Век Филарета

Яковлев Александр Иванович

Часть третья

БИБЛЕЙСКОЕ ОБЩЕСТВО

 

 

Глава 1

«БОГОСЛОВИЕ РАССУЖДАЕТ...»

Вот уже привычными стали по утрам, когда отправлялся на раннюю или позднюю литургию в городе, силуэты лаврской колокольни, Смольного монастыря, медленно растущего Исаакия и шпиль Петропавловского собора. В хрупкой утренней тишине они вздымались как вызов царящему на земле благодушному покою, как утверждение человеческой воли на пути к постоянному совершенствованию, непрестанному труду души.

Осенью подчас угнетало мрачное серо-лиловое небо с клочковатыми, косматыми облаками; весной и зимой небо светлело и очищалось, но лучше прочих оставалась летняя пора, когда в ясные дни стремительно неслись над городом армады пышных белых облаков и солнце обещало ясный день.

Для архимандрита Филарета переезды по городу были редкими мгновениями, когда можно было сбросить образ суровости, столь привычный для его окружения. Кучер Федот знай себе подёргивал вожжи, а его седок просто радовался очередному дню. Он сам заковал себя в броню сдержанности и сухости, заставлял себя быть осторожным в словах и проявлении чувств, ибо оказался под постоянным придирчивым, приглядом множества людей, которые могли разно толковать его действия и побуждения. Обострённая с детских лет замкнутость оберегала его от излишней откровенности, хотя возникшее тогда же самолюбие нередко побуждало к резкостям.

До него донеслись разговоры, в которых сравнивали старого и нового ректоров академии и отдавали предпочтение отцу Евграфу за большую сердечность. Неужто его сердце черствее? Нет, но разные у них характеры, разные и дела выпали покойному другу-наставнику и ему самому. Что скрывать, Филарет был чувствителен к отзывам о себе. Недоброжелательство и клевету он пропускал без внимания, равно как и льстивые слова иных угодливых. И всё ж таки задел его отзыв из Москвы, в котором отдавалось должное его уму, будто солнцем осветившему многие богословия, но сожалелось о холодности этого солнца...

В то время архимандрит Филарет был в расцвете своих физических сил. При небольшом росте и худобе вид имел внушительный, осанку горделивую. Лицом смугл, власы тёмно-русые, бороду не подстригал, и она была осаниста; воспитанники и преподаватели сразу примечали, был ли он весел и светел лицом или строг и постен; поступью обладал неспешной, плавной; голос оставался тих, тонок и ясен; острого взгляда проницательных глаз его побаивались.

Авторитет его в первый же год служения установился на высокой отметке. Отец ректор свободно делал изъяснения Священного Писания, будто всё помнил наизусть. Легко цитировал отцов церкви и римских классиков, Один за другим выходили его учёные труды, что поставило его выше всех современных богословов.

Воспитанники любили его лекции, их легко было записывать — речь внятная, острая, с чёткими тезисами, доводами «за» и «против», несколькими примерами, и всё высокопремудро. Иные после часов оставались в классах, желая ещё послушать премудрости богословия, и Филарет не жалел на это времени, повторяя любимое присловье: «Богословие рассуждает...» Знали, что к усердным учащимся он сердоболен и милостив, побуждая их к принятию монашеского сана. Монашество почитал высоко и желал, чтобы наидостойнейшие поступали в сие служение.

Удивительнейшим образом этот требовательный и сдержанный до суровости монах оказывался терпимым и снисходительным к поискам мысли студентов. В стенах академии он поощрял развитие истинно сердечного богословия, лишь бы в основе его лежали живое убеждение в спасительных истинах веры и верность Церкви.

Нынешние студенты отличались от его поколения критическим отношением к затверженным истинам (хотя встречались и безрассудно послушные), им мало было старых учебников, они начинали читать забытые в екатерининский век труды православных отцов церкви. С долей изумления замечал ректор, что его воспитанники, и не зная об ожесточённых спорах за и против мистицизма, сами вырабатывают в себе личное отношение к вере и к Богу, отказываясь от школярского следования всякой внушённой с кафедры мысли. Хотя, что скрывать, подчас это коробило и самого Филарета.

   — Ваше высокопреподобие, — остановили его как-то после лекции студенты. — Вот вы сказали, что при искренней обращённости к Богу для человека необходимо полное доверие и безусловное подчинение духовному наставнику...

   — Да, — нетерпеливо прервал Филарет настырного студента.

   — Но ведь в таком случае человек уподобляется слепому орудию, кое может быть использовано и в дурных целях. Топором можно построить избу, а можно и убить. Так не важнее ли свобода ума и сердца?

Филарет оглядел столпившихся кружком студентов. Он в семинарии если и задавался подобными вопросами, решал их сам с собою и с друзьями. А эти смелы...

   — Разделим ваш вопрос на два, — начал он ответ. — Первое: о послушании наставнику. Оно должно быть обязательным. Второе: о свободе религиозной веры. Право духа на свободу верования неистребимо и неугасимо. Однако многих подстерегает на этом пути опасность своеволия, уклонения от истины, примеров чему несть числа. По словам Блаженного Августина, человек спасён не тогда, когда другой навязал ему страхом или страданием верное представление о Боге, но когда он сам свободно приял Бога и предался Его совершенству... Помните только слова святителя Тихона Задонского, что наибольшие бедность и окаянство человека состоят в том, что он высоко о себе мечтает, хотя подлинно ничто есть; думает, что он всё знает, но ничего не знает; думает, что он разумен, но есть несмыслен и безумен. Да вы читали ли «Сокровище духовное»?

Филарет, случалось, утомлялся такими отвлечениями после нескольких лекционных часов, но всё же приятно и как-то весело было так попросту беседовать со студентами.

Споры же переносились из студенческих аудиторий в коридоры, на улицу, в комнаты общежития.

   — Мышление мешает вере! — жарко доказывал один. — Разум хитёр и изворотлив. Сколько доводов против веры всплывают сами собою! Сколь коварны сомнения умственный даже в ежедневном молитвенном правиле! Сколь увлекающи хитроумные мудрствования, за ними и веру-то забываешь... Так следует исключить разум из духовной сферы, умалить его!

   — Зачем же ты в академию пришёл? Чтобы полным дурнем стать? — И хохот дружный.

   — Насмешка не довод!

   — Стоит ли противопоставлять веру и мысль? — раздавался тихий голос. — Вера больше мысли и включает её в себя.

Одни запальчивые спорщики уповали на свою логику, другие на немецких Мейера, Кернера, Гофмана, Рамбахия. Находились студенты, в полгода выучивавшие немецкий, дабы поскорее и точнее узнать тонкости богомыслия и приблизиться к истине.

Иной раз споры заходили далеко.

Нет ли доли истины в запрещении католикам читать Библию? Иезуиты не правы, утверждая, что Священное Писание есть мёртвая буква, но верно то, что оно неполно и темно для неразумеющих, а потому становится причиною заблуждений и ересей.

   — Вспомни, что говорил отец Филарет о полноте Священного Писания: оно или по букве, или по самому смыслу содержит в себе всё, что нам необходимо для спасения, — а ты хочешь это отнять?

   — Да ведь и я о том же! Там — Истина. Но эта Истина нуждается в толковании Церкви. Стало быть, Церковь встаёт рядом с Писанием и как бы равна ему.

   — Церковь лишь служит Истине! Она лишь свидетельствует о верности Писания. И надо переводить скорее всё Писание на русский, дабы все читали и уразумевали Слово Божие.

   — Да ведь все не поймут!

   — Ты дай возможность понять, а там видно будет!

В стенах академии Филарет был столь же деятелен и требователен, сколь добр, однако если строгость ректора на экзаменах скоро становилась известной, мало кто узнавал об иных сторонах его натуры. Пришёл как-то к отцу ректору студент первого года Пётр Спасский с просьбой об увольнении из академии по слабости здоровья. Обыкновенно выход из академии был затруднён и влёк за собою если не позор, то очевидное бесславие. Филарет досмотрел на хилую, горбатенькую фигуру бледного лицом дьячковского сына и пожалел его, хотя вполне мог уволить и за неспособность к учению: Спасский был сведущ в Писании, имел благое поведение, но писал безграмотно, каким-то полурусским языком, мало знал историю и философию, был резок и груб со всеми. Всё ж таки Спасский был отпущен на год домой по болезни.

Отец ректор помог деньгами на дорогу, а далее при том же добром содействии Пётр уволился из академии. Пожалевший одинокого малого ректор столичной семинарии архимандрит Иннокентий Смирнов пристроил его к себе учителем латинского и греческого языков.

Донёсся до Петербурга слух о трудной жизни в Оренбурге архимандрита Филарета Амфитеатрова, коего угнетало семинарское начальство, а тамошний владыка чуть ли не бил его, оскорблял публично. Отзывы же о самом отце Филарете доходили самые благоприятные: высокоучен, характером неподкупен и прям. Дроздов видел смысл своей близости к властям предержащим именно в помощи достойным. По его просьбе Филарет Амфитеатров был переведён в тобольскую епархию на должность ректора семинарии и настоятеля второклассного монастыря, а уже через два года служения там показал себя отличным администратором и редким по аскетической настроенности монахом. «Это не человек, а ангел во плоти», — писал в официальном отчёте в Синод тобольский владыка Келембет. Столь редкий отзыв привлёк внимание митрополита Амвросия, и Амфитеатрова вызвали в Петербург, где соименник взял его к себе инспектором академии. Они даже подружились, хотя близко сойтись не могли по несходству натур. Активному и деятельному Филарету Дроздову требовалось большое и сложное дело; при всей несомненной аскетической сосредоточенности он был готов всегда к преодолению трудностей и каверз, рифов и мелей в житейском море. Филарет же Амфитеатров, уступая В блеске и глубине, был также высокоучен, но склонен более к довольствованию Имеющимся; он бурь Не искал и старался обходить конфликты в суетном мире, нимало, впрочем, не поступаясь ни верою, ни убеждениями, ни совестью.

В пути хорошо думается. В свои переезды по городу Дроздов размышлял о делах, а подчас задавался простыми и наивными на первый взгляд вопросами; о пределах верности служителя Божия царской власти, о соотношении веры и знания в постижении Божественного пути. Он-то неизменно отдавал первенство вере. Постоянно видел он в малых церквах и огромных соборах мужиков и баб, торговцев, ремесленников и солдат, самых что ни на есть простяков, молящихся с такой полнотой чувства, какая иным монашествующим давалась с трудом. Искренность веры поднимала их над неполнотой знания, хотя уж они наверняка не знали слов апостола Павла, сокрушавшегося: «Желание добра есть во мне, но чтобы сделать добро, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю...»

Нередко слышал Филарет откровенное удивление в барском кругу, где также простое и искреннее слово молитвы вдруг открывало человеку присутствие Творца. Именно поэтому и интересны были ему дворянские кружки мистиков, главное устремление которых состояло в личном, без посредников, приближении к Господу.

Однако крайности мистической увлечённости настораживали Филарета. В разговорах с Лабзиным он многажды пытался открыть глаза добрейшему Александру Фёдоровичу и его жене Анне Евдокимовне на значение Православной Церкви, но тот лишь улыбался, повторяя: «Всякая птица по-своему хвалит Бога». Наконец Филарет решил, что нет смысла стучаться в запертую дверь, и оставил попытки обращения Лабзиных на путь истинный. Причину их уклонения он видел не столько в неправильном воспитании, сколько в известной закрытости православия от общества.

Увы, церковные службы большинством народа воспринимались как важные, но таинственные обряды; произносимые на церковно-славянском языке тексты Писания и молитв оставались также непонятными; Священное Писание немногие из светских образованных людей брали в руки из-за той же трудности старого языка... И оказывалось, что как ни сильна и пламенна вера, но без истинного знания она с лёгкостью уклоняется в мистицизм, католицизм, протестантизм или раскол. Так Филарет утверждался в мысли о необходимости широкого церковного просвещения.

Неудивительно, что идея о создании в России Библейского общества не встретила в нём противника. Ещё в 1812 году английское Библейское общество прислало в Россию в качестве своего агента пастора Патерсона. В Петербурге англичанин был приветливо встречен княгиней Софьей Сергеевной Мещёрской, которая представила его обер-прокурору Святейшего Синода. Князь Голицын, воодушевляемый как религиозным пылом оглашённого, так и возможностью приблизиться к Европе, решительно поддержал намерения пастора. В декабре того же года, вскоре после освобождения русской земли от французов, государь утвердил доклад Голицына об учреждении в Санкт-Петербурге Библейского общества с благой целью: «для издания Ветхаго и Новаго Завета на иностранных языках для обитателей Российской империи иностранных исповеданий».

Вскоре ректор Филарет получил полуофициальное письмо от обер-прокурора Синода:

«Высокопреподобный отец Филарет!

Вам известно, что с Высочайшего дозволения учреждается здесь общество библейское, которое будет иметь первое заседание в субботу будущую, то есть 11 января, в доме, мною занимаемом, в 12 часов пополуночи. Сословие сие поручило мне звать в сей день ваше высокопреподобие, прося сделать ему честь принятием на себя звания члена онаго.

Преосвященные: митрополит Амвросий и Серафим, архиепископ минский и духовник Его Величества мною уже приглашены в члены.

Пребываю в прочем с истинным высокопочитанием вашего Высокопреподобия покорнейший слуга князь Александр Голицын.

Санкт-Петербург. 9 января 1813 года».

В назначенный день не первым, но и не из последних архимандрит Филарет появился в хорошо известном ему доме на Фонтанке. Собрание оказалось большим и знатным: все члены Святейшего Синода, католический митрополит Сестренцевич, английские и голландские пасторы, министры внутренних дел и народного просвещения, немало аристократов из царского круга. Оживлённые разговоры велись по-французски и по-латыни, пока хозяин не обратился с просьбой о внимании.

Дроздов слушал речь князя со смешанным чувством, находя её слишком светской. Несколько настораживал и подбор гостей. Он отказался от роли духовного отца князя, но всё же рассчитывал, что тот находится под его влиянием. Оказывалось же, что Голицын, в общих чертах изложив ему идею общества, умолчал о многих деталях. Смущала возможность католического или протестантского миссионерства, перспективы широкого распространения Писания на инославных языках — в ущерб отечественному.

Тем временем собрание после коротких речей перешло к выборам Комитета общества. Без долгих прений президентом избрали самого князя Александра Николаевича, вице-президентами графа Кочубея, министра народного просвещения Разумовского, обер-гофмейстера Кошелева, министра внутренних дел Козодавлева. Среди директоров общества оказались английский пастор Питт, князь Мещёрский, граф Дивен и Лабзин.

Начали расходиться. Иные из гостей задерживались возле небольшого столика, на котором, освещаемый мягким светом свечей, лежал подписной лист. Филарет решил было пока не вступать в общество, но стоявший рядом Голицын громко удивился:

— Отче Филарете, отчего вы проходите мимо?

Дело был не чисто церковным, так что с формальной точки зрения он мог бы и уйти, но общество объединяло сливки столичного высшего света, и с этим следовало считаться тем более, что объединение происходило вокруг очевидно правильного дела... Последней стояла подпись архиепископа минского.

Филарет остановился и поставил своё имя, приписав сумму в пятьдесят рублей в качестве вступительного взноса.

Спустя месяц звание члена Библейского общества принял на себя государь Александр Павлович, приказавший кабинету отпустить в распоряжение общества двадцать пять тысяч рублей единовременно, а на будущее производить ежегодно выплаты по десять тысяч рублей. В том же году Священное Писание было издано на французском, немецком, польском, армянском, монгольском, на греческом, грузинском и молдавском языках.

В Лондоне были в восторге. В публикуемых годовых отчётах общества наряду с американской Филадельфией, индийскими Калькуттой и Мадрасом появились названия российских городов. Лондонский глава общества Роберт Стивен писал в Петербург к пастору Патерсону: «Я каждый день более и более удостоверяюсь, что после нашего любезного отечества России предоставлено от Промысла Божия быть наибольшею благотворительницею на земле. Счастливое государство! Сколько в нём князей и властей духовных и светских, боящихся Бога и приступивших с таким горячим усердием к священному делу — сеянию слова жизни! Счастливая земля, в которой верховные начальствующие различных вероисповеданий с такою для себя честию и пользою для великого дела подвизаются на служении религии».

В беседах с Голицыным Филарет из осторожности отклонял попытки князя привлечь его к более активному участию в делах общества.

— Обратите внимание, ваша светлость, что сему делу не сочувствуют ни Австрия, ни Бавария, ни Испания, народы коих трудно причислить к разряду атеистическому.

— Но, мой дорогой отче, это же все католические страны! Не вы ли в сочинении для государыни Елизаветы Алексеевны показали полное преимущество веры православной над католической! Их ли брать нам в пример?.. Вот извольте прочитать...

Князь показал письмо государя от 25 января. Филарет не сразу разобрал мелкий бисер французской скорописи Александра Павловича: «Всевышний подтвердил: по сравнению с Нимомет ничего более сильного, более великого в этом мире, чем то, что Он сам захочет совершить... Не могу выразить словами, насколько меня заинтересовало и взволновало Ваше последнее письмо, в котором Вы сообщаете об открытии Библейского общества. Да благословит Всевышний это начинание! Для меня оно представляет огромную важность...»

В 1814 году Санкт-Петербургское Библейское общество было переименовано в Российское. Государь пожаловал обществу дом и пятнадцать тысяч рублей на бумагу для печатных изданий.

С начала своей деятельности общество направляло священные книги и для православных русских, покупая их из синодских запасов. Но требований было много, запасов недоставало. Тогда общество стало само печатать Библию и особенно Евангелие на церковно-славянском языке. Для придания авторитета новым изданиям в комитет были избраны со званием вице-президентов митрополит Амвросий и митрополит киевский Серапион, архиепископ черниговский Михаил Десницкий и архиепископ тверской Серафим Глаголевский, а директорами — архимандрит Филарет Дроздов и архимандрит Иннокентий Смирнов. Новое поприще открывалось для Филарета, и никто не ведал, насколько трудным окажется оно.

Из Москвы писали, что старая столица вся строится, и скоро прежней деревянной Москвы-матушки будет не узнать. Но и новая столица постоянно была охвачена горячкой строительства, будто не прекращавшейся с петровских времён. На Невском проспекте и неподалёку от него, на невских набережных быстро возникали новые дворцы и особняки. Самые берега Невы, Фонтанки и Мойки отделывали гранитом. При поездках по городу привычными для Филарета стали череда телег, груженных брёвнами, кирпичом и каменными глыбами, глухой стук забиваемых под фундамент свай, голые остовы новых зданий, в которых ловко стучали топорами и орудовали мастерком бородатые мужики; неизбежные крики и шум, грязь и пыль.

Из церковных построек наибольшее внимание привлекал новый Исаакиевский собор; Покойный Павел Петрович повелел разрушить третий, построенный его матерью собор в память святого Исаакия, и затеял постройку четвёртого, не бывало грандиозного, однако не преуспел в том, как и в других своих начинаниях. Однако Александр Павлович должен был продолжить сие дело. Предполагалось, что вскоре и Святейший Синод переберётся в новое, специально для него строящееся здание на площади перед воздвигаемым собором. Помимо того, лучшие архитекторы России составляли проекты нового храма-памятника, который император намеревался воздвигнуть в Москве.

Ожидание перемен витало в воздухе. Одержавшая победу в трудной войне страна, казалось, готова была подняться на новую высоту в хозяйственной и духовной жизни. Наполеоновское нашествие сильно встряхнуло всё общество, заставило новыми глазами посмотреть на привычный уклад жизни и задуматься об его улучшении. Извечный страх перед новым и иноземным если и не пропал, то сильно ослаб. Новый тон задавался и самим императором в отношениях с его верноподданными.

Сильно переменился Александр Павлович за время войны. Вмешательство высших сил в исход роковой европейской схватки виделось очевидным. Привычная и необременительная религиозность сменилась у него искренней и горячей верой. Тем более стал он внимателен к родной Православной Церкви, входя нередко в детали текущих дел, среди которых первое место занимало преобразование духовных школ.

В Петербург император прибыл 13 июля 1814 года и уже через две недели заслушал и утвердил все представленные доклады Комиссии духовных училищ.

Особую благодарность государь передавал митрополиту Амвросию и архимандриту Филарету. Заслуги последнего в неусыпных трудах на должности ректора и профессора богословских наук в Санкт-Петербургской духовной академии, его назидательные и красноречивые поучения об истинах веры отмечены были орденом Святого Владимира 2-й степени, а также высочайшим рескриптом за успешное окончание первого академического курса.

Члены комиссии просили обер-прокурора исходатайствовать аудиенцию у государя, но тот уже 1 сентября вновь отправился в Европу.

 

Глава 2

РОМАНТИЧЕСКИЙ МИСТИК

Император Александр Павлович прибыл в Вену в начале сентября для участия в специально созванном международном конгрессе. Победители Наполеона прикидывали, как бы выгоднее для себя воспользоваться плодами победы и при этом половчее отодвинуть Россию на её прежнее место. Сделать сие оказывалось затруднительно, ибо в то время Российская империя оставалась сильнее всех других государств разорённой и обескровленной континентальной Европы. На русского царя смотрели с подобострастием и опаской.

Сила его состояла не только во всём очевидной мощи русской армии. Этот лично слабый и шаткий в воззрениях государь в ходе грозных исторических разломов выступил представителем нравственных начал против безнравственности, закона — против произвола, веры — против безверия, достойно выполнив выпавший ему жребий.

Почти все дни Александр Павлович проводил в беседах с европейскими монархами и министрами иностранных дел. Главными противниками его выступали австриец Меттерних, которого царь терпеть не мог за наглые антирусские интриги, и французский князь Талейран-Перигор, ловкий и абсолютно беспринципный делец, находившийся на жалованье у русского правительства, что не мешало ему обманывать своих доверителей столь же легко, сколь и всех прежних хозяев.

Король Людовик XVIII не вызывал у императора ничего, кроме презрения, но приходилось восстанавливать его на французском троне, подкрепляя шаткость престола конституцией. Наиболее близким оставался король Пруссии Фридрих-Вильгельм III, с которым Александр Павлович обсуждал как многие проблемы конгресса, так и вопросы духовной жизни.

Казалось, возможно ли действовать, исходя из высших принципов при перекройке центра Европы, когда за высокими словами стояли цинично отстаиваемые выгоды одной стороны, нередко подкрепляемые взятками? Александр Павлович в делах государственных руководствовался национальными интересами (так, как он их понимал), Он решительно отстаивал закрепление за Россией Финляндии, присоединение части Польши и Бессарабии, зная, что Англия, Франция и Австрия не желали усиления и без того могучей империи.

После бесед с Меттернихом и английским министром лордом Кэстльри российский император на несколько дней покинул Вену. Как ни занимало его дипломатическое противоборство на конгрессе, всё же он не мог полностью отдаться этой то грубой, то тонкой игре. Дремавшая в нём до войны религиозность вдруг образовала основу его нового мировоззрения и потребовала создания новой системы ценностей. Космополитическое его воспитание сказалось в том, что государь не делал особых различий между разными ветвями христианства, и жадно внимал новейшим религиозным поискам в Европе.

По совету прусского короля Александр Павлович посетил общины моравских братьев в Силезии, в Лондоне встречался с английскими квакерами. Услышав немало нового и неожиданного (впрочем, и малопонятного тоже), он не испытал полного удовлетворения.

Императора особенно занимал вопрос о преодолении внешнего для постижения сокровенного смысла жизни, для личного приближения к Создателю мира и человека. В ближнем круге не все разделяли его устремления. Ему без задержки написали из Петербурга о недовольстве вдовствующей императрицы одной проповедью архимандрита Филарета Дроздова, сильно и строго осудившего «любовь к миру» и «суету суетствий, всяческую суету», «окружённую блеском и великолепием, силой и славой». «Что именно имел в виду проповедник?» — намеренно громко поинтересовалась Мария Фёдоровна, и с тех пор она Дроздова в дворцовую церковь не приглашала. Жена, напротив, подпавшая, судя по всему, под сильное влияние архимандрита Филарета (а отчасти в пику свекрови), не любила отвлечённых разговоров об обретении «истинного знания» и не читала предлагаемые им мистические брошюры. Царская чета тяжело переживала смерть двух дочерей (в этом, как и в смерти незаконной своей дочери, Александр Павлович видел кару Господню), но Елизавета Алексеевна находила утешение в обычных молитвах к Спасителю и Божией Матери. Государю этого казалось мало.

«Сто дней» Наполеона в 1815 году с очевидностью показали русскому императору, что давно было поведано людям в Священном Писании: тщетность устремлений, основанных на человеческой гордыне, и эфемерность людских побрякушек в виде славы, власти, богатства. Он остыл несколько и к любовным утехам (к недоумению Марии Антоновны Нарышкиной). Вернулись юношеские мысли об уходе с трона... но теперь не в хижину на берегу Женевского озера, а в монастырь, где-нибудь на севере, подальше от всех...

Но Меттерних устраивал приём, на котором приходилось танцевать с надменными австрийскими красавицами, весьма понятливыми к иным намёкам; Талейран затевал новую каверзу, и какое наслаждение было, выждав, сломать интригу; стоял на своём холодный педант Кэстльри, но можно было, используя тонкости французского языка, предложить такую формулировку спорного пункта, что англичанину трудно оказывалось возразить, — то была азартная игра, от которой невозможно было оторваться, ибо предметом игры оставалась судьба огромной страны, его империи. Да и решись он уйти сейчас — кому передать престол? Косте нельзя — груб, неучён; Николай Слишком молод... Царь решил женить его на старшей дочке прусского короля Луизе-Шарлотте, дабы Надёжнее сблизить два царствующих дома.

Из искренней веры Александра Павловича, из порождённых на конгрессе раздражения и возвышенных мечтаний родилась идея Священного союза — объединения австрийской, прусской и российской монархий на основе, подлинно христианских принципов. «Трудно и невозможно и человеку прожить, строго следуя заповедям Господним! — убеждали его. — А тут несколько стран с подчас прямо противоположными интересами». — «Так мы христиане на деле или только на словах? — отвечал государь. — Если илеи нового союза несут мир и согласие в Европе, кому они могут помешать?» — «Они останутся на бумаге! Всё сие лишь правильные и хорошие слова!» — «Россия будет следовать духу и букве нового союза! — был уверен Александр Павлович. — Что до остальных, это дело их чести и совести».

Так, к удивлению деловых и своекорыстных англичан, вопреки настороженности учёных и трудолюбивых немцев и бессильному сопротивлению неугомонных и громкоголосых французов, русские приняли на себя бремя общего служения, плохо представляя, сколь тяжёлым оно окажется для них. Борясь за Священный союз, Александр был счастлив едва ли менее, чем при изгнании Наполеона из России. Наконец-то, верилось ему, грязное дело государственного управления становится на новые, чистые основы. Он искренне верил в возможность вверения Европы под божественную опеку, что непременно должно было привести к счастию всего человечества.

Отчасти духовную жажду удовлетворяли большие письма княгини Софьи Сергеевны Мещёрской. Одна из фрейлин государыни, Роксана Скарлатовна Стурдза, дала Александру Павловичу прочитать книгу Юнга Штиллинга, а затем предложила встретиться с самим автором. В Бадене Александр Павлович имел долгую беседу с престарелым немцем, предложившим всей Европе свой путь к обретению подлинной веры и рассказывающим о личном общении с надземными духами, поведавшими ему свои тайны.

Та же Стурдза рассказала ему о баронессе Варваре Юлии Крюднер, вдове российского посланника в Пруссии. Правнучка фельдмаршала Миниха и дочь лифляндского барона Фитингофа, она была выдана замуж в восемнадцать лет за нелюбимого человека, пережила смерть детей, мужа и обратилась к религии, ища в ней утешения. Образованная и даровитая, она имела успех как писательница и к пятидесяти годам получила широкую известность в Европе благодаря своему роману «Валерия», а также своим видениям и пророчествам. В годы больших потрясений люди легко готовы верить сильно сказанному слову и даже жаждут такого слова. Крюднер ощутила в себе сие призвание (тем более что новый роман как-то не писался). В конце октября 1814 года в письме к фрейлине Стурдзе она предсказала возвращение Наполеона с острова Эльбы во Францию, исчезновение лилий (символа королевской власти) и наступление грозных времён. Сбывшееся пророчество, которое она не таила и от многочисленных других своих знакомых, принесло ей подлинную славу. Баронессу принимали при некоторых дворах, её предсказаниям о важных политических событиях жадно внимали во многих аристократических салонах, но ей этого стало мало.

Из писем русских приятелей и приятельниц она узнала о мистических устремлениях Александра Павловича и вознамерилась подчинить его своему влиянию. Баронесса конечно же надеялась не на свои женские чары. По венским письмам Роксаны Стурдзы она поняла, что Александр Павлович утомлён заботами и неприятностями, с грустью чувствует, что нет рядом дружеской души, с которой можно разделить думы и чувствования. Крюднер без колебаний готова была предложить императору для этой цели свою душу.

Экзальтированная дама при всей своей взбалмошности была расчётлива. Тщеславное намерение покорить своей воле спасителя Европы побудило её составить хитрый план. Стурдзе ушло несколько писем, в которых Крюднер то обещала скоро прибыть ко двору, то переносила дату приезда, однако в каждом письме содержалось некое неясное пророчество о венценосном северном властелине.

Немудрено, что Александр Павлович часто слышал о Крюднер, думал о ней и желал с нею встретиться. На пути из Вены в Гейдельберг он как раз читал одно из её писем, адресованное Стурдзе. В Гейдельберге разместили его в доме бургомистра, в убранстве которого странно сочетались мещанские потуги на роскошь и скромная простота.

Однажды вечером он сидел у камина в небольшой зале, игравшей роль столовой и гостиной.

Приятно было смотреть на оранжево-малиновые угли и думать о разном. Слух у государя был тугой, и он не услышал, как открылась дверь. Внезапно перед ним возникла, будто видение, дама в тёмном платье с молитвенно сложенными на груди руками.

   — О, государь!

   — Кто вы, мадам? Как и зачем проникли ко мне? — вскочил царь.

   — Моё имя, возможно, небезызвестно вам: баронесса Крюднер.

   — Это удивительно! — растерялся Александр Павлович. — Вы не поверите, но я только сейчас вспоминал ваше предсказание относительно Бонапарта, что его возрождённая империя долго не проживёт.

   — Я оказалась права, ваше величество! Указание на это я нашла в Священном Писании.

   — Но садитесь, прошу вас. Не желаете ли перекусить с дороги?

   — Нет, нет! Я осмелилась прийти к вам только потому, что необходимо передать вашему величеству некоторые истины. И я тут же уйду! Я никогда не осмелюсь отнимать драгоценное время императора... но дайте мне только час! Всего один час!

   — Помилуйте! Я так долго ожидал вашего приезда, что просто не отпущу вас, пока мы не наговоримся.

Александр Павлович позвонил и приказал лакею приготовить ужин на двоих. Ему так хотелось открыть свою душу, услышать слова утешения, вслух поразмышлять над загадками Писания, что появление баронессы он воспринял как подарок Провидения.

Беседа их длилась за полночь, и ужином Крюднер не пренебрегла. Александр Павлович рассказал, что считает особым милосердием Божиим обретённые склонность и привычку к чтению Библии. Теперь каждый день, каковы бы ни были его занятия, он читает по три главы: одну из Пророков, одну из Евангелия, одну из посланий Апостольских.

   — Даже при громе пушечных выстрелов я не оставлял своего обычного чтения.

   — Но важно, как и зачем, с какой целью вы читаете, — поучающе сказала Крюднер.

   — Конечно, баронесса. В Слове Божием я вижу основу и опору веры, а в вере — единственный закон, с которым должны сообразовываться в своей жизни люди и народы.

   — Ах, как это умилительно — такое смирение государя, перед коим трепещет вся Европа!..

Александр Павлович взял со стола книжку небольшого формата.

   — Вот изволите видеть, баронесса, прислал мне Родион Кошелев книгу, переведённую Лабзиным: «Облако над святилищем, или Нечто такое, о чём гордая философия и грезить не смеет». Название длинно и темно, да и содержание такое же. Право, я два раза принимался читать, но через десять страниц забываю, о чём идёт речь. А расхваливают книгу наперехлест!.. Мне Стурдза говорила, что вы весьма сведущи в тонких вопросах. Так не могли бы растолковать мне, в чём тут смысл?

Баронесса с почтительной миной слушала императора. Худое, бледное лицо и морщинистые руки выдавали её возраст, но глаза Крюднер светились энергией и напором.

   — Книга мне известна, но боюсь, пришёл час ваших занятий...

   — Прошу вас не беспокоиться!

   — Немало людей, ваше величество, пытается понять истину христианства, следуя узким путём формальности, то чувственно-обрядовой, чем отличается греческая церковь, то схоластически-рассудочной, как это мы видим у католиков. Но важно не внешнее, а внутреннее постижение...

Крюднер ещё долго и многословно толковала ему премудрости мистического понимания христианства, потом они вместе читали Библию и молились рядом. Следующий вечер был проведён так же, а по приезде во вторично освобождённый от Наполеона Париж государь пригласил баронессу поселиться рядом с Елисейским дворцом, где король отвёл ему резиденцию.

Спустя месяц Александр Павлович стал незаметно охладевать к Крюднер, впрочем, не сомневаясь в тонкости её ума и искренности веры. Но долгие часы чтений и разговоров никак не могли принести покой его душе, будто он пытался утолить жажду из пустого сосуда. Гордым победителем, но со смутой в душе вернулся государь в Петербург в декабре 1815 года.

 

Глава 3

ОТ СУДЬБЫ НЕ УЙДЁШЬ

После рокового раскрытия тайны в кабинете князя Грузинского Андрей не мог оставаться в Лыскове. Старик Дебше умер на руках у своего ученика, и сие горестное событие также побуждало к перемене его положения. Князь предлагал передать ему полностью заведование больницей, мать уговаривала не оставлять её хотя бы год-другой, но разве могли понять они, как болело сердце, как кружилась голова при виде тонкой фигуры княжны, при звуке её голоса, при взгляде на скамейку, где недавно ещё сидели рядом, на качели, на которых любила она качаться, смеясь так весело, так звонко.

Он знал, что время лечит все, понимал умом, что, наверное, когда-нибудь сможет спокойно увидеть Анну, но сейчас-то что было делать?.. Князь позвал его к себе и предложил отправить в Москву учиться.

   — Благодарю, но мне никакие науки на ум не пойдут... — мрачно ответил Андрей.

   — Ну и дурак! Чем жить-то будешь? На Макарьевской ярмарке купцам зубы рвать?

   — Да!

Повернулся и ушёл, слыша за спиной оклик князя, но не обернувшись. Он не желал видеть никого, кто бы знал его ранее, кто мог бы заговорить о Лыскове, о князе и княжне. С небольшой котомкой Андрей отправился именно на ярмарку, раскинувшуюся всего в пяти вёрстах от села.

Неожиданно дела там у него пошли весьма успешно. Подменив сильно захмелевшего московского лекаря, Андрей в первый же день облегчил страдания нескольких купчин: одному пустил кровь, другому выписал хины, третьему прочистил уши, четвёртому вправил вывих... и побежал слух о молодом, но умелом лекаре. Платили довольно, и Андрей со страстью погрузился в обретённую практику. Проплывавший мимо по Волге князь Кочубей искал врача для заболевшей дочери и позвал по совету ярмарочных старшин именно Медведева. Маленькая девочка испортила себе желудок неумеренным потреблением ягод, что поправить было делом нехитрым. Князь, подпавший невольно под обаяние юноши, предложил отправиться вместе по Волге и далее в Крым, обещал своё покровительство и помощь, но Андрей, не задумываясь, отказался.

Он не мог оставаться рядом с ней, но быть далеко от неё также не мог!

Пришла глухая осень. Ярмарка закрылась. Князь с княжною переехали в Москву, и Андрей вернулся домой. Целыми днями он то валялся на полатях, то бродил по поредевшим лесам, приминая лаптями пружинящий слой золотой листвы.

Он позволил себе думать об Ане, и оказалось, что воспоминания стали не так жгучи, как ранее, но на душе было тягостно. Судьба дунула легонько, не осталось и следа от детских мечтаний. Он не знал тогда, что оружие Провидения милосердие и разит настолько же, насколько лечит.

«За что столь жестоко наказан?» — терзался Андрей. И пришло мгновенное открытие: так не случайно же судьба послала ему единственную и пламенную любовь к женщине, которая никогда не сможет с ним соединиться. Тем самым яснее ясного указывалось: твой удел не житейский, твой жребий не от мира сего. Искать следовало в мире ином!..

Не замечая дороги, он брёл через берёзовую рощу, через опустевшие поля, вдоль лениво текущей речки... Сообразив, что ушёл слишком далеко, повернул назад, и та же речка с тёмным омутом под ивами и редкими кувшинками в тихих заводях, те же поля с остьями убранных хлебов, та же роща, в которой стало по-осеннему светло и печально, а он сам стал другим... Совсем друг и м! Будто поднялся на какую-то необыкновенную высоту, с которой иначе виделись житейские радости и горести.

Следовало переменить своё положение немедленно и решительно, но как именно, он не то чтобы не знал, а не был уверен... Поступить в Московский университет — и жить с ней в одном городе? — Нет, невозможно!.. Пойти в солдаты? Рекрутский набор ещё не закончился, но — самому идти под многолетнюю солдатскую лямку? Подчиняться Андрей готов был лишь судьбе...

А тянуло даже в опустевший княжеский дом. Как-то ночью он бродил вокруг, стараясь не сойти с песчаной дорожки в грязь, и вдруг приметил в нижнем этаже свет, услышал странные голоса. Можно было пройти мимо, не сторож, но, не раздумывая, быстрыми прыжками он подобрался к окну и увидел монахов, на коленях читающих молитвы. То были одни из многих странствующих по Руси иноков, которым по распоряжению князя давали приют и еду. Почему-то Андрей не ушёл.

Стоял и смотрел, с ним заговорили. Слово за слово, он вошёл в комнатку под низкими сводами, опустился рядом на колени на твёрдый пол перед слабым огоньком лампады, и сами собой полились из его уст слова, обращённые к Господу, с мольбой об утешении и успокоении, о снятии гнёта с души и тягостного томления с сердца. Андрей забыл, где он и кто рядом, он шептал свои прошения в великом отчаянии, ибо мысли и о пьяном разгуле, и о глубоком омуте не раз приходили на ум. Но тут будто из самой глубины его воззвал о спасении тот чистый и невинный ребёнок, которым так недавно был он.

Наутро монахи ушли. Даже имён их Андрей не узнал, но та ночная молитва глубоко запала в душу. Мог бы он стать монахом? Наверное...

А надо было жить. Надо было обеспечивать мать и сестёр, заработать денег себе на сапоги и новую поддёвку, на починку прохудившейся крыши, и пришлось вернуться к лекарским занятиям. В соседнем Арзамасе он скоро набрал изрядную практику. Все знали, что диплома у него нет, но лечит правильно. Как-то барыня Ольга Васильевна Стригалева попросила его посмотреть прихворнувшую городскую блаженную Елену Афанасьевну. Почему-то Ольга Васильевна особенно привечала княжеского лекарёнка, беседовала о книгах, читанных Андреем в княжеской библиотеке, рассказывала о себе, об арзамасской жизни, изнанки которой Андрей знать не мог. Юношу привлекали в барыне сердечная доброта, без малейшей примеси высокомерия, к чему он был крайне чувствителен, и неясная тяга к новому.

Стригалева подвезла Андрея до домика блаженной на окраине города. Вошли вместе. Андрей увидел сидящую в углу под образами старуху с удивительно чистыми голубыми глазами, смотревшими как бы и на вошедших и поверх них.

— Здравствуй, матушка, — ласково заговорила старуха. — Это кто с тобой?

   — Это, Еленушка, доктор молодой. Полечит тебя.

   — Хорош паренёк, да одёжу нужно подлиннее... до самых-до пяток!

От лекарств старуха отказалась, и Андрей вышел несколько обескураженный.

   — Ольга Васильевна, что она сказала про мою одежду? Я не понял, — обратился он к барыне.

   — Андрей, я сама над этим думаю, — отвечала Стригалева. — У Еленушки всякое слово неспроста.

Андрею казалось, что ему просто везёт на счастливые встречи и добрых людей. Ольга Васильевна взялась опекать его без определённой цели, утоляя своё неизрасходованное материнское чувство и наставляя на духовный путь. Андрей не подозревал, что богатая арзамасская помещица находится в тайном постриге.

В долгих беседах с ней, в чтении даваемых ею духовных и святоотеческих книг, о которых он ранее и не знал, открывались ему неведомые ранее понятия. Утверждение в том, что всё истинное и важное в жизни исходит от Бога и ведёт к Богу, всё же остальное суета сует, пришло к нему вдруг, и разом исчезли все мучительные сомнения.

Деятельный характер Андрея не позволял просто тихо радоваться обретённому сокровищу веры, требовалось теперь же, немедленно начать жить по новому укладу, к которому всё подводило его. Он решил пойти в монахи.

Дело оказалось очень и очень непростым. Начать с того, что нельзя было уйти из Лыскова — Медведев не имел вида на жительство, а в уездной канцелярии выяснилось, что он даже не записан в последнюю ревизию. Не было бумаг, подтверждающих существование на белом свете Андрея Гавриловича Медведева. Ко всему, вольная его назывного отца оставалась в конторе князя, и пропади она, Андрей оказывался крепостным.

Приехавший по весне князь (Анну он оставил в Москве под присмотром многочисленных тётушек) над Андреем посмеялся. Он будто обрадовался возможности подчинить своей воле непокорного юношу, отказывавшегося признавать себя его сыном, а его — отцом. Князь хотел только добра, но так, как он это понимал. Он манил Петербургским или Казанским университетом, обещал твёрдое годичное содержание, а в дальнейшем полную помощь в обустройстве.

   — Мне всё это не нужно! — твердил Андрей.

   — Скуфья тебе нужна? Квас с капустой? — разъярился князь. — Мало ли я тебе сделал добра, почему не хочешь послушать меня?

   — За добро спасибо, ваша светлость, но того, что вы сделали, простить не могу. И не смогу никогда!

   — Так знай, что вольная твоя сгорела! В солдаты отдам завтра же! Завтра же! Негодяй!

 

Глава 4

АРХИЕРЕЙ

1816 год начался для архимандрита Филарета печально. Отец давно болел, ослабла надежда на то, что скоро может подняться, но Филарет в частых молитвах просил и просил Господа о даровании здравия протоиерею Михаилу. Вдруг как-то в полуночную свою молитву он, сам не ожидая, произнёс после прошения о здравии: «...но да будет воля Твоя, Господи!» И нечто неясное и в то же время вполне определённое посетило душу его и приуготовило к принятию скорбной вести.

Брату Никите он написал: «...Нельзя быть без печали, но предаваться ей не должно. Бог есть Отец всех, имеет ли кто или не имеет отца на земле. У Него все живы. Чего недостаёт тому для утешения, кто имеет Отцом Бога? Надо только, чтобы мы старались быть истинными Его детьми, чрез веру в Него и чрез исполнение заповедей Его. Вот неисчерпаемый источник утешений».

И всё же ныло у самого сердце от невосполнимости утраты, от невозможности посоветоваться и услышать отцовское внушение, хотя бы и не был с ним согласен, повиниться перед отцом, ибо все сыновья только после рокового мига сознают, в чём и когда остались виноваты перед родителями.

В письмах он утешал мать, сам черпая утешение в уповании на волю Божию, в вере в неминуемое свидание в мире ином, когда вновь позовёт его батюшка: «Голубь мой ласковый, иди ко мне!»

Испытание было послано Филарету будто для того, чтобы укрепить его перед важным рубежом. Он с головой ушёл в дела академии, подготовку издания своего учебного курса церковной истории, по поручению государя руководил работами по переводу Священного Писания на русский язык.

Князь Александр Николаевич, у которого уже не было секретов от отца Филарета, ему первому открыл в феврале 1816 года волю императора, пожелавшего доставить и россиянам способ читать слово Божие на природном своём языке. Это было то самое, чего страстно желал сам Филарет, и неудивительно, что в созданном высшем переводном комитете он играл ведущую роль.

По его предложению начали дело с перевода Евангелий. Филарет еженедельно докладывал в комитете о ходе работ, защищал исправления от придирок архиепископа Серафима Глаголевского и архиепископа Михаила Десницкого, от замечаний Лабзина и нового голицынского работника Попова. Он же наблюдал за печатанием, вычитывая вечерами гранки и корректурные листы. Работали несколько человек. Евангелие от Марка переводил ректор Санкт-Петербургской духовной семинарии архимандрит Поликарп Гайтанников; Евангелие от Матфея — отец Герасим Павский; Евангелие от Луки — архимандрит Моисей, ректор киевской семинарии.

Сам Дроздов взялся за перевод Евангелия от Иоанна, видевшегося ему особенно важным и трудным для передачи на русском. Любимый ученик Господа апостол Иоанн не просто дополнял фактами уже имевшиеся описания жизни Спасителя, но и освещал искупительное значение Его миссии на земле. Передать сие требовалось с древнегреческого новым слогом русского языка, однако не столь легковесно, как сочинения новейших литераторов Батюшкова или Карамзина.

Теперь новый источник радости возник для Филарета. Во время богослужения он смотрел на молящихся с предвкушением того счастия, которое они обретут в чтении Божьего Слова. При поездках по городу он оглядывал спешащую деловую петербургскую толпу, думая всё о том же, как вдруг приблизится к ним Слово и просветит души и сердца их. Приходила подчас мысль, что, быть может, это и есть то главное дело, для совершения коего он и появился на свет. Мысль сия придавала новые силы и воодушевляла безмерно.

Немало времени отнимали, правда, консисторские заботы, текучка епархиальной жизни с неизбежными разводами и сомнительными браками мирян, перемещениями, спорами и провинностями священнослужителей. Филарет работал, не поднимая головы.

   — Гляжу я на тебя и удивляюсь, — признался как-то его друг, архимандрит Иннокентий Смирнов. — Когда у тебя времени достай писать проповеди?

   — Майские ночи короткие, — улыбнулся Филарет. — Ты, брат, не мог бы меня одолжить деньгами?

   — Неужто недостаёт? — поразился Иннокентий. — Куда ж ты их деваешь?

   — Матери посылаю, сёстрам, племянникам в Москву, — нехотя объяснил Филарет. — Иной раз в академии нужда какая откроется... Так по мелочам всё жалованье и утечёт. А тут прачкам надо платить и переписчикам... Так дашь?

   — Тебе и архиерейского жалованья хватать не будет, — сказал Иннокентий, доставая кошелёк.

Слово было сказано. А на следующий день архимандрит Филарет посетил митрополита Амвросия вместе с другими наставниками академии. Только что в соборе был отслужен благодарственный молебен по случаю окончания второго курса и работники на ниве духовного просвещения ожидали архипастырского благословения на отдых. Настроение у всех было приподнятое, и никто, кроме Филарета, не обратил внимания на некоторую стеснённость владыки.

Побеседовав с профессорами, Амвросий отпустил их, а Филарета оставил.

   — Посмотри, что я пишу! — кивнул владыка на стол.

Филарет подошёл и опустил глаза на большой лист бумаги.

То было представление о доставлении архимандрита Филарета Дроздова во епископы.

Он предполагал такое, но не так скоро и не таким образом; Митрополит смотрел на него с ожиданием.

   — Ваше высокопреосвященство, если вы хотите иметь меня орудием своих действий, если я вам угоден, да будет воля ваша. Если же хотите наградить меня епископством, то это не награда, а подвиг. Наградами же я почтён превыше моих заслуг.

   — Ну, уж это не твоё дело, — отрезал митрополит. — Можно было бы и подождать, кабы не тяготы мои... Тебе первому говорю: скоро подам государю прошение об увольнении на покой. Молчи!.. Слышал небось, как пересуживали мою промашку? Я ведь взял горностай, бывший на погребальном покрове императорской дочери, дабы не испортился он в сундуках. Государю донесли, что, дескать, митрополит на старости лет роскошествует, отделал облачение царским горностаем... И всего-то раз на Крещение вышел с ним, а поди ж ты... С князем я объяснился, да чувствую, неугоден стал. Придёт на моё место Михаил или Серафим, полагаю, что первый всё же, так вот и хочу укрепить твоё положение. Михаил из московских, да кто знает...

Большие дела скоро не делаются. Спустя более года, 5 августа 1817 года в Троицком соборе лавры проходила хиротония архимандрита Филарета во епископа ревельского. Участвовали в ней митрополит Амвросий, архиепископ черниговский Михаил и архиепископ тверской Серафим. Посмотреть на редкую церемонию собралось немало жителей Петербурга, однако царских особ не было.

Согласно церковному уставу, посвящение во епископа происходит по совершении Трисвятой песни. Протодиакон и протоиерей взяли Филарета под руки и подвели к царским вратам. За распахнутыми вратами к нему протянули руки владыка Амвросий и владыка Серафим.

Князь Голицын, при всём скептическом отношении к обрядовой стороне православия, всё же испытывал сильное волнение. Он мог находиться в алтаре, но предпочёл встать справа от амвона, чтобы давать пояснения знакомым. Впрочем, великолепие архиерейской службы и пение придворной капеллы захватили внимание всех без исключения.

Войдя в алтарь, Филарет опустился перед святым престолом на оба колена. На склонённую главу его возложили святое Евангелие, как повелось от времён апостольских. Трепетная тишина возникла в огромном храме. Слова читаемой над Филаретом двумя архиереями молитвы доносились до первых рядов молящихся. Со снятием Евангелия совершилось окончательное посвящение. При громком и радостном пении «Аксиос!» на епископа Филарета был надет саккос и возложено отличительное архиерейское облачение — омофор, на грудь повешена панагия.

— Всех священнических одежд семь, — пояснял князь быстрым шёпотом, — по числу семи действий Духа Святаго: стихарь, епитрахиль, пояс, нарукавницы, набедренник, фелонь, или саккос, и, наконец, омофор. Каждая одежда имеет особенное значение...

В этот миг епископ Филарет показался на Великом входе, и князь предпочёл прерваться. Ему одному было известно некоторое сомнение, которое испытал государь при утверждении кандидата на ревельскую епархию, и он гордился тем, что убедил императора. Впрочем, больших усилий не понадобилось. Александр Павлович оставался почитателем филаретовского красноречия, и Елизавета Алексеевна без похвалы не отзывалась о Дроздове. Мнение вдовствующей императрицы во внимание не принималось.

В службе наступил волнующий миг причащения, и большинство молящихся потянулось к новопоставленному архиерею. Голицын смотрел на Филарета и пытался прочитать его чувства за невозмутимым выражением лица. Рад ли он? Догадывается ли, какое место отводится ему в подготовляемом перевороте в деле духовного образования?.. Князя подчас обескураживала вечная невозмутимость Дроздова, сдержанность к дурным и хорошим новостям, но этому человеку он доверял полностью и безусловно полагался на его мнения. Пока он викарий санкт-петербургской епархии, а там будет видно.

Август месяц оказался счастливым для владыки Филарета, Спустя год после посвящения за заслуги перед церковью и отечеством он был пожалован орденом Святой Анны 1-й степени. В следующем августе именным высочайшим указом ему было поведено быть архиепископом тверской епархии и членом Святейшего Синода.

К этому времени в Синоде произошли перемены, Амвросия заменил ставший митрополитом санкт-петербургским Михаил Десницкий. Старика без особого почтения отправили в Новгород, причём при отъезде и унизили. Амвросий хотел было взять с собою несколько портретов, между другими и портрет князя Голицына, но эконом лавры ему сказал: «Портреты ваши, владыка святый, а рамки-то казённые». Так и остались портреты в опустевшей квартире.

Новый первоприсутствующий в Синоде к епископу Филарету был сдержан крайне, поначалу ограничивался лишь служебными разговорами. Как-то после доклада об академических делах вдруг предложил ему принять каменец-подольскую епархию. «Это второклассная епархия, владыко, — не колеблясь ответил Дроздов, — я же согласен и на меньшее». Десницкий отступил от своего намерения, когда же Голицын завёл речь о тверской епархии — не возражал.

Для самого владыки Филарета новое назначение принесло новые заботы и сильное огорчение. Пришлось расстаться с духовной академией, с которою сроднился накрепко, много сил и души отдав на постановку её работы — и в каких непростых обстоятельствах!.. Он упросил Голицына позволить ему задержаться в Петербурге для завершения дел на два месяца. Месяцы растянулись на год. Только в первых числах мая 1819 года он выехал в Тверь.

Полагалась ему ныне шестёрка лошадей, но для быстрой езды хватало и свежей тройки. Быстро неслась упряжка, потрясывало архиерейскую карету на ухабах и колдобинах, но всё же тракт между двумя столицами содержался хорошо. Ямщик негромко напевал что-то печальное. За окном поля сменялись тёмными лесами. В деревнях и сёлах вдоль дороги склоняли головы мужики, бабы и ребятишки за благословением, и владыко откладывал бумаги, чтобы осенить крестным знамением этих рабов Христовых. Останавливались редко, только чтобы сменить лошадей и умыться. Дроздов с детских лет не терпел нечистоты, дорожные пыль и грязь его раздражали.

В пути думалось легко и о многом. Владыка Филарет не раз вспоминал шутливые слова государя о пользе езды по русским дорогам. Впервые он увидел Александра Павловича рядом с собою при освящении домовой церкви князя Голицына в 1812 году. Тогда это было немалым потрясением, нынче казалось обычным для сына коломенского попа. В государе он узнал самого сложного из известных ему людей, человека скрытного и таящего в себе внутреннее беспокойство. Тянуло помочь Александру Павловичу в обретении душевного мира, но любезнейший и приятнейший в общении государь оградил себя тонкою, но прочною оградою, переступить которую не позволял никому. Да и лучше подалее держаться от властей земных, пока не призовут, как повторял владыка Платон.

Его главное дело — молитва и богомыслие. Означает ли это возможность сложить руки и ожидать своего спасения? Совсем нет! Филарет был далёк от лености и покоя, но в деятельности своей он предавался Богу. Он вполне сознавал значение отпущенного ему Всевышним таланта, но сильною волею подчинял талант Господней воле, видя себя деятельным орудием Божиим. Неспешно совершается великий жизненный оборот, в коем ценою земного, тленного и подчас ничтожного приобретается небесное и нетленное, только бы всякий на своём месте исполнял долг свой. А нынешнее место было как раз по Филарету!..

Влетавший в окно ветерок шевелил листы на коленях, и сами собою складывались решения, которые он кратко помечал в углу бумаги. Тверская консистория взяла себе право назначения священников на места, а у него лишь просила утверждения её решений. Непорядок! Не имеет такого права епархиальная консистория и следует поставить её на должное место!..

Друг Евгений в прошлом году стал епископом курским и белгородским, Григорий Пономарёв служил в провинции, в условиях трудных для его прямодушной натуры, письма от него были тревожны. Стеснённые житейские и служебные обстоятельства порождали смятение и тревогу, за разрешением которых он обращался к Филарету. А чем успокоить иерея, и без тебя знающего тайны жизни?

«Брат мой о Господе! — ложились на бумагу неровные от тряской дороги строчки. — Поручайте себя Ему всем сердцем со всеми своими заботами... Не излишне ли будет, если я скажу ещё нечто? Иные от скуки берут книгу и, погружаясь в её предмет, забывают всё прочее. Если такую силу имеет слово человеческое, — то какую слово Божие?..»

Князь Голицын, справедливо считая себя благодетелем Дроздова, позволял себе подчас слишком много. Потребовал, чтобы Филарет произнёс надгробное слово над привезённым из Парижа прахом князя Александра Куракина, известного лишь тем, что оставил по себе семьдесят душ незаконно прижитых детей. Впрочем, отказ был воспринят с пониманием. А то прислал в Тверь со специальным курьером два десятка экземпляров мистической книги, приказав разослать их по епархии. Филарет заплатил за книги, но от рассылки их отказался, написав князю, что как православный человек иначе поступить не мог. Голицын был недоволен, но охлаждение длилось недолго.

Большой радостью стало для владыки Филарета широкое распространение Евангелия, изданного параллельно на славянском и русском языках с его собственным предисловием «Возглашение к Христолюбивым читателям». «Цена русскому Евангелию, — писал Филарет Василию Михайловичу Попову в Петербург 9 апреля 1819 года, — пять рублей, по моему мнению, согласна с обстоятельствами и необременительна. Второе издание немедленно начать нужно и нет никакого сомнения».

Второе издание вышло в том же году также десятитысячным тиражом. Одобрительные отзывы шли отовсюду. «Польза от сего издания, — писал архиепископ Евгений Болховитинов в Святейший Синод 11 мая 1819 года, — не только простолюдинам, но и самому духовенству, наставляющему их, очевидна и несомнительна. Давно уже и нетерпеливее всех ожидание онаго ручается в успехе ещё большаго распространения слова Божия в сердцах верующих». О том же писали архиепископ казанский Амвросий, архиепископ минский Антоний, епископ дмитровский Лаврентий и епископ курский Евгений Казанцев, знавший об истинной роли друга в этом святом деде и радовавшийся за него. Он знал также, кто был составителем поступивших в учебные заведения «Чтений из четырёх Евангелистов и из книги Деяний Апольетольских»...

В Библейском обществе решили третье издание сделать без славянского текста из соображений экономии и дешевизны издания. Тут, однако, подняли голос противники русской Библии. В петербургском салоне княгини Мещёрской звучал голос возвращённого к государственной деятельности Сперанского:

— Сегодня, господа, вздумалось мне во время обыкновенного моего утреннего чтения вместо греческого взять Евангелие в новом русском переводе. Какая разность, какая слабость в сравнении со славянским!.. Может быть, тут действует привычка, но мне кажется — всё не так и не на своём месте! Вроде бы одно и то же, но нет ни той силы, ни того услаждения духовного. Никогда русский простонародный язык не сравнится с славянским ни точностию, ни выразительностию форм!..

Страстный защитник славянского текста адмирал Шишков был более решителен и написал записку государю: «Библейское общество и поспешно и дурно перевело Новый Завет, и сие не удивительно, ибо перевод сих книг священных, который прежде со страхом и трепетом совершали мужи святые и вдохновенные Кирилл и Мефодий, был брошен нескольким студентам академии с приказанием от ректора сделать оный как можно скорее...»

Александр Павлович оказался в затруднении, не желая ни противоречить Аракчееву, стоявшему за Шишковым, ни Голицыну с Филаретом, чью правоту он принимал. Рассудил просто: 3 июля 1819 года государь высочайше соизволил распорядиться, чтобы «издание сие всегда было со славянским текстом».

Дел по епархии накопилось много. Одно за другом шли рукоположения во священники и диаконы, десятки причетников посвящалось в стихарь. Прибыв в Тверь в середине мая, владыка Филарет почти ежедневно совершал священнослужение, не пропускал ни одного праздничного и воскресного дня. Светские власти и консисторские чиновники попытались было обойтись с ним без должного почтения, но тридцативосьмилетний епископ одним взглядом заставлял всех подтянуться и присмиреть, в разговоре принять подобающий тон. Его мало занимало мнение губернских властей, но — подобало чтить архиерейский сан, к попыткам умалить который он относился строго.

В середине лета позвали служить в церкви Живоначальной Троицы, что за Волгою близ Отроча монастыря, по случаю храмового праздника. Ранее в храме начали работы по обновлению иконостаса, спешили к празднику, но не успели закончить. Церковный староста, не рассуждая долго, закрыл пустующие места икон рогожами. Настоятель покривился, но делать было нечего. В заботах и волнениях по встрече нового владыки бедный иерей совсем забыл, что следовало предупредить того о работах. Старик священник ожидал, что новый владыка отметит его долгое служение, похвалит хорошее чтение его сынка-псаломщика и благостное пение хора. Беспокоился он, ощутит ли архипастырь теплоту старого, намоленного храма.

В праздничный день под колокольный трезвон подкатила к церковной отраде шестёрка лошадей, и из кареты быстро вышел архиерей, оказавшийся ростом меньше прежнего владыки. Едва вошёл Филарет в храм, как поразился зияющим пятнам рогож на месте святых икон.

— Куда ты привёл меня? — повернулся он к настоятелю. — Где у тебя святые иконы? Кому станем мы молиться? Похоже ли это на храм Божий, на дом молитвы?

Кроткий и добрый священник (а именно такие и попадают в подобные обстоятельства) совсем растерялся, обмер и не знал, что и говорить, страшась более всего: а ну как владыка повернётся и уедет?

Но тот успел разглядеть, что иконостас поновляется, и встал на постеленный орлец. Шло торжественное облачение, а гнев не проходил. Началась литургия. Сослуживавшие иереи и диаконы в страхе не знали, чем закончится дело, смотрели на владыку с тревогою. Настоятель был ни жив ни мёртв.

Служба шла, а Филарет никак не мог подавить своего раздражения на неряшество сельских попов, не сумевших ради праздника подобающе обустроить храм. Беспокойство священства он мгновенно приметил, и это только усиливало его гнев.

Но вот настало время Херувимской песни. Тут владыка полегчал сердцем, спало раздражение и гнев. Когда пошли с Великим входом, он, стоя в царских вратах, принял святой дискос из рук протодиакона и в полной тишине возгласил всю царскую фамилию с подобающим благоговением и душевным миром.

Только он отступил на шаг в алтарь, как раздался странный звук и на то место, где только что стоял владыка, грохнулась с самого верха иконостаса здоровенная медная лампада, висевшая на верёвочке перед Распятием Господним.

Всех объял панический страх. Филарет видимо вздрогнул, замер на несколько мгновений и чуть дрогнувшими руками поставил дискос на престол. Лампаду быстро убрали, и на том же месте владыка принял из рук протодиакона святой потир, закончив по уставу поминовение Святейшего Синода, военачальников, градоначальников, христолюбивого воинства и всех православных христиан голосом твёрдым и ясным.

Литургия продолжалась своим порядком. Владыка Филарет, сидя в алтаре, заново переживал страшное мгновение, отделявшее его от смерти. И следа не осталось в нём от тех чувств, с которыми начинал службу.

Между тем сослужащие, замерев, стояли вокруг престола, ожидая небывалого гнева и жестокого приговора. Бедный настоятель молился тихонько, чтобы Господь пронёс бурю поскорее. Когда владыка приобщился Святых Тайн и по прочтении благодарственных молитв сел в алтаре, настоятель со слезами на глазах подошёл и молча пал на колени. Филарет поднялся с кресла.

   — Встань, отец.

Тот только ниже опустил голову.

Филарет сам приподнял старика за плечи и благословил его.

   — Мы оба согрешили пред Господом, начали не в мире, а в гневе и вражде служить пред Ним. Он хотел наказать нас, но умилостивился и падением лампады показал, как близки мы были от погибели. Он вразумил нас и призвал на путь покаяния. Простим друг друга.

Владыка ещё раз благословил священника, поцеловал его, и лёгкие слёзы от нечаянной радости побежали из стариковских глаз.

   — А ты всё же виноват предо мною, — с мягкою укоризною добавил Филарет, — не предупредил меня о поправках в церкви.

Ждали, что архиепископ тут же уедет, но он остался, зашёл к священнику в дом, с готовностью принял закуску, пил чай и, казалось, никак не решался отправиться в Тверь. Духовные повеселели, но вели себя с осторожностью, будто шли по скользкому льду. Никто и не догадывался, какой редкий душевный покой вдруг обрёл строгий архиерей в неказистом домике сельского попа.

Невольным плодом пережитых волнений стали стихи, написанные на обратном пути:

К Тебе, о Путь непреткновенный, К Тебе, Путь истинный, живый, Взывает путник утомлённый, Пути его во тьме не скрый. Сей путь мой не в водах и в море, Но волны есть в душе моей... Явись, волн укротитель, вскоре И волны запрети страстей! Спаси, Наставник! Гибну! Гибну! Умилосердись, ускори... И с гласом грозным руку мирну Извлечь молящего простри.

 

Глава 5

ПОРА НАДЕЖД И ТРЕВОГ

Три года продолжались тяготы Андрея Медведева. Уйдя в гневе из княжеского дома, он поклялся больше не ступить туда ногою, однако любые клятвы опрометчивы. Не раз ещё он ходил к князю, смиряя гордыню, а толку не было. Пошла просить мать, но ей барин поставил условие, чтобы Андрей повинился перед ним.

— За что? — вскрикнул Андрей на материнские уговоры. — За то, что сломал мою — и не только мою жизнь? Его светлость мнит себя хозяином моим — так нет же! Лучше в петлю головой, лучше в солдаты!..

Сколько уже знал Андрей историй про незаконных детей знатных вельмож, вдруг, по их хотению и дозволению государя, становящихся полноправными дворянами. Как ни отгонял подобные мысли, всё же иногда тешил себя с усмешкою таким ослепительным поворотом судьбы... Во фраке, с тщательно завязанным платком под горлом, в одной руке цилиндр, в другой тросточка, на высоких сапогах позвякивают шпоры (такой наряд он увидел однажды на молодом франте, гостившем в соседнем имении), он входит в большую залу лысковского дома, а там за клавикордамй сидит Аня... Но такой исход был невозможен, а стало быть, и не нужны были ни фрак с тросточкой, ни формальное усыновление, надежду на которое не оставляла мать.

«Да неужто лишь к этому сводится вся жизнь человека?» — задавался Андрей вопросом, ответ на который уже имел в сердце. Однако знание сие было сугубо умственное. Подспудно же в нём нарастала некая огромная внутренняя сила, и какими же мелкими, ничтожными виделись обычные житейские устремления большинства людей. Будто предлагали ему нынешнему надеть детскую одежонку и так в ней жить...

По рассказам странствующих монахов и Ольги Васильевны он представлял себе и иной образ жизни —монашеский, при котором житейское низведено на последнее место, а вся жизнь с утра до вечера, нет, с ночи и до ночи, от последующей утренней звезды до первой вечерней отдана служению Богу. Смирение, терпение, милосердие заменяют в человеке всё низменное, суетное и постыдное. Не ради скоромимопроходящих радостей сего суетного мира живёт и трудится человек, а ради спасения бессмертной души своей и всех иных человеков... Прекраснее такого служения и нет ничего на свете!

В характере Андрея причудливо сочетались страстность, пылкость воображения и трезвая, скептическая практичность. Он решил уже безоговорочно, что отказывается от мирского образа жизни, однако намеревался прежде проверить и узнать непосредственно, каково оно монашество на деле.

Мать тем временем продала шаль и тёлочку. В уездном правлении нашли нужного человечка, и мелкий чиновник за двадцать пять рублей ассигнациями сделал то, что казалось невозможным: раздобыл копию вольной и метрическое свидетельство, на основании коих Андрей Гавриилов Медведев приписывался в мещанское сословие города Арзамаса. Мать уговаривала его уехать поскорее и подальше, опасаясь княжеского гнева, но у сына были свои планы.

Осенью 1817 года в серенький и пасмурный день Андрей в обличье бедного странника, в лаптях и худой одежде отправился в Саровскую обитель. От многих слышал он похвалы сей обители как рассаднику истинно подвижнической жизни, рассказы о святости некоторых старцев, об их подвигах благочестия и высокой духовной мудрости. Правда, доносилось и иное до него: монахи корыстолюбивы и ленивы, уловляют в свои сети тех, от коих намерены получить пользу для себя.

«А вот мы и присмотрим, как оно на самом деле!» — с такою мыслию шагал Андрей. Прежде принесения немалой жертвы — а часть его души печалилась уходу от мира — он положил твёрдо убедиться, что прославленная обитель достойна его жертвы. «Я-то готов, я на всё готов, но пусть они прежде...» Он не мог ясно сказать себе, чего «прежде» он ожидает видеть, но полагал по отношению к его нищему виду определить, верно ли, что монахи корыстолюбивы. Если так, он намеревался отправиться дальше в поисках подлинно святой обители.

Решительным шагом он вступил в монастырские ворота, не обратив внимания на сирого, убогого, юродивого старика, сидевшего в одной рубашке с голой грудью возле дороги на земле с самым бессмысленным видом. Двор был пуст. Андрей перевёл дыхание, перекрестился на церковный крест и увидел пробегавшего худенького невзрачного послушника.

   — Не скажете ли, куда мне обратиться с просьбой о принятии в братство? — смиренным голосом спросил Медведев.

Послушник Георгий искоса глянул на него и сразу заподозрил обман. Стоявшему перед ним дюжему парню явно не шла нищенская одежда. Речь гладкая, руки чистые, взгляд надменный — не иначе как с худыми намерениями пожаловал.

   — Ступай отсюда с миром! — решительно сказал Георгий. — В святой обители нет места таким шатунам.

   — Да я в монастырь хочу! — повысил голос Медведев, сердясь на непонятливость монашка.

   — Убирайся поскорее, пока я сторожей не позвал! — также повысил голос Георгий.

Мнимый нищий стал запальчиво обличать послушника:

   — Эй, брат! Такое лицемерие несообразно с твоим званием! «Суетная глагола кийждо ко искреннему своему: устне льстивыя в сердце, и в сердце глаголаша злая...» И в стенах обители!.. «Кроцыи же наследят землю и насладятся о множестве мира». Кроцыи, брат, а не гневливые!

Тут уж сомнений быть не могло. Георгий схватил с земли палку и замахнулся на обманщика, но подошедший на крик монах остановил его:

   — Брат Георгий, окстись!.. Что вам угодно?

   — Мне... мне угодно немедленно видеть настоятеля!

   — Его нет в обители.

   — А кто же у вас начальник? — Андрей решил уже, что, если и начальствующие столь же бестолковы и лицемерны, как тот послушник, он немедля уйдёт в Арзамас и постарается забыть о Сарове и своих возвышенных мечтаниях.

   — Пройдите к отцу казначею. Вон его домик, — указал монах.

«Неужели всё обман?.. Неужели я, с искренней жаждой послужить Господу, всего себя — молодого, сильного, умного — готовый отдать на уединённое и скудное пребывание за монастырскими стенами, я, столь горячо, со слезами молившийся Милосердному Создателю нашему о даровании просветления и утешения, я опять окажусь один?..»

Едва Медведев открыл дверь, как наперерез ему метнулась тень.

   — Ты куда? — строго спросил келейник.

   — Мне надобно увидеть отца казначея, — уже без притворной приниженности сказал Медведев.

   — Он занят.

   — У меня срочное дело. Вы доложите только, что Медведев, лекарь из Арзамаса... — Андрей тронул за пазухой свёрнутые ассигнации, решив, что отдаст деньги и уйдёт молча.

   — Не буду я докладывать, — решительно сказал келейник, — Подождите.

   — Так вот вы какие... — Он заплакал от горького разочарования, слёзы потекли из глаз. Это был конец всего! Он бежал, он спешил, он горел одной страстью... и вдруг покатился в отверзшуюся пропасть холодного равнодушия. — Так вы...

Легко отстранив с дороги келейника, Медведев распахнул дверь и вошёл в комнату, откуда слышался разговор. Седобородый отец казначей и чернобородый иеромонах подняли на него удивлённые взгляды. В комнате было тепло от большой голландской печи, по навощённому полу были разостланы пёстрые половики, на подоконниках и жардиньерках стояли горшки с цветами и клетки с птичками.

   — Ты кто? — недоумённо спросил отец казначей, с ужасом смотря, как высокий и плечистый парень с чёрной шевелюрой и курчавой бородкой шлёпает грязными лаптями по белому полу. — Ты зачем ворвался сюда?

Такого Андрей перенести уже не мог. Он стоял и молча слушал, как уже третий монах строго отчитывает его и гонит. Слёзы катились из глаз его, но сказать дрожащими губами ничего не мог. Повернулся и ушёл.

Недоумевающий казначей сбавил тон и пытался остановить странного гостя, но Андрей уже ничего не видел и не слышал.

Он пробежал всё такой же пустой двор, решив, что не оглянется на обитель, которая лишь по названию рассадник благочестия, а на деле...

За воротами он едва не споткнулся о того же юродивого, будто поджидавшего его с какой-то веточкой в руках. В гневе Андрей едва не отшвырнул старика, но тот тронул его рукой и улыбнулся. И вдруг увиделись в глазах юродивого доброта и ум, а от, прикосновения лёгких перстов бесследно пропала горечь злобы. То был отец Марк, один из двух наиболее почитаемых старцев Саровской обители.

   — Не искушай Господа Бога твоего! — произнёс юродивый с мягкою укоризною.

Поражённый Андрей застыл. Разом открылся ему смысл обличения старца. Господь попустил ему быть искушаемым таким неприязненным приёмом в обители за то, что сам он явился со страстию судии, а не смирением грешника, и тем внёс искушение к инокам. Новым потоком хлынули слёзы из глаз Андрея, но то были уже слёзы раскаяния. Он упал на колени перед блаженным, готовый целовать его грязные ноги, сизые от холода, самое размокшую землю с камушками, щепками и жёлто-лимонными листьями. Он понял!

   — Прости меня, батюшка! — рыдая, сказал Андрей. — Прости и помолися о мне Господу, ибо согрешил я!

   — Встань.

Старец улыбнулся, перекрестил юношу и сказал:

   — Смиряйся — и спасёшься. Иди с миром. Не убо прииде ещё час... Господь управит путь твой в место сие.

   — Так я вернусь сюда? Я буду здесь?! — поразился Андрей, не смея верить услышанному. Но больше ничего не сказал отец Марк, а опустился на землю, поджал под себя ноги и сложил молитвенно руки на груди, устремив взор куда-то вдаль, так что всякий мог видеть — юродивый, и только.

Андрей вернулся в Лысково. Князь дал ему пощёчину, когда он пришёл просить прощения, и отказался с ним разговаривать. Мать холодно встретила его намерение поступить в монастырь, хотя и не возражала. Только добрая Ольга Васильевна обрадовалась за него и накануне ухода просила принять денег для взноса в обитель.

Ранним утром 27 июля 1818 года Андрей Медведев вновь переступил порог Саровской обители. Игумен Нифонт встретил его внимательно, дал особую малую келью. Первое послушание назначили — петь на клиросе и быть чтецом. Когда в первый раз в чёрном подряснике встал Андрей к аналою и стал читать кафизму дрожащим от робости, тихим голосом, внутренний укор звучал в нём: «Недостоин ты этого! Недостоин!»

Подошёл уставщик, строгий Феодосий, и отодвинул его.

Не так читаешь, брат, как подобает... — Громким голосом продолжил кафизму, а по окончании «славы» подтолкнул вперёд. — Читая в церкви, помни всегда, что твоими устами произносится и возносится к престолу Божию молитва всех предстоящих и что каждое произносимое тобою слово должно проникать в слух и в душу каждого молящегося в храме.

И пропала робость. Твёрдо и внятно, радуясь звучности своего голоса, читал Андрей псалмы Давидовы.

Пока он только жил в монастыре, узнавая непривычный образ жизни и пользуясь беседами с монашествующими. К немалому его горю, отец Марк скончался осенью прошлого года, будто с вразумлением Андрея выполнил всё должное на земле. Второй же старец, отец Серафим, находился в затворе, сохраняя обет молчания, и его наставлениями Андрей пользоваться не мог. Оказалось, что братство разделено на несколько враждовавших партий: игумена, казначея и других. В посещения тяжко заболевшей Ольги Васильевны Андрей изливал ей своё недоумение, и она утешала и успокаивала его:

   — Не так живи, как хочется, а так, как Бог велит!

   — Знаете ли, а мне один помещик предложил перейти к нему в дом.

   — Что за помещик?

   — Некто Улыбышев Василий Николаевич. Он уже с полгода ездит в обитель и, кажется, полюбил меня. Предложил усыновить...

   — Андрей, Андрей! Это вам ещё одно искушение посылается!

   — Как знать... Он не шутит. Детей у него нет. Сестра да мать старенькая. Имение не то чтобы большое, но и не маленькое. Конный завод есть... Каждую неделю ездит в Саров и уговаривает...

   — Неужто вы решитесь?

   — Кто же тогда вас лечить будет? — улыбнулся Андрей.

   — А знаете, мой дорогой, поступайте-ка в наш Высокогорский монастырь. Конечно, он не так прославлен, как Саровский, там нет известных старцев, но ведь вы же не известности ищете... Подумайте!

Раздумывал Андрей недолго. Зимой 1820 года он пришёл в Высокогорскую пустынь, расположенную в четырёх вёрстах от Арзамаса, скудную и числом братии, и средствами. Успокоенная Ольга Васильевна мирно скончалась в марте.

Андрея приняли послушникам, a 27 июня 1822 года он был пострижен в монашество с именем Антония в честь преподобного Антония Печерского. Спустя месяц его рукоположили в иеродиакона, а 22 июля в иеромонаха.

Скоро арзамасские жители заговорили об отце Антоиии, о его пламенных и умилительных проповедях, о его искусстве врачевания. Приток молящихся в пустынь заметно возрос.

Для иеромонаха Антония началась новая жизнь.

 

Глава 6

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ОБЛИЧИТЕЛЬ

К тому времени Пётр Спасский без долгих душевных мук принял монашеский постриг с именем Фогия и успел получить на берегах Невы немалую известность.

Духовным наставником его оставался архимандрит Иннокентий, хотя и Дроздов в бытность ректором не оставлял Спасского вниманием. Но первый воспринимался диковатым Петром как любимый учитель, а второй вызывал лишь настороженное любопытство и удивление. Сам ещё не зная зачем, Пётр собирал все известия о Дроздове, жадно выслушивал рассказы о нём, выведывал даже, кто и когда его посещает, что едят, о чём говорят.

От академии у Спасского осталось впечатление благоприятное, однако же в товарищах он видел там явное повреждение нравов: они ходили в театр, во вражее сборище, дабы от демонов театральных во плоти иметь пользование, посещали собрания в домах светских людей, после чего обсуждали увиденное и услышанное, порождая рассказами соблазны и искушения. Делалось сие с несомненного ведома ректора, кстати, заставившего зачем-то студентов учить язык еретиков-англичан. Слава Богу, что Он увёл его из сей обители нечестия!

Помимо лекций по церковным уставам в семинарии Спасский был рекомендован в качестве учителя орловскому помещику средней руки Бочкарёву, давая двум его дочкам уроки Закона Божия. По вторникам и субботам он отправлялся пешком (на извозчика денег никак недоставало) в конец Офицерской улицы, где на втором этаже неказистого дома близ Владимирской церкви его ожидали с волнением.

Своей учёностью и суровым видом Спасский произвёл на учениц сильное впечатление. Он был угрюм и мрачен даже за чайным столом, когда его угощали после уроков. Сам Бочкарёв и его жена несколько побаивались строгого учителя и оттого более уважали его. Иногда они присутствовали на уроках и не могли не восхищаться Спасским, который на память цитировал Ветхий и Новый Завет на европейском и греческом языках, поначалу неясно, но затем всё более одушевляясь, горячо обличал неверие — главный порок века сего.

Спасский как бы нисходил до них со своими объяснениями, и тем большее доверие они чувствовали к нему. С этим учителем невозможно было поболтать о картишках, модных журналах, интригах австрийского двора, амурных делах соседа по имению, о сплетнях, донёсшихся из высшего света. В глубине души Бочкарёвы действительно тянулись к познанию сокровенных тайн жизни, и Спасский открывал им за привычными церковными обрядами и словесными формулами огромный духовный мир. Правда, почему-то страшно и неуютно было в этом мире.

—...Бегите от чтения романтических и иных вольнодумных сочинений! — вещал учитель за чайным столом. — Сие суть собрание ядовитое сущих мерзостей, заползающих в уши и глаза наши. Что можно прибавить к Священному Писанию? Ничего! Святые отцы оставили нам своё толкование неясных мест, и жизни человеческой недостанет для постижения сих глубин. Разврат и неверие гнездятся во всех тёмных углах души нашей, дома нашего, самого города... А Страшный Суд близок! И тогда выползут из нас все наши мерзости и обовьют нас страшными объятиями своими!

Младшая девочка заплакала.

   — Плачь! Плачь, дитя, о нас, погибающих! — грустно сказал Спасский.

Ощутимой в его словах твёрдой вере трудно было не поддаться. Бочкарёва предложила всё же отказать ему, ибо дочки стали плохо спать от ночных кошмаров, но Бочкарёв, напротив, увеличил ему жалованье. К немалому удивлению помещика, учитель от прибавки отказался.

Спасский не был корыстолюбив. Он искренне видел своё призвание в служении Богу, но колебался в формах воплощения. То думал об уходе в неизвестную обитель и молитвенном служении там до последнего вздоха, то возгорался ревностию к борьбе с врагами православия. Последнее в нём поддерживал архимандрит Иннокентий, и мечты о далёкой обители сами собою ушли.

   — Какие ты книги читаешь? — как-то спросил его Иннокентий.

   — Никаких, кроме Библии, — твёрдо ответил Спасский. — Терпеть не могу книг мирских.

Отчасти он лукавил, ибо книгами действительно пренебрегал, но со вниманием выслушивал рассказы о сочинениях, связанных с верою. Дошёл до него слух о какой-то книге о судьбе будущей Церкви. Книгу якобы достать было решительно невозможно, а читали её даже в Зимнем дворце. Спасский достал-таки сие толкование Штиллинга на Апокалипсис, прочитал за одну ночь и пришёл в ужас как от содержания, так и от того, что осквернился нечестивым знанием. Книгу он поскорее отдал, чтобы никто не увидел её в его руках.

Искушения не отпускали. В Великий пост он едва ходил от голода. И не хотел, а взял от смотрителя семинарии книгу Якова Бёма «Путь ко Христу». Читал, читал — вдруг тяжесть в голове И. мрак в уме, ужас объял его, и холодная дрожь сотрясла тело. Показалось, будто кто сдирает с него кожу. Вскочил, бросил книгу на пол и плюнул на неё трижды.

   — Сеть вражия! Сгинь, ересь, мрак неверия!

Отцу Иннокентию после сказал, что книгу Бёма нашёл «блевотиной скверного заблуждения, прямо бесовским учением».

Архимандрит Иннокентий подогревал такое умонастроение Спасского, готовя из него борца за православие, но не видел, что к смирению и самопожертвованию обличителя примешаны ущемлённое с младых лет самолюбие и нарождающееся честолюбие.

Ректора семинарии пугало обилие нахлынувших на Русь заморских проповедников, которые вошли в моду и принимались на высшем уровне. Протестанта Линдля и баварского неокатолика Госнера принимали государь и князь Голицын. Публика ломилась на их проповеди. Отец Иннокентий, которому подошла очередь проповедовать в лавре, решил вступиться за веру.

   — Любодей действует не ради деторождения, но для насыщения нечистой своей похоти, — мягким, звучным голосом вещал он в воскресное утро с кафедры. — Так и проповедник Слова Божия, когда проповедует не ради рождения духовных чад по закону, но чтобы, сказав слово, токмо движением рук, эхом голоса и произношения слыть За проповедника или почесать сердце своё щекотанием, слухом чести и отличия, то же он деет, что и любодей. Сей любодействует телесно, а той духовно... Видит Бог, коль во многих настоящих витиях-проповедниках бывает нечисть, нерадиво и суетно проповедуемое слово!.. Возможно ли брать в руки книги литературные, книги нового духа — сии яко гадины ядовиты, слышны гнусным кваканьем, яко жаб, духов злых!..

Спасский слушал со вниманием.

Родившаяся от нищеты изворотливость помогла ему войти в доверие к митрополиту Амвросию, от которого при пострижении получил добрую рясу и бархатный подрясник, а позднее назначение на должность законоучителя в кадетском корпусе. Это не помешало ему равнодушно воспринять новость об увольнении владыки. Дома случился пожар, отец из бедняка стал прямо нищим, но Фотий уже бесстрастно принимал гак потери, так и приобретения. Он чувствовал себя выше простых человеческих чувств.

В корпусе он был холодно принят начальством и другими преподавателями, вёл жизнь очень замкнутую, однако прошёл слух, что кроме власяницы новый законоучитель носит ещё и вериги по голому телу. Сему верилось вполне, ибо все видели, как отец Фотий в холодную пору и даже зимою ходил в лёгкой одежде. Никто не знал, как мучили его по ночам видения бесов, от которых он в страхе прятался под одеялом. Днём жуткие видения отступали, и мечталась отцу Фотию видная будущность в столице, архиерейство и место в Синоде.

Между тем директор корпуса генерал Маркевич написал в Синод прошение о замене Фотия «яко неспособного к должности и малоумного». Для проверки приехал тогда ещё архимандрит Филарет Дроздов. Он посетил уроки Спасского и нашёл, что успехи его учеников «удовлетворительны». На самом деле Дроздов вступился за честь родной академии, да и новопостриженного монаха было жаль.

Сам же Спасский был спокоен от необъяснимой уверенности, что его защитят от вражеских козней (а именно так он воспринимал уже любое слово против него). Получив некоторый опыт в доме оставленных им Бочкарёвых, отец Фотий обратился к проповедничеству, находя его сильно способствующим борьбе с «духом сего века». Скоро о его проповедях заговорили, и падкая на новенькое петербургская публика поспешила в корпусную церковь.

Отец Фотий не то чтобы любил храм, он жил подлинною жизнью только в храме. Вознося молитву перед престолом, он твёрдо верил, что Господь слышит её, и неизъяснимая словами отрада укрепляла его. По выходе из алтаря тесная толпа молящихся, жар от свечей возле икон и в паникадилах, устремлённые на него сотни глаз людей, внимающих его словам и покоряющихся его воле, порождали неведомое ему ранее упоительное наслаждение — не властью, но воздействием на умы и души людей.

Яркого проповедника стали приглашать в тайные собрания религиозных мистиков. Он не ходил, но от других выведывал, кто бывает и что говорят. Узнал, что его предместник иеромонах Феофил стал «витиею» в ложе Лабзина, которая собиралась в доме купца Антонова на Лиговке. Лабзина отец Фотий особенно ненавидел, но за ним стояли князь Кочубей, князь Голицын и митрополит Амвросий. Нечестивец не раз приходил к нему во сне во время богослужениями отец Фотий рассказывал архимандриту Иннокентию, как выталкивал он Лабзина из алтаря, пихал в плечи, в зад, в шею, повторяя: «Не подобает тебе, нечестиве, враже, внити во врата святыя царския, мирскому сушу и скверному человеку!» Иннокентий благословил его на эту борьбу.

Спасский к тому времени знал, что за спиной его покровителя стоят князь и княгиня Мещёрские, князь Шихматов, сенатор Штерн, архиепископы Михаил Десницкий и Серафим Глаголевский. Ставший епископом Филарет Дроздов держался в стороне от борьбы партий, но всё равно был подозрителен по своей активности в деле перевода Нового Завета на русский язык. Дело ненужное и едва ли не кощунственное, полагал Фотий, хотя вслух такого не произносил. Отец же Иннокентий, не смущаясь дружбою с Дроздовым, затеянный перевод осуждал:

— Новозаветный новый перевод на простое русское наречие — дело плохое. Принижая неизбежно содержание Святой Книги, принесёт он более вреда, нежели пользы, — говорил он другу.

Дроздов в ответ молчал.

В мае 1818 года в Петербурге произошло событие, заметно воодушевившее борцов с мистицизмом. Законоучитель морского корпуса иеромонах Иов (духовник отца Фотия) вдруг изрезал ножом образа в коридоре корпусной церкви. Его схватили, связали, но священник сумел развязаться и едва не выбросился с четвёртого этажа. Отцу Фотию было поручено расследование как иерею, «ревностному по Бозе». Опомнившийся отец Иов признался, что вступил в ложу Лабзина, наслушался там мистических рассуждений и преисполнился ревности в духе отрицания внешней обрядности христианства, почему и поднял руку на святые образа. Иова отправили в северный монастырь под Архангельском, где он был расстрижен.

Отец Фотий открыто затрубил тревогу. В своих проповедях он обличал и проклинал, грозил и призывал покаяться, однако в словах его был избыток душевного жара и недоставало холодного рассудка. В одной из проповедей он открыл, как ночью некий голос искушал его перейти Неву против царского дворца яко по суху, но он удержался от явления чуда, дабы посрамить врагов православия словом своим. Начальник корпуса объявил законоучителя сумасшедшим и отстранил от занятий. Фотий оставался спокоен.

Многое ему рассказывали дети. Мальчики почти все подчинились его влиянию и на исповеди послушно передавали всё услышанное в своих домах. От них он получал образцы ходившей по столице мистической литературы, деля её на два разряда: бесовскую, скверную, злую, еретическую — и революционную, масонскую, вольнодумную. Его борьба только, разгоралась.

 

Глава 7

МИСТИЧЕСКОЕ МИНИСТЕРСТВО

Три цвета преобладали в красках Санкт-Петербурга — серый цвет неба и воды, жёлтый и белый цвета дворцов, особняков и домов. Те же ясность и чёткость виделись в стиле александровского ампира. Прямые линии проспектов, улиц, домов, колонн, окон, решёток и оград. Всё тянулось к ясности в столице империи, но именно ясности и недоставало как в делах государственных, так и церковных. Неясности же не исчезали, а множились одна за другой.

Осенью 1817 года государь, двор и Синод прибыли в Москву, где 12 октября на Воробьёвых горах был заложен по проекту молодого художника Витберга грандиозный храм-памятник во имя Христа Спасителя. 17 октября последовало издание высочайшего манифеста о соединении Святейшего Синода и министерства народного просвещения в единое министерство духовных дел и народного просвещения с назначением главою нового ведомства князя Голицына.

Князя и государя вдохновляли действительно высокие идеи, но ни тот, ни другой не представляли, сколь недолговечны их проекты. На сомнения епископа Филарета князь Александр Николаевич приводил, казалось, очевидные возражения.

   — Да, владыко, собор Витберга далёк от канонов древнерусских храмов Киева и Владимира, но согласитесь, мы ныне держава европейская. Возможно ли всё время смотреть назад? Давайте утверждать свой новый облик!.. А на куполе храма всё равно будет наш крест — так стоит ли копья ломать из-за деталей?

   — Ваша светлость, возражать не буду, но остаюсь при своём мнении. А слышали вы, как по Москве юродивые предсказывают, что новому храму не быть на горе?

   — Не смешите меня, владыка Филарете, — широко улыбнулся князь. — Как вы, с вашим умом можете верить россказням неграмотных баб и полоумных мужиков? Проведены уже изыскания. Почва прочная. Храм будет как бы опираться на саму гору... Если до вас дошло возражение Карамзина, то вольно ж ему играть в оппозицию. Писал бы свои прелестные повести...

   — Да ведь есть резон в его мнении, — не уступал министру епископ. — Храм Божий потребен для молитвы людской, а кто поедет на далёкую окраину города, да ещё в осеннюю грязь или весеннюю распутицу? А ну как будет пустовать храм? Тогда зачем он там?

   — Оставьте! Оставьте!.. Вы не хуже меня знаете: сей храм есть памятник. А на том самом месте стоял последний французский пикет! И наконец, государь так решил.

На последнее возразить было нечего. И на закладке храма, когда император серебряной лопаткой лепил раствор на закладную доску, Филарет испытывал смутные чувства. Он был вынужден принимать участие в деле, ложность которого ясно чувствовал, но воспрепятствовать коему никак не мог. Будь то явно вредное явление, погубительное для православия, он бы не колеблясь восстал за правду, но как возражать на уверения Голицына о ревностном желании укоренить, расширить и углубить христианство в России?

Воодушевление князя всё росло и открыло деятельную сторону его натуры. В намерении придать всему делу просвещения христианское направление ничего худого нет, но невольным следствием образования «сугубого министерства» стало умаление роли Синода, низведённого до уровня какого-то департамента, да ещё наряду с департаментом иностранных исповеданий! Князь, а с ним и государь искренне верили, что призывают благословение Божие на Россию, на деле же на страну опускался мистический туман.

Дроздов знал об активности масонских лож, разнообразных религиозных кружков среди дворянства и раскольнических сект среди мужиков. Часть их отворачивалась от церкви, а часть прямо выступала против православия — вот угроза настоящая, но как с нею бороться? Князь не только позволил издавать Лабзину «Сионский вестник», объявив себя его цензором, но даже выхлопотал ему орден Святого Владимира 2-й степени «за издание на отечественном языке духовных книг».

Друг Дроздова архимандрит Иннокентий первым возвысил свой голос против мистицизма. Скромный, чистый умом и сердцем ректор семинарии в защите православия был ревностен до самоотвержения, до забвения всякой осторожности. Он был из тех, кому нестерпима жизнь с уступками жалкому и тленному миру сему.

Филарет смог удержать Иннокентия от выражения открытого протеста по поводу пропущенной светской цензурой книги Штиллинга с толкованием на Апокалипсис, хотя вред книги сознавал. Автор проводил ту мысль, что истинная церковь не есть ни восточно-греческая, которая после Константина Великого «пала» и сделалась «идолопоклонническою», ни западнолатинская, которая есть «блудница Вавилонская», но — церковь моравских братьев, или Гернгутерская. По убеждению Штиллинга, сие будет подтверждено вторым пришествием Христа в 1836 году. Дроздов знал от князя о влиянии Штиллинга на государя. Нетрудно было предвидеть последствия открытого возмущения Иннокентия — немедленное удаление из столицы в глушь. Так не лучше ли сохранить ревнителя православия для его дела?

— Уступаю тебе, но поверь, рано или поздно придёт час решительного выбора, — с грустью говорил отец Иннокентий другу.

Тем временем возражения на книгу Штиллинга написал и послал на имя государя переводчик Медико-хирургической академии Степан Смирнов. Он был тут же изгнан из академии и пропал бы с семейством от голода, если бы не помощь графини Орловой-Чесменской. Экземпляр рукописи попал в руки Иннокентию, и он хотел пропустить её в печать, но Дроздов отсоветовал, и его поддержал новоназначенный митрополит петербургский Михаил Десницкий.

Владыка Михаил с настороженностью относился к Дроздову, а его благоволение к Иннокентию Смирнову быстро росло. Первый был известен своей близостью к Голицыну, второй, напротив, неумеренной ревностью в борьбе с мистицизмом. Первый был чрезмерно молчалив и сдержан, а второй открыт и искренен, ему сразу верилось. Для митрополита то был лучший кандидат на место викария взамен Филарета.

Весною 1818 года архимандрит Иннокентий со сдержанной радостью сказал только вернувшемуся из Москвы Дроздову:

   — Терпел я, по твоему внушению, и терплю, но не у всех достаёт терпения. Вот, изволь посмотреть. Некий Евстафий Станевич написал прекрасную книгу «Разговор о бессмертии души над гробом младенца». Это на смерть любимого дитяти статс-секретаря Кикина. Станевич его друг и в утешение родителей написал сие сочинение.

   — Чувствую, брат, тебе понравилось.

   — Да. Тут истинное чувство скорби и обличение духа времени. Полагаю, что сам написал бы иначе, но в качестве духовного цензора пропускаю без колебаний.

   — Позволь... — Дроздов присел в кресло и быстро просмотрел рукопись.

Иннокентий знал, что премудрый Филарет найдёт основания для критики. Книжка слабовата, но то был голос в защиту Православной Церкви. Иннокентий устал терпеть Будь что будет, но необходимо открыть людям глаза на голицынское министерство.

   — Сочинение сие слабо, — положил листы на стол Дроздов. — Фенелон назван «змием», философия Дютуа осуждается — а где тому доказательства? В нескольких местах есть противоречия с Символом Веры.

   — Да что же я, Символа Веры не знаю? — обиделся Смирнов, — Там не противоречия, а неполнота толкования.

   — Много выражений слишком оскорбительных для предержащей власти.

   — А в целом сочинение безгрешное!

   — Пусть так, но написано плохо, бессвязно и бездоказательно.

   — Что ж, не академическая диссертация, к коим ты привык.

   — Ты подписал её на выход?

   — Она уже в типографии. Ты читал другой список... Знаешь, владыко Филарете, я бы, может, и терпел, кабы не случай с отцом Ионой. Я ещё... — Смирнов запнулся. — Нет, ничего.

   — Спаси тебя Господи! — перекрестил Дроздов товарища.

Смирнов умолчал, не желая говорить другу о своём письме к князю Голицыну, в коем он обличал пагубность мистического направления и заканчивал так: «Вы нанесли рану церкви, Вы и уврачуйте её».

Письмо это показал Дроздову митрополит Михаил.

   — Только что был у меня князь. Сам не свой. Вот, кричит, что пишет ваш архимандрит!..

   — Владыко, отец Иннокентий поступил по сознанию справедливости.

   — Всему есть мера и время! — сурово отрезал митрополит, — Мы живём не в горних высях, а в суетном мире, и главное дело наше, как поставленных архипастырей, сохранение Церкви Христовой. Сохраним Церковь — сохраним и веру. А восстановим против себя министра — он вовсе скрутит нас в бараний рог, да и заменит своими пастырями... Непросто, ох непросто... Вразуми нас, Господи!

Дроздов поехал на Фонтанку, но Голицын впервые его не принял, хотя и просил приехать попозже. Князь был обидчив и самолюбив. Он сознавал, что чувства сии недостойны истинного христианина, и боролся с ними, но — слаб человек. В своё время митрополиту Амвросию так и не смог простить, что тот отказался в первый год его обер-прокурорства переместить одного священника, за которого просила знакомая князя и которой он уверенно обещал всё исполнить. Поступок ректора семинарии был много хуже.

В последние год-два государь вдруг приблизил к себе Аракчеева, человека для князя Александра Николаевича неприятного и принадлежавшего ко враждебной партии. Аракчеев всё чаще бывал во дворце, ему было поручено создание военных поселений, с ним советовался государь по делам и военным и гражданским. Голицын без сомнения был уверен в царской привязанности к себе — но лишь к себе лично. Надлежало же сохранить своё влияние и в качестве министра. А влияние — штука тонкая, оно мгновенно убывает, если его не усиливать, если не бороться против любых попыток его умаления. Книжка Станевича, пропущенная Иннокентием, прямо била по авторитету министра духовных сил, и Аракчеев не преминет сим воспользоваться... Опасно. В кадетском корпусе проповедует какой-то Фотий... Следует примерно наказать виновных!

Князь в задумчивости расхаживал по кабинету, машинально потирая кисти длинного тёмно-вишнёвого шлафрока. Он так и не женился. Приёмов не устраивал, хотя по воскресеньям собирались знакомые. Обедал если не во дворце, то у министра финансов графа Гурьева, славившегося в Петербурге как первый гастроном. Граф получал дополнительное удовольствие, потчуя друзей и знакомых, но Голицын, не желая даром пользоваться роскошным угощением, настоял на том, чтобы платить за стол раз в год по четыре тысячи рублей. В доме у него установился строгий холостяцкий распорядок, который поддерживался и летом, когда князь переезжал на дворцовую дачу на Каменном острове. И там Александр Николаевич поднимался рано и уже к восьми утра бывал одет по-придворному: в шёлковых чулках, башмаках и коротких панталонах, так что ему стоило сбросить шлафрок и надеть любимый серый фрак (несколько устаревшей моды), как можно было отправляться во дворец.

Князь остановил своё хождение и позвонил. Вошедшему лакею приказал никого не принимать, отвечая, что хозяина нет дома. Сел за письменный стол, придвинул бювар и взял в руку перо. Возле чернильного прибора стоял небольшой алебастровый бюстик императора в молодости...

Вдруг пришло ясное сознание того, что его дело проиграно, впереди неудача, с коей надо смириться... Ну, это мы ещё посмотрим! Он решительно открыл бювар, достал лист плотной голубоватой бумаги и принялся за письмо к государю. Письмо удалось, он это знал, — спокойное, рассудительное и местами ироничное: «Автор пытается защитить восточную церковь, тогда как никто на оную не нападает. Сочинение его содержит беспрестанные противоречия, слог часто без всякого смысла. Дух всего сочинения совершенно противен внутреннему христианскому ходу и самому Священному Писанию».

Книга Станевича была отпечатана в шестистах пяти экземплярах, из коих оставили три, а остальные сожгли. Автор был в двадцать четыре часа выслан из Петербурга. Архимандрита Иннокентия заставили поехать к князю с извинениями, которые были приняты холодно.

2 марта 1819 года в Казанском соборе состоялась хиротония Иннокентия Смирнова во епископа оренбургского. Голицын позволил новому епископу остаться в Петербурге не более недели, да и то после указания императора, которого упросила почитательница Иннокентия княгиня Мещёрская.

Княгиня Софья Сергеевна была искренне благочестива, и светская молва называла её истинною христианкою. Она сама писала и переводила с английского книжки на религиозные темы, печатала в Москве и раздавала бедным даром, а прочим книжки продавались не дороже десяти копеек. Княгиня пыталась действовать в защиту Иннокентия через брата мужа, обер-прокурора Синода князя Мещёрского, но он оказался бессилен перед Голицыным. Тогда она через императрицу Елизавету Алексеевну договорилась о свидании с Александром Павловичем.

Дорожки в Летнем саду уже просохли, со статуй были сняты деревянные чехлы, робкая зелень опушила кусты и деревья. В послеобеденный час гуляющих было немного, и княгиня сразу увидела государя. Врачи рекомендовали ему отказаться от послеобеденного сна и больше ходить, и он послушно гулял каждый день по часу.

Подойдя ближе, княгиня опустилась в реверансе. Александр Павлович взглянул на неё с неподражаемой милостивой улыбкою и поцеловал руку. После необходимого вступления княгиня перешла к главному:

   — Ваше величество, вы знаете, что я пришла ходатаицей за епископа оренбургского. Конечно, у вас есть основания для его перемещения, но он слаб здоровьем, а сейчас просто болен. Нельзя ли ему остаться в столице хотя бы на лечение?.. Странно выглядит удаление епископа спустя сутки после посвящения.

   — Как — через сутки?

   — Таково распоряжение князя Голицына.

   — Я не знал. Вы правы, это чересчур. Пусть лечится и отправляется... через неделю.

   — Благодарю вас, ваше величество, но другая моя просьба труднее... Нет ли возможности поставить владыку Иннокентия на одну из центральных епархий?

   — Княгиня, я глубоко уважаю вас, но поверьте, имеются государственные соображения для удаления Смирнова. Никакому человеку не позволено покушаться на авторитет государства, а ваш протеже осмелился на такое. Пусть одумается. То же я ответил и просившему за него митрополиту Михаилу.

   — Но он действительно болен, государь! И в диком Оренбурге пропадёт!

   — Поговорите с князем Александром Николаевичем.

   — Государь... — с мягкою укоризною сказала Мещёрская.

   — Ну хорошо. Я распоряжусь, чтобы его переместили поближе. Трудно вам отказать, княгиня, — с любезной улыбкою наклонил голову царь.

Они спустились к пруду. Подбежавший придворный лакей подал мисочку с крошками хлеба. Император и княгиня покормили белых лебедей, жадно тянувших удивительно изящные шеи с раскрытыми клювами, после чего расстались, взаимно довольные друг другом.

Медленно возвращаясь во дворец по Миллионной улице и машинально отвечая на поклоны прохожих дежурной улыбкою, император размышлял, почему же находятся сторонники у замшелой православной древности. Быть может, что-то в этом есть...

Так, несмотря на видимое поражение, защитники православия рассеивали мистический туман.

Последнюю ночь в Петербурге владыка Иннокентий провёл в молитвах с иеромонахом Фотием, который и проводил его ранним утром до Московской заставы. Оренбург был заменён строптивцу Пензою.

 

Глава 8

ВОЗВЫШЕНИЕ ОТЦА ФОТИЯ

Княгиня Мещёрская сознавала ограниченность своих возможностей, однако очевидность вреда Голицына для Церкви побуждала её действовать. Княгиня Софья Сергеевна была вечной хлопотуньей, из тех, кто зачастую забывает предмет своих хлопот или незаметно меняет его на прямо противоположный, впрочем, нимало себе не изменяя. Княгиня была истинной христианкой и тогда, когда привечала пастора Патерсона, и когда боролась против его детища. Советов она просила у высланного владыки Иннокентия, который в конце мая 1819 года слёг в Москве. Он отвечал в письме: «Вы правы, что увлечения князя влекут немалые потрясения и беды, однако же едва ли ваше поучение покажется ему убедительным. Ни призывать, ни ехать для вразумления Голицына, по-моему, не должно; когда получите извещение в сердце, когда Господь благословит, то, помолясь, напишите без гнева в присутствии Господа, со слезами, не о себе, но об общем благе и душе того, который страждет и погибнуть может, и о душах других. Пишите полную истину, без усечений, но и без жару, без колкостей; напишите всё, что знаете и что Господь пошлёт... Ехать ли вам к Филарету и образумить его в некоторых недоразумениях? По вашим словам, одно вразумление удалось. Он не оскорбится, когда и другое скажете, ибо у него есть намерение и желание жить для Иисуса Христа. Он также непрерывно трудится, чтобы найти Его и предаться Ему всесовершенно, только — своим путём».

Княгиня написала в Москву сшей сестре Екатерине Герард и доброй своей знакомой графине Анне Орловой-Чесменской о больном архиерее. Вскоре пришли ответы, в которых повествовалось, каким вниманием окружён владыка Иннокентий и с каким восторгом все внимают его словам и поучениям. В июне его проводили в дорогу. Графиня Анна Алексеевна приехала в Петербург и поделилась подробностями. Она была в полном восхищении от епископа пензенского.

В эти месяцы забытый всеми, больной и раздражённый отец Фотий тяжко переживал своё одиночество. Накопленные им озлобление и нетерпимость он излил в одной из проповедей в Казанском соборе 21 апреля 1820 года. Его слово противу духа времени и развращения прозвучало вызывающе скандально. В алтаре сослужившие иереи стали с ним крайне сдержанны. Фотий же будто ринулся вниз с крутой горы, и дух захватывало, и холодок жути пробегал по спине, и веселил дух освобождения, ибо обратного хода не было. Ну, сошлют в дальний монастырь, что с того? Можно будет попроситься к владыке Иннокентию... и прокричать анафему злому и чужому городу.

Домой в корпус он вернулся в шестом часу вечера. Прислуживавший преподавателям старик Архип, потерявший глаз в суворовских походах, будто поджидал его.

   — Вечер добрый, ваше преподобие!

«Повестка из консистории!» — мгновенная мысль. Фотий заскрежетал зубами и вдруг заметил, что Архип достаёт из-за спины большую корзину, прикрытую ослепительно белым полотном.

   — Что это? Это мне? От кого?

   — Так что примите от неизвестной особы! Знатный лакей привёз... На карете герб графский! На радостях причитается с вашего преподобия... Уважьте старика...

Фотий выгреб из кармана рясы все копейки, сунул в тёмную, твёрдую ладонь и схватил корзину. Нетерпеливо откинув платок, он увидел яблоки, груши, ананас, цибик чаю, сахарную голову, два больших сдобных хлеба, стопку книг, сверкнувших золотыми корешками, и письмо, ошеломившее его, едва взял в руки, тонким и сильным ароматом.

   — От кого ж такое? — заинтересованно спросил Архип.

   — Уйди, старик! — возбуждённо воскликнул Фотий и тут только сообразил, что стоит в коридоре под тусклым светом сальной свечи. Прижав к груди корзину, он побежал в свою комнату.

«А не искушение ли сей дар?» — поразила вторая мысль.

Он перекрестился, трижды перекрестил корзину и раскрыл письмо. В глаза бросилась подпись: «...смиренная раба Божия, графиня Анна».

В тот день в Казанском соборе проповедь отца Фотия слушала и графиня Орлова-Чесменская, уже знавшая о нём от владыки Иннокентия, поручившего своего ученика её заботам. В маленькой тёмной фигуре монаха Анна Алексеевна ощутила страсть и мощь древних пророков, вещавших Божественную Истину с полной самозабвенностью. Она была потрясена и покорена этой силой.

При первом их свидании графиня целовала ему руки и изъявила полную готовность покориться его воле. Ей было тридцать пять лет, ему двадцать восемь, однако Анна Алексеевна с радостной доверчивостью внимала каждому слову новообретённого духовного отца.

   — Отче! Скажи мне, как духовное девство блюсти?

   — Нечего о том спрашивать, что тебе ещё неведомо! Блюди прежде девство телесное. Когда девица сохранила по плоти девство, то не может враг её смутить!

При втором их свидании в доме графини Фотий увидел, что хозяйка встретила его уже не в белом, а в чёрном платье, по комнатам были развешаны иконы. Его позвали за стол, но из-за больного желудка он мало что вкушал, а более поучал. Когда спустя неделю он слёг от слабости, графиня сама за ним ухаживала, прислала доктора, навезла вкусной еды, сменила в комнате занавески, постельное бельё, обновила весь гардероб бедного законоучителя.

Фотий едва ли не впервые в жизни испытал умиление, но оно быстро сменилось горделивой уверенностью в своей значимости и снисходительной жалостью к смиренной и невинной девице. Он отлично знал, что сия девица была любимицей императора Александра Павловича и вдовствующей императрицы Марий Фёдоровны, высоко почиталась при дворе и в высшем свете, обладала безмерным богатством. Мелькавшая ранее мысль о своей особенной избраннической миссии прочно укрепилась в душе его.

В 1821 году в Петербург из своего лифляндского имения прибыла «великая пророчица» Крюднер, которая поселилась у княгини Анны Сергеевны Голицыной, в чьём доме устраивала свои молитвенные собрания и вещала о Царстве Божием. Губернатор, Лифляцдии маркиз Паулуччи при встрече с императором отозвался о ней иронически, на что Александр Павлович серьёзно ответил:

— Оставьте госпожу Крюднер в покое. Какое вам до того дело, как молиться Богу? Каждый отвечает Ему в том по своей совести. Лучше, чтобы молилась каким бы то ни было образом, нежели вовсе не молилась.

В разных домах столицы проповедовал своё понимание божественного учения немецкий пастор Линдль, пока по настоянию митрополита Михаила не был отправлен в Одессу. Будто на смену ему прибыл католический проповедник Госнер.

Оживились скопческие секты, из коих самым известным был кружок Веры Сидоровны Ненастьевой. Там в тайных собраниях голосили, пророчествовали всяк по-своему, пели песни простонародные и часто непристойные. Одним из прорицателей был барабанщик Никитушка, конечно из скопцов. Вдохновение находило на него после разговоров, пения и неистовых кружений. Кружок Веры Сидоровны посещали и простолюдины и аристократы. Когда отец молодого офицера лейб-гвардии Семёновского полка Алексея Милорадовича встревожился и написал письмо государю, Александр Павлович успокоил старика, ответив, что «тут ничего такого нет, что отводило бы от религии», и Алексей будто бы «сделался ещё более привязанным к церкви».

От кружка Ненастьевой аристократы вскоре отделились, образовав своё собрание у Татариновой в её квартире в Михайловском замке. По ночам собирались у неё чиновники, офицеры, дамы и девицы для совершения некоего священного действия. Состояло оно из пения стихов, полудуховного-полусветского содержания, из беспорядочного кружения, от коего люди падали на пол в бессилии, а иные обретали дар предсказания.

Фотий не знал устали в разоблачении напастей, обрушивавшихся на православные души. Проповеди его становились всё более резкими по тону, а в иных домах он и вовсе говорил всё, что думал, остерегаясь, правда, называть иные имена. Пробовал он назвать Филарета Дроздова учеником Линдля, но ни в ком не встретил доверия к сему известию.

Между тем митрополиту Михаилу подсказали, что неплохо бы удалить с глаз власти такого раздражительного монаха. Митрополит часто и много спорил с министром духовных дел, подчас совсем лишаясь сил на заседаниях Синода, так что келейники на руках вносили его в карету. Однако князь аккуратно приходил послушать проповеди владыки, которые тот по-прежнему любил произносить, и нахваливал содержание. Подчас подсказывал тему для новой проповеди, и владыка, снисходя к настояниям вельможи, следовал совету. С Фотием митрополит решил уступить и назначил его настоятелем Деревяницкого монастыря в Новгородской губернии. Узнав о том, Голицын самодовольно усмехнулся.

Фотий был потрясён. На последней своей проповеди в лавре он рыдал, отирая слёзы рукавами рясы. Ведь приуготовился уже к принятию архиерейского сана, а получил вместо того разорённый провинциальный монастырь. В корпусе он был на всём готовом и получал жалованье 1200 рублей, а тут токмо 200, тем живи и довольствуйся. Но деваться было некуда. Надо было ехать. Мало утешили пожертвования на дорогу, присланные петербургскими почитателями: 100 рублей от одного старца, 300 — от другого, от «благотворителя» — 900, от начальника корпуса — 300, от «неизвестной особы» — 1 тысячу. Благодаря этому он мог появиться в монастыре не с пустыми руками.

Не будь рядом с Фотием графини Орловой, он навеки погряз бы в глухой и безвестной Деревяницкой обители. Монастырь был в совершенном разорении, здания обветшали, в иных кельях ни замков, ни стёкол, ни дверей, так что один послушник жил зимой в стоге сена, которое он натаскал в келью, спасаясь от холода. Графиня первым делом прислала транспорт хлеба и крупы.

Прослышав о том, стали возвращаться монахи, ушедшие от голода и нищеты странствовать. Пошли от графини деньги: 3 тысячи рублей, 10 тысяч, 5 тысяч, и ещё обозы с хлебом (начали кормить богомольцев, и те потянулись в обитель), елей и ладан, новые облачения для всей братии и письма, письма, на которые ожидались ответы.

В хозяйственных и строительных хлопотах Фотий забыл о «духе века сего». Так прошёл 1821 год, в конце которого графиня приехала посмотреть на своего духовного отца. Приехала она очень скромно, на одной лошади вместо обычного своего выезда. Привезла две написанные по её заказу иконы, вкусной еды и кучу новостей.

Главной новостью того года была кончина митрополита Михаила. Графиня рассказала, как все ожидали возвращения в Петербург из Грузии владыки Феофилакта и направления экзархом Грузии Филарета Дроздова. Однако санкт-петербургским и новгородским митрополитом был поставлен владыка Серафим Глаголевский, а Феофилакту пришлось довольствоваться орденом Святого Владимира 1-й степени. Дроздова же Синод предназначил на московскую кафедру, но он просил оставить его на нынешней ярославской, куда был перемещён совсем недавно. Для Москвы предложили двух новых кандидатов, но государь их отверг и утвердил Филарета.

Так далеко всё это было от Фотия, что он почти с раздражением выслушивал подробности событий. Главный враг его, Голицын, оставался у власти. Владыка Иннокентий скончался в Пензе, прослужив там всего несколько месяцев. Конечно, прежнее одиночество Фотию не грозило, но... он хотел в Петербург! Не блеск и слава влекли его, вовсе нет! Там оставалось его поле битвы. Там должен был он, и только он, одолеть врагов православия, нечестивых еретиков и погубить их навеки!

Он ни о чём не просил графиню Анну. По возвращении в Петербург она сама поговорила с князем Голицыным, а вскоре митрополит Серафим вызвал в столицу «ревнителя веры». Отец Фотий поселился номинально в лавре, а фактически жил в доме графини. Там собирался кружок высшего общества, в котором пророк-обличитель, естественно, стал духовным руководителем.

Графиня и князь Голицын обещали ему свидание с императором. Пока же Фотий был произведён в сан архимандрита и перемещён хитрым стариком митрополитом в Сковородский монастырь Новгородской же губернии (чьё состояние Серафим рассчитывал поправить с помощью графини Орловой). Как не хотелось Фотию уезжать... но было предчувствие, что скоро вернётся.

 

Глава 9

ТАЙНА ЦАРСКОЙ ФАМИЛИИ

Назвать радостью чувство, испытанное архиепископом Филаретом при назначении в Москву, было бы не совсем верным. Исполнилось желание покойного владыки Платона и самого Филарета, конечно же желавшего возвращения на родину. Однако произошло это не по их человеческому хотению, а волею Провидения. Москва недаром звалась первопрестольной, то была подлинная духовная столица России, и тем большая ответственность ложилась на московского первосвятителя.

Не все с радостью встретили назначение Филарета. Одни указывали на его крайнюю молодость (владыке ещё не исполнилось сорока лет), другие видели во всём интригу князя Голицына, продвигавшего своего «скороспелку». Коломенское происхождение Дроздова вызвало воспоминание о коломенском попе Митяе, коего великий князь Дмитрий Иванович вознамерился сделать митрополитом. Широко образованный и талантливый проповедник, Митяй был характером крут и властолюбив, сразу восстановил против себя множество белого и чёрного духовенства. Он будто бы сразу после смерти святителя Алексия возложил на себя белый клобук, облёкся в митрополичью мантию, возложил на себя митрополичий крест и взял митрополичий жезл. Недовольство было столь велико, что Митяй счёл необходимым отправиться за формальным утверждением своей власти в Цареград. Дмитрий Иванович обставил путешествие своего любимца со всеми возможными удобствами, но, когда корабль рассекал уже воды Босфора, Митяй внезапно скончался.

Все эти слухи доносились до архиепископа московского, но не могли омрачить его душу. Всякий раз, приступая к новому и трудному делу, он видел в нём урок, посланный от Бога, и прилагал все возможные усилия для совершеннейшего его исполнения. Теперь же Провидение сочло его достойным для миссии труднейшей по множеству трудов, тягот, искушений и соблазнов.

В августе 1821 года прибыл он в первопрестольную, а 14 августа в кремлёвском Успенском соборе сказал своё первое слово:

— Благодать вам и мир от Бога Отца нашего и Господа Иисуса Христа!

Но кто я, дерзнувший возглашать столь великое слово среди столь великия церкви?.. среди церкви, которая обыкла слышать живые и сильные гласы Божественного Слова, в которой сияли столь многие светильники православной веры, не угасшие и во гробах, но и оттоле ещё сияющие светом будущаго века, в которой предстояли в молитвах, дознанные после небесные споспешники наших земных молитв...

О Владыко Господи! Ты видишь глубину сердец. Ты слышишь движение помышлений, Ты зрел сие смятенное сердце, когда только ещё даемы были жребии сего служения... Ради народа Твоего — многаго даруй благодать служению сему...

Мы все, когда ни встречаемся один с другим, обыкновенно приветствуем друг друга каким-нибудь желанием... Всем нам недостаёт многаго, так познаем существенный для нас недостаток мира!.. Восчувствуем высокую потребность благодати!..

Человек! самое близкое к тебе и самое опасное для тебя поле брани есть собственная твоя жизнь и деятельность в мире... Если тебе неизвестна сия брань, то, конечно, ты никогда не пробуждался от дремоты чувственной жизни к бодрствованию высшей жизни человеческой, никогда и главы не возносил из плена и рабства духовного... Зло мира нападает на нас с оружием скорбей и страданий, дабы низложить нас унынием и отчаянием; блага мира окружают нас, дабы взять в плен коварством похоти; неудержанные желания плоти простираются, по-видимому, дабы покорить нам весь мир, но на самом деле покоряют нас всему, к чему они прилепляются; плоть сражается с духом и сама с собою, страсти восстают большею частию против рассудка и нередко один против другой...

Иногда, например, нам кажется, что мы победили корыстолюбие или сластолюбие, совершив подвиг благотворения или воздержания, но в то же самое время, входя в глубину сердца, усматриваем, что мы там побеждены тщеславием или гордостию; и там, где думали стоять под защитою совести, сверх опасения, уязвляемся ея палящими стрелами... Кто хотя однажды побеждён грехом, тот уже раб греха.

...Итак, единая для нас надежда мира с Богом есть милость Бога мира, по которой Он не только не хощет мстить нам за греховную против Него вражду, но и хощет нас освободить от порабощающих нас сею враждою врагов Его и наших... как скоро мы признаем собственное недостоинство и утверждаем надежду нашу в Его милосердии... С нашей стороны вера, молитва и смирение открывают в нас так горнему источнику благодати...

Собор был набит битком, так что барыни в нарядных платьях не могли даже помахать платочком от духоты. Но и эти барыни, и их мужья, и масса собравшегося духовенства, и простонародье из московских жителей, затаив дыхание, жадно внимали проповеди Филарета. Известно было об его учёности и строгости, но от первого слова ожидали чего-то особенного, самого важного и самого главного — и с умилением и радости» чувствовали, что получили желаемое.

В первые дни всё особенно трогало сердце Дроздова, и при всей своей сдержанности он частенько не мог сдержать слёз. «Когда я в первый раз вошёл в комнаты митрополита в Лавре преподобного Сергия, — писал он Евгению Казанцеву, — у меня покатились слёзы, горькия и сладкия. За 12 лет пред ним я входил сюда с трепетом, как один из малых подчинённых митрополита Платона. Мог ли я вообразить, что сам буду на его месте?»

Вслед за Евангелием из печати вышла Псалтирь, переведённая под контролем Дроздова, и он с радостью узнал 21 августа об одобрении работы государем. Осенью из духовной цензуры пришло разрешение на издание собрания всех его проповедей.

В сентябре он получил известие о скоропостижной кончине владыки Феофилакта, так жадно спешившего жить... Но стоило ли искать мятежных бурь? В письме к товарищу по троицкой семинарии архимандриту Гавриилу Розанову Филарет писал: «...не искушайте меня никакими предсказаниями. Долго ли между бурь? Надобно спешить к пристани». Вопреки его надеждам Москва не стала тихой пристанью.

В августе 1822 года архимандрит Фотий был назначен настоятелем первоклассного Юрьевского монастыря и приехал в Москву за сбором средств на его восстановление. Жил он во дворце графини Анны за Калужской заставой прямо по-царски. Ездил по городу каждый день, обозревая церкви, монастыри, Кремль. Спустя неделю соизволил появиться у владыки Филарета, где держал себя сухо и несколько начальственно. Свидание было недолгим, а вечером в кружке графини Анны Фотий рассуждал, что нашёл в Москве «совершенное оскудение подвижников».

— Двух только и открыл ревнителей веры: один — отец Михаил, священник Ризположенской церкви, другой — отставной чиновник Смирнов, у коего открылись глаза на службу его в столице. Книга его с обличением зловерия полезна. Ты, сестра, — повернулся он к графине, — дай ему на издание сколько можешь... А ересеначальников у вас много, ох, много!

Екатерина Сергеевна Герард молча слушала отца архимандрита, но её коробил высокомерный, поучающий тон Фотия. Владыка Филарет при всей своей славе и то более смиренен. Как ни любила Екатерина Сергеевна свою сестру Софью и графиню Анну, а не метла разделить их восхищение Фотием. Она смолчала, но полагала полной дуростью уничтожение графиней Анной в её дворце многих скульптур и картин, сочтённых Фотием «греховными», служащими лишь «похоти очёс».

Обсуждали недавнее посещение государем Валаамского монастыря, где победитель Наполеона смиренно преклонял голову перед простыми монахами, а от одного принял и съел репку. Дамы смахивали с глаз слезинки, выступившие от умиления, но Спасский перевёл разговор в тон обличительный:

   — Запретил государь все тайные общества, беспокоясь о благомыслии народа своего, но все ли следуют сему примеру? Не о Божиих делах помышляют многие вельможи-богоотступники, а об одном нечестии! — горячо говорил отец Фотий. — На них глядя, туда же и простой народ!.. Купцы у вас стали в театры ходить, а театр — бесовское служение, работа мамоне, мурование плоти... Сии языческих мерзких служб останки, капища сатаны, воды прелести диавольския и училища нечестия, сеть князя тьмы, зелёный сад насмешливый...

   — Простите, отец архимандрит, — воспользовался заминкой старый екатерининский вельможа князь Юрий Владимирович Долгорукий. — Что вы разумеете под «садом насмешливым»?

   — И пение, и комедии, и трагедии, и всякого рода представления и явления, — серьёзно отвечал тот. — Сие всё суть виды единой мерзости!

Лакей начал разносить чашки с чаем и тарелочки с бисквитами. Воспользовавшись этим, князь наклонился к сидевшей рядом Герард:

   — А ведь он искренен! И прав —отчасти!

   — II voit le diable ou n’existe pas... — так же понизив голос, ответила Екатерина Сергеевна.

Фотий остался посещением первопрестольной недоволен. Правда, денег он набрал благодаря графине более тридцати тысяч, да ещё духовная дочь просила принять в дар митру ценою в сто тысяч, однако же в обществе встретил явное нерасположение. Он надеялся на почётные и торжественные встречи, на приглашение для совместного богослужения, а холодная вежливость владыки Филарета его обидела.

Московскому архипастырю конечно же сообщили о раздающейся в его адрес критике попа Михаила и сочинителя Смирнова, коих поддерживает графиня Орлова. Ожидали громкого негодования и запретов, но владыка велел оставить сие дело без последствий.

Неспешно входил владыка Филарет в дела обширной епархии, вникая в сущие мелочи. По его настоянию в духовных школах к проповеданию стали привлекать способных учащихся. Он дозволил заменять толкование Священного Писания чтениями творений святых отцов в переводе на вразумительное русское наречие.

Благотворительность оставалась для него одним из важнейших дел, и в нём он нашёл для себя немалую опору в московской аристократии. Князь Сергей Михайлович Голицын, граф Потёмкин, Дмитрий Горихвостов, княгиня Волконская с готовностью отзывались на его приглашение помочь бедным сельским храмам или в выкупе православных из турецкого плена. Круг его знакомств сложился меньший, нежели в Петербурге, но отношения оказались теснее, доверительнее.

Петербург, однако, не оставлял его своим вниманием. Князь Александр Николаевич прислал ему короб отборных ревельских килек и письмо, в котором замечал: «...Вы говорите, что в Петербурге без вас и на пылинку пустоты не осталось, но я Вас могу уверить самым сильным доказательством в противном: по приезде Государя сюда мы имели разговор об одном деле, и Его Величество у меня спросил, надолго ли Ваше отсутствие будет из Петербурга, и когда я сказал, что два года, то Государь сказал: куда долго!»

По желанию императора архиепископ московский был вызван Синодом в Петербург для участия в решении насущных церковных дел. Сложилось так, что большую часть года ему приходилось проводить в невской столице, а со своею паствою — часть осени и зиму.

В августе 1822 года митрополит Серафим встретил его с ласковой настороженностью. Дроздов считался всеми человеком Голицына, и сколько ни наслышан был владыка Серафим о независимости и самостоятельности Филарета, всё же предпочёл держать его на расстоянии. С князем отношения у Серафима сразу не сложились. Владыка привык уже в епархии к определённой самостоятельности, теперь же он чувствовал себя одним из многих чиновников министра духовных дел, передающего ему указания даже не лично, а через директора духовного департамента, вольнодумца и масона Александра Тургенева.

Деятельность Библейского общества также всё более казалась митрополиту сомнительной. Князь, в свою очередь, выказал пренебрежение к Синоду и его главе. Все в Петербурге знали об их открытой неприязни. Тем не менее старик митрополит не спешил открыто встать на сторону противников князя. Удерживали его приобретённая с годами осторожность, а также — недоверие к людям типа отца Фотия и генерала Аракчеева. Первый был дремуч в своём незнании, второй — вовсе равнодушен к делам веры. Решительный и твёрдый характером Филарет неизбежно принудил бы его более ясно определить свою позицию... Так следовало удержать Филарета подалее от Синода.

Московский архиепископ встречен был холодно. Без долгих объяснений ему поручили выполнение высочайшего повеления: составление православного катехизиса, как начального учебника Закона Божия для духовных, светских и военных учебных заведений. Дроздову оставалось лишь поблагодарить за доверие.

Признаться, такой работе он был рад. Это было настоящее дело, действительно полезное для укрепления православной веры. И по характеру, и по склонностям своим он был готов именно к такому труду, многосложному и неспешному, предпочитая ровное горение свечи мгновенной вспышке молнии.

В середине августа князь Александр Николаевич пригласил на новоселье. Комиссии духовных училищ предложено было покинуть Михайловский замок, и для неё на Невском проспекте за двести восемьдесят тысяч рублей был нанят дом умершего портного Иоганна Фохта. Там же поселился обер-прокурор Святейшего Синода князь Мещёрский. Впрочем, гостей встречал и всем распоряжался Голицын.

Филарет полагал, что приглашённых будет немного, но, вопреки его ожиданию, у подъезда выстроилось более десятка карет и наёмных экипажей. Войдя в гудящую разговорами гостиную, московский архиепископ раскланялся со знакомыми и не успел присесть, как его захватил Лабзин, заговоривший, по своему обыкновению, насмешливо:

   — Слышали, ваше высокопреосвященство, о последней новости? Государь перед отъездом на конгресс в Верону изволил запретить все тайные общества. Славно, славно. У нас в Академии художеств подписки собирали. Что ж, я дал, только вот — что тут хорошего? Сегодня запретили ложи, а завтра — новый указ всем вступить в ложи. И вступят!

Лабзин коротко засмеялся. Филарет знал его словоохотливость, но особенное напряжение в голосе Александра Фёдоровича удивило. Вдруг догадался: положение его пошатнулось. Его сторонятся.

   — Ложи вреда не делали, — продолжал Лабзин, — а тайные общества и без лож есть. Вот у Родиона Кошелева, — повысил он голос, — собираются тайные съезды, и князь туда ездит. Кто их знает, что они там делают.

Проходящий мимо Кошелев лишь улыбнулся любезно. Вечер считался домашним, и потому гости были попросту, без мундиров, в чёрных и синих фраках, и всё же один выделялся скромностью наряда — одетый в потёртый коричневый сюртук князь Сергей Александрович Шихматов, как знал Филарет, подавший прошение о пострижении в монахи.

Подоспевшая хозяйка избавила владыку от Лабзина, и он вступил в разговор с графиней Татьяной Борисовной Потёмкиной, рассчитывая перехватить князя Голицына для совета по важному вопросу. Князь с молодым дипломатом Александром Стурдзой стояли в углу у окна, и Стурдза о чём-то горячо говорил. Странно. Горячность, как и любое открытое проявление чувств, в высшем свете была не принята, а тут собрались сливки петербургской аристократии. Впрочем, Стурдза был редкостью в чинном и теплокровном свете, не тая своего православия и нередко восставая против крайностей голицынского министерства (в этом он расходился со своей горячо любимой сестрой Роксаной).

Неторопливой походкой, вперевалочку вошёл в гостиную митрополит Серафим, сопровождаемый епископом Григорием Постниковым. Одним взглядом окинув залу, митрополит мигом увидел всех, оценил гостей и, раздавая благословение, направился к Филарету. Затеялся необязательный и долгий разговор. Хозяева пригласили к столу, и лишь после ужина, при разъезде Филарет подошёл к князю.

   — А, вот и вы!.. Владыко, вы отпустите свою карету, — полуприказным тоном, но с любезной улыбкой сказал Голицын. — Я вас довезу, а дорогой поговорим.

В мягких летних сумерках княжеская карета неслышно катилась по знаменитой торцовой мостовой. Голицын приказал кучеру ехать по Дворцовой набережной, а уже оттуда повернуть на Троицкое подворье. По набережной катили коляски с семейными парами, иные столичные жители совершали моцион и беседовали со знакомыми. Полиции не было видно, ибо государь отсутствовал в столице.

   — Озадачил меня сегодня Стурдза, — со вздохом признался князь. — Притиснул в угол и набросился на лабзинский перевод одной книги, Я, признаться, и журнала-то его не читаю, а он на память цитировал. Говорит, там распечатаны ужасные вещи, чуть ли не извращение значения и силы евхаристии. И будто бы виноват я, потому что считаюсь его цензором. Как быть, посоветуйте, владыко святый.

   — Верно то, что в изданиях Александра Фёдоровича встречаются мысли, враждебные Православной Церкви?

   — Но нельзя же вдруг запретить ему писать! Сочинения его полезны, а погрешности ненамеренны.

   — Не буду оспаривать вашего мнения, ваше сиятельство, хотя думаю иначе. Всё же есть выход из этого затруднения.

   — Да говорите скорее! — уставился на него князь.

   — Полагаю возможным вашему сиятельству с ведома государя объявить формально Лабзину, что у вас недостаёт времени заниматься цензурой его журнала, и чтобы впредь книжки «Сионского вестника» установленным порядком направлялись в духовную цензуру. Согласится он на это — ваше мнение о нём будет оправдано. Нет — злонамеренность его обнаружится во всей наготе своей.

   — Гм... — Голицын откинулся на подушку кареты. — Просто и достойно. Благодарю вас. Я и сам предпочитаю обходиться без резких жестов.

   — Ваше сиятельство, и у меня к вам вопрос.

   — Слушаю, слушаю, — любезно наклонил голову Голицын.

   — Вы знаете, что мне поручено от Синода составление катехизиса. Работу сию принял с радостью...

   — Кстати, знаете ли, что год назад государь предлагал написать катехизис покойному владыке Михаилу?.. Тот отказался, и я назвал вас. Но понадобилось согласие Серафима... Простите, я перебил вас.

   — В книге необходимым станет приведение цитат из Священного Писания. Полагаю приводить их на русском языке, как делал это в своём толковании на Книгу Бытия. Не вызовет ли сие неудовольствия государя?

   — Нисколько! — всплеснул руками Голицын. — Вы наш Григорий Богослов и Иоанн Златоуст, кто вам указчик? Работайте смело!

Филарет склонил голову перед чрезмерной лестью. Похвала такая опасна, не к добру. Он предчувствовал, что начатый труд немало принесёт ему скорбей... в коих князь окажется слабой защитой. Пусто так, но делать дело надобно.

Вскоре его опадения относительно Голицына отчасти подтвердились. Спустя месяц после его появления в столице из неё был выслан с жандармами Лабзин (после отступления князя отказавшийся от издания «Сионского вестника»). Повод мог быть сочтён равно и серьёзным и смехотворным. 13 сентября на собрании конференции Академии художеств президент Оленин предложил избрать в почётные члены академии графов Кочубея, Аракчеева и Гурьева. Лабзин подал голос:

   — Ваше высокопревосходительство, людей сих я не знаю, и о достоинствах их в сферах художества не слыхал.

   — Это знатнейшие лица в государстве, близкие к особе государя императора! — недовольно пояснил очевидное Оленин.

   — Ежели те особы выбираются потому, что они близки к особе государя императора, — с почтительным видом мгновенно ответил Лабзин, — то я, как вице-президент академии, предлагаю избрать кучера Илью Байкова, который гораздо ближе к особе государя императора, нежели названные лица.

В конечном счёте Академия художеств пополнения не получила, а Александр Павлович, раздражённый шуточкой с революционным душком, уволил Лабзина от службы и сослал в город Сенгилей Симбирской губернии. Прямой связи с мистическим течением тут не было, но опытные люди поняли, что ветры в Зимнем дворце меняют направление.

Тем не менее московского архиепископа там ждал ласковый приём. Александр Павлович был особенно внимателен к Дроздову, хотя внешне старался это не слишком показывать, дабы не озлоблять его недоброжелателей, ревнивых к царской милости. Известно было, что московские проповеди владыки Филарета доставляются в Зимний дворец с самою малою задержкой и самодержец всероссийский нередко сидит над ними вечерами.

Государь остыл к идее христианской церкви, хотя и не спешил от неё отказываться. Всё более занимал его вопрос о личном спасении его самого, императора и раба Божия. В проповедях Дроздова Александр Павлович находил ответы на многие занимавшие его вопросы.

Правда, личное общение с владыкой Филаретом утомляло. Дроздов никогда не отделывался в беседе пустыми фразами, у него всякое слово имело определённый смысл, но если бы только смысл... Император признавался себе, что не решился бы пойти к Дроздову на исповедь, стать его духовным сыном. И не потому, что опасался непонимания. Этот маленький монах нёс в себе такую силу веры, так просто и твёрдо смотрел на дела житейские и духовные, ясно различая ложное и истинное, что невозможно было не соглашаться с ним, но и трудно было жить по его высокой мерке. Лукавя со всем светом, Александр Павлович не мог лукавить с Филаретом. Мало того что тот сразу понимал всё сказанное и несказанное, но... ему стыдно было говорить не всю правду… и всю правду тем более стыдно.

Коробило государя и то, что в глазах Филарета он угадывал полное понимание своего состояния и переживаний о причастности к убийству родного отца, о тщательно подавляемом сластолюбии, о любви к фразе... Памятливый на обиды, он помнил w тень улыбки на лице Дроздова, когда в голицынской церкви осенью 1812 года объявил, что готов отпустить бороду и жить с мужиками в Сибири ради победы над Наполеоном — а ведь то была не ложь, а действительный порыв сердца... хотя Александр Павлович решительно не представлял себя с бородою.

Мало кто знал, разве что князь Голицын догадывался, какое большое место занимает владыка Филарет в мыслях государя, как доверяет он сорокалетнему архиерею.

К началу 1823 года катехизис был подготовлен, просмотрен епископом ревельским Григорием и владыкой Серафимом. В свет он вышел в мае, и вскоре потребовалось второе издание — так быстро расходилась книга. За понесённые труды государь наградил архиепископа московского орденом Святого Александра Невского.

В разнообразных хлопотах время бежало быстро. В середине лета владыка Филарет просил у государя увольнения во вверенную ему епархию на два года. Он не только ощущал свою вину перед москвичами, оставленными им хотя и по основательным причинам, но слишком надолго. Его тяготило числиться архиереем, хотелось самому каждодневно служить в московских храмах, заниматься консисторскими делами, наведываться в родную лавру... тем более что атмосфера в Петербурге сгущалась.

Борьба против Библейского общества и духовного министерства продолжалась. Первоприсутствующий в Синоде по-прежнему занимал позицию неопределённую, не выступая прямо против Голицына, но давая понять его противникам, что склоняется на их сторону. Обе партии желали активности московского архипастыря, а его эта потаённая грызня тяготила.

Договорившись загодя, Дроздов отравился к князю на Фонтанку, В странном доме жил Голицын. Внизу располагалось министерство, выше квартира князя, а ещё выше жили доверенные чиновники. Иной раз в подъезде сталкивались высокие духовные лица в монашеских одеждах и легкомысленные франты, пришедшие к Александру Ивановичу Тургеневу, бывшему не только директором департамента, но и известным всему Петербургу вечным хлопотуном по множеству и пустейших и важнейших дел. Он умудрялся занимать одновременно два-три места в разных учреждениях, оправдывая своё бездействие в одном огромной занятостью в других, но жалованье исправно получал во всех. Через Тургенева князь узнавал все литературные новости, благодаря ему же снабжал Филарета последними номерами журналов. Словом, дом был сущим Ноевым ковчегом.

   — Благословите, святый владыко, — склонил голову князь при виде архиепископа. — Прошу садиться. Сразу объявляю вам, владыко, волю государя: он изъявил соизволение на ваше увольнение. Его величество, правда, счёл срок два года слишком продолжительным... Сами знаете, дела в Синоде сейчас тонкие, и государю хотелось бы быть уверенным... словом, избежать любых неожиданностей. Как бы то ни было, бумага подписана! Вы могли бы завтра же отправляться в любимую всеми нами московскую глушь, если бы не одно обстоятельство... Чаю не желаете ли?

Он позвонил, и лакей внёс заранее закипевший серебряный самовар (князь знал, что Дроздов не любит очень горячий чай). Лакей разлил чай в белые тонкостенные чашки, поклонился и вышел.

   — Угощайтесь, владыко, — радушно пригласил хозяин. — Лимон, сухарики... Ох, болван, зачем молочник поставил в постный день! Простите... Вот, кстати, не видели, верно, «Литературные листки»? Очаровательное стихотворение Александра Пушкина «Птичка». Я вам рассказывал, сколь недоволен был государь его возмутительным вольнодумством, по рукам до сих пор ходят его сочинения прямо кощунственные, а всё же таки открылось у него сердце и доброму.

Князь надел очки, взял газетный лист и с чувством прочитал:

Я стал доступен утешенью; За что на Бога мне роптать, Когда хоть одному творенью Я мог свободу даровать!

А помните, как владыка Серафим предлагал его прямо в Соловецкий монастырь отправить? Но в наш просвещённый век за души и умы следует бороться не церковной ссылкой...

Дроздов слушал, потихоньку попивая чай. Он давно привык к говорливости князя, но сейчас хотелось слышать разъяснение странного полуразрешения на отъезд.

   — Признаюсь, владыко, я взволнован. Вы поймёте почему... Но прежде прошу вас о строжайшей секретности!

Дроздов удивлённо поднял брови.

   — Простите мне, святый отче, эти слова, но я в точности исполняю волю его величества. Итак, дело, которое вам доверяется, известно лишь самому государю, государыне, императрице-матери и двум великим князьям — наследнику-цесаревичу Константину Павловичу и Николаю Павловичу... Кроме них, об этом будем знать только мы с вами. Константин не так давно официально развёлся с женою и вступил в брак с этой полькой. Между нами говоря, он в Варшаве совсем ополячился!.. Государь дозволил ему вступление в брак с условием отказа от престола, и он согласился, променяв русский престол на смазливую паненку!.. Из этого вытекают важные государственные последствия. Хотя дело сие сохраняется в тайне, но следует оформить на бумаге происшедшие перемены.

Князь встал из-за маленького столика и вышел из гостиной в кабинет. Вернулся он скоро с небольшим кожаным портфелем, откуда достал запечатанный конверт.

   — Здесь, владыко, собственноручное письмо цесаревича с отречением от наследования престола. Государь повелел поручить вам написание проекта высочайшего манифеста о назначении наследником всероссийского престола великого князя Николая Павловича.

Дроздов был поражён открытой ему новостью. Как ни привык он уничижительно смотреть на суету государственной машины, но тут оказывался непосредственно причастным к будущему России, к судьбе династии, стоящей во главе огромной страны. «Помоги, Господи!» — мысленно помолился он.

   — Вам надлежит написать проект, коий через меня будет доставлен государю. Возможно, потребуются поправки. Окончательный текст акта останется в тайне, доколе не придёт время приведения оного в исполнение. Храниться ему надлежит, по мысли государя, в московском Успенском соборе с прочими царственными актами. Вручаю вам бумага! — С непривычно строгим видом князь передал конверт архиепископу.

   — Ваша светлость, прежде всего прошу передать его величеству мою нижайшую благодарность за доверие, коим почтён сверх меры, — ответил Дроздов. — Какое время дадено мне на работу?

   — Неделя-две. — Князь сделал неопределённый жест рукою.

   — И прошу вас передать мой почтительный совет государю, — Филарет несколько запнулся, — соображение, коим он конечно же волен пренебречь. Полагаю следующее; поскольку восшествие на престол происходит в Петербурге, затруднительно его соображение с манифестом, хранящимся за сотни вёрст, да ещё в тайне. Следовало бы во избежание всех возможных случайностей сделать с окончательного текста три копии, поместить их для хранения в Государственном совете, правительствующем Сенате и Святейшем Синоде, о чём сделать отметку и в тексте. Подлинный же акт, согласно воле государя, будет храниться в Москве.

   — Владыко! Вам цены нет! — всплеснул руками Голицын: — Как это мне самому в голову не пришло? Это же так очевидно?.. Вечером же скажу государю. А теперь — за работу! За работу!

Уже подойдя к двери гостиной, князь вдруг замедлил движение и резко поворотился.

   — Знаете ли, святый отче, — понизив голос едва ли не до шёпота, сказал он, — а ведь окончание царствования может произойти и до кончины Александра Павловича... храни его Господь!.. Никогда я с вами не обсуждал его величество, но нынче повод такой... Он подумывает о добровольном уходе от власти. Да-да! Всё даже не в словах, а в мыслях, интонациях, в глазах его... Уж я-то вижу. Но — секрет!

Дроздов пробыл в Петербурге более месяца. Текст акта был написан им за три дня и передан князем государю, который распорядился владыке «обождать». Между Тем по городу поползли слухи и догадки, чем вызвано пребывание московского архиепископа, высочайше отпущенного ещё в июле. Филарет томился, томился и наконец отправился в Царское Село к князю Голицыну.

Князь передал ему бумаги, в которых рукою государя некоторые слова и выражения были Подчёркнуты, их надлежало исправить. Объяснений о причинах задержания не последовало. Князь пребывал в рассеянном настроении и казался чем-то озадаченным. Через день исправленный текст был готов, и Дроздов наконец-то уехал в Москву.

Почти вслед за ним, 25 августа в Москву прибыл государь. 27 августа он прислал архиепископу утверждённый акт (с приложением в подлиннике письма цесаревича Константина) в запечатанном конверте с собственноручной надписью. «Хранить в Успенском соборе с государственными актами до востребования моего, а в случае моей кончины открыть московскому епархиальному архиерею и московскому генерал-губернатору в Успенском соборе прежде всякаго другого действия».

На следующий день в келью архиепископа в Чудовом монастыре пожаловал граф Аракчеев, в этот раз сумевший не пустить Голицына с государем в Москву, Дроздов был далёк от графа, но уважал его деловые способности.

   — Ваше высокопреосвященство, — получив благословение, заговорил Аракчеев. — Его величество прислал меня узнать, как именно намереваетесь вы внести доверенные вам документы в собор?

   — Завтра будет всенощное бдение. Прежде его начала войду в алтарь и возложу конверт в ковчег, никому его не открывая.

Аракчеев ничего не ответил и вышел. Он вернулся вскоре и с порога заявил:

— Государю не угодна ни малейшая гласность! За службою же собор будет наполнен разными людьми. Обдумайте способ совершить сие иначе.

В поддень 29 августа архиепископ московский направился в Успенский собор. Там ожидали его протопресвитер, ключарь и прокурор московской синодальной конторы с печатью. Владыка Филарет вошёл, и тяжёлые двери закрылись за ним. В приятной после солнцепёка прохладе и сумрачности-огромного храма он несколько раз осенил себя крестным знамением, приложился к образам Спасителя и Владимирской Божией Матери, после чего вошёл в алтарь.

При общем внимании был открыт ковчег государственных актов, куда архиепископ и положил принесённый пакет, показав печать императора. Ковчег был вновь заперт на ключ и запечатан прокурором синодальной конторы. Присутствовавшим была объявлена высочайшая воля: «Да никому не будет открыто о свершившемся!»

 

Глава 10

ПАДЕНИЕ ГОЛИЦЫНА

Министр духовных дел не сбавлял своей активности, тонким нюхом придворного ощущая назревающую угрозу. Он по-прежнему председательствовал в Библейском обществе, внимая уверениям о том, что в самом распространении Библии содержится новое излияние Святого Духа на всякую плоть, что с помощью одной книги возможно будет христианству исторгнуть обветшалые пелены, обойтись без церкви и достигнуть соединения в духе Божественной Истины. Но неверно было бы свести деятельность общества лишь к активности рьяных мистиков.

В Москве в начале марта 1824 года архиепископ Филарет созвал членов московского отделения общества на генеральное собрание для выслушивания отчёта за прошедший год. Заседали не в здании общества на Лубянке, а в митрополичьих покоях Чудова монастыря.

— Слышу голоса: какую нравственную прибыль принесло Библейское общество? — начал своё выступление Дроздов. — Един Сердцеведец может верно исчислить и оценить плод духовный, какой в сердцах рождается. Нам же следует думать не об оценке трудов, а прилежно возделывать порученный виноградник Господень... Если бы в стране, страждущей скудостью хлеба, составилось общество пропитания, собрало пособия, открыло по местам продажу хлеба по умеренной цене, а для неимущих безденежную раздачу — чего более можно требовать?.. Учитель наш святый Иоанн Златоустый прямо говорил о потребности чтения Священного Писания и поучения в нём и для мирских людей, а не для одних монахов. Почто не приемлете Слово?..

Выписка из журнала о состоявшемся собрании была напечатана в «Московских ведомостях», что вызвало бурю возмущения в рядах петербургских противников, во главе которых встали престарелый адмирал Шишков и царский наперсник Аракчеев.

Раздавались голоса о шаткости положения Дроздова, о том, что «мода с него спала», и это не могло не задевать владыку Филарета. Он отвечал на злорадство врагов и недоумение друзей в своих проповедях.

—...Ни в каком случае не расточай безрассудно слова, — говорил он в день Благовещения, разумея столько же православных иереев, сколько и чужих проповедников, журнальных сочинителей, всякого поучающего. — Если Словом Бог сотворил все, а человек сотворён по образу Божию, то какие величественныя действия надлежало бы производить слову человека! В самом деле, оно исцеляло болящих, воскрешало мёртвых, низводило с неба огнь, останавливало солнце и луну... Оно претворяло и претворяет растленных грехом человеков в новую тварь, чистую и святую... Так давай себе размыслить, во благо ли тебе и другим будет слово, которое ты рождаешь в мире и которое, как бы ни казалось малым или ничтожным, будет жить до последнего суда и предстанет на нём в свидетельство или о тебе, или против тебя...

Весною в Архангельском соборе он произнёс проповедь в день Вознесения Господня, в которой предложил свой ответ на волнующий многих вопрос:

—... Не увлекайтесь любопытством или легковерием, когда христиане, думающие знать более, нежели сколько дано от Христа, будут исчислять нам времена царствия его и определять лета чаемаго явления Его... Старайтесь лучше познавать грехи свои, исчислять падения и находить им пределы в покаянии.

Владыка Филарет редко допускал в проповедях личные мотивы, но в трудное время мог ли он не задумываться о своей участи? В речи к епископу дмитровскому Кириллу по рукоположении его владыка излагал как бы своё credo:

—...тщися и ты как можно более служить ради любви, ради смирения... Дерзай и ты за Ним идти, да свидетельствуешь истину, не страшась врагов ея и не смущаясь видом сильных земли...

В «Московских ведомостях» архиепископ распорядился напечатать известие о быстрой продаже в уездных городах всех пятисот экземпляров Божественного: Писания и о том, что просят прислать ещё в большем количестве. В Богородске Новый Завет на русском языке покупали даже старообрядцы. Что бы ни говорили, а дело шло.

Как-то в гостях у Авдотьи Николаевны Мещёрской архиепископ был непривычно добродушен и весел, и Екатерина Сергеевна Герард решилась задать ему мучивший её вопрос:

   — Верно ли, владыко святый, что вас намереваются наименовать экзархом Грузии?

   — Монах, как солдат, — спокойно ответил Филарет, — должен стоять на часах там, где его поставят, идти туда, куда пошлют.

   — Неужели, владыко, — воскликнула хозяйка, — вы поедете в эту ссылку?

   — Ведь поехал же я из Твери в Москву, — улыбнулся Филарет.

28 февраля 1824 года в Петербург по настоянию Аракчеева был вызван архимандрит Фотий. Если Шишков кипел от перевода Священного Писания на «простонародный язык», если граф Аракчеев вознамерился стать единственным доверенным лицом государя, то Фотий помышлял лишь о борьбе с князем-еретиком.

Это, впрочем, ничуть не мешало ему встречаться с Голицыным в доме графини Анны, часами беседовать с ним, войти в полное доверие и принять на себя роль духовного наставника человека, которого он вознамерился погубить во что бы то ни стало. Повод годился любой.

В то самое время член Комиссии духовных училищ Ястребцов издал перевод книги «Воззвание к человекам о последовании внутреннему влечению духа Христова». Книга была в комиссии одобрена и разослана по духовным и светским учебным заведениям. По поручению митрополита Серафима было подготовлено обличение, где доказывалось, что «сия нечестивейшая, революционная книжица — воззвание к бунту, дерзкое, лукавое воззвание противу православной церкви, противу правительства и гражданского порядка. Книга сия в Париже была издана за два года перед революцией, отчего ясно можно видеть, что злодейство втайне готовится и в России». Донос через графа Бенкендорфа был доведён до сведения государя.

А в гостиной графини Орловой по вечерам вещал отец Фотий:

— Сколько зрим мы поборников учений еретических? Тьмы. Но нельзя сим устрашаться. Поборите голову змия, и он падёт. Так восстанем противу нечестивцев, противу верхушки их!.. Дала мне сестра Анна сочинение владыки Филарета, коего причисляют к учёнейшим, «Записки на Книгу Бытия», с вопросом, читать ли?.. Пролистал сей труд и принуждён был умыть руки после сего, Он и так называемая «Библейская история» не заслуживают внимания верных христиан. Филарет осмелился назвать «библейскою историей» сочинение, в коем говорится о лицах, вовсе не упоминаемых в Библии!.. Худой дух идёт из академии. Хвалят сочинения Герасима Павского — знал его, в обращении приятен и много учен, но в писаниях вышедших сам сатана глаголет его устами! Берегитесь, братья и сёстры! Рядом враг, близко!..

Недовольство голицынским управлением нарастало. Действия его сподвижника Михаила Леонтьевича Магницкого в Казани осуждались повсеместно. Магницкий, человек легкомысленный и честолюбивый, испытал уже превратности судьбы. Будучи правой рукой Сперанского, он был арестован и сослан вместе с ним, вместе с ним же оправдан и возвращён в Петербург. Там каждое воскресенье он приходил в домовую церковь князя Голицына и на видном месте усердно клал земные поклоны. Трудно было его не заметить. Магницкий сумел войти в доверие к Голицыну, стал членом Комиссии духовных училищ, активистом Библейского общества. Назначенный губернатором в Симбирске, завёл там отделение общества, в которое побуждал вступать всех чиновников и дворян. Устроил на площади города публичное сожжение сочинений Вольтера и подобных вольнодумцев, кои отлично знал, будучи сам до ссылки открытым безбожником. За сей подвиг он получил назначение попечителем Казанского учебного округа.

При решении вопроса император, выслушав ходатайство князя, отложил бумагу и взглянул с иронической улыбкою:

   — Так ты того твёрдо хочешь?

   — Да, ваше величество, я уверен, он хорошо будет исполнять свою должность, — ответил Голицын.

   — Пусть будет так! — Александр Павлович взял перо, но вновь обратился к князю: — Я наперёд тебе говорю, что Магницкий будет первым на тебя доносчиком!

Голицын недоумевал и досадовал на доверчивость государя к дурным слухам.

А Магницкий разворачивался вовсю. В Казани ханжа обвинил лучших профессоров университета в неблагочестии и уволил. Анатомические препараты были изъяты из шкафов медицинского факультета и захоронены на ближайшем кладбище. Одобрение сих действий со стороны отца Фотия получило известность в столице.

Превзойти Магницкого задумал попечитель Петербургского учебного округа Дмитрий Петрович Рунич. Он распорядился выкрасть конспекты лекций нескольких профессоров университета и написал на них министру донос. Князь Александр Николаевич несколько растерялся, читая такие перлы: «...Хотя в тетрадках Плисова не найдено ничего предосудительного, но это самое и доказывает, что он человек вредный, ибо, при устном преподавании, мог прибавлять, что ему вздумается». Однако отступать князю было уже невозможно. Три профессора были уволены: Рунич получил орден Святого Владимира 2-й степени. (Когда он явился с официальным представлением по этому поводу к великому князю Николаю Павловичу, тот иронически поблагодарил его за изгнание Константина Ивановича Арсеньева, который смог теперь всё своё время отдать Инженерному училищу, и попросил выгнать из университета ещё нескольких способных преподавателей).

Однако когда Магницкий появился после «казанской битвы» в столице, он мигом почуял перемену в соотношении сил и не колеблясь перебежал к сильнейшему. Не говоря никому, он съездил в аракчеевское имение Грузино, где имел продолжительную беседу с хозяином и даже составил бумагу с описанием тонких моментов в деятельности духовного министерства и Библейского общества. С сей бумагой граф ознакомил Шишкова и митрополита Серафима. Первый бросился писать очередное обличение, второй всё ещё колебался.

Эти колебания в архиерейской среде хорошо чувствовал князь. Он пытался перетянуть на свою сторону тех, кто сторонился партии его врагов. Архиепископ Антоний показал свой характер, когда на заседаниях Синода не согласился на развод великого князя Константина Павловича с женою, за что и был отправлен на епархию. Теперь же, увидев Антония в столице и надеясь на его память об обиде, князь Александр Николаевич подступил к нему с разговорами о «церкви, которая должна быть в сердце».

— То-то и беда, ваше сиятельство, — с готовностью отвечал архиепископ, — что часто вместо церкви находишь в иных сердцах только колокольню. Благовестят, благовестят, а как подойдёшь к мнимой церкви, то не найдёшь ни Божией службы, ни того, кому бы совершать оную. Одни колокола, в которые звонят мальчишки.

Князь сжал губы и отошёл молча.

Для отца Фотия открылись двери всех аристократических салонов Петербурга. Слушали его почти с благоговением. У графини Анны собрания стали ежедневными. Митрополит Серафим всё ощутимее благоволил к Спасскому. Как ни удивительно, но и Голицын поддался чарам Фотия. Бедный князь...

Фотий же имел свой план. Голицын устроил ему аудиенцию у государя.

Идя по лестницам, залам и коридорам Зимнего дворца, Фотий покрывал крестным знамением как себя, так и стены, двери, окна, часовых с ружьями, лакеев в напудренных париках, генералов, придворных, — он чуял вокруг тьмы сил вражиих.

Распахнулись высокие бело-золотые двери, и он вошёл.

Александр Павлович с любопытством всматривался в необыкновенного монаха, о котором столько был наслышан от самых разных людей. Ему хотелось воспользоваться лорнетом, но он опасался, что это может гостю не понравиться. Сделав несколько шагов навстречу, царь сложил руки и склонил голову в ожидании благословения.

Фотий, не обращая на него внимания, искал глазами образ, дабы перекреститься, но не видел икон на стенах и в углах огромного императорского кабинета.

Александр Павлович отступил и с недоумением смотрел. Фотий опустил глаза долу, совершил про себя молитву и тогда занёс руку для благословения, кое император послушно принял и поцеловал горячую, жилистую руку монаха. Фотий тотчас достал образ Спасителя, дал приложиться и вручил в дар императору.

   — Я давно желал тебя видеть, отец Фотий, и принять твоё благословение, — с некоторым усилием говорил по-русски Александр Павлович, привыкший беседовать на религиозные темы на французском, английском или немецком языках.

   — Яко же ты хощешь принять благословение Божие от меня, служителя святого алтаря, то благословляю тебя, глаголя: «Мир тебе, царю, спасися, радуйся! Господь с тобою буди!»

Александр Павлович взял его за руку и усадил на стул, сам сев напротив. Он сразу понял, почему монах так заинтересовал многих в столице: в Фотии ощущалась огромная сила, видимо, питавшая его уверенность в себе.

Император попросил гостя рассказать о службе в кадетском корпусе. Другим горел Фотий, но принуждён был сказать несколько слов о корпусе, одобрил начальника, а дальше без перехода заговорил о церкви, вообще о вере и спасении души, похвалил митрополита Серафима, осудил зловерие и соблазн, указал на усиление потока нечестия, прикрываемого лукавым обманом:

— Евангелие в храме стоит на престоле, и народ смотрит на него с благоговением. Из распоряжений Библейского общества выходит, что Библия и Новый Завет могут валяться в кабаках, в шинках и других подобных местах. Где уважение к Священному Слову? Где трепет и страх сердечный? Ничего нет! Подрыв власти и духовной и светской! Змей революции так пасть разевает!

Говорил? Фотий полтора часа и нисколько государю не наскучил. Александра Павловича чрезвычайно беспокоила угроза революции, откуда бы она ни исходила — из мужицких изб или аристократических салонов. Он отказался от идеи преобразований, «лишь расшатывающих устои», по совету государственных людей. Теперь же оказывалось, что ту же настороженность к новизне любого рода питают и духовные.

Из Зимнего дворца Фотий отправился к графине Анне, рассказал ей, что считал нужным, а в лавре поведал митрополиту о милостивом царском внимании, и на следующий день Серафим представил архимандрита Фотия к награждению золотым наперсным крестом. К Голицыну Фотий не поехал, но тот сам навестил его в лавре и устроил ему аудиенцию у вдовствующей императрицы. У Марии Фёдоровны Фотий уже нетолько обличал неверие, но и прямо осуждал Голицына, Тургенева, Попова, заодно и Филарета, к которым Мария Фёдоровна давно питала нерасположение.

Аракчеев выжидал и дождался. Вышла из печати книга немецкого пастора Госнера с очередным толкованием Библии под названием «Дух жизни и учения Христова в Новом Завете». Переводчиком её был Василий Михайлович Попов, один из ближайших к Голицыну людей, Тут уж князю было не отвертеться.

Люди Магницкого выкрали из типографии Николая Ивановича Греча корректурные листы книги, которые тут же через Аракчеева дошли до митрополита Серафима. Владыка поручил своему викарию написать обличение на Госнера, но епископ Григорий Постников, следуя совету друга Филарета, отказался.

Архимандрит Фотий, когда книга вышит из печати, объявил о своём видении и откровении. Он видел во сне царя; которому на ухо объяснил, где, како и колико вера и церковь обидима есть. И царь обещал всё исправить!.. Ярость Фотия в отношении еретика Госнера не имела границ. Ещё более подогрело его известие о том, что Голицын выхлопотал у государя субсидию в восемнадцать тысяч рублей на покупку дома для проповеднической деятельности Госнера. Фотий стал открыто обличать; Голицына во всех аристократических салонах, а митрополиту прямо сказал, что следует немедля доложить государю о вреде богоотступника Госнера для православия.

В два дня Фотий написал обличение против госнеровского сочинения:

«Диавол духовных и мирских искусил через учение своё и явил слабость веры и хладность любви в них к Богу. И в духовных академиях занимаются наукою, а о вере забыли... Госнеровское сочинение есть одна публикация нечестия, неверия, возмущения и знак, что Госнер есть не просто человек, а во плоти диавол, человеком представляющийся. Оно всё заключает в себе внушение и действо явно и тайно противу Истины Евангельской, противу Престола Царскаш, лично противу царя Александра Павловича, противу учения Церкви и всякаго гражданскаго порядка...»

При обсуждении книги Госнера в Синоде митрополит Серафим столь горячо обрушился на неё, что князь Голицын вспылил и ушёл. На следующий день в заседании комитета министров единогласно был одобрен доклад адмирала Шишкова о признании книги Госнера «оскорбительной для господствующей в государстве нашем Греко-Российской веры». Постановлено было предать книгу сожжению (что и было исполнено на кирпичном заводе Александро-Невской лавры). Долженствовало теперь нанести решающий удар.

Фотий стал писать лично государю. Свои письма он передавал через обер-полицмейстера Гладкого и генерал-адъютанта Уварова, который жил во дворце и был доверенным лицом государя. Первое послание он отправил 12 апреля 1824 года, второе 19 апреля, третье 29 апреля.

Фотий верно понял умонастроение государя, а что не понял, ему растолковали в гостиных. «Как пособить, дабы остановить революцию? — задавался он вопросом в третьем послании. — Надобно: а) уничтожить министерство духовных дел, а другая два отнять от настоящей особы; б) Библейское общество уничтожить на том основании, что Библий напечатано много и оне теперь не нужны; в) Синоду быть по-прежнему, и духовенству надзирать за просвещением, не бывает ли где чего противного власти и вере; г) Кошелева отдалить, Госнера выгнать, методистов выслать хотя бы главнейших...»

Ждали реакции государя, но тот молчал. Однако в день Пасхи он не принял Родиона Кошелева с обычным поздравлением. Кошелев поспешил рассказать о неприятности Голицыну. Князь задумался. Он не всё знал, но чувствовал, как подкапываются под него враги во главе g графом Алексеем Андреевичем, которого государь ценил за бескорыстие и непричастность к мартовскому перевороту. Аракчеева князь сдержать не мог, а вот не допустить к государю митрополита было необходимо.

Приехав в день Пасхи в лавру с поздравлениями, Голицын как бы между прочим обмолвился владыке, что император уехал в Царское Село и приёма не будет. Серафима это озадачило. Планы недругов князя были согласованы, и митрополит должен был нанести последний удар в разговоре с государем. Теперь же наступила неопределённая пауза... Опасно...

Тут доложили о приезде графини Орловой-Чесменской. Владыка поделился с ней своим огорчением, а графиня Анна удивлённо подняла брови:

   — Да я только что видела государя на Царицыном лугу!

   — Вот оно что... Но утренний выход я пропустил, а день моего доклада не скоро...

   — Так поезжайте прямо сейчас! — посоветовала графиня. — Если с поздравлением, можно без всяких докладов.

Митрополит и отправился. Александр Павлович встретил его ласково.

   — Ваше величество! — решительно начал митрополит. — Потребны меры неотложныя и скорыя против нарастающего зла. Своим указом вы запретили все тайные собрания, но осталось Библейское общество... Мирские люди в еретическом платье, из разных сект хотят уничтожить православие. Выдумали какую-то всемирную библейскую религию, распространяют еретические книги, и все помышляют, что дело идёт без высочайшей воли... а во главе стоит князь Голицын!

   — Владыко, — миролюбиво отвечал император, — вас кто-то настраивает против князя. Он истинный христианин.

   — Не смею возражать, ваше величество. Однако именно он явно разрушает церковную иерархию, покровительствует Татариновой, Госнеру...

   — Князь не подданный мой, а мой друг. Я не имею возможности переубедить его.

   — Вы, ваше величество, имеете возможность почтить князя всячески... Он управляет в трёх местах, а действует во вред и православию, и просвещению... разве что на благо почтового ведомства...

Александр Павлович всё понял, но ясного ответа не дал, хотя и горячо поблагодарил за предупреждение и раскрытие зла. Наслышанный о скрытности императора, митрополит Серафим уже сожалел о своей горячности. А ну как удалят не князя, а его самого? Но обратного хода не было.

Голицын тут же узнал о встрече и поспешил... к Фотию!

Отец архимандрит жил в доме графини Орловой. Князя знали, и потому он прямо прошёл в кабинет, где прошив дверей, у поставленного зачем-то аналоя, со значительным видом стоял Фотий.

Князь, по обыкновению, хотел принять благословение, но отец архимандрит остановил его.

   — Прежде не дам благословения, покуда не отречёшься от богоотступных дел своих! Покровительствовал иностранным лжеучителям? Они восстают против церкви и престола!

   — Отче Фотие, — спокойно отвечал князь, — ты отлично знаешь, что действовал я по воле государя. Теперь же невозможно возвратиться назад.

   — Поди к царю! — грозным голосом возопил Фотий. — Стань пред ним на колени и скажи, что виноват, что сам делал худо и его вводил в заблуждение!

Всегда приветливое и улыбчивое лицо князя; изменилось. Он отбросил сдержанность, ибо резкость монаха переходила все границы приличия.

   — Какое право имеешь ты говорить со мною таким повелительным тоном?

   — Право служителя алтаря Божия! — с остановившимся взором твёрдо отвечал; Фотий, не страшась в эту минуту ничего. — Могу в случае упорного пребывания твоего в злочестии предать тебя проклятию!

— Остановись, отче!— сердито закричал Голицын, — Увидим, кто из нас кого преодолеет!

Потеряв свою степенность, он в гневе выбежал из кабинета, а вслед ему Фотий громко возглашал:

— Анафема! Да будешь ты проклят!

В шестом часу вечера тою; же дня митрополиту привезли вызов от государя. Нерешительный старик вновь заколебался и заговорил о телесной слабости, но Фотий сам: под руки: свёл его в карету, захлопнул дверцу и приказал кучеру ехать прямо во дворец, Он остался в лавре ждать возвращения владыки: Суетившийся Магницкий предложил на всякий случай проследовать за митрополитом, и Фотий позволил.

Часы пробили восемь, девять, десять ударов... В распахнутую форточку из лаврского сада доносился; свежий! дух земли, набирающей силу зелени и свежего речного ветра. Это раздражало монаха, привыкшего к тёплой духоте кельи, но Фотий боялся пропустить возвращение митрополичьей кареты. Он сел на широкий подоконник в кабинете митрополита и всматривался в ночной мрак, напрягаясь при всяком стуке. Пробило: полночь.

Секретарь митрополита высказал догадку: не засадили ли почтенного архиерея за чрезмерное усердие куда подальше? «Не захворал ли со страху?» — подумал Фотий, не допуская мысли, что государь может переменить своё мнение.

В это время кавалер владимирского ордена ёжился от свежего ветра с Невы под аркою Главного штаба. Магницкий и хотел бы подойти поближе ко дворцу, дабы не пропустить нужную карету, но опасался внимания караула.

В первом часу пополуночи в ворота лавры тихо въехала карета, а за нею Магницкий на извозчике. Задремавшие Фотий и секретарь их не сразу и заметили.

Владыка Серафим молчал, был тих и видом усталый безмерно. Он потребовал переменить бельё, мокрое от пота. Фотий не спускал с него глаз.

— Все, слава Богу, хорошо, — повернулся к нему митрополит. — Слава тебе, Господи!

Князь Александр Николаевич к утру следующего дня знал о происшедшем. Искушённей в придворной жизни, он не колебался в своём решении. Следовало пойти навстречу воле государя и, отдав уже потерянное, сохранить высочайшее благоволение. К часу пробуждения Александра Павловича он был в Зимнем дворце. Камердинер предупредил, что у государя болит нога, но доложил.

Голицын вошёл в императорский кабинет и увидел государя, полулежащего на узкой походной кровати. По обыкновению, Александр Павлович усадил его справа от себя, у маленького столика.

   — Слушаю тебя.

Голицын глянул в поблекшие голубые глаза, ощутил настороженное ожидание царя и, коротко вздохнув, заговорил:

   — Давно уж, государь, собираюсь я с духом, чтобы осмелиться доложить вашему императорскому величеству о желании моём уволиться от всех моих должностей. Я чувствую, что на это пришла пора.

   — А я, любезный князь, — с облегчением перебил его Александр Павлович, — хотел объясниться с тобою чистосердечно. В самом деле, — вверенное тебе министерство как-то не удалось. Я думаю уволить тебя от звания министра и упразднить это сложное министерство. Но принять твою отставку я никогда не соглашусь.

   — Государь! — с чувством облегчения (всё уже позади!) и чувством горечи (свершилось!) произнёс Голицын, — Я устал, прошу вас...

   — Нет, никогда! — с тем же чувством облегчения отозвался император, не любивший тяжёлых сцен. — Ты верный друг всего моего семейства и останешься при мне. Я прошу тебя оставить за собою звание члена Государственного совета и директора почтового департамента. Так я не лишусь твоей близости, твоих советов.

И они расцеловались, взаимно довольные друг другом.

15 мая 1824 года последовал высочайший указ об отстранении князя Голицына от управления министерством духовных дел и народного просвещения, о разделении их вновь на два ведомства и ведении дел по прежним порядкам.

«Благовестую вам радость велию! — писал митрополит Серафим московскому первосвятителю. — Господь Бог услышал наконец вопль святыя церкви своея и освободил ея от духовного министерства, сего ига египетскаго, под коим она несколько лет стенала...»

Митрополит, однако, не счёл нужным сообщить о вдруг возникших сомнениях относительно филаретовского катехизиса. У него на столе лежало несколько отрицательных отзывов, из коих самым значимым был отзыв отца Фотия: «...Во граде святаго Петра есть многа вода: 1) Едина река Нева, и как в ней добра и чиста вода! У ней три рукава главныя, не беда, если есть и прибавка истоков ея. 2) Есть и канавы, три или четыре, или более, не ведаю. Но что в них за вода? Вода, но канавная. Какова? Всяк знает про то. 3) Что река Нева, то Катехизис Петра Могилы, яко в трёх рукавах, в трёх частях своих о вере, надежде и любви. А что канавная вода, то новоизданный Катехизис, но пьют люди и канавную воду...»