Глава 1
НАДЕЖДА И ОПОРА
Новое время надвигалось на Россию. Всё так же весеннее солнце светило с голубого неба, растапливая сугробы и порождая ручьи и ручейки, всё так же полнились водою реки и ломали сковывающий ледяной панцирь, земля освобождалась для продолжения жизни, но более обыкновенного взволнованы были все шестьдесят миллионов российских подданных и их государь.
Шаг за шагом близилось уничтожение крепостной зависимости помещичьих крестьян. Ожидание великого преобразования, менявшего вековые устои, вольно и невольно отзывалось на общем укладе жизни. Всё пошатнулось.
Иным мечтателям-либералам казалось, что пришёл век свободы, отныне нет невозможного, говори что вздумается, обличай, ниспровергай, утверждай. Другим, людям практическим, думалось, что век-то пришёл железный и грех упускать свою выгоду от железных дорог и фабрик, благоразумные англичане и немцы изобрели прокатные станы, паровой трамвай, фотографирование, магнитно-игольный телеграф, электромотор, телефон, банки и кредит, револьвер Кольта и капсюльное ружье с затвором. «Оставьте нас в покое!» — молили третьи, желавшие жить попросту, как деды и прадеды, в мужицких избах или княжеских дворцах, служить в купеческих конторах или златоглавых церквах. Но нельзя жить в мире и быть свободным от него.
И до стен Троице-Сергиевой лавры долетали ветры перемен, перемахивали стены, и вот уже семинаристы и студенты духовной академии обсуждали не только библейские комментарии Шольца. И Дерезера или недавно вышедшие церковные истории Макария Булгакова и Филарета Гумилёвского, но и теорию разумного эгоизма, учение позитивистов о неизменности устройства любого общества, учение Дарвина о естественном отборе, идеи о «врождённом неравенстве людей» и «вредности милосердия». Знал об этом московский митрополит.
Почти полвека назад Филарет начал свои богословские изыскания толкованием на Книгу Бытия, первую книгу Писания. Теперь же всё чаще он задумывался над смыслом последней книги — Откровения Апостола Иоанна Богослова.
...И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырёх животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри.
Я взглянул, и вот, конь белый и на нём всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он победоносный, и чтобы победить...
Умудрённому годами старцу было открыто, что с книги судеб человеческих, лежащей на престоле Господнем, снята первая печать. И первый всадник вошёл в мир.
Филарет страшился за судьбу Церкви, надежду и опору которой он видел в семинариях и академиях. Сознавал, что невозможно оградить будущих пастырей от всех опасных искушений, а всё же из осторожности подчас бывал излишне строг и подозрителен.
Ему по сердцу была осмотрительность протоиерея Петра Делицына, публиковавшего в академическом издании труды отцов церкви в максимально приближенном к первоисточнику виде. Жертвуя чистотою языка и плавностью речи, переводчик не посягал на смысл дорогого православного наследия. Вот, кстати, почему профессор Никита Гиляров-Платонов до своего ухода из академии не показывал подлинного текста своих лекций по патрологии митрополиту (он там не только излагал жития отцов церкви, но и критически рассматривал их писания).
Нельзя покушаться на цельность православного богословия, хотя бы и называли его иные «казённым» или «школярским», был убеждён святитель. Сие не мёртвая буква предания, но постоянный живой опыт Церкви, в одном литургическом служении сохраняющей всё богатство и глубину веры и знания.
В то же время Филарет не был рабом буквы. Ещё мудрый митрополит Платон призывал его с Андреем Казанцевым остерегаться впадения в пустую схоластику, когда боговдохновенное учение превращается в учёный комментарий к текстам. При всех ошибках двух врагов — князя Александра Николаевича и отца Фотия — одно их объединяло: стремление лично стяжать благодать Святого Духа. Сие, в свою очередь, есть другая линия богословского умозрения, когда содержание веры раскрывается в самом опыте жизни, когда человек в одиночку восходит к Богу.
А между тем начатая четверть века назад отцом Фотием борьба против мистицизма обернулась (при явной поддержке протасовского Синода) обмелением духовного направления в церковной жизни. Допускалось, а равно и одобрялось аккуратное исполнение обрядов, и лишь сердце и духовный разум побуждали священников выходить за узкие рамки выполнения треб.
Продолжая начатое митрополитом Платоном и митрополитом Феофилактом повышение образовательного уровня и улучшение быта священства, Филарет растил уже второе поколение новых иереев — образованных богословски и светски, красноречивых проповедников и вдумчивых пастырей. Маловато таких было, но всё же с каждым годом число их возрастало. Вот почему семинарии и Московская духовная академия постоянно озабочивали владыку.
Филарет посещал их круглый год, а публичные экзамены без него не проводились. Приезжал владыка запросто. Раз как-то застал студентов в учебное время в кельях. Растерявшиея академисты повскакали с коек, приглаживая шевелюры и одёргивая сюртуки.
Хорошо хоть запаху табаку не было, знал, что многие покуривали. Некоторые усердно изучали бостон и вист, засиживались с картами за полночь (хотя игра шла не на деньги, а «на мелок»). Иным из посада даже в пост молоко носили, к смущению богомольцев, но инспектор никак не мог дознаться, кому именно. Многих стесняла жизнь по звонку, в условиях монастырского затворничества, ведь ворота лавры закрывались в десять вечера и ключи относились наместнику; надоедала теснота келий, где подчас спали по двое на одной постели, опостылела пресная еда, картофельные котлеты и кисели; утомлялись от напряжённого учения, в котором душа постоянно держалась «в горних и духовных» сферах, а низшая природа влекла молодую душу долу.
Всё меньше находилось желающих избрать монашество. Пример Александра Бухарева, постригшегося в двадцать один год, оставался единственным.
Случалось, что студент, за годы обучения не пивший горячительных напитков, не знавший табаку, неопустительно посещавший все классы, вдруг к концу курса преображался к худшему. Все знали историю Даниила Зверева, которого по окончании курса постригли в иеромонаха, а он тут же вечером напилен до безобразия. «Да ты не Даниил, а Сатанаил!» — в сердцах ему сказал игумен Евлампий. А то профессор Михаил Сергеевич Холмогоров, закончив многолетний перевод трудов святого Иоанна Лествичника, ударился в поклонение Бахусу. Верно говаривал киево-печерский иеромонах Парфений: «Чем ближе приближаешься ты к Богу, тем сильнее враг ухватится за тебя». Непросто, ой как непросто было учение и служение за высокими стенами лавры.
А всё же, в отличие от петербургской академии, также дорогой сердцу Филарета, от Троицы выходили не чиновники синодального ведомства, а пастыри духовные. Пусть были они простоваты и грубоваты, лишены столичного лоска, зато уединённость и отсутствие городской суеты помогали им постигать богословие не как отвлечённое знание, но как дело жизни и творческое разрешение жизненных вопросов.
Этой весной в академии завершали работу над переводом Евангелия от Иоанна. За основу был принят давний перевод самого владыки, но Филарет поощрял собратий к его улучшению. Впрочем, открыто ему возражал лишь протоиерей Пётр Делицын, по должности цензора правивший, как шутили в академии, «не только творения святых отцов, но и самого митрополита». Это Делицын предложил исключить одну проповедь из нового собрания творений высокопреосвященного, и Филарет согласился.
Рассуждая сам с собою, Филарет признавался, что из троицких обитателей милее всех сердцу был Александр Горский, однако возникавшие затруднения владыка обсуждал с деловым отцом Антонием.
— Написал мне письмо Андрей Николаевич, в коем чуть не приказывает, что надобно выпустить ответ на книгу о сельском духовенстве. Прикажите, дескать, непременно, а то вы медлите, и книга сия действует, будто яд, в высшем кругу. А я всё ж таки медлю... хотя и не по душе мне выставление на позор бед наших.
— Выяснилось, кто автор?
— Большой тайны тут нет, иерей Иоанн Белюстин... Граф Александр Петрович мне рассказал, что получил книгу ещё в виде записки от нашего неугомонного Погодина. Мало ему письмами своими всю Россию будоражить, подбил бедного иерея, напиши, дескать, всю правду о положении сельского духовенства. Тот и написал о взятках при приёме в семинарии, о грубости, нищете, пьянстве, разврате... Да вы ж читали! Погодин ещё спрашивает графа, какую награду он даст автору, а граф ему — вы мне только имя не называйте... Тогда наш либерал даёт записку другому либералу, помоложе, князю Николаю Трубецкому, а тот её в Париже и распечатал, к стыду нашему.
— Поступок сей сравнить можно лишь с усмешкой Хамовой над наготою отца своего, — строго сказал отец наместник. — С Андреем Николаевичем мы часто не сходимся во мнениях, но тут он прав — нужен ответ. А автор заслуживает низложения из сана.
Сидели в митрополичьих покоях в лавре, оба порядком подуставшие после литургии и молебна, посещения занятий в академии и обхода обветшавших царских покоев, требовавших ремонта. У отца Антония гудели ноги, и больше всего хотелось прилечь, но он не мог не выслушать сомнений старца-митрополита.
— Что ж, ответить можно. Обругать автора или указать на силу православия, и то будет правдою, но не всей правдою!.. К числу учеников, у коих в прошлом веке чернильницы замерзали в руках, принадлежал и я в Коломне. В лавре владыка Платон пришёл как-то к нам на богословскую лекцию в шубе и в шапке крымской овчины и, посидев немного, натопил нам залу... — Филарет печально улыбнулся. — Помню, в год кончины государя Александра Павловича, осмотрев владимирскую семинарию, доносил я о недостатке зданий и для классов и для общежития. И до сих пор ничего-то не переменилось. Один благочинный мне рассказывал, как приехал ревизовать родную семинарию и увидел на стене трещину, которую с юных лет помнил...
Силы убывали, глаза слабели, но по-прежнему Филарет читал массу деловых бумаг из Синода, консистории, от обер-прокурора, духовной цензуры и московского генерал-губернатора, письма, богословские труды, газеты и церковные журналы. По неугомонному своему характеру и отвечал на многое.
Был давний случай. Готовилась ревизия вифанской семинарии, но к назначенному дню семинарское начальство не успело подготовиться. К тогдашнему викарию, владыке Алексию Ржаницыну, примчался гонец с мольбою ректора (однокашника епископа по семинарии) отсрочить на день приезд митрополита. Сделать сие оказалось просто. Едва Филарет возвратился в свои покои после литургии в Троицком соборе подворья и приказал закладывать, Ржаницын словно бы невзначай заглянул в кабинет с папкою.
— Ваше высокопреосвященство, осмелюсь затруднить вас одним вопросом.
— Что у тебя?.. Если большое дело, отложи — мне в Вифанию надо.
— Дело с лютеранами. После того, как вы дозволили присоединение к Православной Церкви двух дам-лютеранок, пошли запросы от благочинных и иных приходских священников: возможно ли отпевание лютеран, если их дети православные?
— Нет, конечно! Они что же, каноны и устав не знают?.. Дай-ка мне бумаги!
Алексий и сам знал о категорическом запрете отпевания и совершения панихид над неправославными христианами, но более подходящего дела найти не смог.
Филарет присел в кресло, быстро прочитал подобранные прошения, а затем снял рясу и уселся за письменный стол. На доклад Парфения, что карета заложена, нетерпеливо отмахнулся:
— Погоди пока!..
Он просидел за столом два с лишним часа, и поездка в Вифанию сама собой была отложена на день. Невольным результатом проделки викария стало более углублённое рассмотрение вопроса, по которому митрополит вынес следующее решение: дозволить домашние молитвы и панихиды в доме за умерших лютеран при условии почтительного уважения их при жизни к православной вере и только по разрешению архиерея.
Нынче тот же владыка Алексий Ржаницын присылал из своей тульской епархии затруднявшие его дела, Филарет прочитывал их и выносил своё мнение. Так он жил и действовал в сём мире, подавляя немощность и постоянно поражая близких энергией и бодростью.
...Его викарии, его ученики, дворянские и купеческие знакомые в обеих столицах, все они, любимые им, допускались лишь к краю его инобытия. Милы нам необъяснимо иные люди, их жизнь незаметно становится частью нашей, о них думаем, за них волнуемся, а всё же не дано никакому человеку до конца познать другого, передать кому-то во всей полноте обуревающие тебя чувства, тяготы сердечные и не преодолимую словами душевную тоску. Всяк человек одинок. Но в этом одиночестве он напрямую предстоит Богу и во славу Божию служит людям.
Главным для Филарета всё более становился мир иной. Лишь отца Антония он отчасти допускал в сокровенные тайники души, открывал свои помыслы и сомнения, но и тут чем дальше, тем больше нарастало одиночество.
В конце сентября 1859 года владыка собрался освятить храм в память святого праведника Филарета Милостивого, устроенный в родной Гефсимании. Рано утром, поспешая к воротам лавры, где ждала его карета, митрополит остановился возле аллеи, шедшей вдоль Успенского собора. Там, подоткнув полы подрясника, дюжий монах с азартом рубил черёмуховое дерево. На корявом чёрном стволе зияла глубокая рана. При виде митрополита монах выпрямился.
— Поди-ка сюда, — поманил Филарет.
— Что ты делаешь?
— Черёмухи убираю. Старые уже. Отец наместник велел клёны посадить.
— Да с чего это надобность такая? Пускай растут. Иди отсюда с миром.
Монах не двинулся с места.
Вдруг вспомнилась первая весна в лавре, распахнутое голубое небо, радость учения и наивная мальчишеская уверенность в себе. Здесь, на этой аллейке, в светлый майский день они с Андреем Саксиным рассуждали о только что прочитанном «Сокровище духовном» владыки Тихона Задонского, а высоченный, едва старше их учитель риторики Андрей Казанцев добродушно поучал... И стоял над аллейкой густой, сладковатый запах черёмухи...
— Я тебе что приказал? — строже сказал Филарет, припоминая имя монаха. — Почему не исполняешь?
— Отец наместник велел рубить, — равнодушно отвечал инок.
— Да кто у вас начальник? — растерялся митрополит.
— Отец наместник.
— А я-то что?
— А вы владыка...
Филарет наклонил голову и молча отошёл. В карете невольно вспомнился рассказ Андрея Николаевича Муравьёва, приведшего слова троицкого наместника. «Всю жизнь около него и всегда за каждый шаг опасаюсь...» Это тот отец Антоний, коему митрополит в сердцах признался как-то: «Вы все со мною спорите и препираете, и я должен уступать вам...»
Путь был недолгий. Осины, берёзы, выкошенный луг со стогами потемневшего сена, дубовая роща, зеркало пруда, покрытого у берегов ряскою. Когда показались ворота скита, митрополит чуть улыбнулся. Прав ли, не прав ли отец наместник, а ему Господь посылает урок смирения.
В конце слова по освящению храма митрополит сказал:
— Искренно радуюсь о вас, христолюбивые создатели храма сего. Не сомневаюсь, что сия жертва ваша сколько добровольна, столько же чиста, и потому Богу приятна... Наконец, не должен ли я особенно взять во внимание то, что покровителем храма сего избрали вы праведного Филарета, моего покровителя? Без сомнения, должен. Усвояя ему сей храм, любовь ваша желала, чтобы он умножал о мне свои молитвы, много мне благопотребныя — благодарю любовь вашу. Вновь представляя общему благоговению Образ его во храме, вновь указуете мне на образ его добродетелей, чтобы доброе имя носил я не слишком праздно. Приемлю напоминание и наставление. Так и должно нам, по Апостолу, разумевать друг друга в поощрение любви и добрых дел...
Первым к кресту подошёл лаврский наместник, за ним монашествующие, немногочисленные мирские, и вдруг дрогнуло сердце митрополита: Горский склонил перед ним голову.
С этим смиренным иноком не по званию, а по духу он также был сдержан, загружал его более иных профессоров академии, а требовал строже, но именно с ним ощущал владыка глубинное родство душ, их созвучие в отношении к вере, церкви и миру. Ещё недавно круглолицый и румяный, с каштановыми кудрями, с ямочкой на подбородке, сущий ребёнок и в сорок лет, за последние несколько годов Александр Васильевич переменился внешне, поплешивел, отпустил бороду, но в глазах проглядывали прежняя доброта и смирение. С Горским Филарет вдруг пускался в воспоминания детства и юности, обсуждал особенности еврейского и греческого текстов Писания, ему поверял мысли об Апокалипсисе, ему доверил составление своего второго собрания слов и проповедей, его вознамерился поставить во главе Московской духовной академии.
Владыка по-детски радовался, что удалось дать Александру Васильевичу орден. Сам митрополит, будучи строгим законником, не представлял любимца к награде, ибо тот по своему положению имел право лишь на повышение жалованья или квартирного пособия. Но после окончания Горским труднейшей работы по описанию рукописей Синодальной библиотеки Филарет всё ж таки написал представление, сознавая его неправомерность и готовый к отказу. В Синоде удивились, но утвердили, и Горский получил орден Святого Владимира 4-й степени, дававший право на личное дворянство. Жалко, забывал надевать вишнёвый крестик новоиспечённый кавалер.
В первых трёх Евангелиях с разной степенью подробностей повествуется об обстоятельствах последнего моления Спасителя в Гефсимании, как заснули ученики Его, как до кровавого пота молился Он. А в Евангелии от Иоанна взамен сего приводится подробнейшее молитвенное прошение, молитва об учениках. Тут есть о чём задуматься.
Владыка Афанасий в Казани, отец Антоний в лавре, владыка Алексий в Туле, Александр Васильевич в академии, владыка Савва, владыка Сергий... Вот кого оставит он на земле, вот кто — всякий по-своему — продолжит его дела. Да ведь и не одни они, вот за что надо благодарить Господа!
Глава 2
КРЕСТЬЯНСКИЙ ВОПРОС
В 1860 году вышел в свет русский перевод Четвероевангелия, а в духовных академиях продолжали работать над переводом остальных книг Нового Завета. Дело русской Библии стронулось с места, и стало очевидным, что поворота вспять не случится.
Между тем событие, ещё недавно взволновавшее бы весь народ, ныне оказалось всего лишь в одном ряду с иными преобразованиями, начатыми в новое царствование. Первым из них было освобождение крестьян.
Дворянская Россия два года переживала все перипетии работы уездных и губернских комитетов, вынесших помещичьи проекты решения вопроса на обсуждение редакционных комиссий. Немногие умные головы догадывались, что решение предопределено царём, что горячие речи и многочисленные проекты не более как выпускание пара из первого сословия империи. Убедившись в нежелании дворянства поступиться частью своих прав, Александр Николаевич передал всё дело в руки петербургской бюрократии — министра внутренних дел Ланского, его правой руки — Николая Милютина и других горячих эмансипаторов — князя Черкасского, Юрия Самарина. Именно они вели дело не только к юридическому освобождению двадцати миллионов крестьянских душ, но и к наделению мужиков землёю. Лишаться ещё и земли помещики не желали.
Борьба шла в Петербурге упорная. Партию эмансипаторов возглавлял младший брат государя, великий князь Константин Николаевич, противостояли ему министр юстиции граф Панин и сам председатель Государственного совета престарелый князь Орлов. Государь выслушивал аргументы обеих сторон и не мог не признавать основательность тех и других. С одной стороны назревал крестьянский бунт, с другой — дворянский мятеж. И в том и в другом случае опасность грозила не только ему самому, но и стране, великой империи, во главе которой он был поставлен Божиим произволением.
Сорокадвухлетний император подчас впадал в отчаяние, но о том знали только его жена и духовник. И Мария Александровна, и отец Василий Бажанов, призывая к терпению и стойкости, уповали на милосердие Божие, на молитвы святителя московского Филарета.
1860 год выдался нелёгким для государя. Александр Николаевич по характеру был добр и мягок, а управление огромной империей вынуждало его постоянно к принятию решений, к выбору, результат коего нёс зачастую крушение многих надежд, а иногда случался и жестоким. И потому в ночных молитвах своих царь просил Всевышнего вразумить его и придать ему твёрдости. Судьба не спрашивает нас, готовы ли мы к несению того или иного бремени, а просто взваливает его на наши плечи — и тащи, покуда достанет сил...
Год начался болезнью и кончиною верного помощника генерала Ростовцева, твёрдою рукою проводящего в главной редакционной комиссии курс на освобождение крестьян с землёю. Радости крепостников не было предела. Уступая им, государь поставил на место Ростовцева графа Панина, одного из ярых противников эмансипации. Мало кто знал, что Александр Николаевич при назначении объявил графу свою твёрдую волю: вести дело в комиссии так, как было при Ростовцеве, и верноподданный граф мгновенно переменил фронт.
К счастью, к этому времени в Петербург из длительного плавания вернулся великий князь Константин Николаевич, на которого у государя были определённые виды.
В один из майских дней 1860 года в квартиру студента Александра Скабичевского, отсыпавшегося после вчерашней пирушки, вбежал некто странный в серо-зелёном халате и таком же колпаке. Хозяин оторвался от горшка с огуречным рассолом, принесённым сердобольной кухаркой, уставился на нежданного гостя и вдруг посерьёзнел, спустил ноги с кровати. Хмель сошёл.
— Писарев! Ты?! Как же так?
— Ты один? — отрывисто бросил гость и сосредоточенно оглядел комнату и крошечную прихожую Скабичевского, давно, впрочем, ему известные. — У тебя никого нет?
— Да кто у меня может быть... — растерянно начал Скабичевский, не зная, что делать. Но гость точно был друг Дмитрий, правда, пожелтевший лицом, с неряшливой, клочковатой бородкою, в нелепой одежде и с совершенно дикими глазами.
— Стой! — застыл вдруг Писарев. Медленно двинулся к входной двери и распахнул её. С лестницы потянуло запахом кислых щей. — Они где-то здесь...
— Тебя отпустили?
— Нет. Я сбежал. Пока Штейн делал обход больных, выпрыгнул в окно — и к тебе.
Скабичевский опешил. Подбирая слова, чтобы не спугнуть больного, он нарочито бодро сказал:
— Послушай, Писарев, а может, тебе вернуться в лечебницу?
Тщедушная фигурка в халате надвинулась на него.
— Вернуться? Они убьют меня!.. Я всё время жду, что они меня измучают и живого зароют в землю. Страшно! Я не хочу! Помоги мне!
Совсем недавно Писарев писал матери: «Ради Бога, мама, прочти это письмо... Если тебе сколько-нибудь дорого знать состояние моей души, выслушай меня спокойно и верь искренности моих слов, хотя бы они показались тебе странными... Я стал сомневаться и наконец совсем отверг вечность собственной личности, и потому жизнь, как я её себе вообразил, показалась мне сухою, бесцветною, холодною... Я нахожусь теперь в каком-то мучительном, тревожном состоянии, которого причин не умею объяснить вполне и которого исхода ещё не знаю. Мама, прости меня, мама, люби меня...»
Но как было сказать милой маме все, если он и сам боялся признаться себе в непонятном, но реальном и страшно мучительном перерождении. Вошедший в него скептицизм подчинил всего. Писарев усомнился в существовании дня и ночи, которые сливались для него в нечто серое с огненно-красной точкой, к которой надлежало идти, ибо там была истина. Всё, что ему говорили однокурсники и друзья, он мерил своей новой мерой и всем им перестал доверять. Да что друзья, — луна и солнце на небе виделись декорацией, частицей мистификации, устроенной, чтобы не допустить его к огненно-красной истине. Когда же лучший друг Николай Трескин стал подозревать его в краже книг из отцовской библиотеки и организовал слежку — о, он сразу их раскусил! — Писарев перестал выходить из дома, ведь на улице могли схватить и отвести в тюрьму!..
В минуты просветления Писарев думал о матери, от неё одной ожидая спасения. «Ради Бога, мама, прости меня, напиши ко мне. Ты не можешь себе представить, до какой степени тяжело чувствовать себя одиноким, отчуждённым от тех людей, которых любишь очень сильно и перед которыми глубоко виноват. Ты бы пожалела обо мне, друг мой мама, если бы знала, как я жестоко наказан за свою самонадеянность, за свой грубый эгоизм...»
Он писал письма и аккуратно складывал стопочкой на комоде. Надо было бы отнести на почту, но что-то внутри удерживало. А вдруг мать помешает достигнуть желанной цели, ставшей единственным смыслом его жизни. По ночам огненно-красное приближалось, светило, грело...
Обеспокоенные друзья позвали врача, без труда поставившего диагноз: тихое помешательство. Друзья обратились к университетскому начальству. Некогда отличного студента на казённый счёт поместили в хорошую лечебницу доктора Штейна близ Таврического сада. Доктор лечил его тёплыми ваннами, прогулками на воздухе, ежедневными гимнастическими упражнениями и приёмом железа внутрь. За полгода, к весне, состояние больного медленно улучшилось, хотя после посещения приходского священника он всякий раз впадал в сильное волнение, и потому доктор огородил его от приходов попа. После этого за первую неделю апреля Писарев то пытался повеситься (оборвалась верёвка), то отравиться, выпив целую чернильницу чернил (обошлось промыванием желудка).
—...Ты не выдашь меня? — Писарев робко посмотрел в глаза Скабичевскому. — Я бежал всю дорогу. Боялся, что догонят!
— Не бойся, — мягко сказал тот. — Я никому тебя не выдам.
— Ты напишешь маме?
— Напишу.
— Мама увезёт меня отсюда... — вяло продолжал Писарев, разом обмякший и ослабевший. — Мы поедем домой...
И вдруг упал в глубоком обмороке.
Варвара Дмитриевна Писарева вскоре увезла своего горячо любимого Диму в семейное имение Грунец Новосильского уезда Тульской губернии, надеясь, что он переведётся в Московский университет и не вернётся в Петербург. Пока же всё лето Дмитрий разгуливал вечерами по усадьбе и деревне в костюме из ярко-красного ситца (из какого бабы шьют сарафаны), а днём с нечеловеческой быстротой писал важный философский трактат, покрывая мелким, бисерным почерком по двадцати страниц в день.
Мало кто в столице и немногие в университете знали о болезни студента Писарева, такой ничтожной величиною он виделся в ходе ускорившегося исторического развития России. Но скоро, совсем скоро и он внесёт свой вклад в это ускорение.
Решившись уступить помещичьей партии, император опасался гнева разочарованных мужиков. Направить их готовы в нужном направлении могли бы сельские священники, но московский старец-митрополит упорно противился втягиванию Церкви в государственное дело. Александр Николаевич смог убедить в важности сего главу Синода митрополита петербургского Григория, человека умного и деятельного, но тот вдруг скоропостижно скончался в июне. Новый первоприсутствующий митрополит Исидор, призванный из Киева, оказался боязлив и осторожен, не возражая государю, тянул время и не давал определённого ответа.
Каждодневная и упорная борьба шла в Главном комитете по крестьянскому делу, главой которого император поставил брата Константина. Слава Богу, у того доставало терпения и сил на споры с занудой Паниным и явными главарями помещичьей партии князем Орловым и князем Гагариным.
Москва жила слухами, а пока готовилась к зиме. В Замоскворечье, Сокольниках и за Калужской заставой хозяйки в купеческих и мещанских домах закупали у огородников огурцы и капусту для соления; сушили грибы, закладывали картошку, репу, свёклу, морковь, брюкву, а крепкие сорта яблок, переложив соломою, укладывали в бочки. Ребятишки хрустели боровинкою или антоновкою, а то и кочерыжкою.
На Пречистенке, Остоженке, Арбате, Поварской оживали дворянские особняки. Возвратившись из поместий, иные хозяева зачастили в Опекунский совет, а другие готовились к осенним балам, положившись в делах на волю Божию.
Пришедшему на митрополичье подворье протоиерею Иоанну Борзецовскому первый встреченный послушник сказал, что нынче приём отменен, владыка болен. А дело отца Иоанна, настоятеля храма Иоанна Воина на Большой Якиманке, не терпело отлагательства. Прошло уже несколько месяцев, как стараниями прихожан собраны были деньги на возобновление холодного храма. Требовалось одобрение владыки на рисунках икон. Уже и мастеров нашли, и материалы закупили, а начать не смели.
Отец протоиерей на всякий случай вошёл в приёмный покой и обратился к секретарю митрополита Николаю Васильевичу Данилову.
— Не могли бы вы как-нибудь передать высокопреосвященному сии рисунки?.. Не сомневайтесь, всё составлено по канонам!
— О чём вы просите, батюшка! — с досадою ответил Данилов. — Владыка не встаёт с постели и просил послать за доктором!
— Виноват... — тяжело вздохнул настоятель. — Дело-то стоит... Боюсь, мастеров у нас переманят.
Всё же отец Иоанн медлил уходить, приметив, что секретарь задумался.
— Покажите мне, батюшка, ваши рисунки, — неожиданно попросил он. — Так... так... Алексей, можно доложить владыке об отце настоятеле.
— Не смею, не приказано, — ответствовал молодой послушник и с укором глянул на отца Иоанна.
Батюшка смутился. И чего он, в самом деле, лезет к больному митрополиту! Ну, замедлится возобновление холодной церкви — велика ли беда? Значит, такова воля Божия... Уходить надо...
И всё-таки стоял, ожидая ушедшего во внутренние комнаты секретаря. Данилов вернулся через несколько минут и объявил:
— Пожалуйте, владыка вас просит.
— Что вы сделали? — испугался отец Иоанн. — Я лишь передать хотел... Ну чего я буду тревожить больного? Моё дело неважное и не к спеху!..
— Пожалуйте, пожалуйте, после поговорим, — с непонятной полуулыбкою отвечал секретарь. — Уложитесь в десять минут.
Перекрестившись и сотворив молитву, со страхом миновал настоятель комнату с огромным зеркалом, с большим образом преподобного Сергия и портретом покойного митрополита Платона, открыл дверь, раздвинул тяжёлые малиновые портьеры и вошёл в кабинет. На диване с высокою деревянною спинкою лежал митрополит в холщовом коричневом подряснике, укрытый овчинным полушубком.
— Что у тебя, покажи, — слабым голосом спросил он, с трудом поднимая голову с высокой белоснежной подушки.
Протянутую кипу бумаг и рисунков принял с явной неохотой, но стал разбирать.
— Доброе дело делаете, доброе... Подай мне перо.
Отец Иоанн дрогнувшей рукою взял со стола одно из хорошо очищенных перьев, обмакнул в чернильницу и протянул митрополиту. В верхнем углу прошения тот аккуратно написал: «Дозволяю. М.м. Филарет» — и небрежно отложил бумагу.
— Премного благодарен вам, высокопреосвященнейший владыко! — с чувством сказал настоятель. — Не смею долее утомлять вас...
— Ты погоди... — голосом потвёрже ответил митрополит, разглядывая рисунки. — Этот вот для какого ряда иконостаса?
— Для верхнего, владыка. Образ Пресвятыя Троицы.
— Вижу. Слишком живо написано, благолепия недостаёт... В иконописи мы применяемся к обыкновенному восприятию человеческому, но видимое понимать надо духовным и высшим образом. Как в Писании сердце Божие значит благость или любовь Божию, так и на иконе руки Божии означают всемогущество... а тут кулачищи мужицкие. Исправить следует...
— Непременно, владыка! Так я пойду...
— Погоди. Ты присядь на стул... Образ Рождества Христова хорош. Смотри, чтоб на икону точь-в-точь перенесли… — Филарет отставил руку с картоном и, дальнозорко вглядываясь в рисунок, обратился к настоятелю: — Тут что хорошо — радость чувствуется! Рождение всегда радостно, потому что представляет торжество жизни. Тут же радость не одним родителям, не одной стране или роду — радость беспредельная, простирающаяся от неба до ада, всем людям вовеки!..
— Я было смутился, владыко, — решился вставить слово отец Иоанн, — что вместо осляти нарисована лошадь, а богомазы стоят на своём, дескать, так издавна принято.
— Оставь, — чуть махнул ладонью митрополит и, покряхтев, присел на диване, откинувшись на подушку, — А образ святителя Алексия-куда повесишь?
— Между окном и правым клиросом.
— Да у тебя ж там темно. Никто и не увидит.
— А мы, владыка, спилили росший рядом вяз, он тень давал, теперь намного светлее стало.
— Тогда ладно. Хорошо, что чтишь память митрополита нашего и чудотворца... Весь путь его — великое поучение для нас. Для исцеления агарянской царицы предпринял он путь в страну, омрачённую зловерием, подобно евангельскому Пастырю, оставил девяносто и девять овец ради одной заблудшей — сие заметь... Могло быть искание тщетно, но Дух Божий даровал ему силу для открытия очей телесных и просвещения искрой света духовнаго. Так ли мы с тобою, отец, поступаем?.. Иные пастыри играют себе на свирели, предками настроенной, иные превозносят искусство слова, третьи полагают всё дело священника в служении по древнему чину. Всё сие необходимо и спасительно, да не упустить бы познания о внутреннем состоянии овец, нам вверенных. А это у тебя апостолы...
Пятидесятилетний настоятель, четверть века прослуживший по московским храмам, воспитавший четырёх сыновей и трёх дочек, узнавший жизнь так, как может знать её умудрённый годами и тысячами людских исповедей священник, вдруг почувствовал себя юным учеником. С радостной готовностью школяра он внимал словам святителя, заглядывал в блестящие глаза, ощущал глубину мысли и силу чувства, стоящих за словами, в интонации Филарета, что невозможно передать на бумаге. Задав смущавший его вопрос о предопределении Божием, он вызвал владыку на долгое рассуждение об изначальном назначении человека к вечному блаженству и о своевольном уклонении человека от оного, с цитатами из Писания и отцов церкви. Память не изменяла семидесятивосьмилетнему митрополиту, слово оставалось сильно и увлекательно.
На вышедшего наконец из митрополичьих покоев отца Иоанна, вытиравшего пот со лба, с улыбкой обернулся секретарь.
— Что с вами?
— Ничего, — опешил протоиерей.
— Как — ничего! Час и двадцать минут вы держали больного митрополита и без сомнения утомили его.
— Напротив, это он держал меня и, слава Богу, кажется, ободрился.
— Теперь вы понимаете, почему я втолкнул вас к больному? — снова улыбнулся Данилов. — Не любит владыка болеть. Надобно дать ему дело, чтобы отвлечь от болезни. Занятия для него нужнее и благотворнее медикаментов.
1 января 1861 года великий князь Константин записал в дневник: «Вот начался этот таинственный 1861-й год. Что он нам принесёт?.. Крестьянский вопрос и вопрос Славянский должны в нём разрешиться... Может быть, это самая важная эпоха в тысячелетнее существование России. Но я спокоен, потому что верую и исповедую, что ничто не совершится иначе, как по воле Божией, а мы знаем, яко благ Господь. Этого мне довольно. На Бога надейся, а сам не плошай. Fais се que devras, advienne que pourra. Прямо и верно. Да будет воля Твоя. Вот моя вера, вот моя религия, и затем я спокоен и уповаю на Господа Бога! Аминь».
В крещенские праздники Николай Милютин привёз в Мраморный дворец печатную корректуру высочайшего манифеста об освобождении крестьян. Усталый безмерно, но и воодушевлённый долгожданной победой, Милютин ожидал поддержки от великого князя в последней схватке с графом Паниным.
Сидели в музыкальной гостиной. Луч яркого январского солнца освещал бок чёрного рояля, узкую полоску на ковре и высокую вазу севрского фарфора, подаренную великому князю императором Наполеоном III. Милютин здесь уже бывал — не раз слушал игру Константина Николаевича на виолончели — и потому чувствовал себя свободно.
— Изволите видеть, ваше императорское высочество, — горячо докладывал он, — графу отчего-то не понравился текст манифеста, составленный мною и Самариным. Спрашиваю, что же именно неудовлетворительно — разводит руками, но в таком виде отказывается принять.
— Да, мне он писал, — сказал Константин Николаевич, тяготясь необходимостью сказать неприятное человеку достойному. Обиду Милютина как не понять: манифест войдёт в историю, а равно и имя его составителя.
— Обычное стоеросовое упрямство! — в сердцах воскликнул Милютин. — Ваше высочество, объясните это государю!
— Граф был у государя, который согласился, что текст — при всех благих намерениях авторов — написан мудрено. Мужики не поймут, а ведь именно они должны понять! Вы не обижайтесь, Николай Алексеевич, тут нужна другая рука, — мягко сказал великий князь.
— Что ж, Валуеву дали переписывать? — с кривою улыбкою спросил Милютин.
— Нет. Государь согласился просить московского митрополита взяться за это дело. Признайтесь, с его красноречием трудно тягаться.
— Признаюсь, — с некоторым облегчением вздохнул Милютин, опасавшийся умного и ловкого Валуева. — А что именно ему позволено исправить?
— Так... — сделал неопределённый жест великий князь. — Поправить некоторые выражения, добавить пафоса.
Константин Николаевич лукавил. В письме графа Панина говорилось: «Государь полагается совершенно на высокий дар красноречия вашего высокопреосвященства и на ревностное усердие ваше к делу, столь важному для отечества, столь близкому к сердцу перваго пастыря нашей церкви. Руководимый сими чувствами и сим доверием, Государь представляет вашему высокопреосвященству сделать все те изменения или прибавления, кои бы вы признали соответствующими чувствам Его Величества и собственно вашим, для лучшего успеха в достижении предложенной цели...»
Тайный советник Михаил Иванович Топильский был послан в Москву с сим важнейшим поручением, равно срочным и секретным. Срочным, ибо государь вознамерился подписать манифест об освобождении в день своего восшествия на престол, и до 19 февраля оставался едва месяц; секретным, ибо разнообразные толки сильно волновали умы, и преждевременное известие могло толкнуть и мужиков, и раздосадованных помещиков на необдуманные действия. Граф Панин запретил говорить о поручении с кем бы то ни было, кроме самого митрополита и генерал-губернатора. Для переписки с Петербургом Топильскому был дан специальный шифр.
Увы, шифр понадобился в первый же день. На Троицком подворье тайный советник был встречен вежливо, митрополит прочитал письмо министра со вниманием, по московскому обыкновению гостя напоили чаем, но от высочайшего поручения владыка отказался наотрез, сославшись как на свою слабость, так и на незнакомство с предметом. Отправив с курьером донесение, Топильский поспешил к генерал-губернатору.
—...Положение непростое, — рассуждал генерал-адъютант Тучков. — Заставить нашего владыку переменить решение почти невозможно. К примеру, сказал, что не желает изображаться фотографическим способом, и ни на какие уговоры не поддаётся... Вы сказали, что государь лично просил его о том?
— Да я трижды это сказал, ваше высокопревосходительство! В ответ тихим голоском: «Слаб, стар и неспособен»... Но ведь он действительно очень стар!
— Да, — с неожиданной усмешкой подтвердил генерал-губернатор. — Настолько, что бомбардирует меня прошениями то об издании книг и журналов, то о притеснении монастырей, то о дерзком поведении полицейских чинов... Единственный, кто в состоянии повлиять на владыку, — отец Антоний, троицкий наместник. Поезжайте-ка к Троице. Прямо сейчас! Поговорите с ним, авось поможет. Постарайтесь Jeur faire entende raison. Я вам тройку хорошую дам.
Добравшись к ночи до лавры, замерзший Топильский был отцом наместником обогрет, накормлен и напоен, а главное, выслушан с полным пониманием важности миссии тайного советника. Легли спать, а поутру, отстояв раннюю обедню (время которой, будь его воля, Михаил Иванович охотнее провёл бы в постели), тронулись в первопрестольную.
Не слабость телесная и даже не опасение вступить на неверную почву политики вызвали отказ Филарета от почётного поручения. Как было ввязаться в дело, уже решённое половинчато, а следственно, влекущее за собою нестроения и столкновения? Как подкреплять своим именем (хотя бы оно и осталось в тайне от всех) скоропалительное решение вопроса, с которым можно было погодить ради большего умиротворения и крестьян и помещиков?
После ухода Топильского митрополит всё же раздумывал, не сделал ли он ошибки. Сомнения терзали его.
Три года удерживался от открытого высказывания своего мнения, три года не допускал, чтобы власть вмешала Церковь в сложнейшее дело, и вдруг оказался нужен. Филарет страшился новизны и коренных перемен оттого, что знал: такие перемены самым неожиданным образом отзовутся на огромном организме империи, они уже порождают не только доброе, но и дурное. Впрочем, и понятная Стариковская боязнь новизны тут была... Но дозволил же он строить в Троице летом прошлого года железную дорогу!.. Что скрывать, и обида всплыла: будто раньше не знали о его существовании, будто не могли за все годы подготовки реформы спросить его мнения, а было что сказать... Но государь был по-своему прав, ибо, раз решившись на коренное изменение всей жизни империи, следовало идти безоглядно, а он бы притормозил...
В Синоде решался вопрос о канонизации владыки Тихона Задонского, одного из глубоких и пламенных проповедников Слова Божия. Труды святителя Тихона, ещё с пометками покойного митрополита Платона, не сходили в эти дни со стола Филарета.
Взял потёртый, со сбитыми углами томик «О Истинном Христианстве», полистал плотные порыжелые страницы со следами воска. Вот то, что искал: «...Должно благочестиваго монарха от чистого сердца любить, яко первого по Бозе отца, промыслителя и попечителя, о целости отечества и общем благополучии неусыпно тщащагося... Повеления и указы его, яко в пользу общества учинённые, без роптания и с усердием исполнить...» Так, но будет ли польза?
Велика сила слова. Слово неверное смутит и разобидит, иных введёт в искушение. Слово верное и уместное умирит страсти, успокоит сердца и вразумит желающих правды. Как же может он уклониться от предлагаемого Провидением?.. Страшно, достанет ли сил, летами старее почти всех российских архиереев. Но не поучает ли тог же святитель Тихон: «Бывает, что мать, видя своё дитя скорбящее и плачущее, утешает тое и говорит ему: не бойся, я с тобою. Такой милосердный и человеколюбивый Бог, иже есть Создатель и Отец щедрот и Бог всякия утехи, верной душе, находящейся во искушениях и напастях, скорбящей и сетующей и боящейся, глаголет: не бойся, Я с тобою; Я твой Создатель, Я твой Искупитель, Я твой Спаситель. Я твой Помощник и Заступник, Я, Который в руце Своей всё содержу и Которому вся повинуются. Я с тобою...»
Приехавшим вечером следующего дня на подворье Топильскому и троицкому наместнику владыка позволил себя уговаривать, но хорошо знавший митрополита отец Антоний скоро заметил некую решимость в его глазах.
— Уж не напрасно ли мы порох тратим, святый отче? Вы решились?
— Покоряюсь воле государевой, — сдержанно ответил Филарет. — Давайте, давайте мне бумаги.
Проект манифеста оказался длинен и многосложен. Изучив его секретные пункты о имущественных и иных комитетах и комиссиях, митрополит погрузился в работу.
«Наконец друг добродетели, — иносказательно писал Топильский в Петербург, — убедился в необходимости сделать предполагаемое дело и принялся сегодня решительно за работу».
За трое суток Филарет полностью переписал проект манифеста, разделив его на три части и придав всему тексту звучание ясное и торжественное, приличествующее такого рода документу. «Божиим Провидением и священным законом престолонаследия быв призваны на Прародительский Всероссийский Престол, в соответствии сему призванию Мы положили в сердце своём обет обнимать нашею Царскою любовию и попечением всех наших верноподданных всякого звания и состояния...»
Филарет знал, что не столько рассудочный расчёт, сколько голос сердца вёл императора по пути освобождения. Хотелось передать, донести до всех и каждого ту доброту, которая обитала на высочайшем престоле, но главным оставалось ясное изложение вопроса: «...мы убедились, что изменение положения крепостных людей на лучшее есть для нас завещание предшественников наших и жребий, чрез течение событий поданный нам рукою Провидения... В силу означенных новых положений крепостные люди получат в своё время полные права свободных сельских обывателей...»
В эти дни на подворье был отменен приём посетителей, к важным лицам владыка высылал Парфения с извинением занятостью. Топильский объезжал московских родственников и знакомых, а вечера проводил на Троицком подворье, отвечая на вопросы и сомнения митрополита. Генерал-губернатор, узнав из письма дяди, бывшего членом Государственного совета, о дате предстоящего подписания манифеста, сделал вывод, что государь непременно по сему поводу зимою же посетит первопрестольную, и распорядился готовить медвежью охоту.
Филарет же дни и ночи проводил за письменным столом, исписывая лист за листом летящей скорописью, а после правил написанное, сокращая и добавляя, стремясь в немногих словах сказать многое... «Полагаемся и на здравый смысл нашего народа... с надеждою ожидаем, что крепостные люди, при открывающейся для них новой будущности, поймут и с благодарности) примут важное пожертвование, сделанное благородным дворянством для улучшения их быта...» Колебался, как об этом сказать, ибо кому неведомо было как раз нежелание российского дворянства, кое принудили жертвовать своей собственностью. Но государь настоятельно просил сказать именно в высоком, благородном смысле... пусть хоть утешением послужат бывшим душевладельцам слова манифеста.
Глаза уставали. Когда строчки мутнели и сливались, Филарет снимал очки и шёл в спальню умываться, охлаждая глаза. Окна выходили на двор, в котором шла обычная жизнь: расхаживали приехавшие из лавры иноки, келейник нёс выбрасывать золу из печки, ленивые коты проходили по своим делам, посматривая, не зазеваются ли птички, но шустрые воробьи порхали скоро, а румяные снегири сидели высоко на ветках рябины.
В кабинете, перекрестившись на образ Спасителя, Филарет сел за стол. Надо было написать заключение, совсем немного:
«...Осени себя крестным знамением, православный народ, и призови с нами Божие благословение на твой свободный труд, залог твоего домашнего благополучия и блага общественнаго».
8 февраля в лавру примчался курьер с Троицкого подворья. Отец Антоний надорвал конверт, написанный знакомым чётким почерком. «Сейчас получил из Петербурга посредством телеграфа просьбу, чтобы немедленно при мощах преподобного Сергия совершено было молебствие о Божием покровительстве и помощи Благочестивейшему Государю и отечеству. Потрудитесь немногим собором, но сами с немногими совершить молебное пение Пресвятой Троице и преподобному Сергию с акафистом. Тихо скажите и скитским старцам, да умножат моления о Православной Церкви, православном Царе и отечестве».
В те февральские дни на столичных улицах и проспектах появились военные патрули. В полицейских участках были заготовлены возы розог. Иные аристократы на всякий случай уезжали в свои поместья, опасаясь разгула черни при объявлении воли. К удивлению обитателей Зимнего дворца, сам государь был спокоен и даже весел.
19 февраля 1861 года манифест был подписан Александром Николаевичем (текст Филарета остался без изменений), а 5 марта во всех церквах Петербурга, Москвы и губернских городов был Зачитан русскому народу. Об авторстве московского митрополита почти никто не знал, и потому многие удивились, когда император наградил его, наряду с известными эмансипаторами, золотой медалью с одним словом «Благодарю».
Глава 3
И ДРОГНУЛИ СТЕНЫ ИЕРУСАЛИМСКИЕ
Прошла оттепель. Россия наконец стронулась с належалого места, но куда двинулась — никто сказать не решался. Редкие умы прозревали будущее, и оно виделось безрадостным. Казалось бы, почему?
С уничтожением крепостничества страна вступила в ряд цивилизованных европейских держав, вот и железные дороги стали строить, и Шопенгауэра читать. Так, но скверны и зла в жизни будто прибавилось.
Церкви не пустели, благочестие ещё сохранялось в народе, но трактиры и кабаки богатели всё больше. В иных городах на десять домов приходилось по кабаку. Дешёвое вино стали пить не только мужики, но и бабы и малолетки. Появившимся уголовным судам и адвокатам работы хватало по всей России: там семью убили за столовое серебро, там мошенничеством разорили десятки людей. Нищих и обездоленных прибывало с каждым годом, среди них росла доля праздных и порочных натур. Разврат укоренялся в больших и малых городах и считался в обществе терпимым злом. Часть высшего класса увлеклась спиритизмом, развлекаясь общением с духами и не сознавая, что это за духи. Молодой и активный слой нарождавшихся разночинцев оказался охвачен идеей всеобщего отрицания, отказываясь как от христианских святынь, так и от долга верноподданных, от привычных норм поведения, от отцовского уклада жизни.
«Что это значит? — задавался вопросом архимандрит Игнатий Брянчанинов. — Веет от мира какою-то пустынею, или потому, что я сам живу в пустыне, или потому, что и многолюдное общество, когда оно отчуждалось от Слова Божия, получает характер пустыни... трудное время в духовном отношении! За сто лет до нас святой Тихон говорил: «Ныне почти нет истинного благочестия, а одно лицемерство». Пороки зреют от времени... очевидно, что отступление от веры православной всеобщее в народе. Кто открытый безбожник, кто деист, кто протестант, кто индифферентист, кто раскольник. Этой язве нет ни врачевания, ни исцеления... Последствия должны быть самые скорбные. Воля Божия да будет! Милость Божия да покроет нас!..»
Московский митрополит, давно пребывая на вершине церковной власти, не ослеплялся её блеском и сознавал назревающую угрозу, однако в отличие от Брянчанинова имел характер бойцовский. Пока слушают — надобно говорить, пока можешь повлиять на власть — действуй, так рассуждал Филарет. В очередном отчёте о состоянии московской епархии он писал: «Нельзя не видеть противоположных благочестию явлений и преступно было бы равнодушно молчать о них. Литература, зрелища, вино губительно действуют на общественную нравственность... Лучшее богатство государства и самая твёрдая опора престола — христианская нравственность народа». Увы, его не желала слушать не только власть, но и часть людей церковных.
В один из февральских дней 1862 года, накануне праздника Сретения Господня, в Углич прибыл странный путник. За долгий путь от Твери пассажиры почтовой кареты не раз поглядывали на маленького монашка, некрасивого лицом, с приплюснутым носом и чёрной густой бородою. Скуфья надвинута почти на глаза, мужицкий армяк, на коленях небольшой узелок. Он то что-то тихо бормотал, рассуждая сам с собою, то замирал, будто поражённый чем-то, то бросал на соседей взор блестящих голубых глаз, но ясно было, что своих спутников он не видел. Еды у монаха никакой не было, и не протяни ему угличская купчиха пирога с вязигою, так бы и ехал голодным. Но с некоторым удивлением пирог взял, ласково преподал бабе благословение и принялся рассеянно есть, вновь погрузившись в свои думы. То был архимандрит Феодор Бухарев.
Отец Феодор принадлежал к числу ищущих Истины. Почти мальчиком, при полном незнании жизни поступил в монахи и в сорок лет оставался пылким, восторженным юношей, в житейском отношении наивным до смешного. Войдя в годы обучения в круг первенствующих академиков, Бухарев и поныне считал себя глубоким богословом, хотя слабо знал историю и неглубоко догматику. Лекции его посещались плохо, журнальные статьи были многословны и малосодержательны.
Подобно многим слабым натурам, Бухарев был ослеплён одной идеей и ничего больше вокруг не видел: он со страстью погрузился в толкование Апокалипсиса, наивно уверенный, что именно ему суждено открыть людям истину. Академическое начальство издавать толкование отказывалось и не советовало показывать митрополиту. Отец Феодор не отступал.
Филарет прочитал толкование и при возвращении сказал лишь: «В уме ли он?» Известно было, что сосредоточенное углубление в Апокалипсис часто оказывалось преддверием к сумасшествию. Митрополит поручил молодого профессора одному духовному старцу из Чудова монастыря, однако самолюбие профессора не захотело смириться перед простым иноком. Вскоре архимандрита перевели в Казанскую академию. По-человечески митрополиту жаль было Бухарева, но для дела были опасны сия пылкая простоватость, сия одержимость своей идеей в ущерб внутреннему, духовному деланию (сжёг же мирянин Гоголь второй том своего романа).
От торговых рядов отец Феодор торопливо зашагал в сторону Волги, к Иерусалимской слободе, расположенной в версте от города. Мороз был невелик, падал редкий снег, и сквозь снежную дымку дивными видениями выступали одна за другой церкви и колокольни.
Отец Феодор останавливался перед каждой церковью, перекладывал узелок с книгами из правой в левую руку, истово крестился и шёл дальше. Будь время, обошёл бы все, от храмов Димитрия на Крови, Корсунского, Предтеченского до Алексеевского и Воскресенского монастырей с их церквами и соборами. Но он спешил.
В овраге за городской чертой дорога оказалась раскатанной санями, архимандрит поскользнулся, упал и выронил узелок. Мгновение ужаса и отчаяния: рукопись! В узелке кроме Библии и книги Исаака Сирина находился единственный полный экземпляр его толкования на Апокалипсис. Бросившись на наст, отец Феодор схватил дорогую ношу. Распевая в голос «Да святится имя Господне», он отправился дальше.
Вдруг разом и неожиданно оказалась сломанной его жизнь. Всего три года назад многие прочили ему архиерейство, да и сам отец Феодор был уверен в своём пути, как служебном, так и духовном. Давнее перемещение Филаретом московским от Троицы в Казань обернулось к лучшему. Помимо должности инспектора, Бухарев вошёл в руководство академическим журналом, стал цензором при академии. С улыбкою вспоминались предостережения товарищей при его пострижении: «Ты будешь несчастен!.. Сам не знаешь, что делаешь!.. Ты погибнешь, или с ума сойдёшь, или сопьёшься!..» А спустя двадцать лет никто не удавился награждению его орденом Святой Анны 2-й степени и последовавшему за тем переводу из Казани в Петербург для работы в духовной цензуре.
В цензурном комитете к нему относились как к послушной детали огромного механизма, не имеющей, да и не могущей иметь своих мыслей и чувств. Между тем страстное желание сказать своё слово и уверенность, что слово это правильно, требовали выхода. Невзрачная внешность и слабый голос препятствовали его приглашению в столичные храмы для произнесения проповеди. Но ведь он не хуже иных-прочих.
В 1680 году отец Феодор издал книгу своих статей «О современности в отношении к православию», равнодушно встреченную церковными людьми и с издевательской насмешкою журналистами. Ядовитый и злобный Виктор Иванович Аскоченский, редактор духовного журнала «Домашняя беседа», вцепился в отца Феодора, найдя в нём объект для глумления. Многословные и ложно многозначительные статьи, право же, не заслуживали такого внимания, но автор ценил их иначе. Ему доставляло физическое страдание одно воспоминание о критике недоучки семинариста, объявившего его самого «трусом, ренегатом и изменником православия», ибо, по мнению ханжи, нельзя одновременно и ратовать за православие, и протягивать руку нашей новой цивилизации. Необъяснимым образом Аскоченский оказался в любимцах митрополита Исидора. Бухарев полагал, что мнения журнальных писак не всесильны, но ошибся: Синод запретил к изданию его толкование на Апокалипсис. Это был конец всему.
К тому времени архимандрит Игнатий по желанию императрицы-матери был возведён в сан епископа и направлен в Ставрополь. По дороге в епархию, в Москве новопоставленный владыка пользовался гостеприимством московского святителя. Немало вечеров отдано было разговорам, в которых Брянчанинов высказывал давно обдуманное и с некоторым удивлением видел, что престарелый митрополит, несмотря на слабость и уединённый образ жизни, хорошо осведомлен о текущих событиях и во многом разделяет его безрадостные оценки.
— Это ведь ваши московские журналы открыли войну против монашества. Называют его анахронизмом, — с горечью говорил владыка Игнатий. — Могли бы говорить откровеннее: само христианство становится анахронизмом. В Саратове преосвященный подписал книгу Для сбора на новый собор. Сборник был принят только в два дома, в каждом дали ему по пятнадцати копеек серебром. Между тем строится в городе огромный театр — будто взамен собора!.. Смотря на современный прогресс, нельзя не сознаться, что он во всех началах своих противоречит христианству и вступает в отношения к нему самые враждебные.
— Время мглы и мрака, — согласился митрополит. — Хочешь выйти из неясного положения и попадаешь в более тёмное. Претыкаются и те, которые кажутся хорошо видящими. Живём посреди искушений, но боюсь искушений впереди, потому что люди не хотят их видеть, ходят между ними как бы в безопасности.
Филарет сидел напротив за столом, установленным хлебом, сухарями, вареньем, икрою. Самовар ещё дымился парком, но собеседники забыли про чай. Митрополит потирал зябнувшие руки в белых нитяных перчатках и слушал.
— Одна особенная милость Божия может остановить нравственную, всегубящую эпидемию, — продолжал владыка Игнатий, — остановить на некоторое время, потому что надо же исполниться предречённому Писанием!..
И когда Он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри.
И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нём дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч...
В те же февральские дни редактор «Домашней беседы» был приглашён митрополитом Исидором на чашку чаю. После всенощной в Троицком соборе Александро-Невской лавры Виктор Иванович зашагал к мирополичьим покоям, в которых стал частым гостем. Путь от собора был недолог.
Аскоченский в прихожей сбросил на руки швейцару шинель, подбитую бобром, оправил перед зеркалом редкую шевелюру и двинулся на второй этаж. Был Виктор Иванович росту среднего, лицом кругл и полон. Бороду и усы он брил. Твёрдо сжатые губы и очки придавали лицу выражение строгое, пока в разговоре что-нибудь не задевало журналиста, и тогда рот его кривился усмешкою, а у глаз возникали морщинки. Митрополит Исидор как раз и любил Аскоченского не только за твёрдо православный дух, но и за весёлость.
После слов о погоде и сегодняшней службе владыка задал вопрос, ради которого и хотел видеть журналиста:
— Скажите-ка мне, Виктор Иванович, что вы думаете о «Православном обозрении». Вы так сильно разделали москвичей своими статьями, что и святитель московский взволновался. Письмо вот прислал. Пишет, что в журнале дух верный, что рассуждают о всяком лишь с православной точки зрения. У вас-то получается иначе... а?
— Объясняюсь, ваше высокопреосвященство, — ровным голосом начал Аскоченский, чувствуя, как внутри у него всё закипает. — Главнейшим долгом своим почитаю я утверждение истинных основ православия. Разоблачение писания отца Феодора Бухарева предпринял я единственно ради того, чтобы не допустить умаления православия перед лицом грязной и наглой современности. Изволите видеть: критик из «Православного обозрения» вздумал похвалить книжонку Бухарева — насквозь пропитанную духом века сего — за «оригинальность своеобразного воззрения на православие». Какое может быть своеобразие в деле веры? Какая может быть оригинальность в истолковании христианского учения, канонизированного Вселенскими соборами, раз и навсегда определившими один истинный взгляд на все догматы и предметы верования? Всё прибавляемое к сему в лучшем случае — суета, в худшем — ложь и хула!
Многое испытал к пятидесяти годам Виктор Иванович Аскоченский. Холодные ветры жизни быстро погасили прекрасные порывы и упования юности; измены друзей и смерть горячо любимой жены заставили усомниться в своих идеалах: преследования начальников отвратили от государственной службы... Ум яркий, но неглубокий в сочетании со скептицизмом и несмешливостью побудили его обратиться к журналистике. Бойкое перо Аскоченского вскоре сделало его журнал самым известным в обеих столицах и провинции. В то же время удары судьбы сильно помяли Аскоченского, но не убавили в нём веры. В шабаше хлынувших на Русь еретических, нигилистических, социалистических и иных идей он сразу увидел огромную угрозу для веры и церкви и ощутил себя призванным на борьбу с этим злом. Книга архимандрита Феодора Бухарева о современности и православии, в названии которой не случайно православие было поставлено на второе место, особенно возмутила его — то была прямая измена!
В молодости Аскоченский сам задумывался о возможности священства и монашества, хотя не чувствовал к сему призвания, однако и то и другое служение почитал очень высоким. И вдруг мальчишка, понахватавшийся вершков в семинарии и академии и волею случая делающий обычную карьеру черноризца, забывает свой священный сан и бежит навстречу веку сему, крича: «Ты прав! В тебе истина!..» Окажись он на месте Бухарева, как бы истово он служил! Как вёл бы за собою паству!
—...Он не православен, этот архимандрит! Вторая заповедь Господня говорит: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся». Бухарев же утверждает иную заповедь, современнейшую: «Смейся, веселись, гуляй, играй, живи в своё удовольствие, лови минуты наслаждения — вот тебе и счастье! На то балы, театры, моды, на то нам дана ци-ви-ли-за-ция!» Пятая заповедь Господня гласит: «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут», Отец Феодор же утверждает заповедь от современности: «Все и всё — для тебя, а ты ни для кого и ни для чего! Иному нечем жить — пусть себе умирает, только бы тебе было хорошо!»
— Не слишком ли вы сильны в своих выражениях, Виктор Иванович? — Митрополит Исидор, считавший себя учеником Филарета и бывший некогда его викарием, не мог не ощущать, что подобные рассуждения принесли бы огорчение первосвятителю московскому. — Цензура пропустила, митрополит пропустил, а вы находите журнал вредным по направлению... Закрывать его, что ли?
— Отчего же, — мгновенно остыв, развёл руками Аскоченский. — Они — не Бухарев. Я им дал урок, в следующий раз призадумаются, кого хвалить и за что.
— А про Бухарева что скажете? Слышно, он через Головина выйти хочет на великого князя Константина, дабы напечатать своё толкование.
— Тут, владыка, у меня ответ один: костьми лягу, а не допущу! В давние времена авва Феодор Фермейский говорил: если ты имеешь с кем-либо дружбу и случится ему впасть в искушение блуда, то, если можешь, подай ему руку и извлеки его. Если же он впадёт в ересь и, несмотря на твои убеждения, не обратится к истине, то скорей отсекай его от себя, дабы и самому тебе не упасть с ним в бездну!.. Будемте стоять твёрдо на своём!
Снежок перестал сеять, небо очистилось. Ослепительно яркое солнце открылось в зените, осветив город за спиною отца Феодора и раскинувшуюся впереди слободу, занесённое снегом кладбище и неоглядные дали. Бухарев остановился, припоминая, где свернуть, но тут приметил темнеющую толпу у неказистого бревенчатого домика и решительно ускорил шаг.
Оказавшись на перепутье, удручённый неудачами, почти крушением всей своей деятельности, в которую всего себя вкладывал без остатка — и напрасно! — Бухарев спешил к своему духовному наставнику отцу Петру Таманицкому, известному далеко за пределами Углича.
Восьмидесятилетний отец Пётр более пятидесяти лет назад заболел падучей и был отставлен от священнических обязанностей, но именно тогда открылись в нём дары прозорливости и мудрости духовной. Поначалу иные смеялись над полоумным попом, бегавшим полуголым по городу и кричавшим «Пожар!», но поелику пожар действительно вскорости наступал в том месте, к отцу Петру начали прислушиваться.
Дурных людей он обличал, добрых наставлял и предсказывал им успехи или неудачи, иной раз не прямо, а иносказательно, заставляя при себе читать или петь, что-нибудь сделать или принести с недалёкого берега Волги. Подаренные ему вещи и деньги отец Пётр раздавал бедным, оставляя себе самую малость, на что его содержали родственники.
Ожидавшие возле крыльца приёма мужики и бабы расступались, давая дорогу монаху. Сотворив молитву, отец Феодор вошёл в избу.
В красном углу горницы под киотом с бледной лампадкой, сильно согнувшись и прислонившись боком к подоконнику, сидел старец. Белые с желтизной, сильно поредевшие волосы открывали высокий лоб, иконописно правильное исхудало-бледное лицо было обрамлено длинной белой бородою. Он с трудом поднял голову и глянул на вошедшего.
— А, пришёл... — неожиданно весело сказал старец. Глаза его вдруг загорелись, став совершенно молодыми. Иные называли его взгляд безумным, иные пророческим. Отец Феодор верил старцу. — Евдокея! — позвал старец и приказал вошедшей бабе: — Подай нам с отцом Феодором трапезу!
— Что ж подавать? — вытаращилась баба. — Ты только что картошку поел...
— Да хоть чего подай, — настаивал всё так же весело старец. — Отец Феодор пришёл разделить со мною, фешным, трапезу.
Бухарев сел на лавку напротив старца. Их разделял чисто выскобленный стол, на котором стояло блюдо с краюхой ржаного хлеба и солонка. Заготовленные слова объяснения не шли на ум, отец Феодор понял, что старец и так всё знает.
— Батюшка, что же мне делать? — с трепетом, какого и перед митрополитами не испытывал, глянул он в глаза старца, светившиеся страшной глубиною. — Я монах, обязан подчиняться, но не могу и не хочу я подчиняться моим притеснителям, ненавистникам моим. Видеть их не могу, служить Богу рядом с ними не могу, тошно лицемерие их... Хочется мне журнал издавать духовный для умирения страстей людских, уже и обложку придумал... Где бы только денег найти?.. Или в пустынь какую идти? На Афон?.. Вразумите, благословите, батюшка, ибо боюсь впасть в злобу и ненависть!
Старец вдруг приподнялся, опёрся обеими руками о стол и, не глядя на Бухарева, неверным голосом затянул тропарь Преображению Господню.
Вошла бабка, поставила на стол миски с кислой капустой и крупно порезанной редькой. Старец не обратил на неё внимания. Допев тропарь, он опустился на лавку, поплотнее закутался в потёртую беличью шубейку и, всё так же не поднимая глаз на гостя, стал говорить:
— Рассказывали об авве Иоанне Колове, что однажды сказал он наставнику своему: я желаю быть свободным от забот, как свободны от них ангелы, которые ничего не работают, а служат непрестанно Богу. И, сняв с себя одежду, пошёл авва Иоанн в пустыню. Прожив там неделю, возвратился опять к наставнику. Постучался авва Иоанн в дверь, но тот не отворил ему. Спрашивает: «Кто ты?» «Я Иоанн», — говорит. Наставник сказал в ответ: «Иоанн сделался ангелом, его уже нет между людьми». Иоанн упрашивает его, говорит: «Это я! Отвори мне!» Но наставник не отворил, а оставил его скорбеть до утра. Утром говорит ему: «Ты человек, тебе нужно работать, чтобы прокормить себя». Иоанн поклонился ему, говоря: «Прости мне!..» — Старец тяжело, с хрипом закашлялся. — И ступай, отец, с миром. Вот тебе гостинец на дорожку...
Взял кусок редьки, посолил, подумал и высыпал всю солонку на этот кусок.
— На!.. Сразу не ешь, тебе надолго хватит! Нет, погоди! Давай-ка споем с тобою, отче...
И поражённый Бухарев стал подтягивать тенорком «О тебе радуется, Благодатная, всякая тварь»...
А что же случилось с хилым студентом Дмитрием Писаревым? Спустя год после описанных выше событий, в феврале 1863 года, он находился под судом Особого присутствия Сената по обвинению в составлении и распространении антиправительственных прокламаций и был заключён в Петропавловскую крепость.
К этому времени завершилось превращение некогда примерного студента в трибуна партии нигилистов. «Откуда только брались у него силы?» — удивлялись Сторонние люди. За год с небольшим после болезни Писарев опубликовал в журнале «Русское слово» одиннадцать объёмистых статей и написал кандидатскую диссертацию, за которую учёный совет Петербургского университета присудил ему серебряную медаль. На медаль ему было плевать. Не наука, а иная стезя влекла Писарева.
Отныне он с другом и единомышленником Варфоломеем Зайцевым царил в редакции «Русского слова». Издатель Благосветов жался, недоплачивал им, но они работали не ради денег. Друзья поражались отсталости России и всячески пропагандировали передовые учения Льюиса, Бокля, того же Карла Фохта, приговорённого на родине за смелые идеи к смертной казни и жившего в свободной Швейцарии.
Писарев превратился во властителя дум молодого поколения. Его читали по всей России. Его лозунги: долой иллюзии! Здравый смысл прежде всего! Долой авторитеты! — подхватывались студентами всех российских университетов, которым открывалось, что их родители безнадёжно устарели, а правда на их стороне, потому что за ними будущее.
Со старыми друзьями Писарев окончательно разошёлся. Как- то заглянул в редакцию Скабичевский с приятелем, за чаем разговорились. Дмитрий привычно вещал, не подбирая слов. Александр вдруг прервал его:
— Погоди! Да ты проповедуешь полную разнузданность всех страстей и похотей! Выходит, в один прекрасный день, подчиняясь своему свободному влечению, ты пришибёшь не только любого из нас, но и мать родную?
— Ну и что ж такого? — флегматично заметил Писарев. — Пришибу и мать, раз явится у меня такое желание и если я буду видеть в этом пользу... Вы исповедуете отжившую, пошлую мораль, а сами всегда ли следуете её правилам?
Эпатированные гости поспешили откланяться и на лестнице покручивали пальцем у виска, рассуждая, насколько гуманистичнее социалистическое учение по сравнению с утилитаризмом.
Дмитрий не то чтобы действительно был готов сам поднять руку на мать, но — будучи последовательным и откровенным с собою до конца — допускал такую теоретическую возможность. Только теоретическую!
Его многие хотели видеть. Невысокий, чуть пополневший (на радость матери), с растрёпанной редкой бородкой, он подслеповато вглядывался в людей, нетерпеливо их выслушивая, при этом у него нервически подёргивался рот, а руки беспокойно крутили пуговицу, оглаживали сукно столешницы, постукивали карандашом. Ему, собственно, никто и не был нужен, лишь бы читали его статьи и жили по пути, который им предлагался: новое государство, новые законы, новый образ жизни.
В начале мая 1862 года в Петербурге из рук в руки передавали анонимную прокламацию под названием «Молодая Россия». Князь Василий Андреевич Долгорукий по своей должности также ознакомился с ней и представил императору. И Александр Николаевич прочитал: «Россия вступает в революционный период своего существования... Снизу слышится глухой и затаённый ропот народа, угнетаемого и ограбляемого всеми...» Да ведь он-то как раз и хочет блага народу без кровавых потрясений революции — как этого не могут понять? «Выход из этого гнетущего страшного положения один — революция, революция кровавая и неумолимая, которая должна изменить радикально все без исключения основы современного порядка и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся её, хотя и знаем, что прольётся река крови... только пришла бы поскорее она, давно желанная!..»
Ненормальность автора была очевидной, но всё же он был опасен, ибо призывал к крови, к уничтожению царской семьи под лозунгом социалистической и демократической республики, и даже — к уничтожению брака и семьи. Приказано было автора найти и посадить в крепость.
А между тем Пётр Заичневский, девятнадцатилетний московский студент, уже находился в одной из камер Петропавловской крепости; именно там он написал своё разнузданное воззвание и смог переправить его на волю, а соратники поспешили размножить.
По едва ли случайному совпадению во второй половине мая 1862 года по Петербургу пронеслись страшные пожары, от которых выгорел чуть не весь центр столицы. Все говорили о поджогах, но полиция не смогла найти поджигателей. Растерявшиеся власти арестовали Чернышевского, запретили на время выход журнала «Современник», закрыли воскресные школы для рабочих людей, в которых студенты не только обучали мужиков чтению и арифметике, но и открывали им глаза на грабительскую политику царя, не пожелавшего отдать сразу всю землю тем, кто пашет и сеет, на монахов, собирающих миллионы рублей в монастырях — ног куда идёт трудовая копейка!.. Передовая демократическая общественность бурно протестовала, но её голоса никто не слышал. Писарева бесила эта вынужденная немота.
В подцензурной печати до конца он высказаться не мог, вот почему летом 1862 года согласился на предложение соратников издать прокламацию. Написал её Писарев в один присест, в радостном упоении от свободы.
«Примирения нет, — писал он, злорадно предвкушая, как побагровеют лица ленивца императора, министров, начальника III Отделения, как испуганно растеряются тупые жандармы при чтении его горящей правды, — На стороне правительства стоят только негодяи, подкупленные теми деньгами, которые обманом и насилием выжимаются из бедного народа. На стороне народа стоит всё, что молодо и свежо, всё, что способно мыслить и действовать... Династия Романовых и петербургская бюрократия должны погибнуть!.. То, что мертво и гнило, должно само собою свалиться в могилу; нам остаётся только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы...»
Жандармы оказались не так тупы и в начале июля арестовали автора.
В крепости страха у Дмитрия не было вовсе. Он не боялся ни усатых жандармов, ни грозных судей в шитых золотом мундирах, ни самого царя. Стены узкой камеры для него не были тесны. Еду приносили с офицерской кухни, и она была вполне прилична. После следствия по его настойчивому ходатайству ему было позволено заниматься литературным трудом. И он трудился.
Целыми днями, не зная усталости, Писарев исписывал страницу за страницей, передавая по пятницам готовые статьи на волю. Имя страдальца за передовые идеи стало ещё более известным. Статьи Писарева в «Русском слове» и других журналах зачитывались вслух в студенческих аудиториях и возникавших коммунах.
«Долой литературу!» — читали молодые люди и задумывались: а в самом деле, какую практическую пользу приносит литература? Что конкретно дают мужику стишки Пушкина и Фета? Мужику нужнее печной горшок да смазные сапоги! «Основной принцип всей человеческой деятельности заключается везде и всегда в стремлении человека к собственной выгоде...» — а ведь верно, признавали сыновья мелких чиновников, дворян и священников. Без иносказаний автор показывал неприглядную роль римских пап, всяких Бонифациев и Климентов — а чем лучше наши святоши в чёрных рясах?
Караульные солдаты, заглядывая в глазок, удивлялись: и как этому барину не надоедает писать да писать, и как у него рука не онемеет?
Писарев не чувствовал усталости. Он совершал важнейшее и необходимейшее дело. Никто не знал, что давно, два года назад, он достиг вожделенной огненно-красной истины! Он вкусил от неё, просветился и окреп духом, страхи отступили. Ему дан был дар пророка!
Если бы только не слёзные материнские письма с призывами смириться, покориться и молиться; если бы только не ежедневные посещения настоятеля Петропавловского собора протоиерея Василия Петровича Палисадова...
Отец Василий искренне жалел Писарева, уделял ему особое внимание, старался облегчить одиночество беседами. Поначалу Дмитрий поддался, поверил, размяк, однажды заплакал при чтении псалма Давидова: Сердце моё смятеся во мне, и боязнь смерти нападе на мне. Страх и трепет прииде на мя, и покры мя тьма.
А как-то ночью пришло разъяснение: этот поп — шпион! Подослан от III Отделения!
С тех пор Писарев выслушивал беседы протоирея с величайшим раздражением, перебивал его и в лицо смеялся — пусть знает, что раскусили!
В последний свой приход отец Василий лишь молча перекрестил узника и положил на стол книгу. Почему-то Писарев похолодел, с трепетом глянул на книгу... и вдруг, подчиняясь неводомой силе внутри, схватил и бросил её в спину священнику.
С тех пор отец протоиерей оставил свои посещения.
Статьи Писарева регулярно продолжали появляться в петербургских журналах.
В возобновившемся «Современнике» весь 1863 год печатался роман Чернышевского «Что делать?», написанный в Алексеевской равелине Петропавловской крепости. Молодёжи предлагался новый образ жизни — по принципам разумного эгоизма, в условиях новой семьи, в надежде на победу идей социализма и возникновения небывалого ранее Хрустального Дворца, где все будут свободны, равны и счастливы.
В Москве во множестве возникали студенческие кружки. Одни создавали артель переводчиков с английского и немецкого языков, другие организовывали платные вечера для сбора средств в пользу неимущих студентов, были и просто землячества. Так, на Большой Ордынке образовался кружок студентов-пензенцев, в котором стал верховодить двадцатилетний Николай Ишутин.
В те годы всё пошатнулось в России. Идея свободы пьянила студенческие головы. Атеизм овладел их умами легко, ибо церковная казёнщина претила, а заглянуть за неё не позволял страх перед насмешками товарищей.
— Да зачем же всё? Зачем человек живёт? — спрашивал иной простодушный маменькин сынок.
— Так себе родился и живёт, — разводил руками Ишутин, — и всё тут!
Извечное же чувство неудовлетворённости, особенно пылко переживаемое в юности, переводилось из среды духовной в самую материальную. Горение низводилось долу, человек объявлялся мерою всех вещей, его воля определяла ход истории. В текущий момент главной задачей всех подлинно передовых людей стала борьба против деспотического самодержавия.
Заседания кружка походили на какую-то страшную игру. Они рассуждали о перспективах социализма в России, о необходимости всеобщей революции и уничтожении царской власти, которую должна сменить власть новая.
— Давайте взорвём Петропавловскую крепость! — предлагал один.
— Нет, нет! — горячо возражал другой революционер. — Надо, понимаете, взять в плен наследника и предъявить царю ультиматум: или полная свобода и вся земля крестьянам, или смерть твоему сынку!
— Надо просто убить царя! — убеждал третий, самый юный революционер, не желая отстать от старших товарищей. — Тогда власти испугаются, и организация будет им диктовать, что следует делать!
— И что же, ты готов за это взяться? — цедя слова, врастяжку спрашивал Ишутин. — Я дам тебе револьвер. Сможешь завтра застрелить Александра Николаевича?
— Я?.. А почему я?..
— А ты поедешь завтра взрывать Петропавловку? — с мрачной насмешкой вопрошал вождь другого. — Нет?
Мальчики сознавали, что оказались на грани, за которой слова перерастали вдела. Знали бы они, что и произносимые в безумном угаре слова их уже были делом.
— Видишь, Митя, — оборачивался Ишутин к неизменно молчащему Каракозову, сидевшему всегда за его спиной, — господа колеблются...
И разговор переходил на другое: хорошо бы вызволить Чернышевского с каторги, поставить во главе правительства, но обязать его действовать по указаниям их Центрального Комитета. Ели рябчиков в сметане, попивали токайское. Игра продолжалась.
А власть оставалась в позиции нерешительной, пытаясь и бороться против крамолы, и угодить ставшему могущественным общественному мнению.
Мог ли знать подробности бурной политической жизни московский святитель? Отчасти мог, но не имена и детали интересовали его. Он предвидел надвигающуюся на Россию с Запада тучу, лишь изредка позволяя себе прямые высказывания на сей счёт. Так, пришедшей за благословением настоятельнице одного из подмосковных монастырей он не советовал устраивать богатые ризы на иконы.
— Близко время, когда будут сдирать ризы с икон. Представляется мне, что туман и облак сгущается над нами, и надобно опасаться грома.
В том же 1863 году святитель написал размышление о премудрости христианской, в котором предложил свой ответ на вопросы времени:
«Мудрость христианская должна быть чиста— чиста по ея источникам, по ея побуждениям и цели. Ея чистый источник есть Бог... Ея чистая цель также есть Бог... Деятельное нужно внимание для охранения сей чистоты от нечистых влияний несмиреннаго разума, который не признает своих пределов пред бесконечным и непостижимым, который, истину вечную находя старою, имея побуждением любопытство и целию тщеславие, без разбора гоняется за новым, и как руководительному началу следует духу времени, хотя бы это было время предпотопное; который, ленясь потрудиться, чтобы возникнуть в истинную область духа, погружается в вещество и здесь погрязает.
Мудрость христианская мирна — и подвизающийся для нея должен быть мирен... Только в тихой, а не волнуемой воде, отражается образ солнца; только в тихой, не волнуемой страстями душе может отразиться внешний свет духовной истины...
Мудрость христианская кротка... Дух порицания бурно дышит в области русской письменности. Он не щадит ни лиц, ни званий, ни учреждений, ни властей, ни законов. Для чего это? Говорят: для исправления... Но созидает ли дух порицания или разрушает?
...Мудрость христианская благопокорлива. Она проповедует и дарует свободу, но вместе с тем учит повиноваться всякому начальству... Ревнители истиннаго просвещения должны поднимать дух народа из рабской низости и духовнаго оцепенения к свободному раскрытию его способностей и сил; но в то же время утверждать его в повиновении законам и властям, от Бога поставленным, и охранять от своеволия, которое есть сумасшествие свободы».
17 марта 1863 года был праздник Алексея, человека Божия, память которого Филарет всегда верно чтил. В этот день он отправился к поздней обедне в женский Алексеевский монастырь близ Красного Пруда.
Митрополичьи сани подкатили к воротам обители под громкий и переливчатый трезвон, шедший с высокой шатровой колокольни. Встречали владыку мать настоятельница, благочинный, здешние иереи. При проходе митрополита от ворот к соборному крыльцу толпа кланялась и тянулась за благословением, радуясь нечастой теперь возможности лицезреть святителя. Иные мужики бежали к крыльцу, стягивая шапки, а двое дюжих полицейских и обер-полицмейстер, вытянувшись, отдали честь.
В храме жарко горели свечи в нарядном паникадиле и перед иконами. Золотые ризы духовенства, густой аромат ладана и радостное волнение народа создавали у всех приподнятое настроение. Чище и сильнее становилась молитва, просветлялись и воспаряли горе души человеческие.
Архиерейская служба шла привычным чередом, и владыка удерживал свои мысли, слушая из алтаря возгласы сослужащих ему настоятеля и протодиакона, умилительное пение монашеского хора и чуткую тишину храма.
Митрополит поднял глаза от чёток и увидел стоящего коленопреклонённо Алексея Ивановича Мечева, регента хора Чудова монастыря.
— Поди ко мне, — позвал ласково.
Филарет благословил своего любимца и приметил печаль на его лице.
— Ты сегодня, я вижу, скорбный. Что с тобою?
— Жена умирает в родах, ваше высокопреосвященство... — Голос Мечева дрогнул, и он закусил губу, сдерживая слёзы.
— Бог милостив, — просто ответил святитель. — Помолимся вместе, и всё обойдётся благополучно.
После литургии, когда митрополит, устав от причащения первого десятка молящихся, вошёл в алтарь, освещённый ярким мартовским солнцем, он подозвал Мечева.
— Успокоился?
— Вашими молитвами, владыко святый!
— У тебя родился мальчик. Назови его Алексеем в честь Алексея, человека Божия, ныне празднуемого здесь...
Он хотел сказать больше, но сдержался, предвидя не только радости и обретения появившегося на свет будущего служителя Божия, но и труды, скорби великие...
Глава 4
СКИТ
В покоях троицкого отца наместника мартовским вечером 1863 года после великопостной всенощной собрались несколько человек. Вниманием сразу же завладел Андрей Николаевич Муравьев, ставший редким гостем после переезда в Киев, поближе к своим имениям. У Муравьева всегда было что рассказать, речь его плавно перетекала от палестинских и афонских древностей к рассказу о католиках, иные из которых при посещении России искренне увлекаются православием... К шестидесяти годам характер его не смягчился и не охладел, коли хвалил — так хвалил наотмашь, от всего сердца, коли осуждал — так уж клеймил, не выбирая слов, а при рассказе о предметах трогательных — умилялся до слёз.
Архимандрит Антоний, в этот пост едва находивший силы для участия в богослужении, устало поник в кресле. Известно было, что в прошлом году просил он высокопреосвященного об удалении на покой, всё же исполнилось семьдесят лет, но не отпустил владыка, сказал, что нужен ещё. В церковной службе отец Антоний оставался неутомим, хотя и мучила его рана на правой ноге, особенно досаждавшая в великопостные службы. Так-то можно было присесть, но при чтении Евангелия на Страстной неделе приходилось стоять два часа.
— Как вы выдерживаете? — спросила его Аня... графиня Анна Георгиевна Толстая, постаревшая, пожелтевшая лицом, но с теми же родными бархатисто-коричневыми глазами...
Ответил шутливым тоном:
— У меня есть секрет: встаю сразу на больную ногу. Сначала больно, а потом она одеревенеет так, что боль и не слышна.
Седая прядь выбилась у неё из-под края шляпки, протянутые за благословением маленькие худые ручки по-старушечьи дрожали, и слабая тень умершего в отце архимандрите Андрея Медведева вдруг огорчилась до слёз...
— Вы бы дали себе отдых на неделю-две, — с мягкой укоризной сказала графиня, сквозь привычный облик властного и погрузневшего монаха видевшая стройного, черноволосого, весёлого и пылкого юношу с горящими глазами, навсегда любимого — брата.
— Боюсь разлениться, — чистосердечно ответил старик. — Неделю прогуляешь, а там родится желание ещё отдохнуть. Хожу и буду ходить. А сил недостанет — попрошу братию относить меня в храм...
Молодые лаврские эконом и казначей, приехавший по делам журнала протоиерей Алексей Ключарёв, почтительно внимали знаменитости. На рассказе Муравьева о сорванной им в Гефсиманском саду ветви от элеонской маслины за дверью послышалась Иисусова молитва, и вошёл отец Александр Горский, волею московского святителя недавно возведённый в священный сан (несмотря на решительный отказ жениться) и вскоре ставший протоиереем и ректором академии. Горский близоруко оглядывался, не сразу различая лица в полутёмной комнате.
Муравьев любил Горского, а кроме того, чувствовал к нему засевшее в памяти начальственное покровительственное внимание, и потому отвлёкся от повествования. В тот год слова его братьев — Михаила, усмирившего восставшую Польшу, и Николая, присоединившего к империи обширный Амурский край, — осветила и его, возродив дремавшие вельможные чувства. Андрея Николаевича встретил в патриотически настроенной Москве восторженный приём, и он, как в былые годы, блистал в домах знати и Английском клубе величавой осанкой, старомодной галантностью и увлекательностью в беседе. В церквах и монастырях Муравьев невольно осматривал всё начальственным взглядом, указывая, что так и что не так.
— Отец Александр, вы, верно, с какой-нибудь приятной новостью? Прямо сияете...
— Не то чтобы важная новость, ваше превосходительство... Получил письмо из Лондона от кузена моего Николая, поехавшего с графом Путятиным в качестве домашнего учителя, а также для подготовки к преподаванию у нас новой западной церковной истории. Я ещё просил его книги подобрать для нашей библиотеки.
— В этом Александр неутомим, — с доброй улыбкою заметил эконом.
— Письмо большое, пишет о разном... Но, кажется, я перебил рассказ вашего превосходительства?
— А хоть бы и перебил? — вдруг буркнул из тёмного угла отец Антоний.
— Что вы, что вы... — милостиво возразил Муравьев. — Мы с удовольствием послушаем. Был ли ваш кузен на всемирной выставке?
— Довелось побывать дважды. Вход, правда, дорогонек. Николай пишет, нужно по крайней мере десять раз, чтобы осмотреть её подробно. Но интересней другое. Он пишет, что встретился с известным Стэнли, засыпавшим его вопросами о православии. «Не смутила ли ваших верований новейшая германская спекуляция в философии?» — спросил англичанин. «Ни на минуточку, — ответил Николай Кирилыч. — Мы обладаем особенною способностью обнимать идеи других и сейчас же покрывать их амальгамою нашей собственной непоколебимой веры...» Тот спрашивает, а способна ли Русская Церковь отрешиться от подражательности Западу и Востоку, развить свой оригинальный гений? Удадутся ли её стремления направить все силы свои на организацию практической социальной жизни, очистить высший класс от извращения, праздности и мелкой безнравственности, а средний и низший — от грубости, лжи и неумеренности?..
— Ай да англичанин! — воскликнул Муравьев. — В самый корень зрит — да только не с того угла!
Из тёмного угла послышалось фырчание.
— Вы особенно должны меня понять, отец Александр. — Муравьев обращался тоном уважительным (однако и поучительным) подчёркнуто к Горскому, хотя адресовал свои слова троицкому наместнику. — Наша Церковь, держась Никейского исповедания, ещё не раздружилась ни с истиною, ни с апостольской благостию, но уклонение в социальность не приведёт ли нас к разрушению завещанной нам святыми отцами полноты религиозной веры и благочестия? Уступки миру сему не приведут ли к умалению веры? Всё встаёт вперемежку. Как на лондонской выставке: святые иконы и пенька!.. Здесь люди свои, поделюсь. Заезжал в этот раз к святителю нашему и попенял ему: зачем дал митрополичий хор выступать в ремесленном училище? Стоит ли ублажать мальчишек, принижая святое? Отвечает: Лямин-де меня уговорил, два раза я отказывал, на третий согласился. Это тот самый Лямин, который в митрополичьей карете раскатывает по всей Москве, останавливаясь то у кабаков, то в сомнительных местах. Какое искушение! Что с того, что он городской голова...
— Молчи! — вдруг прогремел голос отца наместника. — Молчи!
Муравьев и его слушатели оторопело оглянулись на вставшего во весь рост отца Антония. Белоснежные копна волос и длинная борода, из-под которой поблескивал камнями наперсный крест, высокая, массивная фигура архимандрита, с воздетой правой рукой, придавали ему сходство с библейскими пророками.
— Один старик дал другому старику шестёрку лошадей — потешить самолюбие. Один мягок, другой слаб — что ж, клеймить их за сие? А не ты ли, Андрей Николаевич, грозил высокопреосвященному обрушиться на нас хуже Белюстина — за что? За три ступеньки, не понравившиеся на Троицком подворье в Петербурге! Нашёлся и на нас, грешных, судия!.. Сколько лет ты подле святителя, а сознаешь ли, что есть Филарет?.. Святой Варсанофий в шестом веке свидетельствовал, что лишь молитва трёх святых мужей удержала мир от катастрофы. Ибо сказано, что каждое отдельное лицо, преодолевшее в себе зло, этой победой наносит поражение космическому злу столь великое, что следствия его благотворно отражаются на судьбах мира. Быть может, и наш владыка живёт той божественною силою, коя созидает и содержит мир во времена смутные и грозные. А ты!..
Муравьев сильно покраснел. Он не привык к резкостям в свой адрес, и будь на месте отца наместника любой иной иерей или архиерей, Андрей Николаевич сумел бы его одёрнуть, но упрёк Антония оказался во многом справедлив. В попытке выйти из неловкого положения Муравьев попытался не уронить достоинства.
— Несмотря на вашу крайнюю... э, горячность, отец наместник, готов вам уступить... э, в частности. В целом же мысль моя состоит в том, что при сохранении отдельных высоких и даже высочайших образцов монашества — мы все их знаем! — в наше время теряется значение клира, и прежде всего монашества, как служителей Небесных. Пропадает смирение! Иду сегодня по лавре и вижу, как простой монах крестит простолюдинов и даёт руку для целования, будто не знает непозволительности сего для не облачённого иерейским саном. Или возьмите, к примеру, всем известного...
— Нет! Не дам тебе чернить монашество! — потише, но с тем же чувством воскликнул отец Антоний. — Монашество есть истинное христианское подвижничество. Все мы сотворены одинаковыми, все питаем и греем плоть свою, но люди мирские не отказываются от антрактов, выходят из-под закона Христова духа, отдыхают и развлекаются на распутиях жизни, а потом вновь могут обратиться к закону Христову. Не то монах. Он не соединяет воду с огнём. Он ставит крест над своим движением вперёд, над всею жизнию своею. Встречаются недостойные и среди нас, кто без греха, но они не в силах умалить служение воинов Христовых. Пример обуянного гордыней Бухарева, вышедшего из монашеского сословия и даже... Мужики говорят: высок каблучок, да подломился на бочок. Так вознёсся в пустой мечтательности, что принялся угождать духу века сего, позабыв о своём единственном служении... Что с того? Всякое увидишь в большой реке, а всё ж таки, пока вода чиста — река питает и очищает... Не вознестись пред тобою пытаюсь я, брат мой Андрей, — отец наместник понизил голос и с непривычной мягкостью обратился к Муравьёву, — но указать на разные пути, на коих мы пытаемся стяжать дух мирен...
Отец Антоний тяжело опустился в кресло и шумно передохнул. Гости его не решались вымолвить слово и отводили глаза от растерявшегося Муравьёва. Казалось бы, как можно сказать такое в лицо известнейшему в России духовному писателю, путешественнику по святым местам, удостоенному антиохийским, александрийским и иерусалимским патриархами титула попечителя Восточных патриарших престолов? Но сам Андрей Николаевич в мгновенном озарении вдруг понял справедливость упрёка и не стал оправдываться.
Вошёл келейник, быстро и ловко снял нагар со свечей и поставил на стол большой канделябр. Разом осветилась комната. Засверкали ризы икон в резном киоте, золочёные лампады, осветился небольшой портрет митрополита Филарета, изображённого художником в чёрной рясе и чёрной скуфейке с пером в руке. Задумчиво взирал Филарет на собравшихся, будто обдумывал своё слово в споре, но не спешил его сказать.
На Великий пост он перебрался в Гефсиманский скит. Дела утомляли сильно, тревог и огорчений прибавилось, но не только желание покоя влекло в тишину и умиротворённость скита. Пора было подводить итоги.
Мартовское солнце осветило все уголки небольшого домика, и в нём стало особенно тепло и уютно. Теперь часы после литургии можно было отвести неспешному чтению или размышлениям. Ничто не мешало здесь.
С необозримо высокого голубого неба ярко сияло ослепительное солнце, первого тепла которого доставало всем. За окном на глазах таяли высокие сугробы. Сосульки на крышах истончились капелью. Тонкие ручейки неудержимо стремились слиться, образовывали лужи и запруды и наконец находили ход к прудам. По сизому ноздреватому снегу по-хозяйски разгуливали прилетевшие галки. Воробьи стайками налетали на показавшийся из- под наста на дороге клок соломы или комок навоза. Вокруг храмов и на пригретых солнцем пригорках всё больше открывалась земля, коричневая, с побуревшей травой и листьями, сырая, ещё холодная, и шедший от неё дух почти пьянил... Так было всегда, так оно и сейчас, но откроешь форточку — продует, а на улице тут же голова кружится. Но он всё помнил.
Ещё в юности поразило: весна, радостное пробуждение природы и — чёрное убранство церкви, чёрные ризы и епитрахили священников, почему?.. Как всё дивно слито одно с другим, времена года и времена людских жизней, перемены в природе и перемены в житейской суете века сего, как мимолётно всё это... Одно начало всему, один исток и одна конечная точка, весь мир Божий в его пространственной и временной громаде един... Что значит тут какой-то монах? Но не напрасно же призван он на свет Божий. Близко его возвращение к своему началу, а что встретит там?
Из-за занавески он смотрел на двор обители, на деловое хождение иноков, на Парфения, дремавшего по-стариковски под солнышком на крыльце митрополичьего домика и лениво отмахивавшегося от неутомимого спорщика Алексея, который после семинарии оставлен был в иподиаконах. Не решался отпустить от себя этого твёрдого верой и чистого сердцем молодца, радовавшего его бодрым духом юности. Старый и малый... А что о себе сказать? В иные бессонные ночи будто груз целого столетия гнетёт, а бывают утра — будто всего-то пятьдесят годов, как было при незабвенных Николае Павловиче и графе Протасове, тянет к делам, к людям, в уме складываются новые проповеди и томят своим сокровенным смыслом книги Писания, глубина коих поражает и вдохновляет, скорее бы взять перо в руки...
Остановись, уж столько написано... и за каждую строчку Господь спросит...
Всю-то жизнь о том помнил. Сколь часто смирял себя, обрывал полёт мысли или движение сердца, если сие выходило за признанные рамки, если грозило умалить авторитет Церкви. Что твоё слабое слово — Церковь самим существованием своим есть своё основание, оправдание и авторитет. Не навреди, и ладно.
А жизнь стучала в окна и била в двери. Пылкие друзья просили о помощи, враги плели хитроумные козни, равнодушные чиновники брёвнами лежали на пути — сколько требовалось усилий, ухищрений и труда, неведомых никому, разве отцу Антонию, дабы потихоньку и понемногу помогать, облегчать, устранять, поощрять...
И ныло сердце, подчас невмоготу становился тяжкий груз, возложенный на его плечи, ведь не он, не инок Филарет в сверкающем облачении, в митре и с посохом шествовал в Успенский собор, то был символ незыблемости Церкви и Государства, а его-то душе воспарить хотелось... Только вдруг брались силы, укреплялся просветлённый дух, и исполнял он долг, возложенный на него. Что ж, служение сие было по сердцу, а от услаждения почётом и властью всегда старался избавиться...
В юности мечталось о многом. Пойди он военным путём — не Суворовым, так Барклаем бы стал; избери карьеру государственную — сделал бы побольше Сперанского; подчинись он музам поэзии и истории — сколько бы книг написал. Но призвал его Господь.
В первые его петербургские дни на балу в высочайшем присутствии кто-то в толпе обронил по его адресу: «Чудак». Верно и нынче. С житейской точки зрения иначе назвать нельзя — всё чего-то хотел большего, с властью спорил, соратникам не уступал, паству раздражал высотой духовных требований, подчинённых томил непомерными трудами — зачем? Да вот как-то не мог иначе...
Отозвались в нём, видно, оба его деда — величавый соборный настоятель протоиерей Никита Афанасьевич, ревнитель порядка и благолепия, и скромный иерей Фёдор Игнатьевич Дроздов, презревший молву людскую и ушедший от людей к Богу. Как жаль, что не успел хорошо узнать второго, послушать его, понять движения потаённых душевных струн у странного дедушки... Но оба горели одним пламенем веры, оба чтили святыню Господню, памятуя, что кто паче других приближается к Богу и святыне, в том преимущественно являет себя святость Божия, благосообщительная достойным, неприкосновенная недостойным... В ветхозаветные времена пал мёртвым левит Оза от одного дерзновенного прикосновения к киоту Божию... Помни!..
Вдруг охватил приступ дурноты. Сознание помутнело, сердце сдавило что-то тяжёлое, голова закружилась, а слова вымолвить не мог, язык не слушался, руку к колокольчику протянуть сил недоставало... Так просидел в кресле — сколько же? Час без малого. И отпустило. Можно было вздохнуть, посмотреть на двор, на котором мужики сгружали привезённые по последнему насту берёзовые поленья... Слава Тебе, Господи!
Тронул колокольчик, но звонить не стал. В кресле напротив под фикусом сладко спал серый котик, зачем его тревожить. А где же рыжий? Верно, промышляет мышей, а то, охваченный мартовской истомой, ищет себе подругу. Весна...
Жизнь давно прожита, но не призывает к себе Господь, даёт ещё одну весну. Для чего? Что ещё свершить мне надобно, Господи?
Жизнь людская не сводится к одной Церкви, и Спаситель показал сие, не обойдя ни радости свадебной, ни горестной кончины. Вот вечный образец — иди к людям, погружайся в море людское, просвещай и согревай это море ведомой тебе Истиной. Невозможно? Нам одним — да, но Господь поможет. Делать надо.
Царь молод и неустойчив, хотя и чист сердцем. Теряется в поднявшейся смуте. Ходит в собрания спиритов и вызывает духов из мира иного. В борьбе с врагами отечества то твёрд, то нерешителен. Правда, к вере не охладел. С французским императором договорился благоустроить храм Гроба Господня в Иерусалиме. В обер-прокурорское кресло после графа Александра Петровича посадил достойного — графа Ахматова, этот троицкой закалки и Церковь защитит... Ну да и ему присоветовать многое нужно.
Колеблется корабль церковный. И тут затеваются реформы. Новый министр Валуев уважителен, специально в Москву приезжал посоветоваться, а что ему сказать, коли по-разному думаем... Намекал со значением, дескать, возможно восстановление патриаршества — до того ли? Пока есть государь — есть и опора веры православной. Нам бы деньжат победе на школы духовные, доходец бы увеличить сельских батюшек, дозволили бы собрания архиерейские... От этого Валуев отмахивался, сие для министра мелочи. А всё ж таки и тут сказанное слово будет услышано.
Слова, слова... сколько уж говорено! Благодарение Богу, хватает ещё дерзновения молиться и просить Всеблагого Отца за Россию, за православие... Утешительны рассказы об открытии мощей святителя Тихона Задонского. Случились исцеления. Да поможет святитель исцелению России!
Варшавские вести печальны, но и домашние не лучше. Как могли в Синоде утвердить тайный указ о запрещении священникам проповеди против пьянства? Какой-то полячишко, пригретый министром финансов, в разгар мятежа насаждает в России кабаки, притом лишь в великорусских губерниях! — а едва сельские иереи и сами мужики тому воспротивились, их одёрнули.
И кто? Синод! Во имя «блага государства», того государства, в тайном плену у коего Церковь находится, тайному гнету и притеснению от коего подвергается со времён Петра... И конца сему гнету не видно.
Неблагонамеренные хитры, смелы, взаимно соединены, а защитники порядка недогадливы, робки, разделены... Польша мятежная видимо связана с Венгриею, Венгрия — с Италией, где Гарибальди и Мадзини, а как далеко простираются подземные корни этих ветвей, кто видит? Европа продолжает своё помешательство на слове «свобода», не примечая, как в Америке свобода проливает кровь, изменничает и варварствует... Все заботятся о мире, и все ждут войны, и все вооружаются более, нежели когда-либо. Поистине это походит на приближение годины искушения, хотящие прийти на всю вселенную...
Открыто было святому апостолу Иоанну Богослову: Не бойся ничего, что тебе надобно будет претерпеть. Вот, диавол будет ввергать из среды вас в темницу, чтобы искусить вас, и будете иметь скорбь дней десять. Будь верен до смерти; и дам тебе венец жизни.
Темница, десять дней скорби — что сие означает? Только ли иносказание или вернутся времена гонений христианских? Тяжкие предчувствия не оставляют. Церковь всё переживёт, всё преодолеет, но как же хочется хотя малость сделать, дабы сдержать идущие беды и напасти.
Подлинно ослепли все вокруг — беды не видят. В Петербурге оскорбились за предложенную к чтению в московских церквах особую молитву, будто бы об избавлении России от неблагоприятных обстоятельств. «Какие могут быть неблагоприятности под скипетром царя-реформатора?!»
А ведь если взять хотя за один год всё худое из светских журналов и газет, то будет такой смрад, против которого трудно найти довольно ладана, чтобы заглушить оный... Мнения противорелигиозные и противоправительственные распространяются быстро и сильно заражают многих. Петербургские студенты пришли в одну церковь, вошли в алтарь, взяли священный сосуд и пили из него шампанское. Московские студенты возле кремлёвских соборов проповедовали: народ беден, а в церквах много серебра и драгоценностей, из них достанем вам богатство, не слушайте попов, не ходите в церкви... До чего мы доживаем! В темнице духовной уже многие скованы вражьими путами...
Что тут значат слово моё убогое и молитва грешная? Но не могу не молить Тебя, Господи, о милости и снисхождении! Помилуй нас! На Тебя уповаем, ведая, что не оставляешь ищущих Тебя, Господи!
Глава 5
ТЕЧЁТ РЕКА ВРЕМЁН
Река времён в своём теченье редко понятна людям. Почему и зачем происходит то или другое? Связаны ли события друг с другом или последовательность их случайна? В наказание или во спасение послано нам то и другое Всевышним? Немногим дано понимание главного смысла причудливых и хаотичных переплетений жизней и судеб, обретений и утрат, радостей и печалей.
Главный же смысл определился давно, когда тёмной и тёплой ночью, оставленный всеми, молился Спаситель в Гефсиманском саду, и был пот его как капли крови.
15 марта 1865 года к десяти часам утра в Зимний дворец прибыли вызванные государем министры. Назначено было совещание по вопросу немаловажному — относительно дозволения смешанных браков между раскольниками и православными. Главными лицами выступали обер-прокурор Святейшего Синода граф Ахматов, товарищ обер-прокурора князь Урусов и духовник государя отец Василий Бажанов. Министр внутренних дел Валуев решительно оппонировал им, что мешало ему любезно беседовать со всеми тремя.
Ожидали государя в Малахитовой гостиной, ярко освещённой солнцем, бьющим в высокие окна снопами жарких лучей. Блистали золото и бронза на вазах, столешницах, зеркалах и камине, но неудержимая сила солнца тонула в мягкой глубине тёмно-зелёного камня. Отец Василий в бархатной фиолетовой рясе с массивным наперсным крестом присел на стул возле камина. Начальник III Отделения князь Долгоруков стоял у окна, опираясь на саблю, не то греясь на солнышке, не то рассматривая подведомственную ему крепость на другом берегу Невы. Поспешно вошёл министр иностранных дел князь Горчаков, как всегда безукоризненно одетый и расточающий тонкие парижские ароматы, рассеянно оглядел собравшихся, пожал руки, принял благословение от отца Василия и, обняв за талию князя Урусова, увлёк его в сторону, зажурчал по-французски с лёгким грассированием. Граф Ахматов в нарядном генерал-адъютантском мундире стоял возле дверей, будто на часах, вытянувшись и прижав к правому боку портфель с докладом. Валуев внутренне усмехнулся, сама напряжённая поза Алексея Петровича выдавала его неуверенность.
Зазвенели высокие часы в углу, начали отбивать десять ударов. Распахнулись обе створки высоких, белых с золотом дверей, и в гостиную вошёл Александр Николаевич. По его выразительному лицу все увидели, что государь в настроении добром и решительном.
При дворе ходили разные слухи относительно здоровья наследника-цесаревича, великого князя Николая, занемогшего в начале года, ровно накануне официальной помолвки с датской принцессой Дагмарой. Государь, похоронивший своего первого ребёнка, дочку Сашеньку, сильно переживал за сына. Консилиум докторов определил болезни в лёгких и советовал поездку цесаревича на юг. Отправив милого Никсу с женою в Ниццу, Александр Николаевич заметно успокоился.
Пожав всем руки и склонив голову перед Бажановым, государь предложил занять места за столом. Первым докладчиком выступил обер-прокурор. Граф Алексей Петрович кратко напомнил о предыстории вопроса и горячо обосновал необходимость твёрдости и неуступчивости в отношении раскольников, упирая на то, что официальная регистрация браков с раскольниками не формальная мелочь, а есть принципиальное отступление веры истинной перед заблуждением и уклонением от православия. Привёл и слова московского святителя, что «сектатор, почитающий царя врагом Божиим, беспощадно осуждённым на погибель, не может быть вполне верен царю». Сел. Князь Сергей Николаевич Урусов и отец Василий в выражениях вполне определённых поддержали обер-прокурора. Все взгляды устремились на царя.
— Благодарю тебя за доклад, Ахматов, но не за выводы, — мягким тоном начал Александр Николаевич. — Позиция Синода выражена с исчерпывающей полнотой и ясностью: никаких уступок! Понимаю... но с позиции государственной думается мне иначе. Пора покончить с разделением нашего народа. Надо привлекать все его части к труду на благо отечества, а здесь наши старообрядцы могут дать больше, чем кто иной. Так почему же не сделать в их сторону один шаг? Это вовсе не признание истинности их учения. Это... уступка из чувства человеколюбия. Впрочем, послушаем господ министров.
Валуев тут же встал. Отдав должное мудрости и гуманизму государя, он рассказал, что в Москве случайно узнал о довольно снисходительном отношении покойного митрополита Платона Левшина к расколу.
— Прославленный московский святитель полагал, что пастырю церкви Христовой невозможно убедить раскольников в их заблуждении. За протёкшие века накопилось так много погрешностей и неосторожностей в писаниях церковных учителей, что всерьёз исправлять их означало бы подать повод к великому соблазну и злу, горшему, чем раскол. Потому богословы всерьёз и не спорят с раскольниками, что опасаются разойтись в основах учения. В свете изложенного проблема регистрации смешанных браков, право же, должна быть решена положительно.
— Интересно! — воскликнул Александр Николаевич, — Это действительно важно. А кстати, почему Филарет не огласит мнения митрополита Платона?
Вопрос был обращён к Валуеву, и тот с удовольствием ответил:
— Слышал я, что собственноручное изложение взглядов Платона владыка Филарет вырезал из его сочинений, дабы не соблазнять маломысленных.
Государь невольно улыбнулся.
— Как искренне люблю я и почитаю нашего святителя, но — устарел он со своей старческой осторожностию. Боязлив чрезмерно. Два года я его уговаривал проехаться по железной дороге в лавру — насилу уговорил на сей подвиг. Полагаю, господа, накануне церковной реформы мы должны действовать решительнее, не страшась невесть чего. Начнёмте в церковной жизни с малого, дабы дело подвигалось действительно, а не свелось, как это у нас часто бывает, к одному отписыванию.
Ахматов прерывающимся от волнения голосом призвал государя не забывать о несчастиях нашего времени, поражающих церковь прежде всего, и выступить первым сыном и главным покровителем Православной Церкви. Однако Урусов, часто откашливаясь, согласился, что допустить регистрацию смешанных браков возможно, правда, при чётко оговорённых условиях. Отец Василий порадовался любви государя ко всем своим подданным и снял свои возражения. Тут Валуев довольно потёр руки.
Князь Василий Андреевич Долгоруков, по обыкновению, мягко и нерешительно, но высказался в пользу облегчений. Более пространно говорил князь Александр Михайлович и также присоединился к большинству. Ахматов так сжал челюсти, что желваки выступили под русыми бакенбардами, а ничего уж не поделаешь — вопрос решён.
Спустя четыре дня в кабинете государя Ахматов принуждён был в присутствии императора выслушать проект высочайшего повеления из уст Петра Александровича Валуева. Окна кабинета выходили на Адмиралтейство, но неукротимое солнце и здесь светило всё так же ярко и горячо. Ахматову напекло затылок, но он не решался пересесть.
— Что ж, я одобряю! — довольно сказал Александр Николаевич по завершении чтения и, глянув на сумрачное лицо обер-прокурора, добавил довольно строго: — Ne foites pas une figure de circonstance. Теперь остаётся объявить сие для всеобщего сведения.
— Государь! — Ахматов вскочил с кресла и вытянулся. — Осмелюсь сказать, что мои убеждения совершенно противны принятому решению. Возможно ли мне оставаться обер-прокурором, когда... Прощу вашего дозволения о выходе в отставку.
— Граф! — мягко и укоризненно произнёс Александр Николаевич. — Я вполне признаю за тобою право сохранять свои убеждения, однако, в свою очередь, имею право требовать, чтобы моя воля была исполнена тобою на посту главы Синода.
— Ваше императорское величество, дозвольте мне повторить прошение об отставке, — твёрдым голосом сказал Ахматов.
— Я рассмотрю этот вопрос, — сухо ответил царь. — Но между тем я требую, чтобы моя воля была исполнена.
22 марта Ахматов принуждён был объявить высочайшее повеление Синоду, а вскоре был заменён на посту обер-прокурора графом Дмитрием Андреевичем Толстым.
А 12 апреля на вилле Бермон, расположенной в возвышенной части Ниццы, в окружении отца, матери, братьев и невесты скончался наследник российского престола.
Никса понимал, что умирает. Приглашённый настоятель православной церкви отец Иоанн Прилежаев после исповеди вышел от него в слезах.
— Никогда ранее не случалось мне встречать в юноше такой глубоко сознательной веры! — вырвалось у него.
Шла Страстная неделя. У императрицы недоставало сил ходить в церковь, но в своей комнате она не выпускала из рук Евангелия (подаренного московским митрополитом) и молилась, молилась, не замечая своих слёз. Докторов она уже не слушала. Умом понимала, что Никса уходит, но примириться с этим не могла.
Александр Николаевич, прибывший в Ниццу в Страстную субботу, был поражён состоянием сына, но переживал по-своему. Для него Никса был не только родной кровинкой, но и наследником, долженствующим продолжить и развить начатые реформы. На Никсу в семье всегда смотрели особенно, ему уделяли больше внимания, его готовили к царской доле, и, что скрывать, по способностям и воспитанию своему он более других царских сыновей отвечал предстоящей деятельности. Высокий белокурый красавец обладал ясным умом, был добр, мягок, но не безволен, главное же — это чувствовал отец, — Никса в последние годы проникся сознанием важности предстоящего ему высокого служения... Александр Николаевич старался сдерживаться при жене, но в её отсутствие горько плакал. Никса пошёл бы дальше его!..
Впервые пасхальная ночь в царской семье прошла в слезах.
Под утро Никса впал в беспамятство. Вытянувшись в полный рост, он тяжело дышал и то тянулся подняться, то обессиленно поникал на подушки. Отец не решился зайти за ширму, а Мария Александровна, старательно вытерев слёзы, подошла к изголовью. Никса вдруг открыл глаза.
— Ма... — прошептал ласково.
Она вытерла бусинки пота на высоком лбу, а он с усилием повернул голову и стал целовать её руку, по обыкновению каждый палец отдельно.
— Бедная ма, что ты будешь делать без твоего Ники? — с ужаснувшим её спокойствием спросил он. В глазах сына она увидела не то отрешённость от всего, не то обращённость к чему-то...
За ширмой послышался звук сдерживаемых рыданий.
8 мая 1855 года Филарет писал обер-прокурору, не зная, что дни Ахматова на этом посту сочтены: «Да будет всем известно, что если бы начальство рассудило уволить меня от дел и поставило на моём месте деятельнаго, надеюсь, я принял бы сие с миром и, может быть, с пользою для меня; только бы сие было не по моей воле, а по рассуждению власти».
В скит! В скит хотелось! Там закрыться наконец, ибо кто ведает, сколько ещё отпущено ему, за каждый прожитый день благодарил он Всевышнего, и — уйти в молитвенное безмолвие и сосредоточенность. Но Ахматова заменили, а его оставили.
Митрополит сидел в своём кабинете в кресле. Перед отъездом в Гефсиманию решил разобраться со всеми накопившимися делами, и вдруг впервые за всю жизнь возникла мысль: а не оставить ли их нерешёнными? Как же он устал...
Стоял за Церковь перед государем Александром Павловичем, лет сорок назад написал для него проект о создании митрополичьих округов, что сильно бы увеличило самостоятельность Церкви, но — не успел государь. Не уступал, покуда мог, при государе Николае Павловиче, верном христианине, при коем, однако, за внешним почитанием и благополучием Синод стал вовсе помыкать Церковью, подчиняя её нуждам мирской власти и вольно или невольно лишая её священного покрова, убавляя к ней усердие православных... Думалось, нынешний государь добр сердцем, чист, веру имеет несомненную — вот и перестанет смотреть на Церковь как на одно из учреждений, увидит в ней образ горнего Иерусалима, снимет с неё гнёт государственный... Как достучаться до его сердца? Как открыть очи ему?..
Снял очки и посмотрел на викария.
— Стерпеть ли, чтобы можно оказать полезное для Церкви, или возражать, а затем идти в отставку, ибо совершенно верно, что в Петербурге не послушают?
— Перетерпим, — улыбнулся ответно владыка Леонид.
— А помните, как в Откровении Иоанновом говорится, что пытаться будут цари земные и всякий раб укрыться в пещерах и ущельях гор от гнева Господня и не смогут... Боюсь, на нас и пещер не хватит.
Святитель видимо дряхлел телом. На Пасху в 1866 году уже недостало ему сил для участия в праздничном богослужении, и от горя плакал Филарет.
Была и иная причина для скорби святителя — новый обер-прокурор. Можно было бы сделать худшее назначение, но трудно. Граф Дмитрий Андреевич Толстой в бытность министром просвещения заработал репутацию человека ловкого и опытного, но корыстолюбивого и откровенно неверующего. Приехавший как-то на Троицкое подворье по делам князь Николай Иванович Трубецкой (сменивший в кресле председателя Опекунского совета покойного князя Голицына) отозвался о новом главе Святейшего Синода нелестно.
— Продвинул его в своё время Муравьев-Виленский, к которому государь сильно благоволил. Впечатление в Зимнем Толстой произвёл приятное, но там не сумели разобраться, что се n’est pas un ministre, c’est un roquet.
Филарет согласно кивнул.
— Помню, ваше сиятельство, мне года два назад преосвященный воронежский писал, как обомлел, услышав из уст графа, ревизовавшего учебные заведения губернии, что «французская пословица гласит: нет пророка в своём отечестве». Приписать слова Иисуса Христа французской пословице значит вовсе не брать в руки Евангелие!
Князь развёл руками.
— Увы, увы!.. Мне-то он стал вполне ясен, когда молодым бросил свою любимую, красавицу бесприданницу Вареньку Языкову ради недалёкой, но богатой Софьи Бибиковой... которой ныне помыкает, как турецкий паша!
— Не могу сдержать недоумения, — вздохнул митрополит, — неужто государь не смог найти более достойного человека?
— Ваше высокопреосвященство! Да где ж там остались достойные? — с долей покровительственности улыбнулся князь. — Для большинства нашего дворянства вера давно перестала быть жизненным интересом. Они исполняют лениво положенные обряды, да и то не слишком усердно. Толстой — один из многих.
— Слепые вожди слепых... — тихо произнёс Филарет. — Остаётся уповать на милость Господню.
— Да на ваши молитвы! — почтительно поклонился князь.
4 апреля 1866 года в четвёртом часу дня император совершал обычную свою прогулку по Летнему саду. Александр Николаевич с привычной благосклонностью отвечал на приветствия гуляющих и беседовал со своим племянником, герцогом Николаем Лейхтенбергским, и племянницей, принцессой Марией Баденской. Настроение у него было прекрасное. На боковой аллее он заметил знакомую тоненькую фигурку. Неудержимо тянуло подойти, но невозможно было самодержцу всероссийскому ни с того, ни с сего заговорить с одной из своих подданных. Но как же он любил эту юную и прекрасную подданную, княжну Екатерину Долгорукую! В нахлынувшей страсти позабыты были жена и дети, дела государственные отошли в сторону. Ему нужна была только Катя!
Коляска государя стояла у ворот. Александр Николаевич подсадил племянницу. Подскочивший полицейский помог набросить на плечи шинель. Кучер уже теребил вожжи. Лошади нетерпеливо переступали копытами по булыжной мостовой...
И вдруг стоящий в толпе молодой, высокий и сутулый, угрюмый лицом, в потёртом пальтишке вытащил из-за пазухи пистолет и выстрелил в государя. Мимо!.. Пистолет выпал из дрожащей руки. Все оцепенели.
Дима Каракозов побежал по набережной к Зимней канавке, за ним устремились городовой и жандарм. Александр Николаевич ощупал левый бок — вроде цел. Слава Тебе, Господи!
Гром грянул, но потрясённая Россия в радоста от спасения монарха не осознала подлинного значения каракозовского выстрела.
Владыка Филарет тотчас по получении ужасного известия отслужил в Чудовом благодарственный молебен, который по требованию народа повторил на переполненной москвичами Соборной площади Кремля. Все пребывали в радостном возбуждении, но он-то помнил свои слова императрице после падения Реута. По всему судя, начиналась вторая половина царствования государя Александра Николаевича, тёмная... Что ж, он сделал, что мог. Больше его в сей жизни ничего не держало.
Пасху 1867 года Филарет встретил также в. немощи и смог отслужить в своей домовой церкви только светлую заутреню. В мае переехал в Гефсиманию. Он ждал кончины.
Накатывали воспоминания. Владыка Платон, помнится, рассуждал: «В чём же состоит Евангельский покой? Состоит в спокойствии совести. А совести спокойствие тогда есть, когда она тебя ничем не задирает; когда ты в пустынном труде над применением всех полученных от Бога сил и способностей так располагаешь своим состоянием, что исправление дел мирских не отвлекает тебя от Бога; когда служишь добродетели всеми силами души без всякой примеси корыстолюбия и честолюбия...» Можно ли быть уверенным, что всегда доставал до указанного образца? Увы мне!
В один из вечеров после чтения увещевательной песни святителя Григория Богослова рука сама потянулась к перу.
Но та самая жизнь земная, суетную тщетность которой он сознавал лучше других, не отпускала.
Андрей Николаевич Муравьев прислал сердитое письмо из Киева, почему-де он остановил продажу Аляски американцам? 3 апреля 1867 года Филарет писал отцу Антонию: «Продажа Государем владений в Америке, кажется, окончательно совершилась. Андрей Николаевич восклицает: какой тяжкий ответ лежит на стражах Израилевых! Может быть, мы дремлющие стражи, но что можно было сделать? Недавно услышал, что продают; трудно было верить; вдруг говорят, что дело сделано. Разве можно было стражам Израилевым вломиться в государственное управление и переменить государственное решение, состоявшееся и исполненное? Господи, спаси царя и даруй ему советники и служители воли его мудры и верны!.. Пошлите от меня г. Бухареву сто рублей. Не надобно ли и сказать, что от меня, дабы он знал, что мы смотрим на него мирно, и не имел против нас немирной мысли».
5 августа в лавре состоялось торжественное празднование пятидесятилетнего служения московского митрополита в архиерейском сане. Юбилей отмечался с размахом. Приветствия шли со всех епархий. Тёплое письмо прислал константинопольский патриарх Григорий. Император всемилостивейше предоставил право предношения креста при служении, ношения двух панагий на персях и прислал настольные изображения Александра I, Николая I и своё собственное, соединённые вместе и осыпанные бриллиантами. Трудно было остаться равнодушным к нахлынувшему потоку похвал, а всё же относились они больше к символу, а сам Филарет мечтал о криле голубином...
По случаю торжества в лавру приехали семь епархиальных архиереев, что многими было воспринято как возвращение к соборному управлению церковью (с петровских времён выезд архиерея за пределы епархии допускался лишь с разрешения Синода), на московского митрополита смотрели как на фактического патриарха. И сам Филарет не удержался от наивной радости, на мгновение понадеявшись: а вдруг настал конец гнету синодскому?.. Но пришёл в его покои обер-прокурор и передал повеление императора: сбор архиереев разрешён лишь для выражения почёта юбиляру, его величеству не угодно, чтобы на сём архиерейском съезде обсуждались и решались церковные вопросы.
«Да точно ли это воля государева? — усомнился Филарет. — Не мнение ли это самого графа Дмитрия Андреевича, смотревшего на всякого архиерея как на претендента на папство, будто бы желающего подчинить государство церкви?.. Поди проверь... — Глянул в глаза обер-прокурора, но точно плотной завесой они были прикрыты... — Спаси мя, Боже, яко внидоша воды до души моея... — вспомнился невольно псалом Давидов. — Погряз в глубине и не на чем стать... изнемог от вопля, засохла гортань моя, истомились глаза мои от ожидания Бога моего...»
На торжественном акте в митрополичьих палатах сил достало только на то, чтобы приветствовать собравшихся гостей, а его речь зачитал преосвященный Леонид. Филарет, сидя в кресле, всматривался в знакомые лица монахов, чиновников, дворян, а они внимали его слову:
— Прежде всего удивляюсь тому, что вижу нынешний день. Скудные и в ранних летах силы при немалых трудностях служебной деятельности не обещали мне поздних лет.
Неисповедимою волею Божиего ниспослан мне дар пятидесятилетнего служения высшему строению тайн Божиих... Может быть, угодно Провидению Божию, чрез сие частное явление в церковной жизни, сотворить знамение во благо... для поощрения подвижников веры и Церкви, особенно благопотребнаго во дни, в которые более и более омрачающий себя западный дух непрестанно усиливается простирать мрак и поднимать бури на светлый, святый Восток... Да будет, Господи, в Российской Церкви Тебе слава вовеки!
Но пока жив — надо дело делать, служить Богу и людям. Горький вопрос о будущем апостольских трудов преосвященного Иннокентия в русской Америке печалил святителя. Камчатский архиепископ прислал письмо, в котором просился на покой в Москву и спрашивал, нет ли возможности приискать место и его сыну, протоиерею. Филарет 19 сентября продиктовал ответ: «Вы желаете иметь покой в Москве. Паче всех нас заслужили вы, чтобы ваш покой устроен был согласно с вашим желанием. Найдётся для вас место пребывания в московских монастырях. Не так легко устроить вашего сына... Надобно и то принять в рассуждение, что если я дам какое обещание, то исполнить оное, по всей вероятности, доведётся моему преемнику. Вот уже более двух месяцев я не имею довольно силы, чтобы совершить литургию. Как будет смотреть на моё обещание мой преемник, предполагать нельзя».
Он теперь спокойно думал о своём уходе. Двумя днями ранее, ночью, к Филарету пришёл отец. В первый миг, увидев светлую фигура и ясно различимые черты липа, святитель не узнал его. И вдруг из глубины сердца пришло понимание: это батюшка! Долго ли, скоро ли было посещение, Филарет не мог понять, захваченный необыкновенно умиротворяющим покоем, исходящим от батюшки. «Береги 19-е число», — только и сказал тот.
— Владыка святый, — увещал его отец Антоний, — разве можно верить всем сновидениям? Да и что за неопределённое указание — в году ведь двенадцать раз случается девятнадцатое число!
— Не сон я видел, — с сердечной уверенностью ответил Филарет. — То был точно родитель мой. Я думаю с этого времени каждое девятнадцатое число причащаться Святых Тайн.
— Это желание доброе, — согласился архимандрит.
— И завещаю похоронить себя в Гефсимании.
— Владыка, воля ваша, но не могу не сказать, что сие создаст большие затруднения для скита. Половина вашей паствы женского пола, вход которому разрешён в обитель один день в году. Дозвольте положить вас в обители преподобного Сергия.
Филарет промолчал.
19 сентября за литургией он причастился, а после обеда обошёл весь скит, задерживаясь в пещерах, и долго молился перед чудотворной Черниговской иконою Божией Матери.
— Да сохранится безмолвие Гефсиманского скита, и да не будет от меня причины к нарушению оного! — сказал он отцу Антонию. — Положите меня в лавре.
В октябре он отправился прощаться с Москвой. Путь от вокзала до Троицкого подворья превратился в триумфальный проезд. Толпы народа кланялись, в стоявших по дороге церквах звонили во все колокола.
Святитель посетил все кремлёвские храмы, в Успенском соборе отслужил литургию, помолился в Иверской часовне. Викарные епископы Леонид и Игнатий доложили о состоянии дел в епархии. Гостей на Троицком подворье не принимали, но исключение было сделано для киевского митрополита Арсения и приехавшего с ним Андрея Николаевича Муравьёва.
Муравьёв ехал в первопрестольную с тяжёлым сердцем. Ехал прощаться, не уверенный, застанет ли в живых святителя. Но в Успенском соборе при одном виде маленькой сухонькой фигуры в митре и омофоре сошла тяжесть с сердца. По-прежнему Филарет поражал необъяснимой величавостью, ярким блеском не по-стариковски ясных глаз. Он произносил возгласы с амвона прерывающимся, едва слышным шёпотом, но внутри этой, казалось бы, высохшей оболочки жил, действовал, мыслил, любил и сострадал всё тот же Филарет.
«Да мы же не теряем его! — вдруг озарило Муравьёва. — Он остаётся с нами, только в мире ином. Христос Спаситель уничтожил смерть, и чего же бояться христианину?!»
Вечером на подворье Муравьёв не отрывал глаз от святителя. Он находил в нём нечто новое. В разговоре с владыкой Арсением Филарет был непривычно мягок, добродушно весел. Рассказал о просьбе владыки Иннокентия, которому он посоветовал оставаться на своём месте до проявления воли власти.
— А если бы он наследовал вашу кафедру? — вдруг спросил Муравьёв.
— Я был бы тому очень рад, — с открытой улыбкою ответил Филарет, — потому что люблю и уважаю преосвященного Иннокентия.
Провидел ли он, что именно следование камчатского архиепископа его советам и принесёт Иннокентию сан московского митрополита? Бог весть...
19 октября он приобщился в домовой церкви Святых Тайн. Сил заметно прибыло, митрополит не только читал бумаги, но и принимал посетителей. «...У меня был Я., — писал он 10 ноября архимандриту Антонию, — к месту он не определён. Сквозь слёзы просит, чтобы дать ему жалованье за полный месяц последний, который прослужил он неполный. Не исполнить ли просьбу Я?.. Если сим образом нельзя удовлетворить его, то дайте ему от меня рублей 50».
19 ноября выпало на воскресенье. Филарет с двумя иеромонахами совершил в домовой церкви Божественную литургию. Принял московского гражданского губернатора, генерал-майора Баранова. Выпил две чашки чая с миндальным молоком и отправился в кабинет.
Подошло время обеда. Повар приготовил уху и морковные котлетки. Парфений как всегда неслышно возник на пороге и сказал:
— Владыко святый, обед готов. Пожалуйте кушать.
— Погоди немного, — чуть повернул голову митрополит. — Я позову тогда.
Когда через пять минут Парфений вновь пришёл в кабинет, то увидел, что совершилось. Стоя на коленях, святитель встретил ангела смерти.
Московские колокола возвестили всем печальную весть.
Но светла была эта печаль. Будто заново открылось всем истинное значение Филарета. Величественная фигура старца стояла при начале века сего и во многом определила его судьбы трудами по устроению Православной Церкви, неустанным проповеданием покаяния, таинственными прозрениями тайн Божиих и участием в делах государственных.
Во всех больших и малых храмах российских служились панихиды, но многие дерзновенно молились иначе: Святителю отче Филарете, моли Бога о нас, чтущих память твою верно и научающихся правде от словес твоих.