большого внимания мальчишеским дерзостям, все мы были молоды и пылки, а со временем охладели и остепенились... Начальство было занято важными делами и потому удовольствовалось объяснениями. Между тем в том же году Добролюбов познакомился с одним из вождей прогрессистов Николаем Гавриловичем Чернышевским, открывшим ему двери в столичные журналы. Но занимали передовых людей не журнальные статьи — они всерьёз думали о коренном и насильственном перевороте в России.

 

Глава 9 КОРОНАЦИЯ

В мае 1856 года, после прекращения войны и заключения в Париже мирного договора, в Москве начались приготовления к коронации. Старая столица вновь должна была утвердить должным образом на престоле главу династии Романовых. Главой специальной комиссии был утверждён министр двора граф Владимир Фёдорович Адлерберг, а верховным маршалом — князь Сергей Михайлович Голицын. Граф оставался на берегах Невы, и потому князю пришлось принять на себя немалую часть забот.

По совету владыки Филарета Голицын сразу оставил за собою выработку церемониала, благо под рукой были книги о коронации Екатерины Алексеевны и Павла Петровича, Николая Павловича и Александра Павловича, все же вопросы практические князь переадресовывал генерал-губернатору. Впрочем, Закревский мало с этим считался и по нескольку раз за неделю навещал старого князя, прося советов и мнений относительно всевозможных деталей.

Всё лето съезжалось в Москву дворянство. Петербургские аристократы через комиссионеров нанимали квартиры в частных домах и этажи в гостиницах. Родовитое и мелкопоместное дворянство поселялось у родственников, снимало номера в трактирах. Съезд оказался небывалый, и цены подскочили. За наем кареты просили уже не четыре рубля, а двадцать, за месячный наем квартиры требовали плату, равную годовой. Однако дворянство ещё не обедняло. Ворча и негодуя, оно платило. В модных лавках на Кузнецком мосту провинциалы раскупили для жён и дочерей все старые запасы парижских шляпок, корсажей, лент, платьев, зонтиков, перчаток и башмаков.

В Москве на Ходынке разместилась гвардейская пехота, а кавалерию поставили на окраинах города. По распоряжению командующего гвардейским корпусом двадцатипятилетнего великого князя Николая Николаевича на Ходынском поле была построена огромная ротонда, в которой под музыку духовых, оркестров давались танцевальные вечера.

Ах, что это были за вечера!.. Блестящие гусары, рослые кавалергарды, высокомерные преображенцы, ироничные семёновцы — все они вдруг открыли для себя целый континент, населённый прелестными провинциальными барышнями (впрочем, кое-кого больше привлекали дамы). Завязывались романы, заключались скоропалительные помолвки, случались измены, словом, среди дворянской молодёжи страсти кипели нешуточные, и материнские сердца трепетали.

Сердца отцов бились ровнее. В гостиных и курительных комнатах дворянских особняков и Английского клуба шло нескончаемое обсуждение разнообразнейших вопросов, из которых наиважнейшим оставался крестьянский.

   — Уверяю вас, следует ожидать самого худшего. Пройдёт коронация, а там возьмут и объявят указ: идите, мужички, на все четыре стороны! Они уйдут, а мы останемся с носом.

   — Помилуйте, да как же так? Да может ли такое?.. А если я не хочу!

   — Вас никто и не спросит. Слышали небось, как при Павле Петровиче было...

   — Никто у нас ничего не отнимет! Дворянство есть первая сила и первая опора государя, а государь есть первый дворянин!.. Вот у меня полторы сотни мужиков, так они же меня любят. Я им отец родной! Балуют — накажу, нужду терпят — помогу. Они сами от меня никуда не уйдут.

   — Блажен, кто верует...

   — Помяните моё слово, мужиков у нас рано или поздно отнимут! Только бы землю сохранить!..

17 августа состоялся торжественный въезд в Москву государя Александра Николаевича. После сигнальных выстрелов из орудий, поставленных в Кремле, загудели-зазвонили колокола всех московских церквей. Шествие двинулось из Петровского дворца. Оно было чрезвычайно длинно, но собравшаяся публика не чувствовала утомления.

Члены дипломатического корпуса ожидали прохождения церемонии за завтраком в доме князя Белосельского-Белозерского на Тверской. Высшее общество Москвы толпилось на трибунах, устроенных по настоянию князя Голицына во дворе Английского клуба. У Триумфальных ворот на пересечении Садовой и Тверской, на Страстной площади, у Воскресенских и Спасских ворот были выстроены галереи в древнерусском стиле, и все они уже с полудня были переполнены взволнованной публикой.

Шествие открывали московский полицмейстер Николай Ильич Огарёв, привлекавший внимание огромностью корпуленции и большими вислыми усами, и двенадцать высоченных жандармов, за ними следовал конвой его величества, далее — к восторгу публики — кавалькада из представителей азиатских народов России: башкир, черкесов, абхазцев, калмыков, казанских и крымских татар, мегрелов, каракалпаков, дагестанцев, армян, гурийцев, грузин, курдов. Сверкали и блестели оружие, кольчуги и конская сбруя, украшенные золотом и драгоценными камнями. Бритые головы одних, волнистые кудри до плеч у других, высокие бараньи шапки и чалмы, яркие халаты и ослепительно белые черкески вызывали в памяти арабские сказки.

Далее на отборных белых скакунах следовал эскадрон кавалергардов, великанов в белых мундирах, закованных в блестящие позолотой кирасы, со сверкающими орлами на позолоченных шлемах; за ними — не менее великолепный эскадрон конной гвардии на гнедых, красновато-рыжих конях; в пешем строю шли ветераны гренадерской дворцовой роты.

В открытом фаэтоне в шесть лошадей ехали два церемониймейстера с жезлами, обер-церемониймейстер с жезлом, украшенным изумрудом, двадцать пять камер-юнкеров верхом и одиннадцать камергеров верхом. Таково было начало... Неделю шли в Москве высочайшие смотры и парады.

26 августа, в день святых мучеников Адриана и Наталии, в семь утра Кремль уже был полон народа. На помост, сооружённый на Соборной площади, публику пускали по выданным билетам, остальное пространство затопило море нарядно одетого простонародья. Все вздрогнули от залпа пушек, поставленных близ Спасских ворот. Ударил большой Успенский колокол, ему отозвались на звоннице колокола Реут и Медведь, дружным хором загудели колокола Ивана Великого, и пошёл радостный трезвон сорока сороков московских церквей.

Отворились двери Успенского собора. Публика внимательно следила, как застилали красным ковром соборное крыльцо, как тянули красную же ковровую дорожку от собора к Грановитой палате, как через западные двери входили в собор генералы и придворные чины в расшитых золотом мундирах, стройные дамы свиты в розовых и голубых кокошниках, унизанных жемчугом и осыпанных драгоценными камнями, иностранные гости и дипломаты в непривычных глазу мундирах, католическое духовенство в фиолетовых и малиновых сутанах.

Шёпот недоумения пробежал среди публики, когда по ступенькам стали медленно всходить два старика в чёрной монашеской одежде и чёрных клобуках, один маленький и стройный, другой высокий и тучный. Самые зоркие успели заметить на груди стариков драгоценные панагии, и стало ясно — то были митрополиты московский Филарет и санкт-петербургский Никанор, которым нынче предстояло совершить великое таинство.

Они привычно перекрестились и с облегчением вошли в прохладный сумрак собора. Иподиаконы подали белые клобуки, накинули на плечи мантии, передали посохи. И уже не просто монахи, а князья церкви пересекли по ковровой дорожке пространство собора и вошли через царские врата в алтарь. Их встретили члены Святейшего Синода во главе с митрополитами литовским Иосифом Семашко и казанским Григорием Постниковым, лишь недавно возведённым в сей сан.

Несмотря на необыкновенное волнение, владыка Григорий ощутил исходящую от Филарета некоторую подавленность и отнёс её на счёт понятной усталости. Однако дело было не только в телесной немощи владыки. По настоянию молодой императрицы ему было отдано первенство при короновании, что огорчило владыку Никанора и смутило покой Филарета. Он сознавал важность свершавшегося. Сей день означал видимый рубеж не просто двух царствований, но разных эпох в развитии России. Начиналось новое время, обещавшее коренные перемены, благие свершения и. успехи, а с ними вместе и новые опасности.

Тем временем по окончании чтения Часов на ступенях сооружённого трона встали четыре офицера-кавалергарда с обнажёнными палашами в правой руке и касками в левой. Из отворенных дверей собора послышался шум — то народ приветствовал вдовствующую императрицу. Когда Александра Фёдоровна заняла место на троне, духовенство двинулось к южным дверям для встречи августейших особ.

Александр Николаевич и Мария Александровна шли от Красного крыльца в окружении тридцати двух генерал-адъютантов, державших над головами императора и императрицы балдахин из золотой парчи, украшенный страусовыми перьями.

Государь был в генеральском мундире и имел на груди цепь ордена Святого Андрея Первозванного. В свой тридцать восемь лет оставался он высок, строен, величав видом, хотя, по мнению стариков, не хватало отцовской державной суровости. Тут были открытость, приветливость, доброта.

Государыня была одета в белое парчовое платье с горностаевой опушкой, всех без исключения умиляла удивительным сочетанием кротости и достоинства. Шлейф её платья несли шестеро пажей в зелёных кафтанах.

Приложившись к иконам, их величества заняли места на тронах. На поставленный рядом стол, крытый парчою, положены императорские регалии: Большая императорская корона, держава, скипетр, государственная печать и государственный меч. Затих колокольный звон. Тысячами свечей осветился огромный храм. Придворная капелла из ста человек запела псалом: «Милость и суд воспою Тебе, Господи!»

И настало главное мгновение. Александр Николаевич одновременно и потерял ощущение реальности, и твёрдо помнил, что долженствовало ему делать. Никогда в жизни он не переживал настолько очевидного чувства воскрыления духа, никогда ранее, даже со строгим покойным батюшкой, он не сознавал лично своей ответственности за страну и народ — перед Богом.

По ступеням трона поднялся митрополит Филарет. Строго и почтительно он пригласил государя прочитать Символ Православной Веры. Царь встал.

   — Верую во единого Бога Отца, Вседержителя... — разнёсся его твёрдый и громкий голос в оглушительной тишине, нарушаемой лишь потрескиванием горящих свечей.

После прочтения Евангелия московский и казанский митрополиты возложили на плечи императора порфиру. Он преклонил колена, и Филарет благословил его:

   — Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Князь Шаховской передал митрополиту Большую корону. «Не уронил бы!» — вдруг мелькнуло опасение у Александра Николаевича, но Филарет твёрдо принял корону и передал императору.

Александр возложил на себя корону. Взял в руки скипетр и державу. Не было и не будет в его жизни более величественного мгновения. Отныне он прочно встал в длинный ряд московских великих князей, царей и императоров, короновавшихся в этом же соборе. Ему предстоит великое царствование, и уж он не уронит корону!..

После Божественной литургии у царских врат состоялось миропомазание. Филарет не допускал мыслью отвлечься, но невольно вспомнилось, как полвека назад Дедушка Александр показывал ему яшмовый сосуд с финифтяной змейкой на крышке, символом вечности... Он ввёл государя в алтарь, где причастил по иерейскому чину.

И вновь хор запел:

   — Многая лета, многая лета...

 

Глава 10

МИТРОПОЛИТЫ И ОБЕР-ПРОКУРОР

По случаю коронации Москва дворянская веселилась на балах и приёмах, в театрах и семейном кругу; Москва купеческая устроила в Манеже богатый обед для севастопольских ветеранов и обсуждала приём купеческой депутации императором; Москва мещанская переживала волнение празднества на Ходынке, где устроено было богатое угощение, поили вином и пивом; Москва церковная следила за редким на её земле событием — работой Святейшего Синода.

Заседания проходили в Чудовом монастыре. Помимо постоянных членов Синода по предложению московского митрополита были приглашены многие архиереи, участвовавшие в коронации. Главным вопросом для обсуждения стала русская Библия.

И ленивые, и недалёкие, и ревностные формалисты, не говоря об архиереях думающих, должны были признать: пора. Мало того что жажда духовная очевидна, время изменилось. Всё больше образованных. Всё больше духовных соблазнов и прельщений. Как воин перед битвою готовит латы и меч, так и Церковь должна обрести своё мощное орудие.

Заручившись согласием большинства Синода, Филарет 10 сентября добился единогласного решения: переводить Священное Писание на русский язык, начав с Нового Завета. Естественно возникло и второе решение: поручить митрополиту московскому составить о сём проект синодского постановления для представления государю.

Приехавший в Москву отец Антоний торжествовал, филаретовский круг москвичей также радовался успеху, однако сам святитель был сдержан. Смущало его одно обстоятельство: митрополит Никанор по болезни не смог подписать составленный проект и 17 сентября скончался, едва вернувшись в Александро-Невскую лавру, а подпись первоприсутствующего в Синоде была важна. Правда, старый друг, владыка Евгений проект заслушал (ибо читал с большим трудом) и подписал как сходный с мнением Синода. Как-то отнесётся к этому новый обер-прокурор, которым (по словам императора) будет граф Александр Петрович Толстой.

14 сентября проект московского митрополита был отослан к невским берегам, но известный Филарету Карасевский вдруг 20 сентября был уволен по болезни. Исполнение обязанностей обер-прокурора перешло к тайному советнику Сербиновичу, который в ожидании нового начальства бумагу прочитал и задумался. Постаревший и порядком полысевший, похоронивший жену и выдавший замуж двух дочерей, Сербинович стал самым сведущим и опытным синодским чиновником, впрочем, ни на волос не изменившим своего отношения к православию.

Вечером того же дня в одной петербургской ресторации в отдельном кабинете он ужинал с добрым знакомым, бывшим, собственно, не столько приятелем, сколько его духовным наставником. Пересказав все новости по своему ведомству, Сербинович поведал и об очередной попытке московского Филарета перевести на русский Библию.

— И что же Синод? — спросил приятель.

Сербинович переждал, пока лакеи уберут тарелки (они говорили по-французски, но кто знает этих лакеев), и со вздохом сказал:

   — Поддержал полностью. В том-то и дело, что никто и слова не произнёс против. Трудно возражать старейшему архиерею, который только что короновал императора.

   — Понятно, — признал приятель, ибо был сметлив. — Вы говорили, что противником Филарета московского является Филарет киевский. Это так?

   — Не совсем, — замялся Сербинович. — Они давние друзья, киевский Филарет — ещё более рьяный схизматик, чем московский. Известны слова покойного императора Николая: «Пока живы Филарет мудрый и Филарет благочестивый, о церковном управлении много беспокоиться нечего». Разделяет их лишь отношение к переводу Писания на русский.

   — Вот-вот! — поднял палец приятель. — Это и следует использовать. Надо полностью донести все возражения из Киева до слуха императора. Используйте своё положение!

   — Увы, я халиф на час, — печально улыбнулся Сербинович. — Сегодня назначен новый обер-прокурор — граф Толстой.

   — Что за человек?

   — Знатной фамилии, богат, очень набожен. Он протеже императрицы.

   — Так-так... А какие у них отношения с московским Филаретом?

   — Кажется, никаких отношений нет вовсе. Они знакомы, и всё.

   — Выходит, я знаю больше вас. Граф Александр Толстой относится почтительно к московскому митрополиту, однако не во всём ему сочувствует. Граф крайне уважителен к монашествующим и полагает, что московский Филарет многое делает для показа. Вы подскажите ему, что киевский Филарет — истинный монах, всегда был далёк от высшей власти и истинный ревнитель православия... — Поднятый палец подчеркнул важность сказанного. — Постарайтесь хотя бы придержать положительное решение, а там оно само сойдёт на нет. Постепенно русским схизматикам надоест их непонятная Библия, и они неизбежно станут обращаться к нам, к твердыне римской церкви... Я навещу вас вскоре.

Он протянул Сербиновичу руку, которую тог почтительно поцеловал, чего между приятелями, конечно, быть не могло.

24 сентября в здание Синода вошёл граф Толстой. Он был встречен членами Синода во главе с новым первоприсутствующим митрополитом Григорием Постниковым. После молебна граф произнёс небольшое слово, в котором, к радости и удивлению архиереев, цитировал Писание и отцов церкви. Поблагодарив всех за поздравления, новый обер-прокурор перешёл в свой кабинет, куда позвал для передачи дел Сербиновича.

Не первым, но и не последним, между доносом о недостойном поведении одного провинциального архиерея и вопросами синодальной типографии, было сказано и о проекте Филарета.

   —  Погодите, погодите, — остановил граф старательного докладчика на перечислении сумм, уплаченных за бумагу для типографии. — Вы сказали о проекте Филарета. Какого Филарета и что за проект?

   — Московского высокопреосвященного митрополита Филарета проект о желательности перевода Библии на русское наречие. Осмелюсь заметить, проект не новый, отвергнут был в царствование покойного государя Александра Павловича при высокопреосвященнейшем Серафиме, в царствование покойного государя Николая Павловича при нём же. Отпечатанные русские переводы Нового Завета были изъяты в 1824 году по высочайшему повелению.

   — Об этом мне говорил сам владыка Филарет перед моим отъездом, — услышал испуганный Сербинович, — Поясните только, этот Проект высокопреосвященного или Синода?

   — Так что, ваше высокопревосходительство... Синод был в Москве в то время, когда проект составлялся, однако подписи стоят одного владыки Филарета и заштатного владыки Евгения Казанцева... Он почти слепой! — со значением добавил Сербинович.

   — Насколько я знаю, владыка Евгений не за штатом, а член Синода.

   — Виноват, оговорился.

   — Ну ладно. Как вы поступаете с бумагами, написанными от имени Синода на высочайшее имя? — спросил граф.

   — Тут, ваше высокопревосходительство, путь один: просить мнения старейшего и мудрейшего нашего архиерея, митрополита киевского.

   — Да, я о нём слышал только хорошее, — согласился граф. — Так вы отправьте проект Филарета в Киев, а я ещё от себя напишу.

Почти двадцать лет киевской митрополией управлял Филарет Амфитеатров. К старости он оставил богословские занятия, заботы епархиальные возложил на викариев, которым доверял полностью, делами лавры бессменно занимался его наместник Иоанн, хотя последнее слово во всех важных делах оставалось за митрополитом.

В епархии его любили, и трудно определённо сказать за что. По слабости здоровья служил он мало, редко появлялся на торжественных церемониях, но уж коли служил — вся церковь лила слёзы от умиления, уж коли где появлялся (в университете на экзамене, в иконописных мастерских, на Днепре в праздник Богоявления) — все радовались от одного лицезрения почтенного старца, с ангельскою кротостию и добротою раздававшего благословение уличным мальчишкам, чиновникам, духовенству, хмурым хохлам, приехавшим на базар, купцам и скромным мещанам, не пропуская никого. В Киеве его любовно называли «наш милый дидулю».

20 ноября владыке Филарету передали письмо от нового обер-прокурора и приложенный к нему пухлый пакет.

«...Первое депо, которое дошло до меня прежде вступления моего в должность и которое ваше высокопреосвященство изволите усмотреть из приложенной при сем Записки, есть возобновляемый ныне вопрос о переводе Св. Писания на русское наречие... Изъяснённое в Записке мнение было принято без возражения и другими членами Св. Синода во время пребывания их в Москве...»

Владыка неторопливо прочитал письмо графа, а Записку дал читать келейнику. Тому казалось, что митрополит слушает невнимательно, думает о своём, иногда шевелит тубами, не то с кем-то говоря, не то молясь, но владыка не впервые слушал мнение своего соименника и знал его достаточно.

Прочитав записку, келейник сложил её на конторку и вопросительно глянул на владыку.

   — Позови, милый, отца Антония.

Вошёл его племянник, архимандрит Антоний, высокоучёный монах, почитавший митрополита, как отца родного.

Прикрой-ка дверь плотнее... Садись, милый, возьми перо, и напишем с тобою бумагу... Надиктую тебе начерно, а после перебели сам старательнее, бумага в Синод!.. «Ваше сиятельство, во время давнего пребывания вашего в Киеве в беседе со мною угодно было вам предложить мне вопрос: нужно ли и полезно ли перевести Священное Писание на русское наречие. Я так тогда отвечал, так и теперь ответствую, что русское наречие не может передать Священного Писания со всею тою силою и верностию, какими отличается перевод славянский, в котором доступно понятию всё то, что только нужно для назидания верных к вечному их спасению; что русский перевод будет вытеснять славянский язык, и без того недовольно знакомый образованным из наших соотичей, для которых таким образом может сделаться наконец непонятным и самое богослужение церковнославянское, составляющее главное, вернейшее и надёжнейшее средство для всех сынов Российской Православной Церкви к назиданию их в вере и благочестии. По всему этому надобно настоять не в переводе Библии на русский язык, а в прилежном изучении славянского языка во всех наших духовных и светских училищах и в повседневном прилежном чтении на нём Священного Писания...»

21 декабря мнение киевского митрополита Филарета относительно «неполезности и вредности» перевода Библии на русский язык было получено в Петербурге. Несмотря на предрешенносгь вопроса, граф Александр Петрович всё же заколебался.

Киевский владыка предлагал в обход Синода представить своё собственное мнение прямо государю, дабы «державным словом» решительно пресечь замышляемое дело. В видах убеждения государя Филарет советовал затребовать из синодского архива дело о литографированных переводах Писания, производившееся в 1842—1844 годах.

Совет был верен, но щепетильно честную натуру графа коробил предлагавшийся способ действий, слишком смахивающий на интригу.

Граф распорядился отправить письмо к митрополиту Филарету Дроздову с изложением возражений киевского владыки. Однако почему-то письмо забыли подготовить (как не увидеть здесь руки Сербиновича). Толстой отвёз в Зимний дворец Записку о возражении митрополита Филарета Амфитеатрова, добавив от себя государю, что к важнейшему и серьёзнейшему делу перевода следует приступать лишь после предварительного обсуждения дела с церковью греческою.

Но Бог есть вершитель правды и порядка. Над делом перевода явственно простёрлась рука Божия, направив его в подобающее русло.

Александр Николаевич после коронации переживал поистине второе рождение. Будто заново он увидел людей и оценивал их иначе. Пропали леность и апатия, столь свойственные ему в положении наследника, он теперь был полон энергии и деловитости. Почитая незабвенного батюшку, государь постепенно открывал, насколько тот был не прав в отдельных вопросах. Конечно же Церковь — больше, чем просто элемент государственности, следует снять с неё жестокую узду... Вот и с делом перевода — неужто не прав гениальный маленький Филарет? Поставил в Синод графа Толстого с мыслью, что тот далёк от интриг, а похоже, что тёзку обошли синодские ловкачи... Киевский вроде бы и прав, но попробуй он учить своих мальчишек ещё и славянскому языку — зачем?.. Жена так просто влюбилась в московского Филарета, повторяет детям, что он первый молитвенник за них всех...

19 февраля 1857 года к графу Толстому в Синод пришло высочайшее повеление: внести мнение митрополита киевского Филарета на совокупное рассмотрение Святейшего Синода, но предварительно сообщить митрополиту московскому.

 

Глава 11

ОЧКИ

Зима долго собиралась в тот год. Дожди, холод и сырость измучили Филарета, отказавшегося от выездов в город и ходившего по дому в шубе и валенках. Наконец в середине декабря выпал снег, и после каждый день сыпал то реже, то гуще, навёрстывая упущенное. Ударили морозы. Небо прояснилось, и яркое, но холодное солнце частенько проглядывало сквозь бледную пелену облаков. Самочувствие владыки улучшилось, и он смог вернуться к обычному порядку своей жизни.

Слабый утренний свет едва показался в окнах домашней церкви на Троицком подворье, как литургия уж закончилась. Иерей и диакон вошли в кабинет владыки за благословением и откланялись. Эконом заглянул за дозволением купить к Рождеству побольше ёлочек и украсить ими двор перед храмом.

   — Для чего ж новая трата?

   — Для услаждения взоров, ваше высокопреосвященство, — с почтительною улыбкою ответил эконом. — Да и какая там трата!..

Эконом зашёл за явно пустяшным делом, чтобы самолично убедиться в добром здравии владыки, и Филарет понял это. Он знал, что строг, и старался быть строгим, потому с удивлением замечал проявления любви от близких, которым и доставалось от него более всех иных.

   — Дозволяю! И больше по пустякам не беспокой, — не удержался владыка от внушения. — Позови, кто там дежурит.

Вошёл молодой послушник Алексей, недавно присланный из лавры. Высокий худой парень с длинными русыми волосами, обрамлявшими по-мальчишески нежное лицо с едва пробивавшимися усами и бородкою, пал в ноги. Филарет лёгким движением перстов благословил.

   — Где Никодим?

   — Отпущен вами, владыка, — севшим от робости голосом ответил послушник.

   — А Парфений?

   — Тоже отпущен.

Верно, только вчера отпустил братьев к родичам в село Кунцево до рождественских праздников. И зачем обоих отпустил? Надо что спросить — и некого... Ко всему и секретарь слёг в горячке.

   — Вот что, сын мой, надобно: затерялись где-то очки мои. Сыщи их поскорее.

   — В серебряной оправе или в черепаховой? — деловито уточнил послушник.

   — В черепаховой! А насчёт серебряных — ты пошли, кого найдёшь, к отцу наместнику, я их у него оставил, пусть пришлёт поскорее. Заодно пусть вернут в лавру полотенце, которое я ошибкою с собой прихватил.

Едва позавтракали просфорою и тёплым липовым отваром, как с молитвою на устах Алексей сунулся в дверь столовой.

   — Нигде нет, владыка! — шумно переводя дыхание, отрапортовал он.

   — Где искал?

   — В спальне, в кабинете, в алтаре, в приёмной.

Филарет посмотрел в устремлённые на него с надеждой большие голубые глаза малого. Ждёт, видно, что назову место... Вот оказия! Старею!..

   — А хорошо смотрел?

   — Хорошо, — честно ответил малый. — Могу ещё раз посмотреть!

   — Погоди... Без очков мне как без рук!.. Где я был вчера?

   — У его сиятельства князя Сергея Михайловича Голицына...

   — Верно. Там мог оставить.

   — Оттуда заехали на торжественный акт в университет...

   — И там мог оставить. Экзамен долгий был... Пошли-ка в оба места кого-нибудь, пусть спросят.

   — Некого, владыка. Эконом с работниками на базар ушли, а дворника я в лавру отправил.

   — Тогда сам беги!

   — Как же я вас одного оставлю? — вырвалось у послушника. Стоял с заалевшими щеками в полной готовности выполнить любую волю. Мальчик мой милый...

   — Да разве я младенец немощный? — нарочито повысил голос митрополит. — Впрочем, погоди... Кучера-то никуда не отправил?

   — Нет.

   — И то ладно. Скажи ему, что часа через два поедем к князю на Волхонку. А сейчас давай, Алексей, просителей приёме. Есть там народ?

   — Немного есть.

   — Я иду в приёмную, а ты пускай по одному.

Уж сколько лет тянулся поток богомольцев на Троицкое подворье. Последнее время владыка служил реже, по слабости голоса и проповеди его стали редкими, из-за немощей частенько отменял приём, хотя особо нуждающимся посылал через келейника своё благословение с финифтяною иконкою.

В этот раз первым вошёл рослый, плечистый диакон с шапкою красивых каштановых кудрей. Пал в ноги, а получив благословение, бойко изложил дело: желает получить священническое место, для чего месяц назад представил составленную проповедь.

   — Помню! — живо сказал владыка и глянул в глаза преданно уставившегося диакона. — Слово твоё красочно и сильно, а вот дух неверный — чрезмерно обличительный. Пишешь, что вне храма люди почта всё время проводят в занятиях, ведомые развращённою своею волею. Ну что ты написал? Ты же всех обругал!.. Знаешь ли, что это значит. Это значит быть или пьяницей, или картёжником, или развратником. Сознаешь ли ты себя таким? Если сознаешь, то тебя надобно сана лишить... Уста иереев сохраняют разум, а твои уста разума не сохраняют. Ступай.

Оробевший диакон, мигом потерявший всю самоуверенность, вышел на цыпочках. Вошла баба с девицею. Тулупы, видно, оставили в прихожей, обе закутаны в платки, в руках узелки, из-под длинных юбок едва видны серые валенки. Пали в ноги и хотели было на коленях остаться, но владыка приказал сесть на лавку.

   — Говори, мать, говори. С дочкою пришла?

   — Дочка, святый отец! Единственная!.. Недужная она — немая! Семь годков ей случилось, когда волка увидела. Напужалась бедная и замолчала. С тех пор одними знаками и объясняемся. Уж сколько мы с мужиком слёз пролили... Тринадцатый год горюем. Надо бы замуж ей, а кто такую возьмёт... — Баба сглотнула рыдание. — Мы было по монастырям пошли...

   — Помолчи, — приказал Филарет и обратился к покорно сложившей на коленях руки девице с простеньким, милым личиком.

   — Как тебя зовут?

   — Марья! — с готовностью ответила мать.

   — Я не тебя спрашиваю, — строго сказал владыка и посмотрел в добрые глаза девушки, будто распахнутые ему навстречу. — Как тебя зовут?

   — М-ма-рь-я... — ответила немая.

Баба замерла с открытым ртом, вдруг закрыла глаза и стала быстро-быстро креститься.

   — Становись на колени и повторяй за мною молитву Господню, — так же строго сказал Филарет девице.

В первый раз она повторила туго, во второй — совсем легко.

Владыка протянул бабе финифтяную иконку с образом преподобного Сергия.

   — Ступайте. Молитесь преподобному, и всё у вас будет ладно.

Владыка не смог бы объяснить, почему действовал именно так, но он точно знал, как надлежит действовать. Чудо ли это? Бог ведает.

На пороге встала высокая фигура в священническом облачении. Вот негодный мальчишка, подумал Филарет о послушнике, заставил иерея ждать!

Застывший у порога отец Алексей Ключарёв, священник Казанской церкви, что у Калужских ворот, не понял, что высокопреосвященный не узнал его. Бедный иерей помнил выволочку, устроенную митрополитом при первом их свидании на написанную проповедь. Недавний выпускник академии полагал, что после диссертации обычное слово не составит для него труда, а владыка повышенным тоном обрушился на него: «И с таким творением хочешь вещать в Успенском соборе? У меня диаконы лучше пишут. Надо больше рассуждать». Новый вариант слова, которое московские иереи поочерёдно произносили в кафедральном соборе, был написан очень старательно, и всё же автор робел, потому долго не решался идти на глаза к владыке.

   — А, это ты, — дальнозорко всмотревшись, узнал Филарет. — Проповедь твою прочитал. Лучше прежнего, написана со старанием и тщанием, учение изложено правильно... но произносить не дозволяю. Длинно. Немецкая проповедь.

   — Да ведь я старался, владыко святый! Мне хотелось раскрыть предмет!

   — Ты пиши себе дома хоть целую книгу, а тут надо делать, что велят. Бери рукопись.

Огорчённый иерей принял толстый свиток, на который закапали невольные слёзы.

   — Ну ты успокойся... — другим тоном сказал митрополит.

Он преподал благословение и, глядя на понурую фигуру молодого священника, медленно идущего к выходу из длинной приёмной комнаты, не выдержал его горя.

   — Да ты успокойся!

Фигура замерла на пороге и исчезла за гардинами, закрывавшими дверной проем. В дверь вдруг постучали — видно, дворянин из числа далёких от церкви. Вчера в университете насмотрелся на таких, молчат, а в глазах насмешка, в лучшем случае равнодушие. Правда, видел он и иные глаза...

В распахнувшуюся дверь вошёл среднего роста белокурый молодой человек в потёртом, неказистом тулупчике. Края засаленных панталон далеко не доходили до грубых солдатских сапог. Между тем физиономия вошедшего была вполне дворянской. Он судорожно сжал на груди руки и вдруг упал на колени:

   — Помогите, владыко! Меня посетило несчастье: сгорело имение, и я нахожусь в крайней нужде. Как жить — не знаю...

И таких доводилось видеть, кто только не приходил на подворье... Но что-то смущало владыку в просителе. Он, однако, не дал себе рассуждать, а, покоряясь тому самому знанию, молча вышел в спальню, достал из шкатулки триста рублей и вручил их погорельцу.

   — Вот вам на восстановление имения. Скажите, чтобы следующий заходил...

Проситель зажал в кулаке ассигнации и выбежал.

В соседней зале он проскочил мимо тощего монашка с постной физиономией и выбежал на улицу. Мороз охладил его возбуждение. Он машинально достал из-за пазухи кучерский треух, посмотрел на него и вдруг громко расхохотался.

   — Поверил! — торжествующе крикнул он. На другом углу Самотёки его ждали сани. — Игнашка, домой! Живо!

Невер, посмеявшийся над московским святителем, был обыкновенным московским молодым барином, настроенным прогрессивно и либерально. Такого рода господа на всякий случай допускали существование некой высшей силы, но полагали, что верить в Бога позволительно тёмным мужикам. Мнимый погорелец жил на Малой Басманной с сестрою, которая давно раздражала его уговорами обратиться к церкви и слепым поклонением перед Филаретом. Он не раз с научной и материалистической точки зрения объяснял ей наивность такого рода слепой веры — она не возражала, молча слушала и только крестилась, что особенно раздражало его. Вчера сестра подарила ему специально купленное собрание сочинений московского митрополита. Он пролистал и должен был признать, что с точки зрения красноречия и литературного дара Филарет стоит на большой высоте, хотя стиль его слишком архаичен для современности. Сестра обрадовалась этой похвале и вновь начала петь хвалу мудрости и прозорливости московского святителя.

   — Так я тебя поймаю на слове! — засмеялся невер. — Доставлю тебе очевидный пример того, что твой почтенный митрополит не более как доверчивый старичок, которого любой прохвост проведёт за нос.

   — Ой, не надо! Что ты задумал? — со страхом спросила сестра.

Он смог смягчить её тревогу, но правды не сказал.

Утром этого дня взял у Игнашки одежду, в которой тот чистил лошадей, и провёл пробу. Прозорливец поверил! Ах, как наивны даже самые честные и умные служители церкви. Написать в какой-нибудь журнал, так вся Россия со смеху помрёт!.. Конечно, в журнал он писать не собирался, а решил на следующее утро уже в приличном виде посетить митрополита, благородно вернуть деньги и сказать старцу вразумительное слово от имени прогрессивно мыслящих молодых. Очень приглянулась ему эта идея — слово от имени нового поколения!

В тот день мысль о наивности митрополита Филарета витала и на берегах Невы. Шло последнее перед Рождеством заседание Святейшего Синода. К этому времени все члены Синода не только смогли ознакомиться с мнением московского митрополита, возражениями киевского, ответом на них московского, но и столковались между собою. Взгляды их со времени коронации не переменились, и поддаваться мягкому давлению обер-прокурора они не желали. Само по себе издание Библии на русском языке виделось безусловным благом для распространения и укрепления христианства. Другое основание дружной поддержки московского Филарета состояло в намерении укрепить самостоятельность Церкви и избавиться от унизительного положения казённого учреждения. Слух о явном благоволении императора к Дроздову укреплял на этом пути даже нерешительных архиереев.

«Почему он не обратился напрямую к государю? — размышлял митрополит Григорий. — Как мог он, прекрасно знающий бюрократические лабиринты, двинуть дело всей жизни таким прямолинейным путём?.. Попроси он государя в Успенском соборе после коронации о чём угодно — и всё было бы решено в минуту! Потом бы прославляли Филарета. Так... но ведь и он это сознавал. Стало быть, не наивность диктовала ему способ действий. Такое великое дело возможно было совершить не путём интриги, но путём общего, всецерковного движения. Слава не нужна Филарету мудрому, ему нужна сильная Церковь».

Однако новый первоприсутствующий никак не мог склонить членов Синода к окончательному одобрению написанного им решения. За три месяца многажды собирались за длинным столом в зале присутствия почтенные архиереи в фиолетовых, коричневых и чёрных рясах, снимали чёрные и белые высокие клобуки, слушали мнения и роняли обдуманные слова. Возражений не было. Сообразив мнения митрополитов московского и киевского с церковными правилами и изданными в разное время постановлениями, церковные иерархи согласились с заключением о важности перевода на русский язык Библии, начиная с книг Нового Завета, но с осторожностию и безо всякой поспешности, а также с мнением о всяческой поддержке церковно-славянского языка как богослужебного. Тем не менее от окончательного решения они уклонялись. Чего опасались архиереи? Помнили, что ветры в Петербурге переменчивы... Сегодня император слушает одного, завтра вдруг да повернётся к другому — а тебе потом отвечать за подпись. Члены Синода откровенно тянули время, не подозревая, что действуют по плану неизвестного им приятеля Сербиновича.

Филарет и не думал, что такой мороз на улице. Настроение после приёма просителей было бодрым, снег за окнами весело искрился, захотелось прокатиться по Москве. Он приказал кучеру отправиться к князю Голицыну дальней дорогой, по набережной, через Варварку, рассчитывая посмотреть, как идёт восстановление палат Романовых, о которых в письме спрашивал государь. Но едва проехали Неглинку, как мороз прохватил крепенько. Ноги онемели. Никодим, тот всегда клал в ноги вторую шубу... Сквозь заиндевевшее стекло показалась Лубянская площадь. Филарет стукнул тростью в оконце.

Кучер остановил лошадей и наклонился. Чуть приоткрыв оконце и сторонясь струи морозного воздуха, владыка приказал шёпотом:

   — К Тимофеевой!

   — Чиво? — не понял кучер.

   — К Клавдии Дмитриевне! — раздражённо крикнул Филарет и захлопнул оконце. Не в гуринский же трактир ехать греться. Опять голос сядет...

Когда шестёрка известных всей Москве лошадей остановилась перед воротами купеческой вдовы Тимофеевой, в доме поднялась радостная суматоха. На стол в столовой стелили нарядную пасхальную скатерть, спешно ставили парадный серебряный самовар, а хозяйка достала из буфета футляр с особенной чашкой, из которой всегда поила высокопреосвященного. Собственно, воспоминание об этой чашке — и горячем чае! — и привело митрополита к Тимофеевой.

Хозяйка встретила почтеннейшего гостя на дворе поясным поклоном и поскорее повела в дом. Топили у вдовы жарко, и Филарет с удовольствием вздохнул полной грудью. В зале выстроились четверо сыновей вдовы, облачённые в тёмно-синие поддёвки, из-под которых виднелись розовые и голубые косоворотки, их жёны, с радостью сменившие кацавейки на нарядные душегреи, отделанные стеклярусом и вышивкой, вальяжные дочери, теребившие бахрому тёмных платков, расписанных цветами, тут же склонили головы тихие племянники и племянницы, в коридорах низко кланялись приказчики, приживалки и ещё какой-то народ.

   — Святый отче, какую вы радость мне доставили! — расплылась в улыбке Клавдия Дмитриевна. — Чайку не изволите ли?

   — С удовольствием, матушка! Ехал в одно место, да замёрз, — признался митрополит.

В столовой перед иконами в старом резном киоте Филарет прочитал молитвы, и сели за стол. Владыка любил эту семью, где жили просто, трудились честно и верили бесхитростно. Верховодили в купеческой Москве старообрядческие семьи, и тем более он был внимателен к таким купеческим династиям, как Тимофеевы, Бахрушины, Королевы, Носовы.

На стол водрузили парадный самовар, и хозяйка, не снимавшая после смерти мужа чёрного муарового чепца, сама налила митрополиту первую чашку.

   — Прошу вас, владыка!.. Варенья или пастилы не угодно ли?.. Сухарики ваши любимые!

   — Благодарствую, — Филарет мелко перекрестил чашку и с удовольствием отхлебнул глоток, — Всякий раз, Клавдия Дмитриевна, не могу налюбоваться на эту чашку! Хороша!

Чашка точно была хороша: высокая, изящной формы, с удобной ручкой, тонкого белого фарфора, вызолоченная внутри, а снаружи по снежно-белому фону расписанная яркими цветочными букетами. Чашку Клавдия Дмитриевна давно уж пыталась подарить митрополиту, но он не взял, сказав, что будет приезжать в гости и из неё чай пить. Хозяйка распорядилась на всякий случай выставить на стол обычное в дни поста угощение: красную и чёрную икру, осетрину, сёмгу, поспешно разогретые грибы, но владыка взял лишь сухарик, окунул его в чашку да прихлёбывал крепкий и душистый чаек.

   — Что невестка ваша — разродилась?

   — Мальчик, мальчик у неё! Как вы иконочку прислали, так оно и совершилось! Уж такой красивый, — не удержалась восторженная бабушка. — Глазки смышлёные, умненькие!

   — Чаю, учёным будет, — пошутил митрополит.

   — Избави Бог, — всерьёз ответила хозяйка. — У меня племянник учится в пансионе университетском, такие страсти рассказывает. Митя, расскажи владыке!

С дальнего конца стола послышался звонкий мальчишеский голос:

   — И ничего страшного, тётушка! Просто один со старшего курса решил насолить инспектору. Купил широкие штаны из красного сатина и надел поверх панталон. Инспектор как увидел — это же нарушение формы! — и побежал за ним. А тот по лестнице вверх, стянул штаны и спускается в форменном платье. Потом ещё несколько раз посветился красными штанами, пока инспектор совсем не запыхался. Инспектор очень вредный, его не любят...

Рассказчик, бывший любимцем хозяйки, вдруг осёкся. Чинное молчание за столом сгустилось. Молодёжь оставила в покое изюм, чернослив и миндаль. Смотрели на гостя. Филарет покрутил головой и сдержанно сказал:

   — Шутники... Да ведь начальство следует почитать, как родителей своих, ибо оно о благе нашем печётся. А всё же, Клавдия Дмитриевна, и студенты разные. Вчера вот был в университете на экзамене, так один студент — Чичерин — прекрасно отвечал из богословия. Впору семинаристу из лучших...

С дальнего края стола раздался звонкий голос:

   — А этот самый Чичерин после говорил, что у него на каждый догмат по десять критических замечаний и он не младенец, чтобы слепо веровать!

   — Ах ты... — вскинулась побуревшая лицом хозяйка на нарушителя благопристойности, но осеклась. — Простите его, ваше высокопреосвященство! Глуп ещё, сам не понимает, что болтает! Я его накажу!

   — Подойди ко мне, отрок, — позвал посерьезневший Филарет.

Коренастый краснощёкий увалень, стриженный в скобу, но одетый в тёмно-коричневый сюртучок и светлые в клетку брюки навыпуск, потупясь, предстал перед митрополитом.

   — Запомни, Димитрий, что от веры отвращает незнание или неполнота знания, а подлинно глубокое знание неизбежно приводит к вере... Спаси тебя Господь... За чай благодарствую, Клавдия Дмитриевна, поеду. А племянника не наказывайте!..

Едва митрополичья карета тронулась от ворот, купеческая вдова вернулась в столовую и стала вершить суд.

   — Ах ты, негодяй! Висельник! Расстроил святого отца своими дерзостями!.. Прошка, Васька — долой с него сюртук! Пороть его!

   — А владыка запретил! — тоненько пискнул преступник.

   — Ты мне ещё указывать?! — взъярилась Клавдия Дмитриевна, схватила что попало под руку и швырнула в наглеца. От звона стекла и брызг белых осколков она очнулась.

   — Маменька! — укоризненно пробасил старший сын Прохор. — Вы ж филаретовскую чашку разбили!

   — Господи! — всплеснула руками вдова. — Прости меня, святый отче, что ослушалась!

Князь Сергей Михайлович только собирался сесть за чай, накрытый в маленькой гостиной, как доложили о приезде высокопреосвященного. Лакей по одному взгляду понял приказание князя и помог ему переоблачиться из уютного халата, отороченного белкою, в синий домашний сюртук. Князь одёрнул белоснежный пикейный жилет и шаркающей походкой двинулся навстречу гостю.

   — Владыко! Вот уж не ожидал!.. Как вы решились в такой мороз выехать?

   — Дело одно. — Филарет неожиданно весело улыбнулся. — Очки я потерял, ваше сиятельство. Вот езжу по Москве, ищу.

Князь понял шутку и ответно улыбнулся.

   — Рад вашей бодрости, владыко. Сам я от тяжести моих годов сник. Не окажете ли мне чести разделить трапезу?

   — Не откажусь, князь, хоть и потчевали недавно меня в одном доме... но очков моих у вас в самом деле нет?

   — Очков? — Князь позвонил в колокольчик.

Призванный камердинер князя почтительно доложил, что одну бумагу его высокопреосвященство действительно вчера прочитал в очках, но взял их с собою.

   — Могу свои отдать, — предложил Голицын.

   — Премного благодарен, ваше сиятельство, но у вас стекла слабые для меня. Видно, в университете оставил.

   — Сейчас я пошлю... — Князь отдал приказание, а после обратился к митрополиту: — Послушайте новость, кою вчера сказать не решился при всех: отставка Закревского решена! Ваше ли письмо сыграло свою роль, а вернее — известное недовольство государя.

Филарет с месяц назад отправил в Синод требование о расторжении брака Лидии Клеймихель с князем Друцким-Соколинским, заключённого при живом муже графини, и о наказании священника, коего, правда, принудил к тому генерал-губернатор, пожелавший помочь дочке. Никому не жаловался владыка на другой случай самоуправства Закревского, который в мае заставил его в самом болезненном состоянии отправиться к Троице для совершения молебна в честь рождения у царя сына Сергея. О переносе на два дня генерал-губернатор не желал и слышать. Пересилив себя, святитель поехал, отслужил, а после две недели лежал пластом в постели... И всё же новость не доставила радости — жаль графа...

   — Кого ж поставят взамен?

   — Генерал-адъютанта Петра Тучкова, из молодых (Тучкову было за пятьдесят)... О крестьянском деле много разговоров...

   — А что, из Синода нет новостей?

   — Нет. Вы напрасно надеетесь, владыка. Нынешнее поколение государственных людей слишком нерешительно. Государь мне жаловался после коронации... Ну что там?

Выросший на пороге лакей доложил, что очков его высокопреосвященства в университете не нашли.

   — Придётся, владыка, заказывать вам новые.

   — А до тех пор? Что ж мне делать — ни читать, ни писать!

   — Отдохните, — благодушно сказал князь. — Нужен же и вам покой.

   — Тогда нам будет покой, когда над нами пропоют «Со святыми упокой»... Простите ворчание моё, поеду.

На Троицком подворье, едва подскочивший Алексей отворил дверцу кареты, владыка спросил:

   — Нашёл?

   — Нет, владыко, — с отчаянием ответил малый.

   — Кто это приехал? — спросил митрополит про чужую тройку, стоявшую возле конюшни.

   — Это курьер какой-то из Синода, — небрежно ответил Алексей.

   — Зови! Зови его в кабинет!.. Да, чтоб не забыть, отправь князю полость медвежью, которую в дорогу мне дал.

Через минуту вихрастый послушник возник на пороге с сияющим видом.

   — Нашёл! Нашёл, ваше высокопреосвященство!

   — Где ж были?

   — Да в карете! На сиденье сбоку лежали!

Филарет глянул в ясные, широко распахнутые глаза, взял чехол, достал очки в тёмной черепаховой оправе, неспешно надел и сказал:

   — Спасибо, милый.

Вошедший курьер протянул один маленький конверт.

   — Это всё?

   — Так точно-с, ваше высокопреосвященство.

   — Ступай.

Перекрестившись, вскрыл и увидел почерк владыки Григория. Бросилась в глаза последняя строчка: «...Упокой, Господи, душу раба Твоего, митрополита киевского Филарета...»

Ах, не того он ожидал! Не того!

Вечером в домашней церкви отслужили панихиду, и владыка сам начал чтение Евангелия по усопшему своему собрату и соимённику. День выдался трудный, но всё отступило назад рядом с великой тайной отшествия к жизни вечной...

Он так любил жизнь, всю жизнь в её божественной высоте и премудрости, в будничном невзрачном облике и в ярких проявлениях гения. Любил людей, этот суматошный и дорогой сердцу город, любил деревья, цветы, запахи — особенно липового цвета и свежевыпеченного хлеба, это с детства осталось... Любил русские дороги, которым нет конца, любил книги, в которых чего только нет, и так интересно разбираться в этой мешанине, выбирая драгоценные крупицы истинного знания... Любил красоту храмов Божиих, древний лад богослужения, пение хора, огоньки лампад и свечей, запах ладана... Как много он любил в этой жизни... Но и как же спокойно знал, что эта дорогая и столь милая жизнь — ничто в сравнении с жизнью бесконечной...

В кабинете Филарет прилёг было на диван, но, почувствовав, что впадает в дрёму, встал. Зажёг на письменном столе две свечи под зелёным козырьком и придвинул лист бумаги.

Теперь стало ясно, что русская Библия будет. Надо Горского вызвать посоветоваться, какие книги для перевода взять московской академии... Скоро, а может и не скоро, но непременно получат все православные понятный текст Священного Писания. Прочитают — и умягчатся сердца помещиков, утихнут страсти мужицкие, благонравие укоренится в молодых сердцах... и нищие, полуграмотные сельские попики, презираемые дворянами и чиновниками, смогут обрести верную опору. Помоги, Господи!

Редеют ряды иерархов. Владыку Евгения уж под руки водят. Архиепископ Иннокентий Борисов, учёный богослов и пламенный проповедник, преставился, не дожив до шестидесяти. Хорошо, что Брянчанинова сделали архиереем, его слово нужно... А новоиспечённый владыка всего-то на три года старше его... Пора и самому готовиться...

В тот день вечернее правило митрополита длилось дольше обыкновенного. Но не успел он подняться с колен, как услышал за дверью голос Алексея.

   — Что там? — спросил Филарет.

   — Один человек просит пустить к вам, — не входя в спальню, ответил послушник. — Со слезами умоляет, я бы не осмелился иначе...

   — Пусти в кабинет.

Филарет набросил халат, надел скуфейку и перешёл в соседнюю комнату. Слабый свет от неугасимых лампад перед иконами померк, когда Алексей зажёг свечи в канделябре. Послушник вопросительно глянул на митрополита.

   — Выйди... но будь рядом.

Торопливый стук сапог раздался за дверью, и в комнату вошёл высокий господин в распахнутой шубе, из-под которой виднелся модного покроя фрак, золотистый жилет с перламутровыми пуговицами, к одной из которых был привешен лорнет. Благополучнейшему виду господина противоречило искажённое испугом лицо. В руке он сжимал пачку ассигнаций.

   — Чем обязан, сударь? Час поздний, — строго сказал Филарет.

   — Ваше святейшество! Святой отец! — с отчаянием выкрикнул незнакомец так громко, что Алексей на всякий случай сунул нос в комнату. Его успокоило то, что вслед за криком гость рухнул на колени, — Сгорело! Сгорело моё можайское имение!

Тут Филарет вспомнил его.

   — Прискакал кучер! В тот самый час, как я у вас кощунствовал, и загорелось!.. Дом сгорел, один флигель, конюшни, амбары, сараи... Простите! Простите меня, Христа ради!.. Возвращаю вам...

   — Всемилостивый Господь наш Иисус Христос да простит вас!.. — Филарет осенил склонённую белокурую голову крестным знамением. — А деньги примите, пригодятся... Алексей, проводи господина!

 

Часть седьмая

ГЕФСИМАНИЯ

 

Глава 1

НАДЕЖДА И ОПОРА

Новое время надвигалось на Россию. Всё так же весеннее солнце светило с голубого неба, растапливая сугробы и порождая ручьи и ручейки, всё так же полнились водою реки и ломали сковывающий ледяной панцирь, земля освобождалась для продолжения жизни, но более обыкновенного взволнованы были все шестьдесят миллионов российских подданных и их государь.

Шаг за шагом близилось уничтожение крепостной зависимости помещичьих крестьян. Ожидание великого преобразования, менявшего вековые устои, вольно и невольно отзывалось на общем укладе жизни. Всё пошатнулось.

Иным мечтателям-либералам казалось, что пришёл век свободы, отныне нет невозможного, говори что вздумается, обличай, ниспровергай, утверждай. Другим, людям практическим, думалось, что век-то пришёл железный и грех упускать свою выгоду от железных дорог и фабрик, благоразумные англичане и немцы изобрели прокатные станы, паровой трамвай, фотографирование, магнитно-игольный телеграф, электромотор, телефон, банки и кредит, револьвер Кольта и капсюльное ружье с затвором. «Оставьте нас в покое!» — молили третьи, желавшие жить попросту, как деды и прадеды, в мужицких избах или княжеских дворцах, служить в купеческих конторах или златоглавых церквах. Но нельзя жить в мире и быть свободным от него.

И до стен Троице-Сергиевой лавры долетали ветры перемен, перемахивали стены, и вот уже семинаристы и студенты духовной академии обсуждали не только библейские комментарии Шольца. И Дерезера или недавно вышедшие церковные истории Макария Булгакова и Филарета Гумилёвского, но и теорию разумного эгоизма, учение позитивистов о неизменности устройства любого общества, учение Дарвина о естественном отборе, идеи о «врождённом неравенстве людей» и «вредности милосердия». Знал об этом московский митрополит.

Почти полвека назад Филарет начал свои богословские изыскания толкованием на Книгу Бытия, первую книгу Писания. Теперь же всё чаще он задумывался над смыслом последней книги — Откровения Апостола Иоанна Богослова.

...И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырёх животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри.

Я взглянул, и вот, конь белый и на нём всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он победоносный, и чтобы победить...

Умудрённому годами старцу было открыто, что с книги судеб человеческих, лежащей на престоле Господнем, снята первая печать. И первый всадник вошёл в мир.

Филарет страшился за судьбу Церкви, надежду и опору которой он видел в семинариях и академиях. Сознавал, что невозможно оградить будущих пастырей от всех опасных искушений, а всё же из осторожности подчас бывал излишне строг и подозрителен.

Ему по сердцу была осмотрительность протоиерея Петра Делицына, публиковавшего в академическом издании труды отцов церкви в максимально приближенном к первоисточнику виде. Жертвуя чистотою языка и плавностью речи, переводчик не посягал на смысл дорогого православного наследия. Вот, кстати, почему профессор Никита Гиляров-Платонов до своего ухода из академии не показывал подлинного текста своих лекций по патрологии митрополиту (он там не только излагал жития отцов церкви, но и критически рассматривал их писания).

Нельзя покушаться на цельность православного богословия, хотя бы и называли его иные «казённым» или «школярским», был убеждён святитель. Сие не мёртвая буква предания, но постоянный живой опыт Церкви, в одном литургическом служении сохраняющей всё богатство и глубину веры и знания.

В то же время Филарет не был рабом буквы. Ещё мудрый митрополит Платон призывал его с Андреем Казанцевым остерегаться впадения в пустую схоластику, когда боговдохновенное учение превращается в учёный комментарий к текстам. При всех ошибках двух врагов — князя Александра Николаевича и отца Фотия — одно их объединяло: стремление лично стяжать благодать Святого Духа. Сие, в свою очередь, есть другая линия богословского умозрения, когда содержание веры раскрывается в самом опыте жизни, когда человек в одиночку восходит к Богу.

А между тем начатая четверть века назад отцом Фотием борьба против мистицизма обернулась (при явной поддержке протасовского Синода) обмелением духовного направления в церковной жизни. Допускалось, а равно и одобрялось аккуратное исполнение обрядов, и лишь сердце и духовный разум побуждали священников выходить за узкие рамки выполнения треб.

Продолжая начатое митрополитом Платоном и митрополитом Феофилактом повышение образовательного уровня и улучшение быта священства, Филарет растил уже второе поколение новых иереев — образованных богословски и светски, красноречивых проповедников и вдумчивых пастырей. Маловато таких было, но всё же с каждым годом число их возрастало. Вот почему семинарии и Московская духовная академия постоянно озабочивали владыку.

Филарет посещал их круглый год, а публичные экзамены без него не проводились. Приезжал владыка запросто. Раз как-то застал студентов в учебное время в кельях. Растерявшиея академисты повскакали с коек, приглаживая шевелюры и одёргивая сюртуки.

Хорошо хоть запаху табаку не было, знал, что многие покуривали. Некоторые усердно изучали бостон и вист, засиживались с картами за полночь (хотя игра шла не на деньги, а «на мелок»). Иным из посада даже в пост молоко носили, к смущению богомольцев, но инспектор никак не мог дознаться, кому именно. Многих стесняла жизнь по звонку, в условиях монастырского затворничества, ведь ворота лавры закрывались в десять вечера и ключи относились наместнику; надоедала теснота келий, где подчас спали по двое на одной постели, опостылела пресная еда, картофельные котлеты и кисели; утомлялись от напряжённого учения, в котором душа постоянно держалась «в горних и духовных» сферах, а низшая природа влекла молодую душу долу.

Всё меньше находилось желающих избрать монашество. Пример Александра Бухарева, постригшегося в двадцать один год, оставался единственным.

Случалось, что студент, за годы обучения не пивший горячительных напитков, не знавший табаку, неопустительно посещавший все классы, вдруг к концу курса преображался к худшему. Все знали историю Даниила Зверева, которого по окончании курса постригли в иеромонаха, а он тут же вечером напилен до безобразия. «Да ты не Даниил, а Сатанаил!» — в сердцах ему сказал игумен Евлампий. А то профессор Михаил Сергеевич Холмогоров, закончив многолетний перевод трудов святого Иоанна Лествичника, ударился в поклонение Бахусу. Верно говаривал киево-печерский иеромонах Парфений: «Чем ближе приближаешься ты к Богу, тем сильнее враг ухватится за тебя». Непросто, ой как непросто было учение и служение за высокими стенами лавры.

А всё же, в отличие от петербургской академии, также дорогой сердцу Филарета, от Троицы выходили не чиновники синодального ведомства, а пастыри духовные. Пусть были они простоваты и грубоваты, лишены столичного лоска, зато уединённость и отсутствие городской суеты помогали им постигать богословие не как отвлечённое знание, но как дело жизни и творческое разрешение жизненных вопросов.

Этой весной в академии завершали работу над переводом Евангелия от Иоанна. За основу был принят давний перевод самого владыки, но Филарет поощрял собратий к его улучшению. Впрочем, открыто ему возражал лишь протоиерей Пётр Делицын, по должности цензора правивший, как шутили в академии, «не только творения святых отцов, но и самого митрополита». Это Делицын предложил исключить одну проповедь из нового собрания творений высокопреосвященного, и Филарет согласился.

Рассуждая сам с собою, Филарет признавался, что из троицких обитателей милее всех сердцу был Александр Горский, однако возникавшие затруднения владыка обсуждал с деловым отцом Антонием.

   — Написал мне письмо Андрей Николаевич, в коем чуть не приказывает, что надобно выпустить ответ на книгу о сельском духовенстве. Прикажите, дескать, непременно, а то вы медлите, и книга сия действует, будто яд, в высшем кругу. А я всё ж таки медлю... хотя и не по душе мне выставление на позор бед наших.

   — Выяснилось, кто автор?

   — Большой тайны тут нет, иерей Иоанн Белюстин... Граф Александр Петрович мне рассказал, что получил книгу ещё в виде записки от нашего неугомонного Погодина. Мало ему письмами своими всю Россию будоражить, подбил бедного иерея, напиши, дескать, всю правду о положении сельского духовенства. Тот и написал о взятках при приёме в семинарии, о грубости, нищете, пьянстве, разврате... Да вы ж читали! Погодин ещё спрашивает графа, какую награду он даст автору, а граф ему — вы мне только имя не называйте... Тогда наш либерал даёт записку другому либералу, помоложе, князю Николаю Трубецкому, а тот её в Париже и распечатал, к стыду нашему.

   — Поступок сей сравнить можно лишь с усмешкой Хамовой над наготою отца своего, — строго сказал отец наместник. — С Андреем Николаевичем мы часто не сходимся во мнениях, но тут он прав — нужен ответ. А автор заслуживает низложения из сана.

Сидели в митрополичьих покоях в лавре, оба порядком подуставшие после литургии и молебна, посещения занятий в академии и обхода обветшавших царских покоев, требовавших ремонта. У отца Антония гудели ноги, и больше всего хотелось прилечь, но он не мог не выслушать сомнений старца-митрополита.

   — Что ж, ответить можно. Обругать автора или указать на силу православия, и то будет правдою, но не всей правдою!.. К числу учеников, у коих в прошлом веке чернильницы замерзали в руках, принадлежал и я в Коломне. В лавре владыка Платон пришёл как-то к нам на богословскую лекцию в шубе и в шапке крымской овчины и, посидев немного, натопил нам залу... — Филарет печально улыбнулся. — Помню, в год кончины государя Александра Павловича, осмотрев владимирскую семинарию, доносил я о недостатке зданий и для классов и для общежития. И до сих пор ничего-то не переменилось. Один благочинный мне рассказывал, как приехал ревизовать родную семинарию и увидел на стене трещину, которую с юных лет помнил...

Силы убывали, глаза слабели, но по-прежнему Филарет читал массу деловых бумаг из Синода, консистории, от обер-прокурора, духовной цензуры и московского генерал-губернатора, письма, богословские труды, газеты и церковные журналы. По неугомонному своему характеру и отвечал на многое.

Был давний случай. Готовилась ревизия вифанской семинарии, но к назначенному дню семинарское начальство не успело подготовиться. К тогдашнему викарию, владыке Алексию Ржаницыну, примчался гонец с мольбою ректора (однокашника епископа по семинарии) отсрочить на день приезд митрополита. Сделать сие оказалось просто. Едва Филарет возвратился в свои покои после литургии в Троицком соборе подворья и приказал закладывать, Ржаницын словно бы невзначай заглянул в кабинет с папкою.

   — Ваше высокопреосвященство, осмелюсь затруднить вас одним вопросом.

   — Что у тебя?.. Если большое дело, отложи — мне в Вифанию надо.

   — Дело с лютеранами. После того, как вы дозволили присоединение к Православной Церкви двух дам-лютеранок, пошли запросы от благочинных и иных приходских священников: возможно ли отпевание лютеран, если их дети православные?

   — Нет, конечно! Они что же, каноны и устав не знают?.. Дай-ка мне бумаги!

Алексий и сам знал о категорическом запрете отпевания и совершения панихид над неправославными христианами, но более подходящего дела найти не смог.

Филарет присел в кресло, быстро прочитал подобранные прошения, а затем снял рясу и уселся за письменный стол. На доклад Парфения, что карета заложена, нетерпеливо отмахнулся:

   — Погоди пока!..

Он просидел за столом два с лишним часа, и поездка в Вифанию сама собой была отложена на день. Невольным результатом проделки викария стало более углублённое рассмотрение вопроса, по которому митрополит вынес следующее решение: дозволить домашние молитвы и панихиды в доме за умерших лютеран при условии почтительного уважения их при жизни к православной вере и только по разрешению архиерея.

Нынче тот же владыка Алексий Ржаницын присылал из своей тульской епархии затруднявшие его дела, Филарет прочитывал их и выносил своё мнение. Так он жил и действовал в сём мире, подавляя немощность и постоянно поражая близких энергией и бодростью.

...Его викарии, его ученики, дворянские и купеческие знакомые в обеих столицах, все они, любимые им, допускались лишь к краю его инобытия. Милы нам необъяснимо иные люди, их жизнь незаметно становится частью нашей, о них думаем, за них волнуемся, а всё же не дано никакому человеку до конца познать другого, передать кому-то во всей полноте обуревающие тебя чувства, тяготы сердечные и не преодолимую словами душевную тоску. Всяк человек одинок. Но в этом одиночестве он напрямую предстоит Богу и во славу Божию служит людям.

Главным для Филарета всё более становился мир иной. Лишь отца Антония он отчасти допускал в сокровенные тайники души, открывал свои помыслы и сомнения, но и тут чем дальше, тем больше нарастало одиночество.

В конце сентября 1859 года владыка собрался освятить храм в память святого праведника Филарета Милостивого, устроенный в родной Гефсимании. Рано утром, поспешая к воротам лавры, где ждала его карета, митрополит остановился возле аллеи, шедшей вдоль Успенского собора. Там, подоткнув полы подрясника, дюжий монах с азартом рубил черёмуховое дерево. На корявом чёрном стволе зияла глубокая рана. При виде митрополита монах выпрямился.

   — Поди-ка сюда, — поманил Филарет.

   — Что ты делаешь?

   — Черёмухи убираю. Старые уже. Отец наместник велел клёны посадить.

   — Да с чего это надобность такая? Пускай растут. Иди отсюда с миром.

Монах не двинулся с места.

Вдруг вспомнилась первая весна в лавре, распахнутое голубое небо, радость учения и наивная мальчишеская уверенность в себе. Здесь, на этой аллейке, в светлый майский день они с Андреем Саксиным рассуждали о только что прочитанном «Сокровище духовном» владыки Тихона Задонского, а высоченный, едва старше их учитель риторики Андрей Казанцев добродушно поучал... И стоял над аллейкой густой, сладковатый запах черёмухи...

   — Я тебе что приказал? — строже сказал Филарет, припоминая имя монаха. — Почему не исполняешь?

   — Отец наместник велел рубить, — равнодушно отвечал инок.

   — Да кто у вас начальник? — растерялся митрополит.

   — Отец наместник.

   — А я-то что?

   — А вы владыка...

Филарет наклонил голову и молча отошёл. В карете невольно вспомнился рассказ Андрея Николаевича Муравьёва, приведшего слова троицкого наместника. «Всю жизнь около него и всегда за каждый шаг опасаюсь...» Это тот отец Антоний, коему митрополит в сердцах признался как-то: «Вы все со мною спорите и препираете, и я должен уступать вам...»

Путь был недолгий. Осины, берёзы, выкошенный луг со стогами потемневшего сена, дубовая роща, зеркало пруда, покрытого у берегов ряскою. Когда показались ворота скита, митрополит чуть улыбнулся. Прав ли, не прав ли отец наместник, а ему Господь посылает урок смирения.

В конце слова по освящению храма митрополит сказал:

— Искренно радуюсь о вас, христолюбивые создатели храма сего. Не сомневаюсь, что сия жертва ваша сколько добровольна, столько же чиста, и потому Богу приятна... Наконец, не должен ли я особенно взять во внимание то, что покровителем храма сего избрали вы праведного Филарета, моего покровителя? Без сомнения, должен. Усвояя ему сей храм, любовь ваша желала, чтобы он умножал о мне свои молитвы, много мне благопотребныя — благодарю любовь вашу. Вновь представляя общему благоговению Образ его во храме, вновь указуете мне на образ его добродетелей, чтобы доброе имя носил я не слишком праздно. Приемлю напоминание и наставление. Так и должно нам, по Апостолу, разумевать друг друга в поощрение любви и добрых дел...

Первым к кресту подошёл лаврский наместник, за ним монашествующие, немногочисленные мирские, и вдруг дрогнуло сердце митрополита: Горский склонил перед ним голову.

С этим смиренным иноком не по званию, а по духу он также был сдержан, загружал его более иных профессоров академии, а требовал строже, но именно с ним ощущал владыка глубинное родство душ, их созвучие в отношении к вере, церкви и миру. Ещё недавно круглолицый и румяный, с каштановыми кудрями, с ямочкой на подбородке, сущий ребёнок и в сорок лет, за последние несколько годов Александр Васильевич переменился внешне, поплешивел, отпустил бороду, но в глазах проглядывали прежняя доброта и смирение. С Горским Филарет вдруг пускался в воспоминания детства и юности, обсуждал особенности еврейского и греческого текстов Писания, ему поверял мысли об Апокалипсисе, ему доверил составление своего второго собрания слов и проповедей, его вознамерился поставить во главе Московской духовной академии.

Владыка по-детски радовался, что удалось дать Александру Васильевичу орден. Сам митрополит, будучи строгим законником, не представлял любимца к награде, ибо тот по своему положению имел право лишь на повышение жалованья или квартирного пособия. Но после окончания Горским труднейшей работы по описанию рукописей Синодальной библиотеки Филарет всё ж таки написал представление, сознавая его неправомерность и готовый к отказу. В Синоде удивились, но утвердили, и Горский получил орден Святого Владимира 4-й степени, дававший право на личное дворянство. Жалко, забывал надевать вишнёвый крестик новоиспечённый кавалер.

В первых трёх Евангелиях с разной степенью подробностей повествуется об обстоятельствах последнего моления Спасителя в Гефсимании, как заснули ученики Его, как до кровавого пота молился Он. А в Евангелии от Иоанна взамен сего приводится подробнейшее молитвенное прошение, молитва об учениках. Тут есть о чём задуматься.

Владыка Афанасий в Казани, отец Антоний в лавре, владыка Алексий в Туле, Александр Васильевич в академии, владыка Савва, владыка Сергий... Вот кого оставит он на земле, вот кто — всякий по-своему — продолжит его дела. Да ведь и не одни они, вот за что надо благодарить Господа!

 

Глава 2

КРЕСТЬЯНСКИЙ ВОПРОС

В 1860 году вышел в свет русский перевод Четвероевангелия, а в духовных академиях продолжали работать над переводом остальных книг Нового Завета. Дело русской Библии стронулось с места, и стало очевидным, что поворота вспять не случится.

Между тем событие, ещё недавно взволновавшее бы весь народ, ныне оказалось всего лишь в одном ряду с иными преобразованиями, начатыми в новое царствование. Первым из них было освобождение крестьян.

Дворянская Россия два года переживала все перипетии работы уездных и губернских комитетов, вынесших помещичьи проекты решения вопроса на обсуждение редакционных комиссий. Немногие умные головы догадывались, что решение предопределено царём, что горячие речи и многочисленные проекты не более как выпускание пара из первого сословия империи. Убедившись в нежелании дворянства поступиться частью своих прав, Александр Николаевич передал всё дело в руки петербургской бюрократии — министра внутренних дел Ланского, его правой руки — Николая Милютина и других горячих эмансипаторов — князя Черкасского, Юрия Самарина. Именно они вели дело не только к юридическому освобождению двадцати миллионов крестьянских душ, но и к наделению мужиков землёю. Лишаться ещё и земли помещики не желали.

Борьба шла в Петербурге упорная. Партию эмансипаторов возглавлял младший брат государя, великий князь Константин Николаевич, противостояли ему министр юстиции граф Панин и сам председатель Государственного совета престарелый князь Орлов. Государь выслушивал аргументы обеих сторон и не мог не признавать основательность тех и других. С одной стороны назревал крестьянский бунт, с другой — дворянский мятеж. И в том и в другом случае опасность грозила не только ему самому, но и стране, великой империи, во главе которой он был поставлен Божиим произволением.

Сорокадвухлетний император подчас впадал в отчаяние, но о том знали только его жена и духовник. И Мария Александровна, и отец Василий Бажанов, призывая к терпению и стойкости, уповали на милосердие Божие, на молитвы святителя московского Филарета.

1860 год выдался нелёгким для государя. Александр Николаевич по характеру был добр и мягок, а управление огромной империей вынуждало его постоянно к принятию решений, к выбору, результат коего нёс зачастую крушение многих надежд, а иногда случался и жестоким. И потому в ночных молитвах своих царь просил Всевышнего вразумить его и придать ему твёрдости. Судьба не спрашивает нас, готовы ли мы к несению того или иного бремени, а просто взваливает его на наши плечи — и тащи, покуда достанет сил...

Год начался болезнью и кончиною верного помощника генерала Ростовцева, твёрдою рукою проводящего в главной редакционной комиссии курс на освобождение крестьян с землёю. Радости крепостников не было предела. Уступая им, государь поставил на место Ростовцева графа Панина, одного из ярых противников эмансипации. Мало кто знал, что Александр Николаевич при назначении объявил графу свою твёрдую волю: вести дело в комиссии так, как было при Ростовцеве, и верноподданный граф мгновенно переменил фронт.

К счастью, к этому времени в Петербург из длительного плавания вернулся великий князь Константин Николаевич, на которого у государя были определённые виды.

В один из майских дней 1860 года в квартиру студента Александра Скабичевского, отсыпавшегося после вчерашней пирушки, вбежал некто странный в серо-зелёном халате и таком же колпаке. Хозяин оторвался от горшка с огуречным рассолом, принесённым сердобольной кухаркой, уставился на нежданного гостя и вдруг посерьёзнел, спустил ноги с кровати. Хмель сошёл.

   — Писарев! Ты?! Как же так?

   — Ты один? — отрывисто бросил гость и сосредоточенно оглядел комнату и крошечную прихожую Скабичевского, давно, впрочем, ему известные. — У тебя никого нет?

   — Да кто у меня может быть... — растерянно начал Скабичевский, не зная, что делать. Но гость точно был друг Дмитрий, правда, пожелтевший лицом, с неряшливой, клочковатой бородкою, в нелепой одежде и с совершенно дикими глазами.

   — Стой! — застыл вдруг Писарев. Медленно двинулся к входной двери и распахнул её. С лестницы потянуло запахом кислых щей. — Они где-то здесь...

   — Тебя отпустили?

   — Нет. Я сбежал. Пока Штейн делал обход больных, выпрыгнул в окно — и к тебе.

Скабичевский опешил. Подбирая слова, чтобы не спугнуть больного, он нарочито бодро сказал:

   — Послушай, Писарев, а может, тебе вернуться в лечебницу?

Тщедушная фигурка в халате надвинулась на него.

   — Вернуться? Они убьют меня!.. Я всё время жду, что они меня измучают и живого зароют в землю. Страшно! Я не хочу! Помоги мне!

Совсем недавно Писарев писал матери: «Ради Бога, мама, прочти это письмо... Если тебе сколько-нибудь дорого знать состояние моей души, выслушай меня спокойно и верь искренности моих слов, хотя бы они показались тебе странными... Я стал сомневаться и наконец совсем отверг вечность собственной личности, и потому жизнь, как я её себе вообразил, показалась мне сухою, бесцветною, холодною... Я нахожусь теперь в каком-то мучительном, тревожном состоянии, которого причин не умею объяснить вполне и которого исхода ещё не знаю. Мама, прости меня, мама, люби меня...»

Но как было сказать милой маме все, если он и сам боялся признаться себе в непонятном, но реальном и страшно мучительном перерождении. Вошедший в него скептицизм подчинил всего. Писарев усомнился в существовании дня и ночи, которые сливались для него в нечто серое с огненно-красной точкой, к которой надлежало идти, ибо там была истина. Всё, что ему говорили однокурсники и друзья, он мерил своей новой мерой и всем им перестал доверять. Да что друзья, — луна и солнце на небе виделись декорацией, частицей мистификации, устроенной, чтобы не допустить его к огненно-красной истине. Когда же лучший друг Николай Трескин стал подозревать его в краже книг из отцовской библиотеки и организовал слежку — о, он сразу их раскусил! — Писарев перестал выходить из дома, ведь на улице могли схватить и отвести в тюрьму!..

В минуты просветления Писарев думал о матери, от неё одной ожидая спасения. «Ради Бога, мама, прости меня, напиши ко мне. Ты не можешь себе представить, до какой степени тяжело чувствовать себя одиноким, отчуждённым от тех людей, которых любишь очень сильно и перед которыми глубоко виноват. Ты бы пожалела обо мне, друг мой мама, если бы знала, как я жестоко наказан за свою самонадеянность, за свой грубый эгоизм...»

Он писал письма и аккуратно складывал стопочкой на комоде. Надо было бы отнести на почту, но что-то внутри удерживало. А вдруг мать помешает достигнуть желанной цели, ставшей единственным смыслом его жизни. По ночам огненно-красное приближалось, светило, грело...

Обеспокоенные друзья позвали врача, без труда поставившего диагноз: тихое помешательство. Друзья обратились к университетскому начальству. Некогда отличного студента на казённый счёт поместили в хорошую лечебницу доктора Штейна близ Таврического сада. Доктор лечил его тёплыми ваннами, прогулками на воздухе, ежедневными гимнастическими упражнениями и приёмом железа внутрь. За полгода, к весне, состояние больного медленно улучшилось, хотя после посещения приходского священника он всякий раз впадал в сильное волнение, и потому доктор огородил его от приходов попа. После этого за первую неделю апреля Писарев то пытался повеситься (оборвалась верёвка), то отравиться, выпив целую чернильницу чернил (обошлось промыванием желудка).

—...Ты не выдашь меня? — Писарев робко посмотрел в глаза Скабичевскому. — Я бежал всю дорогу. Боялся, что догонят!

   — Не бойся, — мягко сказал тот. — Я никому тебя не выдам.

   — Ты напишешь маме?

   — Напишу.

   — Мама увезёт меня отсюда... — вяло продолжал Писарев, разом обмякший и ослабевший. — Мы поедем домой...

И вдруг упал в глубоком обмороке.

Варвара Дмитриевна Писарева вскоре увезла своего горячо любимого Диму в семейное имение Грунец Новосильского уезда Тульской губернии, надеясь, что он переведётся в Московский университет и не вернётся в Петербург. Пока же всё лето Дмитрий разгуливал вечерами по усадьбе и деревне в костюме из ярко-красного ситца (из какого бабы шьют сарафаны), а днём с нечеловеческой быстротой писал важный философский трактат, покрывая мелким, бисерным почерком по двадцати страниц в день.

Мало кто в столице и немногие в университете знали о болезни студента Писарева, такой ничтожной величиною он виделся в ходе ускорившегося исторического развития России. Но скоро, совсем скоро и он внесёт свой вклад в это ускорение.

Решившись уступить помещичьей партии, император опасался гнева разочарованных мужиков. Направить их готовы в нужном направлении могли бы сельские священники, но московский старец-митрополит упорно противился втягиванию Церкви в государственное дело. Александр Николаевич смог убедить в важности сего главу Синода митрополита петербургского Григория, человека умного и деятельного, но тот вдруг скоропостижно скончался в июне. Новый первоприсутствующий митрополит Исидор, призванный из Киева, оказался боязлив и осторожен, не возражая государю, тянул время и не давал определённого ответа.

Каждодневная и упорная борьба шла в Главном комитете по крестьянскому делу, главой которого император поставил брата Константина. Слава Богу, у того доставало терпения и сил на споры с занудой Паниным и явными главарями помещичьей партии князем Орловым и князем Гагариным.

Москва жила слухами, а пока готовилась к зиме. В Замоскворечье, Сокольниках и за Калужской заставой хозяйки в купеческих и мещанских домах закупали у огородников огурцы и капусту для соления; сушили грибы, закладывали картошку, репу, свёклу, морковь, брюкву, а крепкие сорта яблок, переложив соломою, укладывали в бочки. Ребятишки хрустели боровинкою или антоновкою, а то и кочерыжкою.

На Пречистенке, Остоженке, Арбате, Поварской оживали дворянские особняки. Возвратившись из поместий, иные хозяева зачастили в Опекунский совет, а другие готовились к осенним балам, положившись в делах на волю Божию.

Пришедшему на митрополичье подворье протоиерею Иоанну Борзецовскому первый встреченный послушник сказал, что нынче приём отменен, владыка болен. А дело отца Иоанна, настоятеля храма Иоанна Воина на Большой Якиманке, не терпело отлагательства. Прошло уже несколько месяцев, как стараниями прихожан собраны были деньги на возобновление холодного храма. Требовалось одобрение владыки на рисунках икон. Уже и мастеров нашли, и материалы закупили, а начать не смели.

Отец протоиерей на всякий случай вошёл в приёмный покой и обратился к секретарю митрополита Николаю Васильевичу Данилову.

   — Не могли бы вы как-нибудь передать высокопреосвященному сии рисунки?.. Не сомневайтесь, всё составлено по канонам!

   — О чём вы просите, батюшка! — с досадою ответил Данилов. — Владыка не встаёт с постели и просил послать за доктором!

   — Виноват... — тяжело вздохнул настоятель. — Дело-то стоит... Боюсь, мастеров у нас переманят.

Всё же отец Иоанн медлил уходить, приметив, что секретарь задумался.

   — Покажите мне, батюшка, ваши рисунки, — неожиданно попросил он. — Так... так... Алексей, можно доложить владыке об отце настоятеле.

   — Не смею, не приказано, — ответствовал молодой послушник и с укором глянул на отца Иоанна.

Батюшка смутился. И чего он, в самом деле, лезет к больному митрополиту! Ну, замедлится возобновление холодной церкви — велика ли беда? Значит, такова воля Божия... Уходить надо...

И всё-таки стоял, ожидая ушедшего во внутренние комнаты секретаря. Данилов вернулся через несколько минут и объявил:

   — Пожалуйте, владыка вас просит.

   — Что вы сделали? — испугался отец Иоанн. — Я лишь передать хотел... Ну чего я буду тревожить больного? Моё дело неважное и не к спеху!..

   — Пожалуйте, пожалуйте, после поговорим, — с непонятной полуулыбкою отвечал секретарь. — Уложитесь в десять минут.

Перекрестившись и сотворив молитву, со страхом миновал настоятель комнату с огромным зеркалом, с большим образом преподобного Сергия и портретом покойного митрополита Платона, открыл дверь, раздвинул тяжёлые малиновые портьеры и вошёл в кабинет. На диване с высокою деревянною спинкою лежал митрополит в холщовом коричневом подряснике, укрытый овчинным полушубком.

   — Что у тебя, покажи, — слабым голосом спросил он, с трудом поднимая голову с высокой белоснежной подушки.

Протянутую кипу бумаг и рисунков принял с явной неохотой, но стал разбирать.

   — Доброе дело делаете, доброе... Подай мне перо.

Отец Иоанн дрогнувшей рукою взял со стола одно из хорошо очищенных перьев, обмакнул в чернильницу и протянул митрополиту. В верхнем углу прошения тот аккуратно написал: «Дозволяю. М.м. Филарет» — и небрежно отложил бумагу.

   — Премного благодарен вам, высокопреосвященнейший владыко! — с чувством сказал настоятель. — Не смею долее утомлять вас...

   — Ты погоди... — голосом потвёрже ответил митрополит, разглядывая рисунки. — Этот вот для какого ряда иконостаса?

   — Для верхнего, владыка. Образ Пресвятыя Троицы.

   — Вижу. Слишком живо написано, благолепия недостаёт... В иконописи мы применяемся к обыкновенному восприятию человеческому, но видимое понимать надо духовным и высшим образом. Как в Писании сердце Божие значит благость или любовь Божию, так и на иконе руки Божии означают всемогущество... а тут кулачищи мужицкие. Исправить следует...

   — Непременно, владыка! Так я пойду...

   — Погоди. Ты присядь на стул... Образ Рождества Христова хорош. Смотри, чтоб на икону точь-в-точь перенесли… — Филарет отставил руку с картоном и, дальнозорко вглядываясь в рисунок, обратился к настоятелю: — Тут что хорошо — радость чувствуется! Рождение всегда радостно, потому что представляет торжество жизни. Тут же радость не одним родителям, не одной стране или роду — радость беспредельная, простирающаяся от неба до ада, всем людям вовеки!..

   — Я было смутился, владыко, — решился вставить слово отец Иоанн, — что вместо осляти нарисована лошадь, а богомазы стоят на своём, дескать, так издавна принято.

   — Оставь, — чуть махнул ладонью митрополит и, покряхтев, присел на диване, откинувшись на подушку, — А образ святителя Алексия-куда повесишь?

   — Между окном и правым клиросом.

   — Да у тебя ж там темно. Никто и не увидит.

   — А мы, владыка, спилили росший рядом вяз, он тень давал, теперь намного светлее стало.

   — Тогда ладно. Хорошо, что чтишь память митрополита нашего и чудотворца... Весь путь его — великое поучение для нас. Для исцеления агарянской царицы предпринял он путь в страну, омрачённую зловерием, подобно евангельскому Пастырю, оставил девяносто и девять овец ради одной заблудшей — сие заметь... Могло быть искание тщетно, но Дух Божий даровал ему силу для открытия очей телесных и просвещения искрой света духовнаго. Так ли мы с тобою, отец, поступаем?.. Иные пастыри играют себе на свирели, предками настроенной, иные превозносят искусство слова, третьи полагают всё дело священника в служении по древнему чину. Всё сие необходимо и спасительно, да не упустить бы познания о внутреннем состоянии овец, нам вверенных. А это у тебя апостолы...

Пятидесятилетний настоятель, четверть века прослуживший по московским храмам, воспитавший четырёх сыновей и трёх дочек, узнавший жизнь так, как может знать её умудрённый годами и тысячами людских исповедей священник, вдруг почувствовал себя юным учеником. С радостной готовностью школяра он внимал словам святителя, заглядывал в блестящие глаза, ощущал глубину мысли и силу чувства, стоящих за словами, в интонации Филарета, что невозможно передать на бумаге. Задав смущавший его вопрос о предопределении Божием, он вызвал владыку на долгое рассуждение об изначальном назначении человека к вечному блаженству и о своевольном уклонении человека от оного, с цитатами из Писания и отцов церкви. Память не изменяла семидесятивосьмилетнему митрополиту, слово оставалось сильно и увлекательно.

На вышедшего наконец из митрополичьих покоев отца Иоанна, вытиравшего пот со лба, с улыбкой обернулся секретарь.

   — Что с вами?

   — Ничего, — опешил протоиерей.

   — Как — ничего! Час и двадцать минут вы держали больного митрополита и без сомнения утомили его.

   — Напротив, это он держал меня и, слава Богу, кажется, ободрился.

   — Теперь вы понимаете, почему я втолкнул вас к больному? — снова улыбнулся Данилов. — Не любит владыка болеть. Надобно дать ему дело, чтобы отвлечь от болезни. Занятия для него нужнее и благотворнее медикаментов.

1 января 1861 года великий князь Константин записал в дневник: «Вот начался этот таинственный 1861-й год. Что он нам принесёт?.. Крестьянский вопрос и вопрос Славянский должны в нём разрешиться... Может быть, это самая важная эпоха в тысячелетнее существование России. Но я спокоен, потому что верую и исповедую, что ничто не совершится иначе, как по воле Божией, а мы знаем, яко благ Господь. Этого мне довольно. На Бога надейся, а сам не плошай. Fais се que devras, advienne que pourra. Прямо и верно. Да будет воля Твоя. Вот моя вера, вот моя религия, и затем я спокоен и уповаю на Господа Бога! Аминь».

В крещенские праздники Николай Милютин привёз в Мраморный дворец печатную корректуру высочайшего манифеста об освобождении крестьян. Усталый безмерно, но и воодушевлённый долгожданной победой, Милютин ожидал поддержки от великого князя в последней схватке с графом Паниным.

Сидели в музыкальной гостиной. Луч яркого январского солнца освещал бок чёрного рояля, узкую полоску на ковре и высокую вазу севрского фарфора, подаренную великому князю императором Наполеоном III. Милютин здесь уже бывал — не раз слушал игру Константина Николаевича на виолончели — и потому чувствовал себя свободно.

   — Изволите видеть, ваше императорское высочество, — горячо докладывал он, — графу отчего-то не понравился текст манифеста, составленный мною и Самариным. Спрашиваю, что же именно неудовлетворительно — разводит руками, но в таком виде отказывается принять.

   — Да, мне он писал, — сказал Константин Николаевич, тяготясь необходимостью сказать неприятное человеку достойному. Обиду Милютина как не понять: манифест войдёт в историю, а равно и имя его составителя.

   — Обычное стоеросовое упрямство! — в сердцах воскликнул Милютин. — Ваше высочество, объясните это государю!

   — Граф был у государя, который согласился, что текст — при всех благих намерениях авторов — написан мудрено. Мужики не поймут, а ведь именно они должны понять! Вы не обижайтесь, Николай Алексеевич, тут нужна другая рука, — мягко сказал великий князь.

   — Что ж, Валуеву дали переписывать? — с кривою улыбкою спросил Милютин.

   — Нет. Государь согласился просить московского митрополита взяться за это дело. Признайтесь, с его красноречием трудно тягаться.

   — Признаюсь, — с некоторым облегчением вздохнул Милютин, опасавшийся умного и ловкого Валуева. — А что именно ему позволено исправить?

   — Так... — сделал неопределённый жест великий князь. — Поправить некоторые выражения, добавить пафоса.

Константин Николаевич лукавил. В письме графа Панина говорилось: «Государь полагается совершенно на высокий дар красноречия вашего высокопреосвященства и на ревностное усердие ваше к делу, столь важному для отечества, столь близкому к сердцу перваго пастыря нашей церкви. Руководимый сими чувствами и сим доверием, Государь представляет вашему высокопреосвященству сделать все те изменения или прибавления, кои бы вы признали соответствующими чувствам Его Величества и собственно вашим, для лучшего успеха в достижении предложенной цели...»

Тайный советник Михаил Иванович Топильский был послан в Москву с сим важнейшим поручением, равно срочным и секретным. Срочным, ибо государь вознамерился подписать манифест об освобождении в день своего восшествия на престол, и до 19 февраля оставался едва месяц; секретным, ибо разнообразные толки сильно волновали умы, и преждевременное известие могло толкнуть и мужиков, и раздосадованных помещиков на необдуманные действия. Граф Панин запретил говорить о поручении с кем бы то ни было, кроме самого митрополита и генерал-губернатора. Для переписки с Петербургом Топильскому был дан специальный шифр.

Увы, шифр понадобился в первый же день. На Троицком подворье тайный советник был встречен вежливо, митрополит прочитал письмо министра со вниманием, по московскому обыкновению гостя напоили чаем, но от высочайшего поручения владыка отказался наотрез, сославшись как на свою слабость, так и на незнакомство с предметом. Отправив с курьером донесение, Топильский поспешил к генерал-губернатору.

—...Положение непростое, — рассуждал генерал-адъютант Тучков. — Заставить нашего владыку переменить решение почти невозможно. К примеру, сказал, что не желает изображаться фотографическим способом, и ни на какие уговоры не поддаётся... Вы сказали, что государь лично просил его о том?

   — Да я трижды это сказал, ваше высокопревосходительство! В ответ тихим голоском: «Слаб, стар и неспособен»... Но ведь он действительно очень стар!

   — Да, — с неожиданной усмешкой подтвердил генерал-губернатор. — Настолько, что бомбардирует меня прошениями то об издании книг и журналов, то о притеснении монастырей, то о дерзком поведении полицейских чинов... Единственный, кто в состоянии повлиять на владыку, — отец Антоний, троицкий наместник. Поезжайте-ка к Троице. Прямо сейчас! Поговорите с ним, авось поможет. Постарайтесь Jeur faire entende raison. Я вам тройку хорошую дам.

Добравшись к ночи до лавры, замерзший Топильский был отцом наместником обогрет, накормлен и напоен, а главное, выслушан с полным пониманием важности миссии тайного советника. Легли спать, а поутру, отстояв раннюю обедню (время которой, будь его воля, Михаил Иванович охотнее провёл бы в постели), тронулись в первопрестольную.

Не слабость телесная и даже не опасение вступить на неверную почву политики вызвали отказ Филарета от почётного поручения. Как было ввязаться в дело, уже решённое половинчато, а следственно, влекущее за собою нестроения и столкновения? Как подкреплять своим именем (хотя бы оно и осталось в тайне от всех) скоропалительное решение вопроса, с которым можно было погодить ради большего умиротворения и крестьян и помещиков?

После ухода Топильского митрополит всё же раздумывал, не сделал ли он ошибки. Сомнения терзали его.

Три года удерживался от открытого высказывания своего мнения, три года не допускал, чтобы власть вмешала Церковь в сложнейшее дело, и вдруг оказался нужен. Филарет страшился новизны и коренных перемен оттого, что знал: такие перемены самым неожиданным образом отзовутся на огромном организме империи, они уже порождают не только доброе, но и дурное. Впрочем, и понятная Стариковская боязнь новизны тут была... Но дозволил же он строить в Троице летом прошлого года железную дорогу!.. Что скрывать, и обида всплыла: будто раньше не знали о его существовании, будто не могли за все годы подготовки реформы спросить его мнения, а было что сказать... Но государь был по-своему прав, ибо, раз решившись на коренное изменение всей жизни империи, следовало идти безоглядно, а он бы притормозил...

В Синоде решался вопрос о канонизации владыки Тихона Задонского, одного из глубоких и пламенных проповедников Слова Божия. Труды святителя Тихона, ещё с пометками покойного митрополита Платона, не сходили в эти дни со стола Филарета.

Взял потёртый, со сбитыми углами томик «О Истинном Христианстве», полистал плотные порыжелые страницы со следами воска. Вот то, что искал: «...Должно благочестиваго монарха от чистого сердца любить, яко первого по Бозе отца, промыслителя и попечителя, о целости отечества и общем благополучии неусыпно тщащагося... Повеления и указы его, яко в пользу общества учинённые, без роптания и с усердием исполнить...» Так, но будет ли польза?

Велика сила слова. Слово неверное смутит и разобидит, иных введёт в искушение. Слово верное и уместное умирит страсти, успокоит сердца и вразумит желающих правды. Как же может он уклониться от предлагаемого Провидением?.. Страшно, достанет ли сил, летами старее почти всех российских архиереев. Но не поучает ли тог же святитель Тихон: «Бывает, что мать, видя своё дитя скорбящее и плачущее, утешает тое и говорит ему: не бойся, я с тобою. Такой милосердный и человеколюбивый Бог, иже есть Создатель и Отец щедрот и Бог всякия утехи, верной душе, находящейся во искушениях и напастях, скорбящей и сетующей и боящейся, глаголет: не бойся, Я с тобою; Я твой Создатель, Я твой Искупитель, Я твой Спаситель. Я твой Помощник и Заступник, Я, Который в руце Своей всё содержу и Которому вся повинуются. Я с тобою...»

Приехавшим вечером следующего дня на подворье Топильскому и троицкому наместнику владыка позволил себя уговаривать, но хорошо знавший митрополита отец Антоний скоро заметил некую решимость в его глазах.

   — Уж не напрасно ли мы порох тратим, святый отче? Вы решились?

   — Покоряюсь воле государевой, — сдержанно ответил Филарет. — Давайте, давайте мне бумаги.

Проект манифеста оказался длинен и многосложен. Изучив его секретные пункты о имущественных и иных комитетах и комиссиях, митрополит погрузился в работу.

«Наконец друг добродетели, — иносказательно писал Топильский в Петербург, — убедился в необходимости сделать предполагаемое дело и принялся сегодня решительно за работу».

За трое суток Филарет полностью переписал проект манифеста, разделив его на три части и придав всему тексту звучание ясное и торжественное, приличествующее такого рода документу. «Божиим Провидением и священным законом престолонаследия быв призваны на Прародительский Всероссийский Престол, в соответствии сему призванию Мы положили в сердце своём обет обнимать нашею Царскою любовию и попечением всех наших верноподданных всякого звания и состояния...»

Филарет знал, что не столько рассудочный расчёт, сколько голос сердца вёл императора по пути освобождения. Хотелось передать, донести до всех и каждого ту доброту, которая обитала на высочайшем престоле, но главным оставалось ясное изложение вопроса: «...мы убедились, что изменение положения крепостных людей на лучшее есть для нас завещание предшественников наших и жребий, чрез течение событий поданный нам рукою Провидения... В силу означенных новых положений крепостные люди получат в своё время полные права свободных сельских обывателей...»

В эти дни на подворье был отменен приём посетителей, к важным лицам владыка высылал Парфения с извинением занятостью. Топильский объезжал московских родственников и знакомых, а вечера проводил на Троицком подворье, отвечая на вопросы и сомнения митрополита. Генерал-губернатор, узнав из письма дяди, бывшего членом Государственного совета, о дате предстоящего подписания манифеста, сделал вывод, что государь непременно по сему поводу зимою же посетит первопрестольную, и распорядился готовить медвежью охоту.

Филарет же дни и ночи проводил за письменным столом, исписывая лист за листом летящей скорописью, а после правил написанное, сокращая и добавляя, стремясь в немногих словах сказать многое... «Полагаемся и на здравый смысл нашего народа... с надеждою ожидаем, что крепостные люди, при открывающейся для них новой будущности, поймут и с благодарности) примут важное пожертвование, сделанное благородным дворянством для улучшения их быта...» Колебался, как об этом сказать, ибо кому неведомо было как раз нежелание российского дворянства, кое принудили жертвовать своей собственностью. Но государь настоятельно просил сказать именно в высоком, благородном смысле... пусть хоть утешением послужат бывшим душевладельцам слова манифеста.

Глаза уставали. Когда строчки мутнели и сливались, Филарет снимал очки и шёл в спальню умываться, охлаждая глаза. Окна выходили на двор, в котором шла обычная жизнь: расхаживали приехавшие из лавры иноки, келейник нёс выбрасывать золу из печки, ленивые коты проходили по своим делам, посматривая, не зазеваются ли птички, но шустрые воробьи порхали скоро, а румяные снегири сидели высоко на ветках рябины.

В кабинете, перекрестившись на образ Спасителя, Филарет сел за стол. Надо было написать заключение, совсем немного:

«...Осени себя крестным знамением, православный народ, и призови с нами Божие благословение на твой свободный труд, залог твоего домашнего благополучия и блага общественнаго».

8 февраля в лавру примчался курьер с Троицкого подворья. Отец Антоний надорвал конверт, написанный знакомым чётким почерком. «Сейчас получил из Петербурга посредством телеграфа просьбу, чтобы немедленно при мощах преподобного Сергия совершено было молебствие о Божием покровительстве и помощи Благочестивейшему Государю и отечеству. Потрудитесь немногим собором, но сами с немногими совершить молебное пение Пресвятой Троице и преподобному Сергию с акафистом. Тихо скажите и скитским старцам, да умножат моления о Православной Церкви, православном Царе и отечестве».

В те февральские дни на столичных улицах и проспектах появились военные патрули. В полицейских участках были заготовлены возы розог. Иные аристократы на всякий случай уезжали в свои поместья, опасаясь разгула черни при объявлении воли. К удивлению обитателей Зимнего дворца, сам государь был спокоен и даже весел.

19 февраля 1861 года манифест был подписан Александром Николаевичем (текст Филарета остался без изменений), а 5 марта во всех церквах Петербурга, Москвы и губернских городов был Зачитан русскому народу. Об авторстве московского митрополита почти никто не знал, и потому многие удивились, когда император наградил его, наряду с известными эмансипаторами, золотой медалью с одним словом «Благодарю».

 

Глава 3

И ДРОГНУЛИ СТЕНЫ ИЕРУСАЛИМСКИЕ

Прошла оттепель. Россия наконец стронулась с належалого места, но куда двинулась — никто сказать не решался. Редкие умы прозревали будущее, и оно виделось безрадостным. Казалось бы, почему?

С уничтожением крепостничества страна вступила в ряд цивилизованных европейских держав, вот и железные дороги стали строить, и Шопенгауэра читать. Так, но скверны и зла в жизни будто прибавилось.

Церкви не пустели, благочестие ещё сохранялось в народе, но трактиры и кабаки богатели всё больше. В иных городах на десять домов приходилось по кабаку. Дешёвое вино стали пить не только мужики, но и бабы и малолетки. Появившимся уголовным судам и адвокатам работы хватало по всей России: там семью убили за столовое серебро, там мошенничеством разорили десятки людей. Нищих и обездоленных прибывало с каждым годом, среди них росла доля праздных и порочных натур. Разврат укоренялся в больших и малых городах и считался в обществе терпимым злом. Часть высшего класса увлеклась спиритизмом, развлекаясь общением с духами и не сознавая, что это за духи. Молодой и активный слой нарождавшихся разночинцев оказался охвачен идеей всеобщего отрицания, отказываясь как от христианских святынь, так и от долга верноподданных, от привычных норм поведения, от отцовского уклада жизни.

«Что это значит? — задавался вопросом архимандрит Игнатий Брянчанинов. — Веет от мира какою-то пустынею, или потому, что я сам живу в пустыне, или потому, что и многолюдное общество, когда оно отчуждалось от Слова Божия, получает характер пустыни... трудное время в духовном отношении! За сто лет до нас святой Тихон говорил: «Ныне почти нет истинного благочестия, а одно лицемерство». Пороки зреют от времени... очевидно, что отступление от веры православной всеобщее в народе. Кто открытый безбожник, кто деист, кто протестант, кто индифферентист, кто раскольник. Этой язве нет ни врачевания, ни исцеления... Последствия должны быть самые скорбные. Воля Божия да будет! Милость Божия да покроет нас!..»

Московский митрополит, давно пребывая на вершине церковной власти, не ослеплялся её блеском и сознавал назревающую угрозу, однако в отличие от Брянчанинова имел характер бойцовский. Пока слушают — надобно говорить, пока можешь повлиять на власть — действуй, так рассуждал Филарет. В очередном отчёте о состоянии московской епархии он писал: «Нельзя не видеть противоположных благочестию явлений и преступно было бы равнодушно молчать о них. Литература, зрелища, вино губительно действуют на общественную нравственность... Лучшее богатство государства и самая твёрдая опора престола — христианская нравственность народа». Увы, его не желала слушать не только власть, но и часть людей церковных.

В один из февральских дней 1862 года, накануне праздника Сретения Господня, в Углич прибыл странный путник. За долгий путь от Твери пассажиры почтовой кареты не раз поглядывали на маленького монашка, некрасивого лицом, с приплюснутым носом и чёрной густой бородою. Скуфья надвинута почти на глаза, мужицкий армяк, на коленях небольшой узелок. Он то что-то тихо бормотал, рассуждая сам с собою, то замирал, будто поражённый чем-то, то бросал на соседей взор блестящих голубых глаз, но ясно было, что своих спутников он не видел. Еды у монаха никакой не было, и не протяни ему угличская купчиха пирога с вязигою, так бы и ехал голодным. Но с некоторым удивлением пирог взял, ласково преподал бабе благословение и принялся рассеянно есть, вновь погрузившись в свои думы. То был архимандрит Феодор Бухарев.

Отец Феодор принадлежал к числу ищущих Истины. Почти мальчиком, при полном незнании жизни поступил в монахи и в сорок лет оставался пылким, восторженным юношей, в житейском отношении наивным до смешного. Войдя в годы обучения в круг первенствующих академиков, Бухарев и поныне считал себя глубоким богословом, хотя слабо знал историю и неглубоко догматику. Лекции его посещались плохо, журнальные статьи были многословны и малосодержательны.

Подобно многим слабым натурам, Бухарев был ослеплён одной идеей и ничего больше вокруг не видел: он со страстью погрузился в толкование Апокалипсиса, наивно уверенный, что именно ему суждено открыть людям истину. Академическое начальство издавать толкование отказывалось и не советовало показывать митрополиту. Отец Феодор не отступал.

Филарет прочитал толкование и при возвращении сказал лишь: «В уме ли он?» Известно было, что сосредоточенное углубление в Апокалипсис часто оказывалось преддверием к сумасшествию. Митрополит поручил молодого профессора одному духовному старцу из Чудова монастыря, однако самолюбие профессора не захотело смириться перед простым иноком. Вскоре архимандрита перевели в Казанскую академию. По-человечески митрополиту жаль было Бухарева, но для дела были опасны сия пылкая простоватость, сия одержимость своей идеей в ущерб внутреннему, духовному деланию (сжёг же мирянин Гоголь второй том своего романа).

От торговых рядов отец Феодор торопливо зашагал в сторону Волги, к Иерусалимской слободе, расположенной в версте от города. Мороз был невелик, падал редкий снег, и сквозь снежную дымку дивными видениями выступали одна за другой церкви и колокольни.

Отец Феодор останавливался перед каждой церковью, перекладывал узелок с книгами из правой в левую руку, истово крестился и шёл дальше. Будь время, обошёл бы все, от храмов Димитрия на Крови, Корсунского, Предтеченского до Алексеевского и Воскресенского монастырей с их церквами и соборами. Но он спешил.

В овраге за городской чертой дорога оказалась раскатанной санями, архимандрит поскользнулся, упал и выронил узелок. Мгновение ужаса и отчаяния: рукопись! В узелке кроме Библии и книги Исаака Сирина находился единственный полный экземпляр его толкования на Апокалипсис. Бросившись на наст, отец Феодор схватил дорогую ношу. Распевая в голос «Да святится имя Господне», он отправился дальше.

Вдруг разом и неожиданно оказалась сломанной его жизнь. Всего три года назад многие прочили ему архиерейство, да и сам отец Феодор был уверен в своём пути, как служебном, так и духовном. Давнее перемещение Филаретом московским от Троицы в Казань обернулось к лучшему. Помимо должности инспектора, Бухарев вошёл в руководство академическим журналом, стал цензором при академии. С улыбкою вспоминались предостережения товарищей при его пострижении: «Ты будешь несчастен!.. Сам не знаешь, что делаешь!.. Ты погибнешь, или с ума сойдёшь, или сопьёшься!..» А спустя двадцать лет никто не удавился награждению его орденом Святой Анны 2-й степени и последовавшему за тем переводу из Казани в Петербург для работы в духовной цензуре.

В цензурном комитете к нему относились как к послушной детали огромного механизма, не имеющей, да и не могущей иметь своих мыслей и чувств. Между тем страстное желание сказать своё слово и уверенность, что слово это правильно, требовали выхода. Невзрачная внешность и слабый голос препятствовали его приглашению в столичные храмы для произнесения проповеди. Но ведь он не хуже иных-прочих.

В 1680 году отец Феодор издал книгу своих статей «О современности в отношении к православию», равнодушно встреченную церковными людьми и с издевательской насмешкою журналистами. Ядовитый и злобный Виктор Иванович Аскоченский, редактор духовного журнала «Домашняя беседа», вцепился в отца Феодора, найдя в нём объект для глумления. Многословные и ложно многозначительные статьи, право же, не заслуживали такого внимания, но автор ценил их иначе. Ему доставляло физическое страдание одно воспоминание о критике недоучки семинариста, объявившего его самого «трусом, ренегатом и изменником православия», ибо, по мнению ханжи, нельзя одновременно и ратовать за православие, и протягивать руку нашей новой цивилизации. Необъяснимым образом Аскоченский оказался в любимцах митрополита Исидора. Бухарев полагал, что мнения журнальных писак не всесильны, но ошибся: Синод запретил к изданию его толкование на Апокалипсис. Это был конец всему.

К тому времени архимандрит Игнатий по желанию императрицы-матери был возведён в сан епископа и направлен в Ставрополь. По дороге в епархию, в Москве новопоставленный владыка пользовался гостеприимством московского святителя. Немало вечеров отдано было разговорам, в которых Брянчанинов высказывал давно обдуманное и с некоторым удивлением видел, что престарелый митрополит, несмотря на слабость и уединённый образ жизни, хорошо осведомлен о текущих событиях и во многом разделяет его безрадостные оценки.

— Это ведь ваши московские журналы открыли войну против монашества. Называют его анахронизмом, — с горечью говорил владыка Игнатий. — Могли бы говорить откровеннее: само христианство становится анахронизмом. В Саратове преосвященный подписал книгу Для сбора на новый собор. Сборник был принят только в два дома, в каждом дали ему по пятнадцати копеек серебром. Между тем строится в городе огромный театр — будто взамен собора!.. Смотря на современный прогресс, нельзя не сознаться, что он во всех началах своих противоречит христианству и вступает в отношения к нему самые враждебные.

   — Время мглы и мрака, — согласился митрополит. — Хочешь выйти из неясного положения и попадаешь в более тёмное. Претыкаются и те, которые кажутся хорошо видящими. Живём посреди искушений, но боюсь искушений впереди, потому что люди не хотят их видеть, ходят между ними как бы в безопасности.

Филарет сидел напротив за столом, установленным хлебом, сухарями, вареньем, икрою. Самовар ещё дымился парком, но собеседники забыли про чай. Митрополит потирал зябнувшие руки в белых нитяных перчатках и слушал.

   — Одна особенная милость Божия может остановить нравственную, всегубящую эпидемию, — продолжал владыка Игнатий, — остановить на некоторое время, потому что надо же исполниться предречённому Писанием!..

И когда Он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри.

И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нём дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч...

В те же февральские дни редактор «Домашней беседы» был приглашён митрополитом Исидором на чашку чаю. После всенощной в Троицком соборе Александро-Невской лавры Виктор Иванович зашагал к мирополичьим покоям, в которых стал частым гостем. Путь от собора был недолог.

Аскоченский в прихожей сбросил на руки швейцару шинель, подбитую бобром, оправил перед зеркалом редкую шевелюру и двинулся на второй этаж. Был Виктор Иванович росту среднего, лицом кругл и полон. Бороду и усы он брил. Твёрдо сжатые губы и очки придавали лицу выражение строгое, пока в разговоре что-нибудь не задевало журналиста, и тогда рот его кривился усмешкою, а у глаз возникали морщинки. Митрополит Исидор как раз и любил Аскоченского не только за твёрдо православный дух, но и за весёлость.

После слов о погоде и сегодняшней службе владыка задал вопрос, ради которого и хотел видеть журналиста:

   — Скажите-ка мне, Виктор Иванович, что вы думаете о «Православном обозрении». Вы так сильно разделали москвичей своими статьями, что и святитель московский взволновался. Письмо вот прислал. Пишет, что в журнале дух верный, что рассуждают о всяком лишь с православной точки зрения. У вас-то получается иначе... а?

   — Объясняюсь, ваше высокопреосвященство, — ровным голосом начал Аскоченский, чувствуя, как внутри у него всё закипает. — Главнейшим долгом своим почитаю я утверждение истинных основ православия. Разоблачение писания отца Феодора Бухарева предпринял я единственно ради того, чтобы не допустить умаления православия перед лицом грязной и наглой современности. Изволите видеть: критик из «Православного обозрения» вздумал похвалить книжонку Бухарева — насквозь пропитанную духом века сего — за «оригинальность своеобразного воззрения на православие». Какое может быть своеобразие в деле веры? Какая может быть оригинальность в истолковании христианского учения, канонизированного Вселенскими соборами, раз и навсегда определившими один истинный взгляд на все догматы и предметы верования? Всё прибавляемое к сему в лучшем случае — суета, в худшем — ложь и хула!

Многое испытал к пятидесяти годам Виктор Иванович Аскоченский. Холодные ветры жизни быстро погасили прекрасные порывы и упования юности; измены друзей и смерть горячо любимой жены заставили усомниться в своих идеалах: преследования начальников отвратили от государственной службы... Ум яркий, но неглубокий в сочетании со скептицизмом и несмешливостью побудили его обратиться к журналистике. Бойкое перо Аскоченского вскоре сделало его журнал самым известным в обеих столицах и провинции. В то же время удары судьбы сильно помяли Аскоченского, но не убавили в нём веры. В шабаше хлынувших на Русь еретических, нигилистических, социалистических и иных идей он сразу увидел огромную угрозу для веры и церкви и ощутил себя призванным на борьбу с этим злом. Книга архимандрита Феодора Бухарева о современности и православии, в названии которой не случайно православие было поставлено на второе место, особенно возмутила его — то была прямая измена!

В молодости Аскоченский сам задумывался о возможности священства и монашества, хотя не чувствовал к сему призвания, однако и то и другое служение почитал очень высоким. И вдруг мальчишка, понахватавшийся вершков в семинарии и академии и волею случая делающий обычную карьеру черноризца, забывает свой священный сан и бежит навстречу веку сему, крича: «Ты прав! В тебе истина!..» Окажись он на месте Бухарева, как бы истово он служил! Как вёл бы за собою паству!

—...Он не православен, этот архимандрит! Вторая заповедь Господня говорит: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся». Бухарев же утверждает иную заповедь, современнейшую: «Смейся, веселись, гуляй, играй, живи в своё удовольствие, лови минуты наслаждения — вот тебе и счастье! На то балы, театры, моды, на то нам дана ци-ви-ли-за-ция!» Пятая заповедь Господня гласит: «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут», Отец Феодор же утверждает заповедь от современности: «Все и всё — для тебя, а ты ни для кого и ни для чего! Иному нечем жить — пусть себе умирает, только бы тебе было хорошо!»

   — Не слишком ли вы сильны в своих выражениях, Виктор Иванович? — Митрополит Исидор, считавший себя учеником Филарета и бывший некогда его викарием, не мог не ощущать, что подобные рассуждения принесли бы огорчение первосвятителю московскому. — Цензура пропустила, митрополит пропустил, а вы находите журнал вредным по направлению... Закрывать его, что ли?

   — Отчего же, — мгновенно остыв, развёл руками Аскоченский. — Они — не Бухарев. Я им дал урок, в следующий раз призадумаются, кого хвалить и за что.

   — А про Бухарева что скажете? Слышно, он через Головина выйти хочет на великого князя Константина, дабы напечатать своё толкование.

   — Тут, владыка, у меня ответ один: костьми лягу, а не допущу! В давние времена авва Феодор Фермейский говорил: если ты имеешь с кем-либо дружбу и случится ему впасть в искушение блуда, то, если можешь, подай ему руку и извлеки его. Если же он впадёт в ересь и, несмотря на твои убеждения, не обратится к истине, то скорей отсекай его от себя, дабы и самому тебе не упасть с ним в бездну!.. Будемте стоять твёрдо на своём!

Снежок перестал сеять, небо очистилось. Ослепительно яркое солнце открылось в зените, осветив город за спиною отца Феодора и раскинувшуюся впереди слободу, занесённое снегом кладбище и неоглядные дали. Бухарев остановился, припоминая, где свернуть, но тут приметил темнеющую толпу у неказистого бревенчатого домика и решительно ускорил шаг.

Оказавшись на перепутье, удручённый неудачами, почти крушением всей своей деятельности, в которую всего себя вкладывал без остатка — и напрасно! — Бухарев спешил к своему духовному наставнику отцу Петру Таманицкому, известному далеко за пределами Углича.

Восьмидесятилетний отец Пётр более пятидесяти лет назад заболел падучей и был отставлен от священнических обязанностей, но именно тогда открылись в нём дары прозорливости и мудрости духовной. Поначалу иные смеялись над полоумным попом, бегавшим полуголым по городу и кричавшим «Пожар!», но поелику пожар действительно вскорости наступал в том месте, к отцу Петру начали прислушиваться.

Дурных людей он обличал, добрых наставлял и предсказывал им успехи или неудачи, иной раз не прямо, а иносказательно, заставляя при себе читать или петь, что-нибудь сделать или принести с недалёкого берега Волги. Подаренные ему вещи и деньги отец Пётр раздавал бедным, оставляя себе самую малость, на что его содержали родственники.

Ожидавшие возле крыльца приёма мужики и бабы расступались, давая дорогу монаху. Сотворив молитву, отец Феодор вошёл в избу.

В красном углу горницы под киотом с бледной лампадкой, сильно согнувшись и прислонившись боком к подоконнику, сидел старец. Белые с желтизной, сильно поредевшие волосы открывали высокий лоб, иконописно правильное исхудало-бледное лицо было обрамлено длинной белой бородою. Он с трудом поднял голову и глянул на вошедшего.

   — А, пришёл... — неожиданно весело сказал старец. Глаза его вдруг загорелись, став совершенно молодыми. Иные называли его взгляд безумным, иные пророческим. Отец Феодор верил старцу. — Евдокея! — позвал старец и приказал вошедшей бабе: — Подай нам с отцом Феодором трапезу!

   — Что ж подавать? — вытаращилась баба. — Ты только что картошку поел...

   — Да хоть чего подай, — настаивал всё так же весело старец. — Отец Феодор пришёл разделить со мною, фешным, трапезу.

Бухарев сел на лавку напротив старца. Их разделял чисто выскобленный стол, на котором стояло блюдо с краюхой ржаного хлеба и солонка. Заготовленные слова объяснения не шли на ум, отец Феодор понял, что старец и так всё знает.

   — Батюшка, что же мне делать? — с трепетом, какого и перед митрополитами не испытывал, глянул он в глаза старца, светившиеся страшной глубиною. — Я монах, обязан подчиняться, но не могу и не хочу я подчиняться моим притеснителям, ненавистникам моим. Видеть их не могу, служить Богу рядом с ними не могу, тошно лицемерие их... Хочется мне журнал издавать духовный для умирения страстей людских, уже и обложку придумал... Где бы только денег найти?.. Или в пустынь какую идти? На Афон?.. Вразумите, благословите, батюшка, ибо боюсь впасть в злобу и ненависть!

Старец вдруг приподнялся, опёрся обеими руками о стол и, не глядя на Бухарева, неверным голосом затянул тропарь Преображению Господню.

Вошла бабка, поставила на стол миски с кислой капустой и крупно порезанной редькой. Старец не обратил на неё внимания. Допев тропарь, он опустился на лавку, поплотнее закутался в потёртую беличью шубейку и, всё так же не поднимая глаз на гостя, стал говорить:

   — Рассказывали об авве Иоанне Колове, что однажды сказал он наставнику своему: я желаю быть свободным от забот, как свободны от них ангелы, которые ничего не работают, а служат непрестанно Богу. И, сняв с себя одежду, пошёл авва Иоанн в пустыню. Прожив там неделю, возвратился опять к наставнику. Постучался авва Иоанн в дверь, но тот не отворил ему. Спрашивает: «Кто ты?» «Я Иоанн», — говорит. Наставник сказал в ответ: «Иоанн сделался ангелом, его уже нет между людьми». Иоанн упрашивает его, говорит: «Это я! Отвори мне!» Но наставник не отворил, а оставил его скорбеть до утра. Утром говорит ему: «Ты человек, тебе нужно работать, чтобы прокормить себя». Иоанн поклонился ему, говоря: «Прости мне!..» — Старец тяжело, с хрипом закашлялся. — И ступай, отец, с миром. Вот тебе гостинец на дорожку...

Взял кусок редьки, посолил, подумал и высыпал всю солонку на этот кусок.

   — На!.. Сразу не ешь, тебе надолго хватит! Нет, погоди! Давай-ка споем с тобою, отче...

И поражённый Бухарев стал подтягивать тенорком «О тебе радуется, Благодатная, всякая тварь»...

А что же случилось с хилым студентом Дмитрием Писаревым? Спустя год после описанных выше событий, в феврале 1863 года, он находился под судом Особого присутствия Сената по обвинению в составлении и распространении антиправительственных прокламаций и был заключён в Петропавловскую крепость.

К этому времени завершилось превращение некогда примерного студента в трибуна партии нигилистов. «Откуда только брались у него силы?» — удивлялись Сторонние люди. За год с небольшим после болезни Писарев опубликовал в журнале «Русское слово» одиннадцать объёмистых статей и написал кандидатскую диссертацию, за которую учёный совет Петербургского университета присудил ему серебряную медаль. На медаль ему было плевать. Не наука, а иная стезя влекла Писарева.

Отныне он с другом и единомышленником Варфоломеем Зайцевым царил в редакции «Русского слова». Издатель Благосветов жался, недоплачивал им, но они работали не ради денег. Друзья поражались отсталости России и всячески пропагандировали передовые учения Льюиса, Бокля, того же Карла Фохта, приговорённого на родине за смелые идеи к смертной казни и жившего в свободной Швейцарии.

Писарев превратился во властителя дум молодого поколения. Его читали по всей России. Его лозунги: долой иллюзии! Здравый смысл прежде всего! Долой авторитеты! — подхватывались студентами всех российских университетов, которым открывалось, что их родители безнадёжно устарели, а правда на их стороне, потому что за ними будущее.

Со старыми друзьями Писарев окончательно разошёлся. Как- то заглянул в редакцию Скабичевский с приятелем, за чаем разговорились. Дмитрий привычно вещал, не подбирая слов. Александр вдруг прервал его:

   — Погоди! Да ты проповедуешь полную разнузданность всех страстей и похотей! Выходит, в один прекрасный день, подчиняясь своему свободному влечению, ты пришибёшь не только любого из нас, но и мать родную?

   — Ну и что ж такого? — флегматично заметил Писарев. — Пришибу и мать, раз явится у меня такое желание и если я буду видеть в этом пользу... Вы исповедуете отжившую, пошлую мораль, а сами всегда ли следуете её правилам?

Эпатированные гости поспешили откланяться и на лестнице покручивали пальцем у виска, рассуждая, насколько гуманистичнее социалистическое учение по сравнению с утилитаризмом.

Дмитрий не то чтобы действительно был готов сам поднять руку на мать, но — будучи последовательным и откровенным с собою до конца — допускал такую теоретическую возможность. Только теоретическую!

Его многие хотели видеть. Невысокий, чуть пополневший (на радость матери), с растрёпанной редкой бородкой, он подслеповато вглядывался в людей, нетерпеливо их выслушивая, при этом у него нервически подёргивался рот, а руки беспокойно крутили пуговицу, оглаживали сукно столешницы, постукивали карандашом. Ему, собственно, никто и не был нужен, лишь бы читали его статьи и жили по пути, который им предлагался: новое государство, новые законы, новый образ жизни.

В начале мая 1862 года в Петербурге из рук в руки передавали анонимную прокламацию под названием «Молодая Россия». Князь Василий Андреевич Долгорукий по своей должности также ознакомился с ней и представил императору. И Александр Николаевич прочитал: «Россия вступает в революционный период своего существования... Снизу слышится глухой и затаённый ропот народа, угнетаемого и ограбляемого всеми...» Да ведь он-то как раз и хочет блага народу без кровавых потрясений революции — как этого не могут понять? «Выход из этого гнетущего страшного положения один — революция, революция кровавая и неумолимая, которая должна изменить радикально все без исключения основы современного порядка и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся её, хотя и знаем, что прольётся река крови... только пришла бы поскорее она, давно желанная!..»

Ненормальность автора была очевидной, но всё же он был опасен, ибо призывал к крови, к уничтожению царской семьи под лозунгом социалистической и демократической республики, и даже — к уничтожению брака и семьи. Приказано было автора найти и посадить в крепость.

А между тем Пётр Заичневский, девятнадцатилетний московский студент, уже находился в одной из камер Петропавловской крепости; именно там он написал своё разнузданное воззвание и смог переправить его на волю, а соратники поспешили размножить.

По едва ли случайному совпадению во второй половине мая 1862 года по Петербургу пронеслись страшные пожары, от которых выгорел чуть не весь центр столицы. Все говорили о поджогах, но полиция не смогла найти поджигателей. Растерявшиеся власти арестовали Чернышевского, запретили на время выход журнала «Современник», закрыли воскресные школы для рабочих людей, в которых студенты не только обучали мужиков чтению и арифметике, но и открывали им глаза на грабительскую политику царя, не пожелавшего отдать сразу всю землю тем, кто пашет и сеет, на монахов, собирающих миллионы рублей в монастырях — ног куда идёт трудовая копейка!.. Передовая демократическая общественность бурно протестовала, но её голоса никто не слышал. Писарева бесила эта вынужденная немота.

В подцензурной печати до конца он высказаться не мог, вот почему летом 1862 года согласился на предложение соратников издать прокламацию. Написал её Писарев в один присест, в радостном упоении от свободы.

«Примирения нет, — писал он, злорадно предвкушая, как побагровеют лица ленивца императора, министров, начальника III Отделения, как испуганно растеряются тупые жандармы при чтении его горящей правды, — На стороне правительства стоят только негодяи, подкупленные теми деньгами, которые обманом и насилием выжимаются из бедного народа. На стороне народа стоит всё, что молодо и свежо, всё, что способно мыслить и действовать... Династия Романовых и петербургская бюрократия должны погибнуть!.. То, что мертво и гнило, должно само собою свалиться в могилу; нам остаётся только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы...»

Жандармы оказались не так тупы и в начале июля арестовали автора.

В крепости страха у Дмитрия не было вовсе. Он не боялся ни усатых жандармов, ни грозных судей в шитых золотом мундирах, ни самого царя. Стены узкой камеры для него не были тесны. Еду приносили с офицерской кухни, и она была вполне прилична. После следствия по его настойчивому ходатайству ему было позволено заниматься литературным трудом. И он трудился.

Целыми днями, не зная усталости, Писарев исписывал страницу за страницей, передавая по пятницам готовые статьи на волю. Имя страдальца за передовые идеи стало ещё более известным. Статьи Писарева в «Русском слове» и других журналах зачитывались вслух в студенческих аудиториях и возникавших коммунах.

«Долой литературу!» — читали молодые люди и задумывались: а в самом деле, какую практическую пользу приносит литература? Что конкретно дают мужику стишки Пушкина и Фета? Мужику нужнее печной горшок да смазные сапоги! «Основной принцип всей человеческой деятельности заключается везде и всегда в стремлении человека к собственной выгоде...» — а ведь верно, признавали сыновья мелких чиновников, дворян и священников. Без иносказаний автор показывал неприглядную роль римских пап, всяких Бонифациев и Климентов — а чем лучше наши святоши в чёрных рясах?

Караульные солдаты, заглядывая в глазок, удивлялись: и как этому барину не надоедает писать да писать, и как у него рука не онемеет?

Писарев не чувствовал усталости. Он совершал важнейшее и необходимейшее дело. Никто не знал, что давно, два года назад, он достиг вожделенной огненно-красной истины! Он вкусил от неё, просветился и окреп духом, страхи отступили. Ему дан был дар пророка!

Если бы только не слёзные материнские письма с призывами смириться, покориться и молиться; если бы только не ежедневные посещения настоятеля Петропавловского собора протоиерея Василия Петровича Палисадова...

Отец Василий искренне жалел Писарева, уделял ему особое внимание, старался облегчить одиночество беседами. Поначалу Дмитрий поддался, поверил, размяк, однажды заплакал при чтении псалма Давидова: Сердце моё смятеся во мне, и боязнь смерти нападе на мне. Страх и трепет прииде на мя, и покры мя тьма.

А как-то ночью пришло разъяснение: этот поп — шпион! Подослан от III Отделения!

С тех пор Писарев выслушивал беседы протоирея с величайшим раздражением, перебивал его и в лицо смеялся — пусть знает, что раскусили!

В последний свой приход отец Василий лишь молча перекрестил узника и положил на стол книгу. Почему-то Писарев похолодел, с трепетом глянул на книгу... и вдруг, подчиняясь неводомой силе внутри, схватил и бросил её в спину священнику.

С тех пор отец протоиерей оставил свои посещения.

Статьи Писарева регулярно продолжали появляться в петербургских журналах.

В возобновившемся «Современнике» весь 1863 год печатался роман Чернышевского «Что делать?», написанный в Алексеевской равелине Петропавловской крепости. Молодёжи предлагался новый образ жизни — по принципам разумного эгоизма, в условиях новой семьи, в надежде на победу идей социализма и возникновения небывалого ранее Хрустального Дворца, где все будут свободны, равны и счастливы.

В Москве во множестве возникали студенческие кружки. Одни создавали артель переводчиков с английского и немецкого языков, другие организовывали платные вечера для сбора средств в пользу неимущих студентов, были и просто землячества. Так, на Большой Ордынке образовался кружок студентов-пензенцев, в котором стал верховодить двадцатилетний Николай Ишутин.

В те годы всё пошатнулось в России. Идея свободы пьянила студенческие головы. Атеизм овладел их умами легко, ибо церковная казёнщина претила, а заглянуть за неё не позволял страх перед насмешками товарищей.

   — Да зачем же всё? Зачем человек живёт? — спрашивал иной простодушный маменькин сынок.

   — Так себе родился и живёт, — разводил руками Ишутин, — и всё тут!

Извечное же чувство неудовлетворённости, особенно пылко переживаемое в юности, переводилось из среды духовной в самую материальную. Горение низводилось долу, человек объявлялся мерою всех вещей, его воля определяла ход истории. В текущий момент главной задачей всех подлинно передовых людей стала борьба против деспотического самодержавия.

Заседания кружка походили на какую-то страшную игру. Они рассуждали о перспективах социализма в России, о необходимости всеобщей революции и уничтожении царской власти, которую должна сменить власть новая.

   — Давайте взорвём Петропавловскую крепость! — предлагал один.

   — Нет, нет! — горячо возражал другой революционер. — Надо, понимаете, взять в плен наследника и предъявить царю ультиматум: или полная свобода и вся земля крестьянам, или смерть твоему сынку!

   — Надо просто убить царя! — убеждал третий, самый юный революционер, не желая отстать от старших товарищей. — Тогда власти испугаются, и организация будет им диктовать, что следует делать!

   — И что же, ты готов за это взяться? — цедя слова, врастяжку спрашивал Ишутин. — Я дам тебе револьвер. Сможешь завтра застрелить Александра Николаевича?

   — Я?.. А почему я?..

   — А ты поедешь завтра взрывать Петропавловку? — с мрачной насмешкой вопрошал вождь другого. — Нет?

Мальчики сознавали, что оказались на грани, за которой слова перерастали вдела. Знали бы они, что и произносимые в безумном угаре слова их уже были делом.

   — Видишь, Митя, — оборачивался Ишутин к неизменно молчащему Каракозову, сидевшему всегда за его спиной, — господа колеблются...

И разговор переходил на другое: хорошо бы вызволить Чернышевского с каторги, поставить во главе правительства, но обязать его действовать по указаниям их Центрального Комитета. Ели рябчиков в сметане, попивали токайское. Игра продолжалась.

А власть оставалась в позиции нерешительной, пытаясь и бороться против крамолы, и угодить ставшему могущественным общественному мнению.

Мог ли знать подробности бурной политической жизни московский святитель? Отчасти мог, но не имена и детали интересовали его. Он предвидел надвигающуюся на Россию с Запада тучу, лишь изредка позволяя себе прямые высказывания на сей счёт. Так, пришедшей за благословением настоятельнице одного из подмосковных монастырей он не советовал устраивать богатые ризы на иконы.

— Близко время, когда будут сдирать ризы с икон. Представляется мне, что туман и облак сгущается над нами, и надобно опасаться грома.

В том же 1863 году святитель написал размышление о премудрости христианской, в котором предложил свой ответ на вопросы времени:

«Мудрость христианская должна быть чиста— чиста по ея источникам, по ея побуждениям и цели. Ея чистый источник есть Бог... Ея чистая цель также есть Бог... Деятельное нужно внимание для охранения сей чистоты от нечистых влияний несмиреннаго разума, который не признает своих пределов пред бесконечным и непостижимым, который, истину вечную находя старою, имея побуждением любопытство и целию тщеславие, без разбора гоняется за новым, и как руководительному началу следует духу времени, хотя бы это было время предпотопное; который, ленясь потрудиться, чтобы возникнуть в истинную область духа, погружается в вещество и здесь погрязает.

Мудрость христианская мирна — и подвизающийся для нея должен быть мирен... Только в тихой, а не волнуемой воде, отражается образ солнца; только в тихой, не волнуемой страстями душе может отразиться внешний свет духовной истины...

Мудрость христианская кротка... Дух порицания бурно дышит в области русской письменности. Он не щадит ни лиц, ни званий, ни учреждений, ни властей, ни законов. Для чего это? Говорят: для исправления... Но созидает ли дух порицания или разрушает?

...Мудрость христианская благопокорлива. Она проповедует и дарует свободу, но вместе с тем учит повиноваться всякому начальству... Ревнители истиннаго просвещения должны поднимать дух народа из рабской низости и духовнаго оцепенения к свободному раскрытию его способностей и сил; но в то же время утверждать его в повиновении законам и властям, от Бога поставленным, и охранять от своеволия, которое есть сумасшествие свободы».

17 марта 1863 года был праздник Алексея, человека Божия, память которого Филарет всегда верно чтил. В этот день он отправился к поздней обедне в женский Алексеевский монастырь близ Красного Пруда.

Митрополичьи сани подкатили к воротам обители под громкий и переливчатый трезвон, шедший с высокой шатровой колокольни. Встречали владыку мать настоятельница, благочинный, здешние иереи. При проходе митрополита от ворот к соборному крыльцу толпа кланялась и тянулась за благословением, радуясь нечастой теперь возможности лицезреть святителя. Иные мужики бежали к крыльцу, стягивая шапки, а двое дюжих полицейских и обер-полицмейстер, вытянувшись, отдали честь.

В храме жарко горели свечи в нарядном паникадиле и перед иконами. Золотые ризы духовенства, густой аромат ладана и радостное волнение народа создавали у всех приподнятое настроение. Чище и сильнее становилась молитва, просветлялись и воспаряли горе души человеческие.

Архиерейская служба шла привычным чередом, и владыка удерживал свои мысли, слушая из алтаря возгласы сослужащих ему настоятеля и протодиакона, умилительное пение монашеского хора и чуткую тишину храма.

Митрополит поднял глаза от чёток и увидел стоящего коленопреклонённо Алексея Ивановича Мечева, регента хора Чудова монастыря.

   — Поди ко мне, — позвал ласково.

Филарет благословил своего любимца и приметил печаль на его лице.

   — Ты сегодня, я вижу, скорбный. Что с тобою?

   — Жена умирает в родах, ваше высокопреосвященство... — Голос Мечева дрогнул, и он закусил губу, сдерживая слёзы.

   — Бог милостив, — просто ответил святитель. — Помолимся вместе, и всё обойдётся благополучно.

После литургии, когда митрополит, устав от причащения первого десятка молящихся, вошёл в алтарь, освещённый ярким мартовским солнцем, он подозвал Мечева.

   — Успокоился?

   — Вашими молитвами, владыко святый!

   — У тебя родился мальчик. Назови его Алексеем в честь Алексея, человека Божия, ныне празднуемого здесь...

Он хотел сказать больше, но сдержался, предвидя не только радости и обретения появившегося на свет будущего служителя Божия, но и труды, скорби великие...

 

Глава 4

СКИТ

В покоях троицкого отца наместника мартовским вечером 1863 года после великопостной всенощной собрались несколько человек. Вниманием сразу же завладел Андрей Николаевич Муравьев, ставший редким гостем после переезда в Киев, поближе к своим имениям. У Муравьева всегда было что рассказать, речь его плавно перетекала от палестинских и афонских древностей к рассказу о католиках, иные из которых при посещении России искренне увлекаются православием... К шестидесяти годам характер его не смягчился и не охладел, коли хвалил — так хвалил наотмашь, от всего сердца, коли осуждал — так уж клеймил, не выбирая слов, а при рассказе о предметах трогательных — умилялся до слёз.

Архимандрит Антоний, в этот пост едва находивший силы для участия в богослужении, устало поник в кресле. Известно было, что в прошлом году просил он высокопреосвященного об удалении на покой, всё же исполнилось семьдесят лет, но не отпустил владыка, сказал, что нужен ещё. В церковной службе отец Антоний оставался неутомим, хотя и мучила его рана на правой ноге, особенно досаждавшая в великопостные службы. Так-то можно было присесть, но при чтении Евангелия на Страстной неделе приходилось стоять два часа.

   — Как вы выдерживаете? — спросила его Аня... графиня Анна Георгиевна Толстая, постаревшая, пожелтевшая лицом, но с теми же родными бархатисто-коричневыми глазами...

Ответил шутливым тоном:

   — У меня есть секрет: встаю сразу на больную ногу. Сначала больно, а потом она одеревенеет так, что боль и не слышна.

Седая прядь выбилась у неё из-под края шляпки, протянутые за благословением маленькие худые ручки по-старушечьи дрожали, и слабая тень умершего в отце архимандрите Андрея Медведева вдруг огорчилась до слёз...

   — Вы бы дали себе отдых на неделю-две, — с мягкой укоризной сказала графиня, сквозь привычный облик властного и погрузневшего монаха видевшая стройного, черноволосого, весёлого и пылкого юношу с горящими глазами, навсегда любимого — брата.

   — Боюсь разлениться, — чистосердечно ответил старик. — Неделю прогуляешь, а там родится желание ещё отдохнуть. Хожу и буду ходить. А сил недостанет — попрошу братию относить меня в храм...

Молодые лаврские эконом и казначей, приехавший по делам журнала протоиерей Алексей Ключарёв, почтительно внимали знаменитости. На рассказе Муравьева о сорванной им в Гефсиманском саду ветви от элеонской маслины за дверью послышалась Иисусова молитва, и вошёл отец Александр Горский, волею московского святителя недавно возведённый в священный сан (несмотря на решительный отказ жениться) и вскоре ставший протоиереем и ректором академии. Горский близоруко оглядывался, не сразу различая лица в полутёмной комнате.

Муравьев любил Горского, а кроме того, чувствовал к нему засевшее в памяти начальственное покровительственное внимание, и потому отвлёкся от повествования. В тот год слова его братьев — Михаила, усмирившего восставшую Польшу, и Николая, присоединившего к империи обширный Амурский край, — осветила и его, возродив дремавшие вельможные чувства. Андрея Николаевича встретил в патриотически настроенной Москве восторженный приём, и он, как в былые годы, блистал в домах знати и Английском клубе величавой осанкой, старомодной галантностью и увлекательностью в беседе. В церквах и монастырях Муравьев невольно осматривал всё начальственным взглядом, указывая, что так и что не так.

   — Отец Александр, вы, верно, с какой-нибудь приятной новостью? Прямо сияете...

   — Не то чтобы важная новость, ваше превосходительство... Получил письмо из Лондона от кузена моего Николая, поехавшего с графом Путятиным в качестве домашнего учителя, а также для подготовки к преподаванию у нас новой западной церковной истории. Я ещё просил его книги подобрать для нашей библиотеки.

   — В этом Александр неутомим, — с доброй улыбкою заметил эконом.

   — Письмо большое, пишет о разном... Но, кажется, я перебил рассказ вашего превосходительства?

   — А хоть бы и перебил? — вдруг буркнул из тёмного угла отец Антоний.

   — Что вы, что вы... — милостиво возразил Муравьев. — Мы с удовольствием послушаем. Был ли ваш кузен на всемирной выставке?

   — Довелось побывать дважды. Вход, правда, дорогонек. Николай пишет, нужно по крайней мере десять раз, чтобы осмотреть её подробно. Но интересней другое. Он пишет, что встретился с известным Стэнли, засыпавшим его вопросами о православии. «Не смутила ли ваших верований новейшая германская спекуляция в философии?» — спросил англичанин. «Ни на минуточку, — ответил Николай Кирилыч. — Мы обладаем особенною способностью обнимать идеи других и сейчас же покрывать их амальгамою нашей собственной непоколебимой веры...» Тот спрашивает, а способна ли Русская Церковь отрешиться от подражательности Западу и Востоку, развить свой оригинальный гений? Удадутся ли её стремления направить все силы свои на организацию практической социальной жизни, очистить высший класс от извращения, праздности и мелкой безнравственности, а средний и низший — от грубости, лжи и неумеренности?..

   — Ай да англичанин! — воскликнул Муравьев. — В самый корень зрит — да только не с того угла!

Из тёмного угла послышалось фырчание.

   — Вы особенно должны меня понять, отец Александр. — Муравьев обращался тоном уважительным (однако и поучительным) подчёркнуто к Горскому, хотя адресовал свои слова троицкому наместнику. — Наша Церковь, держась Никейского исповедания, ещё не раздружилась ни с истиною, ни с апостольской благостию, но уклонение в социальность не приведёт ли нас к разрушению завещанной нам святыми отцами полноты религиозной веры и благочестия? Уступки миру сему не приведут ли к умалению веры? Всё встаёт вперемежку. Как на лондонской выставке: святые иконы и пенька!.. Здесь люди свои, поделюсь. Заезжал в этот раз к святителю нашему и попенял ему: зачем дал митрополичий хор выступать в ремесленном училище? Стоит ли ублажать мальчишек, принижая святое? Отвечает: Лямин-де меня уговорил, два раза я отказывал, на третий согласился. Это тот самый Лямин, который в митрополичьей карете раскатывает по всей Москве, останавливаясь то у кабаков, то в сомнительных местах. Какое искушение! Что с того, что он городской голова...

   — Молчи! — вдруг прогремел голос отца наместника. — Молчи!

Муравьев и его слушатели оторопело оглянулись на вставшего во весь рост отца Антония. Белоснежные копна волос и длинная борода, из-под которой поблескивал камнями наперсный крест, высокая, массивная фигура архимандрита, с воздетой правой рукой, придавали ему сходство с библейскими пророками.

   — Один старик дал другому старику шестёрку лошадей — потешить самолюбие. Один мягок, другой слаб — что ж, клеймить их за сие? А не ты ли, Андрей Николаевич, грозил высокопреосвященному обрушиться на нас хуже Белюстина — за что? За три ступеньки, не понравившиеся на Троицком подворье в Петербурге! Нашёлся и на нас, грешных, судия!.. Сколько лет ты подле святителя, а сознаешь ли, что есть Филарет?.. Святой Варсанофий в шестом веке свидетельствовал, что лишь молитва трёх святых мужей удержала мир от катастрофы. Ибо сказано, что каждое отдельное лицо, преодолевшее в себе зло, этой победой наносит поражение космическому злу столь великое, что следствия его благотворно отражаются на судьбах мира. Быть может, и наш владыка живёт той божественною силою, коя созидает и содержит мир во времена смутные и грозные. А ты!..

Муравьев сильно покраснел. Он не привык к резкостям в свой адрес, и будь на месте отца наместника любой иной иерей или архиерей, Андрей Николаевич сумел бы его одёрнуть, но упрёк Антония оказался во многом справедлив. В попытке выйти из неловкого положения Муравьев попытался не уронить достоинства.

   — Несмотря на вашу крайнюю... э, горячность, отец наместник, готов вам уступить... э, в частности. В целом же мысль моя состоит в том, что при сохранении отдельных высоких и даже высочайших образцов монашества — мы все их знаем! — в наше время теряется значение клира, и прежде всего монашества, как служителей Небесных. Пропадает смирение! Иду сегодня по лавре и вижу, как простой монах крестит простолюдинов и даёт руку для целования, будто не знает непозволительности сего для не облачённого иерейским саном. Или возьмите, к примеру, всем известного...

— Нет! Не дам тебе чернить монашество! — потише, но с тем же чувством воскликнул отец Антоний. — Монашество есть истинное христианское подвижничество. Все мы сотворены одинаковыми, все питаем и греем плоть свою, но люди мирские не отказываются от антрактов, выходят из-под закона Христова духа, отдыхают и развлекаются на распутиях жизни, а потом вновь могут обратиться к закону Христову. Не то монах. Он не соединяет воду с огнём. Он ставит крест над своим движением вперёд, над всею жизнию своею. Встречаются недостойные и среди нас, кто без греха, но они не в силах умалить служение воинов Христовых. Пример обуянного гордыней Бухарева, вышедшего из монашеского сословия и даже... Мужики говорят: высок каблучок, да подломился на бочок. Так вознёсся в пустой мечтательности, что принялся угождать духу века сего, позабыв о своём единственном служении... Что с того? Всякое увидишь в большой реке, а всё ж таки, пока вода чиста — река питает и очищает... Не вознестись пред тобою пытаюсь я, брат мой Андрей, — отец наместник понизил голос и с непривычной мягкостью обратился к Муравьёву, — но указать на разные пути, на коих мы пытаемся стяжать дух мирен...

Отец Антоний тяжело опустился в кресло и шумно передохнул. Гости его не решались вымолвить слово и отводили глаза от растерявшегося Муравьёва. Казалось бы, как можно сказать такое в лицо известнейшему в России духовному писателю, путешественнику по святым местам, удостоенному антиохийским, александрийским и иерусалимским патриархами титула попечителя Восточных патриарших престолов? Но сам Андрей Николаевич в мгновенном озарении вдруг понял справедливость упрёка и не стал оправдываться.

Вошёл келейник, быстро и ловко снял нагар со свечей и поставил на стол большой канделябр. Разом осветилась комната. Засверкали ризы икон в резном киоте, золочёные лампады, осветился небольшой портрет митрополита Филарета, изображённого художником в чёрной рясе и чёрной скуфейке с пером в руке. Задумчиво взирал Филарет на собравшихся, будто обдумывал своё слово в споре, но не спешил его сказать.

На Великий пост он перебрался в Гефсиманский скит. Дела утомляли сильно, тревог и огорчений прибавилось, но не только желание покоя влекло в тишину и умиротворённость скита. Пора было подводить итоги.

Мартовское солнце осветило все уголки небольшого домика, и в нём стало особенно тепло и уютно. Теперь часы после литургии можно было отвести неспешному чтению или размышлениям. Ничто не мешало здесь.

С необозримо высокого голубого неба ярко сияло ослепительное солнце, первого тепла которого доставало всем. За окном на глазах таяли высокие сугробы. Сосульки на крышах истончились капелью. Тонкие ручейки неудержимо стремились слиться, образовывали лужи и запруды и наконец находили ход к прудам. По сизому ноздреватому снегу по-хозяйски разгуливали прилетевшие галки. Воробьи стайками налетали на показавшийся из- под наста на дороге клок соломы или комок навоза. Вокруг храмов и на пригретых солнцем пригорках всё больше открывалась земля, коричневая, с побуревшей травой и листьями, сырая, ещё холодная, и шедший от неё дух почти пьянил... Так было всегда, так оно и сейчас, но откроешь форточку — продует, а на улице тут же голова кружится. Но он всё помнил.

Ещё в юности поразило: весна, радостное пробуждение природы и — чёрное убранство церкви, чёрные ризы и епитрахили священников, почему?.. Как всё дивно слито одно с другим, времена года и времена людских жизней, перемены в природе и перемены в житейской суете века сего, как мимолётно всё это... Одно начало всему, один исток и одна конечная точка, весь мир Божий в его пространственной и временной громаде един... Что значит тут какой-то монах? Но не напрасно же призван он на свет Божий. Близко его возвращение к своему началу, а что встретит там?

Из-за занавески он смотрел на двор обители, на деловое хождение иноков, на Парфения, дремавшего по-стариковски под солнышком на крыльце митрополичьего домика и лениво отмахивавшегося от неутомимого спорщика Алексея, который после семинарии оставлен был в иподиаконах. Не решался отпустить от себя этого твёрдого верой и чистого сердцем молодца, радовавшего его бодрым духом юности. Старый и малый... А что о себе сказать? В иные бессонные ночи будто груз целого столетия гнетёт, а бывают утра — будто всего-то пятьдесят годов, как было при незабвенных Николае Павловиче и графе Протасове, тянет к делам, к людям, в уме складываются новые проповеди и томят своим сокровенным смыслом книги Писания, глубина коих поражает и вдохновляет, скорее бы взять перо в руки...

Остановись, уж столько написано... и за каждую строчку Господь спросит...

Всю-то жизнь о том помнил. Сколь часто смирял себя, обрывал полёт мысли или движение сердца, если сие выходило за признанные рамки, если грозило умалить авторитет Церкви. Что твоё слабое слово — Церковь самим существованием своим есть своё основание, оправдание и авторитет. Не навреди, и ладно.

А жизнь стучала в окна и била в двери. Пылкие друзья просили о помощи, враги плели хитроумные козни, равнодушные чиновники брёвнами лежали на пути — сколько требовалось усилий, ухищрений и труда, неведомых никому, разве отцу Антонию, дабы потихоньку и понемногу помогать, облегчать, устранять, поощрять...

И ныло сердце, подчас невмоготу становился тяжкий груз, возложенный на его плечи, ведь не он, не инок Филарет в сверкающем облачении, в митре и с посохом шествовал в Успенский собор, то был символ незыблемости Церкви и Государства, а его-то душе воспарить хотелось... Только вдруг брались силы, укреплялся просветлённый дух, и исполнял он долг, возложенный на него. Что ж, служение сие было по сердцу, а от услаждения почётом и властью всегда старался избавиться...

В юности мечталось о многом. Пойди он военным путём — не Суворовым, так Барклаем бы стал; избери карьеру государственную — сделал бы побольше Сперанского; подчинись он музам поэзии и истории — сколько бы книг написал. Но призвал его Господь.

В первые его петербургские дни на балу в высочайшем присутствии кто-то в толпе обронил по его адресу: «Чудак». Верно и нынче. С житейской точки зрения иначе назвать нельзя — всё чего-то хотел большего, с властью спорил, соратникам не уступал, паству раздражал высотой духовных требований, подчинённых томил непомерными трудами — зачем? Да вот как-то не мог иначе...

Отозвались в нём, видно, оба его деда — величавый соборный настоятель протоиерей Никита Афанасьевич, ревнитель порядка и благолепия, и скромный иерей Фёдор Игнатьевич Дроздов, презревший молву людскую и ушедший от людей к Богу. Как жаль, что не успел хорошо узнать второго, послушать его, понять движения потаённых душевных струн у странного дедушки... Но оба горели одним пламенем веры, оба чтили святыню Господню, памятуя, что кто паче других приближается к Богу и святыне, в том преимущественно являет себя святость Божия, благосообщительная достойным, неприкосновенная недостойным... В ветхозаветные времена пал мёртвым левит Оза от одного дерзновенного прикосновения к киоту Божию... Помни!..

Вдруг охватил приступ дурноты. Сознание помутнело, сердце сдавило что-то тяжёлое, голова закружилась, а слова вымолвить не мог, язык не слушался, руку к колокольчику протянуть сил недоставало... Так просидел в кресле — сколько же? Час без малого. И отпустило. Можно было вздохнуть, посмотреть на двор, на котором мужики сгружали привезённые по последнему насту берёзовые поленья... Слава Тебе, Господи!

Тронул колокольчик, но звонить не стал. В кресле напротив под фикусом сладко спал серый котик, зачем его тревожить. А где же рыжий? Верно, промышляет мышей, а то, охваченный мартовской истомой, ищет себе подругу. Весна...

Жизнь давно прожита, но не призывает к себе Господь, даёт ещё одну весну. Для чего? Что ещё свершить мне надобно, Господи?

Жизнь людская не сводится к одной Церкви, и Спаситель показал сие, не обойдя ни радости свадебной, ни горестной кончины. Вот вечный образец — иди к людям, погружайся в море людское, просвещай и согревай это море ведомой тебе Истиной. Невозможно? Нам одним — да, но Господь поможет. Делать надо.

Царь молод и неустойчив, хотя и чист сердцем. Теряется в поднявшейся смуте. Ходит в собрания спиритов и вызывает духов из мира иного. В борьбе с врагами отечества то твёрд, то нерешителен. Правда, к вере не охладел. С французским императором договорился благоустроить храм Гроба Господня в Иерусалиме. В обер-прокурорское кресло после графа Александра Петровича посадил достойного — графа Ахматова, этот троицкой закалки и Церковь защитит... Ну да и ему присоветовать многое нужно.

Колеблется корабль церковный. И тут затеваются реформы. Новый министр Валуев уважителен, специально в Москву приезжал посоветоваться, а что ему сказать, коли по-разному думаем... Намекал со значением, дескать, возможно восстановление патриаршества — до того ли? Пока есть государь — есть и опора веры православной. Нам бы деньжат победе на школы духовные, доходец бы увеличить сельских батюшек, дозволили бы собрания архиерейские... От этого Валуев отмахивался, сие для министра мелочи. А всё ж таки и тут сказанное слово будет услышано.

Слова, слова... сколько уж говорено! Благодарение Богу, хватает ещё дерзновения молиться и просить Всеблагого Отца за Россию, за православие... Утешительны рассказы об открытии мощей святителя Тихона Задонского. Случились исцеления. Да поможет святитель исцелению России!

Варшавские вести печальны, но и домашние не лучше. Как могли в Синоде утвердить тайный указ о запрещении священникам проповеди против пьянства? Какой-то полячишко, пригретый министром финансов, в разгар мятежа насаждает в России кабаки, притом лишь в великорусских губерниях! — а едва сельские иереи и сами мужики тому воспротивились, их одёрнули.

И кто? Синод! Во имя «блага государства», того государства, в тайном плену у коего Церковь находится, тайному гнету и притеснению от коего подвергается со времён Петра... И конца сему гнету не видно.

Неблагонамеренные хитры, смелы, взаимно соединены, а защитники порядка недогадливы, робки, разделены... Польша мятежная видимо связана с Венгриею, Венгрия — с Италией, где Гарибальди и Мадзини, а как далеко простираются подземные корни этих ветвей, кто видит? Европа продолжает своё помешательство на слове «свобода», не примечая, как в Америке свобода проливает кровь, изменничает и варварствует... Все заботятся о мире, и все ждут войны, и все вооружаются более, нежели когда-либо. Поистине это походит на приближение годины искушения, хотящие прийти на всю вселенную...

Открыто было святому апостолу Иоанну Богослову: Не бойся ничего, что тебе надобно будет претерпеть. Вот, диавол будет ввергать из среды вас в темницу, чтобы искусить вас, и будете иметь скорбь дней десять. Будь верен до смерти; и дам тебе венец жизни.

Темница, десять дней скорби — что сие означает? Только ли иносказание или вернутся времена гонений христианских? Тяжкие предчувствия не оставляют. Церковь всё переживёт, всё преодолеет, но как же хочется хотя малость сделать, дабы сдержать идущие беды и напасти.

Подлинно ослепли все вокруг — беды не видят. В Петербурге оскорбились за предложенную к чтению в московских церквах особую молитву, будто бы об избавлении России от неблагоприятных обстоятельств. «Какие могут быть неблагоприятности под скипетром царя-реформатора?!»

А ведь если взять хотя за один год всё худое из светских журналов и газет, то будет такой смрад, против которого трудно найти довольно ладана, чтобы заглушить оный... Мнения противорелигиозные и противоправительственные распространяются быстро и сильно заражают многих. Петербургские студенты пришли в одну церковь, вошли в алтарь, взяли священный сосуд и пили из него шампанское. Московские студенты возле кремлёвских соборов проповедовали: народ беден, а в церквах много серебра и драгоценностей, из них достанем вам богатство, не слушайте попов, не ходите в церкви... До чего мы доживаем! В темнице духовной уже многие скованы вражьими путами...

Что тут значат слово моё убогое и молитва грешная? Но не могу не молить Тебя, Господи, о милости и снисхождении! Помилуй нас! На Тебя уповаем, ведая, что не оставляешь ищущих Тебя, Господи!

 

Глава 5

ТЕЧЁТ РЕКА ВРЕМЁН

Река времён в своём теченье редко понятна людям. Почему и зачем происходит то или другое? Связаны ли события друг с другом или последовательность их случайна? В наказание или во спасение послано нам то и другое Всевышним? Немногим дано понимание главного смысла причудливых и хаотичных переплетений жизней и судеб, обретений и утрат, радостей и печалей.

Главный же смысл определился давно, когда тёмной и тёплой ночью, оставленный всеми, молился Спаситель в Гефсиманском саду, и был пот его как капли крови.

15 марта 1865 года к десяти часам утра в Зимний дворец прибыли вызванные государем министры. Назначено было совещание по вопросу немаловажному — относительно дозволения смешанных браков между раскольниками и православными. Главными лицами выступали обер-прокурор Святейшего Синода граф Ахматов, товарищ обер-прокурора князь Урусов и духовник государя отец Василий Бажанов. Министр внутренних дел Валуев решительно оппонировал им, что мешало ему любезно беседовать со всеми тремя.

Ожидали государя в Малахитовой гостиной, ярко освещённой солнцем, бьющим в высокие окна снопами жарких лучей. Блистали золото и бронза на вазах, столешницах, зеркалах и камине, но неудержимая сила солнца тонула в мягкой глубине тёмно-зелёного камня. Отец Василий в бархатной фиолетовой рясе с массивным наперсным крестом присел на стул возле камина. Начальник III Отделения князь Долгоруков стоял у окна, опираясь на саблю, не то греясь на солнышке, не то рассматривая подведомственную ему крепость на другом берегу Невы. Поспешно вошёл министр иностранных дел князь Горчаков, как всегда безукоризненно одетый и расточающий тонкие парижские ароматы, рассеянно оглядел собравшихся, пожал руки, принял благословение от отца Василия и, обняв за талию князя Урусова, увлёк его в сторону, зажурчал по-французски с лёгким грассированием. Граф Ахматов в нарядном генерал-адъютантском мундире стоял возле дверей, будто на часах, вытянувшись и прижав к правому боку портфель с докладом. Валуев внутренне усмехнулся, сама напряжённая поза Алексея Петровича выдавала его неуверенность.

Зазвенели высокие часы в углу, начали отбивать десять ударов. Распахнулись обе створки высоких, белых с золотом дверей, и в гостиную вошёл Александр Николаевич. По его выразительному лицу все увидели, что государь в настроении добром и решительном.

При дворе ходили разные слухи относительно здоровья наследника-цесаревича, великого князя Николая, занемогшего в начале года, ровно накануне официальной помолвки с датской принцессой Дагмарой. Государь, похоронивший своего первого ребёнка, дочку Сашеньку, сильно переживал за сына. Консилиум докторов определил болезни в лёгких и советовал поездку цесаревича на юг. Отправив милого Никсу с женою в Ниццу, Александр Николаевич заметно успокоился.

Пожав всем руки и склонив голову перед Бажановым, государь предложил занять места за столом. Первым докладчиком выступил обер-прокурор. Граф Алексей Петрович кратко напомнил о предыстории вопроса и горячо обосновал необходимость твёрдости и неуступчивости в отношении раскольников, упирая на то, что официальная регистрация браков с раскольниками не формальная мелочь, а есть принципиальное отступление веры истинной перед заблуждением и уклонением от православия. Привёл и слова московского святителя, что «сектатор, почитающий царя врагом Божиим, беспощадно осуждённым на погибель, не может быть вполне верен царю». Сел. Князь Сергей Николаевич Урусов и отец Василий в выражениях вполне определённых поддержали обер-прокурора. Все взгляды устремились на царя.

   — Благодарю тебя за доклад, Ахматов, но не за выводы, — мягким тоном начал Александр Николаевич. — Позиция Синода выражена с исчерпывающей полнотой и ясностью: никаких уступок! Понимаю... но с позиции государственной думается мне иначе. Пора покончить с разделением нашего народа. Надо привлекать все его части к труду на благо отечества, а здесь наши старообрядцы могут дать больше, чем кто иной. Так почему же не сделать в их сторону один шаг? Это вовсе не признание истинности их учения. Это... уступка из чувства человеколюбия. Впрочем, послушаем господ министров.

Валуев тут же встал. Отдав должное мудрости и гуманизму государя, он рассказал, что в Москве случайно узнал о довольно снисходительном отношении покойного митрополита Платона Левшина к расколу.

   — Прославленный московский святитель полагал, что пастырю церкви Христовой невозможно убедить раскольников в их заблуждении. За протёкшие века накопилось так много погрешностей и неосторожностей в писаниях церковных учителей, что всерьёз исправлять их означало бы подать повод к великому соблазну и злу, горшему, чем раскол. Потому богословы всерьёз и не спорят с раскольниками, что опасаются разойтись в основах учения. В свете изложенного проблема регистрации смешанных браков, право же, должна быть решена положительно.

   — Интересно! — воскликнул Александр Николаевич, — Это действительно важно. А кстати, почему Филарет не огласит мнения митрополита Платона?

Вопрос был обращён к Валуеву, и тот с удовольствием ответил:

   — Слышал я, что собственноручное изложение взглядов Платона владыка Филарет вырезал из его сочинений, дабы не соблазнять маломысленных.

Государь невольно улыбнулся.

   — Как искренне люблю я и почитаю нашего святителя, но — устарел он со своей старческой осторожностию. Боязлив чрезмерно. Два года я его уговаривал проехаться по железной дороге в лавру — насилу уговорил на сей подвиг. Полагаю, господа, накануне церковной реформы мы должны действовать решительнее, не страшась невесть чего. Начнёмте в церковной жизни с малого, дабы дело подвигалось действительно, а не свелось, как это у нас часто бывает, к одному отписыванию.

Ахматов прерывающимся от волнения голосом призвал государя не забывать о несчастиях нашего времени, поражающих церковь прежде всего, и выступить первым сыном и главным покровителем Православной Церкви. Однако Урусов, часто откашливаясь, согласился, что допустить регистрацию смешанных браков возможно, правда, при чётко оговорённых условиях. Отец Василий порадовался любви государя ко всем своим подданным и снял свои возражения. Тут Валуев довольно потёр руки.

Князь Василий Андреевич Долгоруков, по обыкновению, мягко и нерешительно, но высказался в пользу облегчений. Более пространно говорил князь Александр Михайлович и также присоединился к большинству. Ахматов так сжал челюсти, что желваки выступили под русыми бакенбардами, а ничего уж не поделаешь — вопрос решён.

Спустя четыре дня в кабинете государя Ахматов принуждён был в присутствии императора выслушать проект высочайшего повеления из уст Петра Александровича Валуева. Окна кабинета выходили на Адмиралтейство, но неукротимое солнце и здесь светило всё так же ярко и горячо. Ахматову напекло затылок, но он не решался пересесть.

— Что ж, я одобряю! — довольно сказал Александр Николаевич по завершении чтения и, глянув на сумрачное лицо обер-прокурора, добавил довольно строго: — Ne foites pas une figure de circonstance. Теперь остаётся объявить сие для всеобщего сведения.

   — Государь! — Ахматов вскочил с кресла и вытянулся. — Осмелюсь сказать, что мои убеждения совершенно противны принятому решению. Возможно ли мне оставаться обер-прокурором, когда... Прощу вашего дозволения о выходе в отставку.

   — Граф! — мягко и укоризненно произнёс Александр Николаевич. — Я вполне признаю за тобою право сохранять свои убеждения, однако, в свою очередь, имею право требовать, чтобы моя воля была исполнена тобою на посту главы Синода.

   — Ваше императорское величество, дозвольте мне повторить прошение об отставке, — твёрдым голосом сказал Ахматов.

   — Я рассмотрю этот вопрос, — сухо ответил царь. — Но между тем я требую, чтобы моя воля была исполнена.

22 марта Ахматов принуждён был объявить высочайшее повеление Синоду, а вскоре был заменён на посту обер-прокурора графом Дмитрием Андреевичем Толстым.

А 12 апреля на вилле Бермон, расположенной в возвышенной части Ниццы, в окружении отца, матери, братьев и невесты скончался наследник российского престола.

Никса понимал, что умирает. Приглашённый настоятель православной церкви отец Иоанн Прилежаев после исповеди вышел от него в слезах.

— Никогда ранее не случалось мне встречать в юноше такой глубоко сознательной веры! — вырвалось у него.

Шла Страстная неделя. У императрицы недоставало сил ходить в церковь, но в своей комнате она не выпускала из рук Евангелия (подаренного московским митрополитом) и молилась, молилась, не замечая своих слёз. Докторов она уже не слушала. Умом понимала, что Никса уходит, но примириться с этим не могла.

Александр Николаевич, прибывший в Ниццу в Страстную субботу, был поражён состоянием сына, но переживал по-своему. Для него Никса был не только родной кровинкой, но и наследником, долженствующим продолжить и развить начатые реформы. На Никсу в семье всегда смотрели особенно, ему уделяли больше внимания, его готовили к царской доле, и, что скрывать, по способностям и воспитанию своему он более других царских сыновей отвечал предстоящей деятельности. Высокий белокурый красавец обладал ясным умом, был добр, мягок, но не безволен, главное же — это чувствовал отец, — Никса в последние годы проникся сознанием важности предстоящего ему высокого служения... Александр Николаевич старался сдерживаться при жене, но в её отсутствие горько плакал. Никса пошёл бы дальше его!..

Впервые пасхальная ночь в царской семье прошла в слезах.

Под утро Никса впал в беспамятство. Вытянувшись в полный рост, он тяжело дышал и то тянулся подняться, то обессиленно поникал на подушки. Отец не решился зайти за ширму, а Мария Александровна, старательно вытерев слёзы, подошла к изголовью. Никса вдруг открыл глаза.

   — Ма... — прошептал ласково.

Она вытерла бусинки пота на высоком лбу, а он с усилием повернул голову и стал целовать её руку, по обыкновению каждый палец отдельно.

   — Бедная ма, что ты будешь делать без твоего Ники? — с ужаснувшим её спокойствием спросил он. В глазах сына она увидела не то отрешённость от всего, не то обращённость к чему-то...

За ширмой послышался звук сдерживаемых рыданий.

8 мая 1855 года Филарет писал обер-прокурору, не зная, что дни Ахматова на этом посту сочтены: «Да будет всем известно, что если бы начальство рассудило уволить меня от дел и поставило на моём месте деятельнаго, надеюсь, я принял бы сие с миром и, может быть, с пользою для меня; только бы сие было не по моей воле, а по рассуждению власти».

В скит! В скит хотелось! Там закрыться наконец, ибо кто ведает, сколько ещё отпущено ему, за каждый прожитый день благодарил он Всевышнего, и — уйти в молитвенное безмолвие и сосредоточенность. Но Ахматова заменили, а его оставили.

Митрополит сидел в своём кабинете в кресле. Перед отъездом в Гефсиманию решил разобраться со всеми накопившимися делами, и вдруг впервые за всю жизнь возникла мысль: а не оставить ли их нерешёнными? Как же он устал...

Стоял за Церковь перед государем Александром Павловичем, лет сорок назад написал для него проект о создании митрополичьих округов, что сильно бы увеличило самостоятельность Церкви, но — не успел государь. Не уступал, покуда мог, при государе Николае Павловиче, верном христианине, при коем, однако, за внешним почитанием и благополучием Синод стал вовсе помыкать Церковью, подчиняя её нуждам мирской власти и вольно или невольно лишая её священного покрова, убавляя к ней усердие православных... Думалось, нынешний государь добр сердцем, чист, веру имеет несомненную — вот и перестанет смотреть на Церковь как на одно из учреждений, увидит в ней образ горнего Иерусалима, снимет с неё гнёт государственный... Как достучаться до его сердца? Как открыть очи ему?..

Снял очки и посмотрел на викария.

   — Стерпеть ли, чтобы можно оказать полезное для Церкви, или возражать, а затем идти в отставку, ибо совершенно верно, что в Петербурге не послушают?

   — Перетерпим, — улыбнулся ответно владыка Леонид.

   — А помните, как в Откровении Иоанновом говорится, что пытаться будут цари земные и всякий раб укрыться в пещерах и ущельях гор от гнева Господня и не смогут... Боюсь, на нас и пещер не хватит.

Святитель видимо дряхлел телом. На Пасху в 1866 году уже недостало ему сил для участия в праздничном богослужении, и от горя плакал Филарет.

Была и иная причина для скорби святителя — новый обер-прокурор. Можно было бы сделать худшее назначение, но трудно. Граф Дмитрий Андреевич Толстой в бытность министром просвещения заработал репутацию человека ловкого и опытного, но корыстолюбивого и откровенно неверующего. Приехавший как-то на Троицкое подворье по делам князь Николай Иванович Трубецкой (сменивший в кресле председателя Опекунского совета покойного князя Голицына) отозвался о новом главе Святейшего Синода нелестно.

   — Продвинул его в своё время Муравьев-Виленский, к которому государь сильно благоволил. Впечатление в Зимнем Толстой произвёл приятное, но там не сумели разобраться, что се n’est pas un ministre, c’est un roquet.

Филарет согласно кивнул.

   — Помню, ваше сиятельство, мне года два назад преосвященный воронежский писал, как обомлел, услышав из уст графа, ревизовавшего учебные заведения губернии, что «французская пословица гласит: нет пророка в своём отечестве». Приписать слова Иисуса Христа французской пословице значит вовсе не брать в руки Евангелие!

Князь развёл руками.

   — Увы, увы!.. Мне-то он стал вполне ясен, когда молодым бросил свою любимую, красавицу бесприданницу Вареньку Языкову ради недалёкой, но богатой Софьи Бибиковой... которой ныне помыкает, как турецкий паша!

   — Не могу сдержать недоумения, — вздохнул митрополит, — неужто государь не смог найти более достойного человека?

   — Ваше высокопреосвященство! Да где ж там остались достойные? — с долей покровительственности улыбнулся князь. — Для большинства нашего дворянства вера давно перестала быть жизненным интересом. Они исполняют лениво положенные обряды, да и то не слишком усердно. Толстой — один из многих.

   — Слепые вожди слепых... — тихо произнёс Филарет. — Остаётся уповать на милость Господню.

   — Да на ваши молитвы! — почтительно поклонился князь.

4 апреля 1866 года в четвёртом часу дня император совершал обычную свою прогулку по Летнему саду. Александр Николаевич с привычной благосклонностью отвечал на приветствия гуляющих и беседовал со своим племянником, герцогом Николаем Лейхтенбергским, и племянницей, принцессой Марией Баденской. Настроение у него было прекрасное. На боковой аллее он заметил знакомую тоненькую фигурку. Неудержимо тянуло подойти, но невозможно было самодержцу всероссийскому ни с того, ни с сего заговорить с одной из своих подданных. Но как же он любил эту юную и прекрасную подданную, княжну Екатерину Долгорукую! В нахлынувшей страсти позабыты были жена и дети, дела государственные отошли в сторону. Ему нужна была только Катя!

Коляска государя стояла у ворот. Александр Николаевич подсадил племянницу. Подскочивший полицейский помог набросить на плечи шинель. Кучер уже теребил вожжи. Лошади нетерпеливо переступали копытами по булыжной мостовой...

И вдруг стоящий в толпе молодой, высокий и сутулый, угрюмый лицом, в потёртом пальтишке вытащил из-за пазухи пистолет и выстрелил в государя. Мимо!.. Пистолет выпал из дрожащей руки. Все оцепенели.

Дима Каракозов побежал по набережной к Зимней канавке, за ним устремились городовой и жандарм. Александр Николаевич ощупал левый бок — вроде цел. Слава Тебе, Господи!

Гром грянул, но потрясённая Россия в радоста от спасения монарха не осознала подлинного значения каракозовского выстрела.

Владыка Филарет тотчас по получении ужасного известия отслужил в Чудовом благодарственный молебен, который по требованию народа повторил на переполненной москвичами Соборной площади Кремля. Все пребывали в радостном возбуждении, но он-то помнил свои слова императрице после падения Реута. По всему судя, начиналась вторая половина царствования государя Александра Николаевича, тёмная... Что ж, он сделал, что мог. Больше его в сей жизни ничего не держало.

Пасху 1867 года Филарет встретил также в. немощи и смог отслужить в своей домовой церкви только светлую заутреню. В мае переехал в Гефсиманию. Он ждал кончины.

Накатывали воспоминания. Владыка Платон, помнится, рассуждал: «В чём же состоит Евангельский покой? Состоит в спокойствии совести. А совести спокойствие тогда есть, когда она тебя ничем не задирает; когда ты в пустынном труде над применением всех полученных от Бога сил и способностей так располагаешь своим состоянием, что исправление дел мирских не отвлекает тебя от Бога; когда служишь добродетели всеми силами души без всякой примеси корыстолюбия и честолюбия...» Можно ли быть уверенным, что всегда доставал до указанного образца? Увы мне!

В один из вечеров после чтения увещевательной песни святителя Григория Богослова рука сама потянулась к перу.

Близок последний труд жизни, плаванье злое кончаю. И уже вижу вдали казни горького зла: Тартар ярящийся, пламень огня, глубину вечной ночи, Скрытое ныне во тьме, явное там в срамоте. Но, Блаженне, помилуй и, хотя поздно, мне даруй Жизни остаток моей добрый по воле Твоей. Много страдал я, а Боже Царю, и дух мой страшился Тяжких судных весов, не низвели бы меня. Жребий мой понесу на себе, переселяясь отсюда скорбям, снедающим дух. Жертвой себя предал. Вам же, грядущие, вам заветное слово: нет пользы Жизнь земную любить. Жизнь разрешается в прах.

Но та самая жизнь земная, суетную тщетность которой он сознавал лучше других, не отпускала.

Андрей Николаевич Муравьев прислал сердитое письмо из Киева, почему-де он остановил продажу Аляски американцам? 3 апреля 1867 года Филарет писал отцу Антонию: «Продажа Государем владений в Америке, кажется, окончательно совершилась. Андрей Николаевич восклицает: какой тяжкий ответ лежит на стражах Израилевых! Может быть, мы дремлющие стражи, но что можно было сделать? Недавно услышал, что продают; трудно было верить; вдруг говорят, что дело сделано. Разве можно было стражам Израилевым вломиться в государственное управление и переменить государственное решение, состоявшееся и исполненное? Господи, спаси царя и даруй ему советники и служители воли его мудры и верны!.. Пошлите от меня г. Бухареву сто рублей. Не надобно ли и сказать, что от меня, дабы он знал, что мы смотрим на него мирно, и не имел против нас немирной мысли».

5 августа в лавре состоялось торжественное празднование пятидесятилетнего служения московского митрополита в архиерейском сане. Юбилей отмечался с размахом. Приветствия шли со всех епархий. Тёплое письмо прислал константинопольский патриарх Григорий. Император всемилостивейше предоставил право предношения креста при служении, ношения двух панагий на персях и прислал настольные изображения Александра I, Николая I и своё собственное, соединённые вместе и осыпанные бриллиантами. Трудно было остаться равнодушным к нахлынувшему потоку похвал, а всё же относились они больше к символу, а сам Филарет мечтал о криле голубином...

По случаю торжества в лавру приехали семь епархиальных архиереев, что многими было воспринято как возвращение к соборному управлению церковью (с петровских времён выезд архиерея за пределы епархии допускался лишь с разрешения Синода), на московского митрополита смотрели как на фактического патриарха. И сам Филарет не удержался от наивной радости, на мгновение понадеявшись: а вдруг настал конец гнету синодскому?.. Но пришёл в его покои обер-прокурор и передал повеление императора: сбор архиереев разрешён лишь для выражения почёта юбиляру, его величеству не угодно, чтобы на сём архиерейском съезде обсуждались и решались церковные вопросы.

«Да точно ли это воля государева? — усомнился Филарет. — Не мнение ли это самого графа Дмитрия Андреевича, смотревшего на всякого архиерея как на претендента на папство, будто бы желающего подчинить государство церкви?.. Поди проверь... — Глянул в глаза обер-прокурора, но точно плотной завесой они были прикрыты... — Спаси мя, Боже, яко внидоша воды до души моея... — вспомнился невольно псалом Давидов. — Погряз в глубине и не на чем стать... изнемог от вопля, засохла гортань моя, истомились глаза мои от ожидания Бога моего...»

На торжественном акте в митрополичьих палатах сил достало только на то, чтобы приветствовать собравшихся гостей, а его речь зачитал преосвященный Леонид. Филарет, сидя в кресле, всматривался в знакомые лица монахов, чиновников, дворян, а они внимали его слову:

— Прежде всего удивляюсь тому, что вижу нынешний день. Скудные и в ранних летах силы при немалых трудностях служебной деятельности не обещали мне поздних лет.

Неисповедимою волею Божиего ниспослан мне дар пятидесятилетнего служения высшему строению тайн Божиих... Может быть, угодно Провидению Божию, чрез сие частное явление в церковной жизни, сотворить знамение во благо... для поощрения подвижников веры и Церкви, особенно благопотребнаго во дни, в которые более и более омрачающий себя западный дух непрестанно усиливается простирать мрак и поднимать бури на светлый, святый Восток... Да будет, Господи, в Российской Церкви Тебе слава вовеки!

Но пока жив — надо дело делать, служить Богу и людям. Горький вопрос о будущем апостольских трудов преосвященного Иннокентия в русской Америке печалил святителя. Камчатский архиепископ прислал письмо, в котором просился на покой в Москву и спрашивал, нет ли возможности приискать место и его сыну, протоиерею. Филарет 19 сентября продиктовал ответ: «Вы желаете иметь покой в Москве. Паче всех нас заслужили вы, чтобы ваш покой устроен был согласно с вашим желанием. Найдётся для вас место пребывания в московских монастырях. Не так легко устроить вашего сына... Надобно и то принять в рассуждение, что если я дам какое обещание, то исполнить оное, по всей вероятности, доведётся моему преемнику. Вот уже более двух месяцев я не имею довольно силы, чтобы совершить литургию. Как будет смотреть на моё обещание мой преемник, предполагать нельзя».

Он теперь спокойно думал о своём уходе. Двумя днями ранее, ночью, к Филарету пришёл отец. В первый миг, увидев светлую фигура и ясно различимые черты липа, святитель не узнал его. И вдруг из глубины сердца пришло понимание: это батюшка! Долго ли, скоро ли было посещение, Филарет не мог понять, захваченный необыкновенно умиротворяющим покоем, исходящим от батюшки. «Береги 19-е число», — только и сказал тот.

   — Владыка святый, — увещал его отец Антоний, — разве можно верить всем сновидениям? Да и что за неопределённое указание — в году ведь двенадцать раз случается девятнадцатое число!

   — Не сон я видел, — с сердечной уверенностью ответил Филарет. — То был точно родитель мой. Я думаю с этого времени каждое девятнадцатое число причащаться Святых Тайн.

   — Это желание доброе, — согласился архимандрит.

   — И завещаю похоронить себя в Гефсимании.

   — Владыка, воля ваша, но не могу не сказать, что сие создаст большие затруднения для скита. Половина вашей паствы женского пола, вход которому разрешён в обитель один день в году. Дозвольте положить вас в обители преподобного Сергия.

Филарет промолчал.

19 сентября за литургией он причастился, а после обеда обошёл весь скит, задерживаясь в пещерах, и долго молился перед чудотворной Черниговской иконою Божией Матери.

   — Да сохранится безмолвие Гефсиманского скита, и да не будет от меня причины к нарушению оного! — сказал он отцу Антонию. — Положите меня в лавре.

В октябре он отправился прощаться с Москвой. Путь от вокзала до Троицкого подворья превратился в триумфальный проезд. Толпы народа кланялись, в стоявших по дороге церквах звонили во все колокола.

Святитель посетил все кремлёвские храмы, в Успенском соборе отслужил литургию, помолился в Иверской часовне. Викарные епископы Леонид и Игнатий доложили о состоянии дел в епархии. Гостей на Троицком подворье не принимали, но исключение было сделано для киевского митрополита Арсения и приехавшего с ним Андрея Николаевича Муравьёва.

Муравьёв ехал в первопрестольную с тяжёлым сердцем. Ехал прощаться, не уверенный, застанет ли в живых святителя. Но в Успенском соборе при одном виде маленькой сухонькой фигуры в митре и омофоре сошла тяжесть с сердца. По-прежнему Филарет поражал необъяснимой величавостью, ярким блеском не по-стариковски ясных глаз. Он произносил возгласы с амвона прерывающимся, едва слышным шёпотом, но внутри этой, казалось бы, высохшей оболочки жил, действовал, мыслил, любил и сострадал всё тот же Филарет.

«Да мы же не теряем его! — вдруг озарило Муравьёва. — Он остаётся с нами, только в мире ином. Христос Спаситель уничтожил смерть, и чего же бояться христианину?!»

Вечером на подворье Муравьёв не отрывал глаз от святителя. Он находил в нём нечто новое. В разговоре с владыкой Арсением Филарет был непривычно мягок, добродушно весел. Рассказал о просьбе владыки Иннокентия, которому он посоветовал оставаться на своём месте до проявления воли власти.

   — А если бы он наследовал вашу кафедру? — вдруг спросил Муравьёв.

   — Я был бы тому очень рад, — с открытой улыбкою ответил Филарет, — потому что люблю и уважаю преосвященного Иннокентия.

Провидел ли он, что именно следование камчатского архиепископа его советам и принесёт Иннокентию сан московского митрополита? Бог весть...

19 октября он приобщился в домовой церкви Святых Тайн. Сил заметно прибыло, митрополит не только читал бумаги, но и принимал посетителей. «...У меня был Я., — писал он 10 ноября архимандриту Антонию, — к месту он не определён. Сквозь слёзы просит, чтобы дать ему жалованье за полный месяц последний, который прослужил он неполный. Не исполнить ли просьбу Я?.. Если сим образом нельзя удовлетворить его, то дайте ему от меня рублей 50».

19 ноября выпало на воскресенье. Филарет с двумя иеромонахами совершил в домовой церкви Божественную литургию. Принял московского гражданского губернатора, генерал-майора Баранова. Выпил две чашки чая с миндальным молоком и отправился в кабинет.

Подошло время обеда. Повар приготовил уху и морковные котлетки. Парфений как всегда неслышно возник на пороге и сказал:

   — Владыко святый, обед готов. Пожалуйте кушать.

   — Погоди немного, — чуть повернул голову митрополит. — Я позову тогда.

Когда через пять минут Парфений вновь пришёл в кабинет, то увидел, что совершилось. Стоя на коленях, святитель встретил ангела смерти.

Московские колокола возвестили всем печальную весть.

Но светла была эта печаль. Будто заново открылось всем истинное значение Филарета. Величественная фигура старца стояла при начале века сего и во многом определила его судьбы трудами по устроению Православной Церкви, неустанным проповеданием покаяния, таинственными прозрениями тайн Божиих и участием в делах государственных.

Во всех больших и малых храмах российских служились панихиды, но многие дерзновенно молились иначе: Святителю отче Филарете, моли Бога о нас, чтущих память твою верно и научающихся правде от словес твоих.

 

ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА

1782 год

26 декабря (8 января н.с.). В г. Коломне у соборного диакона Михаила Фёдоровича Дроздова родился сын, крещённый с именем Василия.

1791-1800 годы

Обучение в Коломенской семинарии.

1801—1803 годы

Обучение в Троице-Сергиевой семинарии.

1803—1808 годы

Исполнение должности учителя греческого и еврейского языков, учитель высшего красноречия и риторики в Троице-Сергиевой семинарии.

   1808 год

16 ноября. Пострижен в монашество.

21 ноября. Посвящён в сан иеродиакона.

   1809 год

Январь. По указу Святейшего Синода затребован в Санкт-Петербург. 1 марта. Определён инспектором Санкт-Петербургской семинарии. 28 марта. Посвящён в сан иеромонаха.

   1810 год

8 февраля. Переведён бакалавром богословских наук в Санкт-Петербургскую духовную академию, преподавал историю и церковные древности.

   1811 год

30 июня. Всемилостивейше пожалован за отличие в проповедовании Слова Божия наперсным крестом с драгоценными камнями.

8 июля. Возведён в сан архимандрита.

   1812 год

11 марта. Назначен ректором Санкт-Петербургской духовной академии и профессором богословских наук.

   27 марта. Определён настоятелем Новгородского Юрьевского монастыря.

   1813 год

   28 июня. За неусыпные труды в деле духовного образования и назидательные поучения в истинах веры награждён орденом Святого князя Владимира 2-й степени.

   1814 год

13 августа. Наименован доктором православного богословия.

   1816 год

Начало работы Филарета над русским переводом Священного Писания.

Март. Определён настоятелем Новоспасского монастыря с оставлением при академии.

8 августа. За успешное обозрение духовных училищ и семинарий Московского и Санкт-Петербургского округов всемилостивейше пожалован панагией.

   1817 год

23 июля. Именным высочайшим указом возведён в сан епископа Ревельского и назначен викарием Санкт-Петербургской епархии с оставлением в должности ректора академии и настоятеля Новоспасского монастыря (хиротония 5 августа в Троицком соборе Александро-Невской лавры).

   1818 год

26 августа. За труды на ниве духовного образования награждён орденом Святой Анны 1-й степени.

   1819 год

15 августа. Именным высочайшим указом назначен архиепископом Тверской епархии и членом Святейшего Синода.

Выход первого собрания проповедей.

   1820 год

26 сентября. Именным высочайшим указом назначен архиепископом Ярославской епархии.

   1821 год

3 июля. Именным высочайшим указом поведено быть архиепископом Московской епархии и Троице-Сергиевой лавры архимандритом.

1823 год

   2 июня. За труды по служению Церкви и духовному просвещению (за составление катехизиса) награждён орденом Святого Александра Невского.

   1825 год

25 декабря. Всемилостивейше пожалован бриллиантовым крестом для ношения на клобуке.

   1826 год

   20 августа. Возведён в сан митрополита. Участвовал в коронации императора Николая I.

1831 год

19 апреля. За ревностное и многодеятельное служение в архипастырском сане, за труды на пользу Церкви и государству награждён орденом Святого Андрея Первозванного.

1839 год

26марта. За долговременное служение Церкви и Отечеству награждён орденом Святого Владимира 1-й степени.

1844—1845 годы

Выход трёхтомного собрания проповедей.

1849 год

   3 апр7еля. За неусыпное попечение о вверенной епархии всемилостивейше пожалован алмазными знаками ордена Святого Андрея Первозванного.

1856 год

26 августа. По высочайшему повелению совершил священное коронование императора Александра II.

Выход в свет многотомного собрания проповедей.

   1860 год

Выход в свет Четвероевангелия на русском языке.

   1861 год

21 мая. Высочайше пожалована золотая медаль за труды по крестьянскому делу.

   29 июня. Награждён греческим орденом Спасителя Большого Креста.

   1862 год

Выход в свет русского перевода полного Нового Завета.

1867 год

5 августа. В связи с. пятидесятилетием служения в епископском сане, отмечая непрерывную попечительность о высших интересах Православной Церкви, высочайше предоставлено право предношения креста в свящённослужении, ношения креста на митре и двух панагий.

19 ноября (2 декабря н.с.). Кончина святителя Филарета.

1876 год

Выход в свет полной русской Библии.

1994 год

   30 ноября — 4 декабря. Архиерейский Собор русской Православной Церкви принял решение о причислении к лику святых выдающегося иерарха и богослова митрополита Московского Филарета (Дроздова).

 

СЛОВАРЬ

ОСНОВНЫХ ЦЕРКОВНЫХ

ПОНЯТИЙ

Акафист (греч., неседальный гимн) — хвалебное песнопение в честь Спасителя, Божией Матери или святых, во время исполнения которого не позволяется сидеть.

Алтарь (лат.) — возвышенное место, отделяемое от остальной части храма иконостасом, важнейшая часть христианского храма.

Амвон (греч.) — полукруглая часть солеи против царских врат, откуда священнослужители обращаются к молящимся.

Аналой (греч.) — высокий столик с наклонной столешницей для чтения стоя и положения иконы.

Антидор (греч., вместо дара) — части просфоры, из которой был вынут Агнец (середина), раздаваемые по окончании литургии не причастившимся молящимся.

Архиерей (греч.) — старший в епархии иерей из монашества в сане епископа, архиепископа, митрополита.

Архимандрит — сан, даваемый лицам, занимающим административные церковные должности, или священнослужителям из монашества.

Благочинный — священник, которому поручен надзор за несколькими церквами и приходами.

Викарий (лат.) — архиерей, исполняющий обязанности помощника епархиального архиерея.

Владыка, владыко — форма обращения к архиерею.

Диакон (греч.) — священнослужитель, имеющий первую степень священства, помощник священника при служении; старшие диаконы — протодиакон, архидиакон.

Дьячок — низший церковный служитель, не имеющий степени священства.

Епархия (греч.) — область, край, управляемый по духовным делам архиереем.

Епитрахиль (греч.) — одно из облачений священника, без которого нельзя совершать ни одной службы, в виде длинной тканевой полосы, надеваемой на шею.

Игумен (греч., ведущий) — сан, даваемый настоятелям православных монастырей или священнослужителям из монашества.

Иерей (греч., жрец) — священник, более высокий сан — протоиерей.

Иеродиакон (греч.) — монах в сане диакона.

Иеромонах (греч.) — монах в сане священника.

Иподиакон — помощник диакона, считающийся вестником архиерея.

Калугер (греч.) — старец.

Кафизма (греч., сидение) — чтение из Псалтири, во время которого разрешается сидеть.

Келейник — прислужник при иеромонахе, архиерее.

Клирос (греч.) — место для певчих в церкви на возвышении перед алтарём по правую и левую сторону от царских врат.

Клобук (тюрк., шапка) — головной убор православного монаха цилиндрической формы с покрывалом из чёрной материи, символическое значение — шлем спасения; митрополит носит белый клобук.

Консистория (лат.) — учреждение, ведающее управлением епархии.

Ктитор — церковный староста.

Литургия (греч., общее служение) — самая важная из церковных служб, совершаемая только священником в храме, на ней совершается таинство св. Евхаристии и таинство св. Причащения (в просторечии — обедня).

Мантия — широкая, длинная монашеская одежда без рукавов чёрного цвета, у архиереев может быть иного цвета.

Митра (греч.) — высокий круглый головной убор, шитый золотом или серебром, украшенный священными изображениями, который носят архиереи и заслуженные священники при полном облачении.

Набедренник — первая награда, даваемая священнику как символ меча духовного для борьбы со злом; парчовый прямоугольник с изображением креста, носится у пояса сбоку при полном облачении.

Наместник — в монастыре заместитель настоятеля.

Настоятель — старший священник в церкви, старший в мужском монастыре.

Омофор (греч.) — часть архиерейского облачения в вице длинного плата, носится при полном облачении.

Орлец — круглый коврик с изображением орла, который стелется во время архиерейской службы.

Отче, отец — форма обращения к священнику, диакону.

Палица — награда заслуженному священнику; плат в виде ромба с изображением шестикрылого серафима или креста; носится подвешенным к поясу с правой стороны при полном облачении.

Панагия (греч.) — нагрудный знак православного архиерея в виде иконы, украшенной драгоценными камнями, носимый на шее поверх одеяния.

Паникадило (греч.) — большая люстра или многогнёздный подсвечник в церкви.

Подворье — городская церковь с общежитием для монахов, принадлежащая монастырю, который находится вне города.

Подрясник — длинная одежда священнослужителей, стянутая в поясе, с узкими рукавами.

Пономарь — низший церковнослужитель, в обязанности которого входит звон в колокола и прислуживание при богослужении.

Послушник — в православном монастыре лицо, готовящееся к принятию монашеского сана.

Посох — жезл, вручаемый архиерею после посвящения в этот сан, символ пастырской власти и отеческого попечения над пасомыми; даётся также архимандриту или игумену в знак духовной власти над той обителью, в которую он поставлен начальником.

Преосвященный, высокопреосвященный — форма обращения к епископу, архиепископу, митрополиту.

Престол — главная принадлежность алтаря христианского храма; четырёхугольный стол, стоящий посредине алтаря и служащий для совершения св. Евхаристии, прикасаться к которому дозволяется лишь священнослужителям.

Ризница — место в алтаре, где хранятся облачения священнослужителей.

Ряса — длинная верхняя одежда священнослужителя, не стянутая в поясе, с широкими рукавами.

Синод (греч., собор духовенства) — коллегиальный высший орган управления Православной Церковью.

Скуфья (греч.) — остроконечный чёрный головной убор для священнослужителей при совершении служения на открытом воздухе в ненастную погоду.

Солея — возвышение перед иконостасом во всю его длину.

Стихарь (греч.) — длинное, с широкими рукавами облачение низших священнослужителей.

Старец — духовный руководитель; как правило, монах, опытный в духовной жизни, получивший благодатные дары; мудрости, прозорливости, чудотворения, пророчества.

Теплота — горячая вода, которая во время литургии вливается в потир (чашу для св. Причащения); в просторечии — смесь виноградного вина с тёплою водою, которая подаётся причастившимся.

Хиротония (греч.) — посвящение лиц духовного звания в определённый сан.

Часы — молитвословия, состоящие из псалмов и молитв, отмечающие каждую четверть дня (2-й 3-й, 6-й, 9-й часы) и служащие напоминанием о страданиях и смерти Иисуса Христа.

А. Ю. Митюшин и А. И. Яковлев

 

ОБ АВТОРЕ

АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ЯКОВЛЕВ, историк, писатель, родился в 1950 году в Москве. В 1976 году закончил Московский областной педагогический институт. Первые его научные монографии были посвящены истории и географии Ближнего Востока. Однако в последние годы писатель обратился к отечественной истории и к беллетристике. Первая его повесть «Книги» была опубликована в 1985 году. Но его крупные беллетристические произведения, в том числе об Александре II и др. — ещё ждут своего издателя. «Век Филарета» — первый большой роман Александра Яковлева, выходящий отдельным изданием.

Участник VII Московского совещания молодых писателей.

Ссылки

[1] По последним данным — 1782 г.

[2] Кошт — иждивение, содержание; вообще расход, издержка.

[3] Типикон (или Устав) — церковно-богослужебная книга, содержащая в себе систематическое указание порядка и образа совершения церковных служб. К этому присоединены правила о пище для всех христиан, и особенно для монахов. В конце Типикона помещены храмовые главы, Пасхалия и Лунник.

[4] Новиков Николай Иванович (1744—1818) — русский просветитель, писатель, журналист, издатель. Выпускал сатирические журналы «Трутень», «Пустомеля», «Живописец», «Кошелёк». В 1779 г. арендовал на 10 лет типографию Московского университета и переехал в Москву. Издавал книги по всем отраслям знаний, в том числе религиозно-мистические, а также газету «Московские ведомости». Сплотил вокруг себя писателей, публицистов, переводчиков, арендовал ещё 2 типографии, организовал «Типографическое общество». Основал ряд библиотек, школ в Москве, сеть книжных магазинов в 16 городах. По приказу Екатерины II заключён в Шлиссельбургекую крепость, где просидел с 1792 г. по 1796 г. Освобождён Павлом I, но вернуться к общественной деятельности не смог.

[5] ...вольнолюбивый дух екатерининского Наказа... — Наказ Екатерины II — философско-юридический трактат, изданный на русском, немецком, французском и латинском языках в качестве руководства для депутатов Комиссии об уложении 1767 г. Состоял из 22 глав, 655 статей государственного, уголовного и гражданского права, а также вступления, заключения и 2-х дополнений. Фразеология просветительских теорий сочеталась в этом Наказе с обоснованием необходимости самодержавия в России, с рекомендацией барщины и т. п. Практического применения не имел.

[6] Иона — митрополит Московский. После смерти митрополита Фотия (1431) собор русских иерархов избрал на митрополию Иону, но в то время назначение митрополитов происходило от греческого патриарха, а последний поставил митрополитом не только всея Руси, но и Литвы епископа смоленского Гервасия. Иона продолжал именоваться наречённым митрополитом до 1448 г., когда собором русских епископов был торжественно поставлен митрополитом московским и всея Руси. Таким образом со времени Ионы начался период фактической независимости московских митрополитов от греческих патриархов. Митрополит Иона деятельно помогал великому князю московскому в собирании Руси воедино. Умер в глубокой старости в 1461 г.

[7] Филипп — см. коммент. №45.

[8] ...упокоившихся здесь первосвятителях российской церкви, начиная с митрополита Петра до митрополитов Ионы, Филиппа, Гермогена . — Пётр, святой, митрополит всея Руси. Родился во второй пол. XIII в. Двенадцати лет поступил в монастырь, где научился писать иконы и отличался подвижничеством. В 1305 г. был избран митрополитом всея Руси и поселился в Москве, приняв сторону князя Юрия московского, боровшегося тогда за великокняжеское достоинство с Михаилом тверским. Вследствие этого Пётр был обвинён тверским епископом Андреем, но на соборе в Переяславле в 1311 г. оправдан. После смерти князя Юрия окончательно поселился в Москве, где деятельно помогал князю Ивану Калите в возвращении Московского княжества. Именно по совету Петра Калита построил в Москве кафедральный собор во имя Успения Богородицы. Умер в 1326 г.

[8] Гермоген (ок. 1530—1612) — патриарх всероссийский с 1606 г. по 1612 г. Его деятельность протекала в трудное для России время, названное в истории Смутным. И патриарх Гермоген оказал тогда государству Русскому и Церкви неоценимые услуги. Родился он в Казани, где и оставался до избрания его на престол всероссийского патриарха. В 1605 г., присутствуя на соборе в Москве, созванном по случаю помазания Лжедмитрия на царство, Гермоген оказал мужественное сопротивление самозванцу по вопросу о бракосочетании его с Мариной Мнишек, за что был удалён в Свою епархию в Казань. Вскоре после восшествия на престол Василия Шуйского был созван собор, который, низложив патриарха Игнатия, поставленного Лжедмитрием, избрал в июле 1606 г. Гермогена казанского патриархом. Во время восстания Болотникова, когда мятежники подступили к самой Москве, Гермоген разослал по городам грамоты с объяснением тяжёлого положения Москвы и царя. Грамоты произвели должное впечатление: народные ополчения двинулись к Москве, и с их помощью мятеж был подавлен. С низложением Шуйского начался особенно важный период деятельности Гермогена. Когда на московский престол была выставлена кандидатура королевича Владислава, Гермоген потребовал, чтобы он принял православие, но из переговоров об этом с королём Сигизмундом Гермоген понял, что тот сам рассчитывает сесть на русский трон. Поэтому Гермоген всячески протестовал против входа в Москву гетмана Жолкевского с войском. Когда бояре потребовали подписи патриарха на грамоте, предписывавшей Смоленскому сдаться и положиться на волю короля, он ответил отказом. Отсутствие его подписи на грамоте дало повод московским послам отказаться от этого приказания. Замыслы поляков покорить русскую землю стали очевидны всем. Гермоген, устно проповедуя и рассылая грамоты, увещевал народ крепко стоять за православную веру. Грамоты патриарха вызвали большой подъем патриотического чувства русских. Стали собираться народные ополчения и двинулись к Москве для освобождения Родины. Поляки и бояре, стоявшие на их стороне, под угрозой смерти требовали от патриарха, чтобы он приказал ополчениям разойтись. Патриарх не сделал этого и был заключён в Чудов монастырь, а когда казаки провозгласили царём сына Марины Мнишек, Гермоген из заключения послал в Нижний Новгород грамоту с протестом. В 1612 г. 22 октября Москва была очищена от поляков народным ополчением под предводительством князя Пожарского и Козьмы Минина. Но патриарх не дожил до этого. Он скончался 17 февраля 1612 г., уморённый голодом поляками.

[9] Государь Пётр Алексеевич патриаршество на Руси отменил. — Патриаршество в России было учреждено при царе Фёдоре Иоанновиче в 1589 г., когда ослабела зависимость русской Церкви от Византии. В разные периоды истории значение патриаршей власти было различно — это зависело от условий, в которых патриарху выпадало действовать. Бывали периоды, когда патриархи не играли крупной роли и только стремились сохранить привилегии духовенства. Случалось же и так, что патриархи правили независимо и наравне с царями. Так было при Филарете (Романове) (см. коммент. №33), носившем титул «великого государя»; при Никоне (см. коммент. №42), принявшем такой же титул. Но патриаршая власть в России стала слабеть. В 1700 г., после смерти патриарха Адриана, царь Пётр I, не решаясь сразу отменить патриаршество, назначил местоблюстителя патриаршего престола, а в 1718 г., заменяя приказы коллегиями в государственном управлении, заменил и единоличную власть патриарха коллегией: постоянным сбором духовного правительства, — ибо на церковь Пётр Алексеевич смотрел не с духовной точки зрения, как на общество верующих, а с государственной, как на учреждение правительственное. Таким образом духовная коллегия (впоследствии Св. Синод) стала высшим духовным и правительственным учреждением в России. (Восстановлено патриаршество в России на поместном Соборе русской Православной Церкви 5 (18) ноября 1917 г.)

[10] Потёмкин-Таврический — Потёмкин Григорий Александрович (1739—1791), русский государственный и военный деятель, генерал-фельдмаршал (с 1784г.), организатор дворцового переворота 1762 г., фаворит и ближайший помощник императрицы Екатерины II. Способствовал освоению Северного Причерноморья, руководил строительством Черноморского флота. После присоединения Крыма получил титул светлейшего князя Таврического.

[11] ...ибо служил ещё Августу Кесарю, от которого перешёл к византийским императорам, а от них попал к Владимиру Мономаху. — Август Кесарь — Гай Юлий Цезарь Октавиан, римский император в 27 г. до н.э.—14 г. н.э. Владимир II Мономах (1053—1125), с 1113 г. великий князь киевский, сын Всеволода I и дочери византийского императора Константина Мономаха.

[12] О врожденных идеях (лат.).

[13] ...назвал Вифанией в память о воскресении Лазаря — Вифания — место на восточной стороне Масличной горы. В этом селении много раз ночевал Иисус. Здесь жили сёстры Марфа, Мария и их брат Лазарь. В Евангелии от Иоанна (11:1—45) рассказывается история: Лазарь заболел, и сёстры сообщили об этом Иисусу. Он ответил, что болезнь эта не к смерти, но к славе Божией, и ещё два дня оставался там, где застало его сообщение Марфы и Марии, и только после этого отправился в Вифанию. Между тем Лазарь умер и лежал по прибытии Иисуса уже 4 дня в могиле. Когда Иисус увидел плачущих сестёр, он воскресил Лазаря.

[14] Всё помельчало как-то после Потёмкина, Безбородко и Орловых. — Потёмкин Григорий Александрович — см. коммент. №9. Безбородко Александр Андреевич (1747—1799), русский государственный деятель и дипломат, светлейший князь. С1775 г. секретарь Екатерины II, с 1783 г. фактический руководитель российской внешней политики, с 1797 г. канцлер.

[14] Орловы — Алексей Григорьевич (1737—1807/08) — граф (с 1762), генерал-аншеф (с 1769 г.). Один из главных участников дворцового переворота 1762 г. Командовал русской эскадрой в Средиземном море. За победы у Наварина и Чесмы получил титул Чесменского. С 1775 г. в отставке. Его брат Григорий Григорьевич (1734—1788) — граф, фаворит Екатерины II. Один из организаторов дворцового переворота 1762 г. Генерал-фельдцейхмейстер русской армии (1765—1775).

[15] ...не мог знать подробностей смерти Павла Петровича... — Павел I (1754—1801), российский император (1796—1801), был убит (избит и задушен) в результате заговора гвардейских офицеров в ночь с 11 на 12 марта 1801 г. в Михайловском замке. Причиной заговора явилось недовольство среди дворян (в том числе сановных) и офицеров правлением Павла I, его мелкой придирчивостью, самодурством, ростом централизации и бюрократизации государственного аппарата. Во главе заговорщиков стояли граф Пален, кн. Голицын, Талызин, Уваров, братья Зубовы и др., а также английский посол в Петербурге Уитворт. Заблаговременно они решили переговорить и с цесаревичем Александром, уверяя, что речь идёт только лишь о регентстве. Таким образом, косвенно Александр был посвящён в тайные планы заговорщиков.

[16] ...о новых идеях Михаилы Сперанского. — Сперанский Михаил Михайлович (1772—1839) — русский Государственный деятель, граф (с 1839 г.). С 1808 г. ближайший советник императора Александра I, член Комиссии составления законов, товарищ министра юстиции. К октябрю 1809 г. по поручению Александра I составил план государственных преобразований; рекомендовал для предотвращения революции в России придать самодержавному строю внешние формы конституционной монархии, для чего осуществить ряд либеральных преобразований. В частности: ввести элементарную законность, выборность части чиновников, новые начала организации государственного контроля и т.д. По проекту Сперанского политические права получали только два сословия: дворянство и «среднее состояние» (купцы, мещане, государственные крестьяне). Они выбирали законодательную Государственную думу и распорядительные окружные и губернские думы, а также судебные органы и проч. Третьему сословию — «народу рабочему» (крепостные крестьяне, рабочие, дом. прислуга) по проекту Сперанского давались лишь некоторые гражданские права при сохранении крепостного строя. Сперанский считал, что крепостное право будет отменено постепенно, путём развития промышленности, торговли и просвещения. Объективно же планы Сперанского несколько ограничивали самодержавие и при сохранении основ крепостничества расширяли правоспособность буржуазных элементов. Сперанский был также инициатором создания Гос. совета (1810) и получил в нём должность государственного секретаря.

[17] ...никому не известного Каразина... — Каразин Василий Назарович (1773—1842), русский Либерально-дворянский просветитель, общественный деятель, основатель Харьковского университета. Испытал известное влияние идей французской буржуазной революции кон. XVIII в. и был одно время близок с Радищевым, от которого перенял ряд мыслей о гос. устройстве России. В письме Александру I (1801) предложил ограничить самовластие «непреложными законами», облегчить положение крепостных крестьян, ввести гласность суда, развивать народное просвещение, промышленность и торговлю. Однако со временем отошёл от этих прогрессивных планов и неизменно подчёркивал свою приверженность монархическому образу правления. Отмену крепостного права считал недопустимой. Но справедливо сказать: проекты Каразина содержали и положительные моменты — решительную критику некоторых отрицательных сторон существующего строя, за что Каразин подвергался репрессиям: в 1820 г. на полгала был заключён в Шлиссельбургскую крепость, затем находился под надзором полиции и т. д.

[18] ...«память Филарета Милостивого Пафлагонянина. — Филарет Милостивый — святой, родился в 702 г. в местечке Амния (в Пафлагонии) в семье богатого землевладельца. Получив наследство отца, стал очень щедро помогать всем нуждающимся, и вскоре его богатство сильно уменьшилось. Нашествие арабов довершило его разорение: земли его были захвачены, остатки имущества он раздал и совсем впал в бедность. Но вскоре внучка Филарета Мария стала супругой молодого византийского императора Константина VI. Захваченное имущество было возвращено Филарету, а его самого пригласили жить в константинопольском дворце. Заняв высокое положение, он стал ещё энергичнее, чем прежде, помогать нуждающимся. За свою благотворительность он удостоился узнать день своей блаженной кончины.

[19] Он вызвал из деревни генерала Аракчеева, поручив ему реорганизацию артиллерии. — Аракчеев Алексей Андреевич (1769—1834) — русский государственный деятель, временщик при дворах Павла I и Александра I. Сын небогатого помещика, он закончил артиллерийский и инженерный кадетский корпус. Ещё в 1792 г. был рекомендован наследнику престола Павлу, который вскоре назначил его инспектором гатчинской артиллерии и пехоты, гатчинским губернатором, а в 1796 г.— петербургским городским комендантом. При Павле I Аракчеев фактически руководил реакционными преобразованиями в армии. Несмотря на огромное влияние, Аракчеев дважды увольнялся Павлом I в отставку (1798; 1799—1801). Александр I возвратил его в Петербург и восстановил в должности инспектора артиллерии, в которой тог провёл рад положительных преобразований. С 1808 г. он стал военным министром, с 1810-го — председателем военного департамента Государственного совета. С 1815 г. фактически сосредоточил в своих руках руководство Государственным советом, Комитетом министров и Собственной его императорского величества канцелярией, был единственным докладчиком царю по большинству ведомств, в том числе Синода. Проводил политику крайней реакции, полицейского деспотизма и грубой военщины. Пользовался всеобщей ненавистью современников.

[20] Вы совершенно правы (фр.).

[21] Пантеист — последователь пантеизма, религиозного и философского учений, отождествляющих Бога и мировое целое, или Бога и природу, выступающих как форма перехода от теизма к материализму.

[22] Кормчая книга — сборник права, древнейший в русской Православной Церкви. Если Церковь сравнивают с кораблём, пребывающие на котором не гибнут в житейском море, то — как кораблю, которому нужен кормчий, который направлял бы его путь, — так и церкви нужно водительство, управление, регулирование её жизни. Так в названии «Кормчая книга» сказалось сознание того высокого значения, какое имеет в церкви её правовая система. С XII в. на Руси появился сербский перевод Кормчей книги; на протяжении XIV, XV и XVI вв. он неоднократно переписывался, при этом в списки всякий раз вносились изменения, поэтому в них не было единообразия. В XVI в. появилась сводная Кормчая. В сер. XVII в. русская церковь окончательно перешла к единой Кормчей, напечатанной и официально изданной в 1650 г. по повелению царя Алексея Михайловича и благословению патриарха Иосифа.

[23] Спасибо, мой друг, но... (фр.)

[24] Сколько сил было потрачено... на утверждение одного понятия «единосущный» в Символе Веры. — Принято и утверждено это слово «единосущный» на первом Вселенском соборе в Никее, в опровержение неправого мудрствования пресвитера александрийской церкви Ария (IV в.), спорящего по вопросу сущности Сына Божия и о подобии его с Отцем, — за что Арий в 320 г. был осуждён и выслан из Александрии.

[25] Священный союз — реакционный союз Австрии, Пруссии и России, заключённый в Париже 26 сентября 1815 г. после падения империи Наполеона I. Целью Священного союза являлось обеспечение незыблемости решений Венского конгресса 1814—1815 гг., подавление революционных и национально-освободительных движений. В 1815 г. к Священному союзу присоединилась Франция и ряд других европейских государств. Священный союз санкционировал вооружённую интервенцию и подавление австрийскими войсками революций в Неаполе и Пьемонте и французскими войсками — в Испании. Фактически распался в кон. 20-х — нач. 30-х гг.

[26] ...возвращённого к государственной деятельности Сперанского. — Внутренняя и внешняя политика Сперанского (см. коммент. №16) вызвала недовольство дворянства, которое третировало его как выскочку, поповича, обвиняло его в гос. измене и добилось его падения. В 1812 г. он был сослан в Нижний Новгород под строгий надзор полиции, затем переведён в Пермь. В 1816 г. его опала кончилась: он был назначен пензенским гражданским губернатором, в 1819-м — генерал-губернатором Сибири. В 1821 г. возвращён в Петербург и назначен членом Государственного совета и Сибирского комитета, управляющим комиссией составления законов. К этому моменту Сперанский оставил конституционные проекты и стал защитником неограниченной монархии.

[27] Ему мерещится чёрт там, где его нет (фр.).

[28] ...выкрали из типографии Николая Ивановича Греча корректурные листы... — Греч Николай Иванович (1787—1867) — журналист, писатель, филолог. В 1812-7-1839 гг. издавал журнал «Сын Отечества», который до 1820 г. был связан с декабристскими кругами. Однако в 1825 г. Греч, по собственному признанию, «уже вытрезвился от либеральных идей» и вскоре стал ярым монархистом и реакционером. Сторонник официальной народности. В 1831—1859 гг. совместно с Булгариным издавал газету «Северная пчела», пользовавшуюся покровительством III Отделения (политический сыск).

[29] Вы не поняли... Не верьте ей! Делайте то, что я говорю! (фр.)

[30] Пален Пётр Алексеевич (1745—1827) — русский государственный деятель, генерал от кавалерии (1798). В 1798—1801 гг. петербургский военный губернатор. Пользовался большим доверием императора Павла I. Был одним из участников заговора против него и участником его убийства в марте 1801 г. В июне 1801 г. уволен в отставку.

[31] Талызин Степан Александрович (ум. в 1815) — командир Преображенского полка с 1801 г. Участник заговора против Павла I. Уволен в отставку в 1802 г.

[32] …Алексей Орлов просил за брата, явного заводилу среди злодеев, он простил Михаила, а Алексея возвёл в графское достоинство и в мае был посажёным отцом на его свадьбе. — Братья Алексей Фёдорович (1786— 1861) и Михаил Фёдорович (1788—1842) происходили из семьи екатерининских фаворитов Орловых. Оба были участниками наполеоновских войн 1805—1807 гг., Отечественной войны 1812 г. и др. Но Алексей Фёдорович, генерал-лейтенант, в 1825 г. в должности командира лейб- гвардии Конного полка принимал активное участие в подавлении восстания декабристов, за что получил титул графа; в дальнейшем он стал шефом жандармов и главным начальником III Отделения; в 1856 г. ему пожалован был титул князя. Женился 14 мая 1826 г. на Ольге Александровне, урождённой Жеребцовой. Михаил Фёдорович, напротив, был декабристом, членом Союза благоденствия с 1818 г. Будучи командиром 16-й пехотной дивизии в Кишинёве, возглавил кишинёвскую организацию декабристов, связанную с Южным обществом. На Московском съезде декабристов в январе 1821 г. выдвинул программу решительных действий против самодержавия. После разгрома кишинёвской ячейки был отстранён от командования дивизией. Декабристы возлагали на М. Ф. Орлова большие надежды, предполагая поставить его во главе готовящегося восстания. В декабре 1825 г. Орлов был арестован, но благодаря заступничеству брата, близкого к Николаю I, был лишь уволен со службы и сослан под надзор полиции в родовое имение. С1831 г. жил в Москве, где пользовался значительным влиянием в либеральных кругах.

[33] Филарет , может быть, рассчитывает повторить судьбу своего великого соименника при Михаиле Романове... — Филарет — патриарх всероссийский (в миру Фёдор Никитич Романов; ок. 1554/55—1633), старший сын боярина Никиты Романовича от второго брака, двоюродный брат царя Фёдора Иоанновича, отец царя Михаила Фёдоровича. Был для своего времени человеком разносторонне образованным, привлекательным и внешними и внутренними качествами. С молодых лет пользовался расположением народа и играл видную роль в государстве. После смерти царя Фёдора законным наследником престола в народе считали Фёдора Никитича. Поэтому Борис, вступив на престол, поспешил избавиться от Романовых. Фёдор Никитич был сослан в Антониев Сийский монастырь с пострижением в монахи под именем Филарета. В 1605 г. Лжедмитрий I возвёл его в сан митрополита ростовского, а Лжедмитрий II провозгласил патриархом всея Руси. Потом он был послан в Польшу для переговоров с Сигизмундом II, но миссия провалилась, и он оказался в плену, откуда вернулся уже после вступления на престол сына своего Михаила Фёдоровича. 24 июня 1619 г. был посвящён в сан патриарха и с тех пор до самой своей смерти стоял во главе церковного — и государственного управления, получив, как и царь, титул «великого государя». Вообще эпоха патриаршества Филарета оставила заметный след в истории русской церкви.

[34] ...того самого красавца Муравьёва, с которым Пушкин хотел драться на дуэли... — Муравьёв Андрей Николаевич (1806—1874) — чиновник министерства иностранных дел в Петербурге, в 1833—1836 гг. обер-прокурор Св. Синода, с 1836 г. камергер, впоследствии статский советник; поэт, писатель, автор книг духовного содержания, член Российской академии. Оставил воспоминания о Пушкине и других русских писателях. Первые встречи его с Пушкиным происходили в 1826—1827 гг. в Москве — у Е.А. Баратынского и в салоне 3.Н. Болконской. Существует одобрительный отзыв Пушкина на стихи Муравьёва. Однако в 1827 г. Пушкин написал и напечатал злую эпиграмму на неловкость Муравьёва, в один из вечеров у Волконской разбившего гипсовую статую Аполлона. Муравьёв в ответ тоже сочинил эпиграмму. Однако в дальнейшем Пушкин явно стремился сгладить впечатление от эпиграммы, хотя, по некоторым сведениям, терпеть не мог Муравьёва. Через несколько лет они встретились — довольно дружески — в архиве Министерства иностранных дел, и их отношения поддерживались до самой смерти Пушкина.

[35] Останься он в Оптиной — стал бы вторым Арсением Великим... — Арсений Великий, преподобный Египетский, род. в 354 г. Очень знатный по происхождению, получил блестящее образование и был приглашён воспитателем детей императора Феодосия. Сильно тяготел к уединению и религиозным размышлениям, мечтал о подвиге и решился на него, когда услышал чудный голос с неба и принял его как призыв. Удалившись от мира, принял на себя обет молчания, делая исключение только в случаях решения важных вопросов духовного содержания. Светских книг не читал, науки оставил, только занимался ручным трудом. Слава о нём разнеслась далеко, и многие шли за советом к Арсению, однако нежелание общения с людьми заставляло его даже убегать от них. Скончался глубоким старцем, 95 лет от роду.

[36] Этой дорогой Аннет, Мари (фр.).

[37] Я не имею достоинств святого Митрофана. — Митрофан, святой (в миру Михаил; 1623—1703), первый воронежский епископ. Был помощником Петра I во время постройки в Воронеже адмиралтейства и флота и в его приготовлениях к азовскому походу и даже в 1695 г. отдал Петру Алексеевичу все свои деньги. После кончины Митрофана, перед смертью принявшего схиму с именем Макария, Пётр I участвовал в выносе его тела и после погребения сказал: «Не осталось у меня такого другого святого старца».

[38] Надеждин Николай Иванович (1804—1856) — критик, эстетик, учёный и журналист. В 1831—1835 гг. профессор Московского университета по кафедре изящных искусств и археологии. С 1831 г. издавал журнал «Телескоп» с приложением газеты «Молва». В 1836 г. за опубликование «Философического письма» П. Я. Чаадаева журнал был закрыт, а Надеждин отправлен в ссылку, из которой вернулся в 1838 г. Сторонник монархической власти и постепенного прогресса. В то же время обличал «глубокий, неподвижный сон» русской общественной жизни, был сторонником демократизации просвещения.

[39] ...не уступало сочинениям епископа Иннокентия Борисова, считавшегося первым российским проповедником. — Иннокентий (в миру Иван Алексеевич Борисов; 1800—1857), знаменитый русский богослов и церковный оратор. Был профессором Санкт-Петербургской духовной академии, затем ректором Киевской духовной академии. С 1836 г. епископ; занимал кафедры в Вологде и Харькове, умер архиепископом херсонским и таврическим. Он ввёл новый метод изложения богословия — исторический и историко-сравнительный, широко пользуясь пособиями западной богословской литературы и самостоятельно работая по первоисточникам. Ввёл много нового в преподавание богословия, оживив интерес учащихся к своему предмету, воспитал целое поколение русских богословов и учёных. Однако его новаторство в богословии многими было встречено враждебно, было даже возбуждено «секретное дознание» о его образе мыслей, закончившееся его полным оправданием. Церковно-исторические сочинения Иннокентия положили начало его широкой известности. Был знаменит и как проповедник, произносил проповеди, которые потом, будучи напечатанными, расходились по всей России. В течение четверти столетия имел влияние на общий ход церковных дел. Большое мужество и энергию проявил в Крымскую кампанию, часто находился в огне, утешая умирающих и ободряя солдат.

[40] И хороший стрелок может промахнуться (англ.).

[41] В четверть (лат.).

[42] Называет Никона великим и святым человеком. — Никон (в миру Никита Минов; 1605—1681) — русский патриарх с 1652 г. Проводил церковные реформы, вызвавшие раскол. Выдвинув тезис «священство выше царства», пытался противопоставить власть патриарха власти царя. Как некогда и Филарет (Романов), пользовался титулом «великого государя» наравне с царём Алексеем Михайловичем. Разрыв его с государем произошёл в 1658 г., когда Никон, оставив патриаршество, уехал в основанный им Новоиерусалимский Воскресенский монастырь, рассчитывая, что царь вернёт его. Но его не только не просили вернуться, а приказали оставаться в монастыре. Когда Никон в 1664 г. самовольно приехал в Москву и пытался снова занять патриаршее место, он был выслан обратно. Церковный собор 1666—1667 гг., подтвердив проведённые Никоном реформы, снял с него сан патриарха, и он был сослан в Белозерский Ферапонтов монастырь. В 1681 г. царь разрешил Никону вернуться в Новоиерусалимский монастырь. В дороге он умер.

[43] ...решительный перелом в войне с Шамилем. — Шамиль (1799— 1871) — третий имам Дагестана и Чечни, в 1834—1859 гг. возглавлял освободительную войну кавказских горцев против царских колонизаторов, проходившую под флагом газавата («священная война» мусульман против иноверцев). Он был основателем имамата — военно-теократического государства. 26 августа 1859 г. был взят в плен русскими войсками в ауле Гуниб и сослан в Калугу.

[44] Целибат — обязательное безбрачие католического духовенства. Узаконено Папой Григорием VII (XI в.), практически утвердилось в XII в. и до сих пор незыблемо.

[45] Частенько размышлял владыка над житием святого мученика митрополита Филиппа... — Филипп, святой, митрополит московский и всея Руси (в миру Фёдор Степанович Колычев; 1507—1569). Принадлежал к одному из знатных боярских родов. Начинал службу при дворе великого князя. Когда в конце правления великой княгини Елены в 1537 г. некоторые из его родственников приняли участие в попытке князя Андрея Старицкого поднять восстание и некоторые из них были казнены или попали в тюрьму,— ушёл в Соловецкий монастырь, где, не открывая своего звания, поступил в послушники. Был пострижен в монахи под именем Филиппа. 11 лет вёл суровую жизнь простого соловецкого инока, предаваясь физическим трудам и духовным подвигам. В 1548 г. стал игуменом. При нём Соловецкий монастырь сделался богатейшим промышленным, культурным центром Северного Приморья. Слава о настоятеле разнеслась по всей Руси. В 1566 г. при выборе митрополита Филипп был назван как главный кандидат на этот пост, но святой поставил условием своего согласия отмену опричнины. И только после долгого понуждения царя и епископов он согласился не вмешиваться в дворцовые дела и принять избрание. Но митрополит не мог спокойно переносить неистовства опричнины и уже на второй год после своего вступления на митрополичью кафедру счёл своим архипастырским долгом обратиться к царю Ивану Грозному с увещанием остановить кровопролитие и беззакония. Раздражённый царь потребовал, чтобы Филипп молчал. Враги же святителя постарались сильнее разжечь гнев государя. В ноябре 1568 г. был низложен и с насмешками и издевательствами отвезён на простых дровнях в Богоявленский монастырь, откуда переведён в Староникольский и наконец в Тверской Отрочь монастырь, где был задушен Малютой Скуратовым по приказанию Ивана Грозного.

[46] ...его занимали детали послевоенного раздела громадной Османской империи. — Османская империя (или Оттоманская) — официальное название султанской Турции. Сложилась в XV—XVI вв. в результате турецких завоеваний в Азии, Европе, Африке. В период наибольшего расширения включала, кроме собственно Турции, весь Балканский полуостров, значительные территории на севере Африки, Месопотамию и др. С. конца XVII в. стала постепенно терять завоёванные территории. (Окончательно распалась в 1918 г. после 1-й мировой войны.) После окончания Крымской войны по условиям Парижского мирного договора 1856 г. Россия возвращала Турции занятый русскими войсками Карск (в обмен на Севастополь и другие русские города, занятые союзниками). Чёрное море объявлялось нейтральным с запрещением России и Турции иметь там военный флот и базы. Россия отказывалась от притязаний на «покровительство» православным подданным Османской империи, а также уступала южную часть Бессарабии и признавала коллективный протекторат великих держав над Молдавией, Валахией и Сербией, оставшихся под суверенитетом султана.

[47] Восточная война — одно из названий Крымской войны 1853—1856 гг.

[48] Что оставили ненавистного всем Клейнмихеля — прекрасно, что намереваются отправить туда же Василия Долгорукова — правильно... — Клейнмихель Пётр Андреевич (1793—1869) — граф, русский государственный деятель. В 1842—1855 гг. главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями, руководил постройкой железной дороги Петербург — Москва; уволен за злоупотребления по службе.

[49] Долгоруков Василий Андреевич (1804—1868) — князь, русский государственный деятель. С 1853 г. был военным министром, в 1856—1866 гг.— шефом жандармов и главным начальником III Отделения.

[50] Жена его, графиня Аграфена Фёдоровна, уже не была тою «Клеопатрою Невы», которую воспевали Баратынский и Пушкин... — Закревская Аграфена Фёдоровна (урожд. графиня Толстая; 1799—1879), с 1818 г. жена А. А. Закревского, предмет увлечения Е. А. Баратынского, П. А. Вяземского, А. С. Пушкина. О влюблённости Пушкина в Закревскую существует запись в дневнике А. А. Олениной. Вяземский писал А. И. Тургеневу, что Пушкин «целое лето кружился в вихре петербургской жизни» и воспевал Закревскую. Ей посвящены стихотворения Пушкина (1828): «Портрет» («С своей пылающей душою...»), «Наперсник» («Твоих признаний, жалоб нежных...»), «Счастлив, кто избран своенравно...». Имя Аграфена Пушкин включил в свой так называемый «дон-жуанский список» (1829).

[51] Аграмант — узорочное плетение из цветных шнурков для обшивки женских уборов, одежды, занавесок и пр.

[52] Крымская война 1853—1856 — первоначально русско-турецкая за господство на Ближнем Востоке. С февраля 1854 г. Турция выступала в союзе с Францией, Великобританией, Сардинским королевством (1856). С обеих сторон носила несправедливый характер. Она показала военную и экономическую отсталость царской России, что и обусловило её поражение, подорвало международный и внутренний престиж, ускорило падение крепостного права в России.

[53] В мае 1856 года, после прекращения войны и заключения в Париже мирного договора... — Парижский мирный договор 1856 г., завершивший Крымскую войну 1853—1856 гг., был подписан 18(30) марта. См. также коммент. №46.

[54] Корпуленция — крупное телосложение, дородность, тучность.

[55] Такое название получил проект московского митрополита.

[56] Патрология — раздел христианского богословия, посвящённый изучению биографий и произведений отцов Церкви; занимается также сводами их сочинений.

[57] ...от нашего неугомонного Погодина. — Погодин Михаил Петрович (1800—1875) — историк, писатель, журналист. Профессор Московского университета, академик с 1841 г. Издавал журналы «Московский вестник» (1827—1830), «Москвитянин» (1841—1856). Сперва ему были характерны нерассуждающая религиозность, монархизм, великодержавный шовинизм — и одновременно возмущение нищетой, бесправием. С нач. 40-х гг. вёл преимущественно публицистическую и научную деятельность, выступая как апологет официальной народности. Православие как религия «смиренномудрия», самодержавие как система «отечественным» устоям — это, по его мнению, должно было спасти страну от революции, с этих позиций он приветствовал «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя.

[58] Делай то, что ты должен делать, и будь что будет (фр.).

[59] Их урезонить (фр.).

[60] Деист — последователь деизма — религиозно-философской доктрины, которая признает Бога как мировой разум, сконструировавший целесообразную «машину» природы и давший ей законы и движение, но отвергает дальнейшее вмешательство Бога в самодвижение природы (т.е. Промысел Божий, чудеса и т.д.) и не допускает иных путей познания Бога, кроме разума.

[61] Не делайте такого лица (фр.).

[62] Это не министр, а пустобрех (фр.).

Содержание