Надежды тоже устают. Но, случается, устают безмерно, переходят в равнодушие, которое, если смириться с ним, успешно сооружает своеобразный заслон из щемящей пустоты. Так было и со мной в последние годы работы в Канаде. Изображаешь из себя деятельного, улыбающегося человека, на самом деле двигает тобой какая-то внутренняя заводная пружинка, не зависящая от твоего истинного душевного состояния. Жизнь теряет творческое начало, двигается как бы в автоматическом режиме. Мне все чаще и чаще приходили в голову горькие мысли, что жизнь уже позади, а страна твоя все заметнее каменеет и стремительно отстает от мирового развития. И не увидеть мне рассвета.

Мы с женой уже привыкли к Канаде, смирились с судьбой. Туда к нам приезжали и сын Анатолий на учебу, и дочь Наталия — на побывку. С нами жили поочередно внучки — Наталья и Саша.

Дела шли нормально. Из Москвы получал похвальные оценки. Но случилось давно ожидаемое. Михаил Горбачев вернул меня домой. Возвращению в Москву я радовался, как ребенок. Не люблю сладкой патетики, но когда ты снова дома, возникает чувство нового рождения. И воздух вроде бы тот же, и небо, и звезды, но все другое, совсем другое. Честно говоря, я не осуждаю эмигрантов, скорее — сочувствую, стараюсь понять их, но каждый раз ловлю себя на мысли: моя судьба — Россия.

Итак, я в Москве. Избран директором Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО). Институт престижный, прогрессивный, с хорошими традициями. Его возглавляли в разное время крупные ученые — Варга, Арзуманян, Иноземцев. Дела пошли неплохо. Обстановка в институте творческая, открытая, разумеется, в той мере, в какой это было возможно в то время.

Я не мог претендовать на тот уровень профессионализма, которым обладали мои предшественники. Они всю жизнь занимались наукой, а я — урывками. Понимая это обстоятельство, решил для себя один принципиальный вопрос — не мешать людям работать, дать им оптимальную возможность для самореализации. Во многом это удавалось. Но, конечно, не всегда.

Облегчало работу то, что за спиной института стоял Михаил Горбачев, в то время — второе лицо в партии. Он часто звонил мне, иногда советовался, давал разные поручения, которые мы, в институте, охотно выполняли.

Но и желающих подставить нам ножку по разным пустякам было тоже немало, особенно со стороны горкома партии. Возможно, его первый секретарь Виктор Гришин не забыл старую обиду — он еще до Канады приглашал меня на работу в качестве второго секретаря горкома, но я отказался. Такое не прощается.

Как-то прошел в институте обычный научный семинар. Обсуждался вопрос, является ли золото всеобщим эквивалентом в условиях появления нефтедоллара, массового использования золота в электронике и т. п.? Кто-то донес в ЦК и в горком партии. Нас начали таскать по разным кабинетам, прорабатывать, грозились наказать за ревизионизм, но потом все затихло. Вообще в партийных аппаратах принципиально не хотели признавать разницу между партийными собраниями и теоретическими семинарами — они постоянно боролись за некую мифическую «чистоту» вероучения.

Другой случай. Пригласил я в институт Геннадия Хазанова, моего доброго друга. Зал был переполнен. Хазанов есть Хазанов. Люди смеялись до слез, аплодировали неистово. Все были довольны, Хазанов — тоже. Попили с ним чайку и довольные разошлись. На другой день прибегает ко мне секретарь парткома и говорит, что горком партии и Минкультуры формируют комиссию по проверке фактов «антисоветских высказываний Хазанова, не получивших в институте принципиальной оценки».

Ничего себе! Кто-то, значит, стукнул, хотя, честно скажу, даже с позиций тех дней (а это был 1983 год) ничего в выступлении Хазанова предосудительного не содержалось. Но шизофреникам от идеологии показалось, что Хазанов делал странные паузы сомнительного характера, во время которых он хотел якобы сказать (судя по его выражению лица) нечто неподобающее, но… выразительно молчал. А в зале смеялись.

Позвонил мне Геннадий и сообщил, что его артистическая деятельность под вопросом. Его уже приглашали в Минкульт. Мне пришлось прибегнуть к помощи моего старого товарища Виктора Гаврилова, он был помощником министра культуры Петра Демичева. Виктор Павлович и прекратил этот наскок.

Еще пример. При моем предшественнике Николае Иноземцеве институт подвергся мощнейшей атаке со стороны горкома партии и городских спецслужб. Дело в том, что какая-то часть Политбюро (Тихонов, Гришин и др.) вела атаку на рабочее окружение Брежнева, авторов его речей (Иноземцева, Арбатова, Бовина, Загладина, Александрова-Агентова, Цуканова и др.), обвиняя их в том, что они «сбивают с толку» Брежнева, протаскивают разные ревизионистские мысли, ослабляют силу партийного воздействия на массы и государственные дела. Этой группе из Политбюро активно помогал заведующий отделом науки ЦК Трапезников и помощник Брежнева Голиков.

Дело дошло до того, что в московских вузах кагэбисты «организовали раскрытие» ими же организованных «антисоветских групп». В число «злокозненных» попал и наш институт. Иноземцев был выбит из седла, смят. Эта гришинская операция, я убежден, ускорила смерть Николая Николаевича. Так или иначе, но в институте прошли аресты, некоторых ученых сняли с работы, исключили из партии и сделали «невыездными». Я слышал об этом еще будучи в Канаде. Теперь, когда пришел в институт на работу, узнал, что многим талантливым ученым не разрешаются поездки за границу. Институт начал терять свой международный авторитет, чего, собственно, и добивались городские партийные власти и спецслужбы.

После понятных колебаний решил позвонить в контрразведку КГБ. Там отнеслись к проблеме сочувственно, но отослали к городским властям, поскольку, как сказали в КГБ, «горожане заварили кашу, пусть и выпутываются». Я стал говорить об этой проблеме вслух на разных совещаниях. Одновременно попросил институтский партком начать восстановление в партии пострадавших, снятие выговоров. Все это очень не понравилось руководству горкома партии. Нажим на институт усиливался. Проверки, придирки, записки о недостатках, критика на совещаниях и т. д. — набор известен. Особое раздражение у городских властей вызывало то, что я не ходил на всякого рода собрания-заседания, бесконечно собираемые горкомом партии, посылая туда кого-то из заместителей. Отказался посылать ученых института на уборку мусора на строительных площадках разных объектов в районе.

Однажды в партком института прислали анкету, в которой предлагалось заполнить несколько граф с указанием фамилий тех будущих руководителей института, которые заменят нынешних. Это касалось и директора института. Я решил оставить анкету без внимания из-за ее предельной глупости. Но вдруг из райкома срочно запросили анкету обратно. Оказалось, что об этой затее узнал Аркадий Вольский (в то время помощник Андропова) и устроил на эту тему крупный разговор с партийным начальством города.

Тем временем я продолжал настаивать на «очищении» ученых института от ярлыка «невыездных». В конце концов контрразведка согласилась на своеобразный компромисс. Я, директор института, соглашаюсь на установление в институте должности «офицера по безопасности» в качестве моего административного помощника, а контрразведка знакомит меня с делами о «невыездных».

В институт прислали полковника Кима Смирнова — доброжелательного человека, который многое сделал для того, чтобы избавить от разных наветов коллектив института. В итоге десятки докторов и кандидатов наук получили разрешения на поездки за рубеж. А запреты были часто по причинам, которые сегодня понять невозможно. Одному ученому закрыли зарубежные поездки только потому, что он не стал выступать на партсобрании, посвященном вводу советских войск в Чехословакию. Человек сослался на недомогание, чему не поверили. Ах, так? Шаг в сторону — сиди дома!

Пожалуй, стоит рассказать еще об одном случае из тех времен, когда по указанию Андропова на улицах, в магазинах, парикмахерских, даже в банях начали вылавливать тех, кто в момент отлова должен находиться на работе. Глупость несусветная, мера унизительная. Казалось бы, за «беглыми крестьянами» прекратили охотиться еще в прошлом веке, но большевистский бюрократ, а он, когда речь идет о беззаконии, особо ретив и всегда готов поиздеваться над людьми. Облавы не обошли даже научные институты. Ведь люмпен, пусть даже в генсековском обличье, уверен, что ученый тоже должен «от и до» сидеть за канцелярским столом и подконтрольно заниматься научными открытиями.

Однажды прихожу в институт и вижу при входе каких-то неизвестных мне людей и наших растерянных старушек вахтерш.

— Предъявите ваши документы! — потребовали они.

Я малость ошалел и спрашиваю у вахтерши:

— Кто это такие?

— Говорят, комиссия из райкома.

— Какая комиссия? Кто разрешил им войти в институт? Кто выписал пропуск?

— Ваш замдиректора по хозяйственной части.

— Позовите его сюда.

Проверяющие заволновались, поняли, что обмишурились, попытались объяснить мне, что находятся здесь по решению райкома партии, что обязаны зафиксировать тех, кто опоздал или вообще не явился на работу.

Подошел мой заместитель. Я спросил его, что это за люди и кто разрешил им проверку. Он начал что-то объяснять, а я попросил проверяющих покинуть институт и больше не приходить сюда без санкции прокурора.

Весть об этом инциденте быстро разнеслась по научным учреждениям. Я даже получил поздравительные телефонные звонки. Проверяющие больше не приходили. Ожидал упрека «сверху», но его не последовало.

В конце концов меня стали раздражать эти бесконечные придирки к институту. Хотел пойти к Горбачеву и рассказать обо всем, но побоялся, что все это будет расценено как дрязги. В этот момент меня пригласил на беседу Вадим Медведев — заведующий отделом науки и учебных заведений ЦК. Перед Канадой он был моим заместителем по отделу пропаганды. Я рассказал ему о делах в институте, в том числе и о возне, связанной с фабрикованием дел на некоторых ученых института.

Выслушав меня, он сказал: «По-дружески не советовал бы связываться с Гришиным, никому это не нужно сейчас». Я так и не поинтересовался, от чьего имени — Горбачева или своего — он дал такой совет. Через какое-то время он предложил мне пост министра просвещения СССР, я отказался. Кстати, Горбачев поддержал меня в этом отказе. «Зачем тебе мелки считать да дрова возить. Ты уже был заведующим отделом школ и вузов в обкоме, знаешь, что это такое».

В целом мне работалось очень хорошо. До сих пор считаю годы работы в институте лучшими годами своей жизни. Интеллектуальный уровень коллектива был весьма высоким. Конечно, имелось немало бездельников, как и во всех советских учреждениях, но не они делали погоду. Я чувствовал поддержку в коллективе. Мне удалось ликвидировать «военный отдел». Да, было и такое. Там, где он размещался, даже часовые стояли. Оказывается, Минобороны направляло туда пенсионеров, тех, которых было жалко оставлять без работы. После двух-трех бесед с руководителями этого отдела я понял, что занимаются они делом бесполезным. Пришлось преодолевать упорное сопротивление Генштаба и работников ЦК, занимавшихся военными делами. Был образован отдел тихоокеанских исследований, чему я придавал особое значение с точки зрения перспектив мирового развития.

Практически институт считался как бы научно-исследовательской базой ЦК, выполнял разные поручения, готовил десятки справок (например, работники международного отдела ЦК очень любили перекладывать собственную работу на институт). Институтские ученые часто привлекались к подготовке выступлений и докладов для высшего начальства, что считалось «большим доверием». А те, кому «доверяли», были людьми, как правило, с юмором. Когда начальство произносило «свой» текст, его авторы садились у телевизора и комментировали это театральное представление: «А вот этот кусок мой», «А вот эту чушь ты придумал», «А теперь меня читает». Смеялись. А на самом-то деле на глазах творился постыдный спектакль абсурда.

В эти два институтских года я выпустил несколько книг — «Идеология американской империи», «Рах Americana», «От Трумэна до Рейгана», написал десятки статей. Я изголодался по творческой работе. Книги и статьи были посвящены историографии американской внешней политики, анализу различных концепций в этой области. Они были достаточно острыми, порой предвзятыми, но базировались в основном на высказываниях американских же авторов. Хотел бы повторить еще раз, что нарочитое обострение моих рассуждений объяснялось в том числе и тем, что я еще как бы «не остыл» от примитивной американской антисоветской пропаганды, которая воспитывала в основном только советский патриотизм, то есть работала на укрепление коммунистической идеологии.

В таком же раздраженном духе я писал и разные статьи. За одну из них был публично раскритикован секретарем ЦК Михаилом Замятиным на одном из идеологических совещаний. Он назвал ее слишком резкой, неуместной. Эта оценка шла от международного отдела. Но на этом же совещании меня поддержал Егор Лигачев. В американской печати я был назван лидером одного из направлений в политологии, которую назвали «антиамериканской разрядкой».

Случались и более серьезные вещи, чем составление разных речей. В начале 1984 года институт направил в ЦК записку о необходимости создания совместных предприятий с зарубежными фирмами. Предлагалось создать три типа предприятий: с западными странами, с социалистическими и развивающимися. Наши предложения аргументировались назревшими задачами постепенного вхождения в мировое хозяйство. Меня пригласил к себе секретарь ЦК Николай Рыжков и, надо сказать, проявил большой интерес к этой проблеме, расспрашивал о деталях предложения, поддержал его общую направленность. К сожалению, идея в то время не получила развития.

Еще более примечательный случай произошел с документом, подготовленным по просьбе Госплана СССР. Тема — перспективы развития советской экономики. Была создана группа из ведущих ученых нескольких институтов. Работали долго, без конца обсуждали записку, понимая ее «шершавость» для восприятия властями. Наконец послали наши выводы в Госплан. Через несколько недель заместитель председателя Лев Воронин собрал специальное совещание по этому вопросу. Возмущению его не было конца. Он уговаривал нас взять записку обратно, сказал, что не может послать подобного рода документ в ЦК, что записка льет воду на чужую мельницу и т. д.

Особенно его возмутил вывод, что если советская экономика и дальше будет развиваться на тех же принципах, то где-то в последнее десятилетие XX века мы резко откатимся назад, примерно на 7-е место по ВНП, и окажемся в глубоком экономическом кризисе. Спорили долго. Записку назад мы не взяли. Куда она делась, не знаю. Видимо, затерялась в архивах Госплана. В институте ее нет, поскольку по правилам мы могли хранить документы под грифом «Сов. секретно» только один год.

Особенно ладно шла работа с Горбачевым. Он постоянно звонил, иногда просто так — поговорить, чаще — по делу, с поручениями. Писали ему разные записки, включая познавательно-просветительские. По всему было видно, что он готовил себя к будущему, но тщательно это скрывал. Среди людей, которые первыми оказались в ближайшем окружении Горбачева, на разговоры об этом будущем было наложено табу.

В этих условиях Горбачев предпринял два сильных хода. Провел через Политбюро решения о созыве Всесоюзного совещания по идеологическим вопросам с его докладом и о своей поездке в Англию. То и другое состоялось в декабре 1984 года. Оба эти шага оказались весьма дальновидными. Они продемонстрировали партийному активу в стране, а через Тэтчер — и всему миру, что в России есть лидер, который способен предложить нечто новое. Что конкретно, никто не знал, но смутные надежды приобретали шаг за шагом реальные очертания. Постепенно складывалась «горбачевская легенда».

Положение в правящей элите оставалось неопределенным. Управлял страной Константин Черненко — неизлечимо больной человек. По моим наблюдениям, он и не стремился стать «первым лицом», публичная политика была не для него. Да и само его назначение носило в известной мере комедийный оттенок. После смерти Андропова сразу же собралось Политбюро. Расселись за столом. Председательское кресло пустое. Дмитрий Устинов запаздывал. Как только он пришел, первым делом обратился к Черненко: «Ты что, Костя, не на своем месте сидишь?» Последовали возгласы поддержки. Черненко пересел. И там остался.

Черненко жил в основном на даче. На «хозяйстве» был Горбачев, хотя действовать как полный хозяин не мог. Каждый его шаг фиксировался и часто в искаженном виде доводился до Черненко. К тому же у Михаила Сергеевича сложились явно плохие отношения с рабочим окружением Черненко, за исключением Лукьянова, который считался «человеком Горбачева». Лукьянов был заместителем Боголюбова — заведующего могущественным Общим отделом. Остальные советники и помощники явно боялись прихода Горбачева к власти. Тугой узел интриг завязывался на моих глазах.

Уж коль речь зашла о Черненко, я расскажу о своих отношениях с ним. Может быть, отдельные факты добавят что-то к его портрету. Работая в ЦК, еще до поездки в Канаду, я слышал о нем как о слабом идеологическом работнике в Молдавии, но в то же время как о спокойном, уравновешенном человеке. Так оно и было. Но судьба играет человеком.

Помню, как в 1960 году, еще до окончания Академии общественных наук, меня пригласил на беседу заведующий отделом пропаганды и агитации ЦК КПСС Леонид Ильичев и предложил работу инструктора отдела. Я сказал Ильичеву, что уже принял предложение Ярославского обкома КПСС вернуться в родной город в качестве директора педагогического института, который я в свое время окончил.

— Ну, это дело мы с Ярославлем уладим, — сказал Леонид Федорович.

Уладили. Вопрос был решен. Я опять оказался в ЦК, но уже не в отделе школ и вузов, а в Агитпропе. Мне было предложено пойти в сектор агитации, который как раз и возглавлял Черненко. Я отказался. Но причина была, конечно, не в Черненко. По предыдущей работе в Ярославском обкоме я хорошо знал всю никчемность так называемой агитационной деятельности и связанную со всем этим ложь. «Агитация что спутник. Летает высоко, но как только приближается к матушке-земле, тут же сгорает дотла», — шутили агитпроповцы уже в то время. Кстати, Черненко ни тогда, ни после, уже будучи вершителем судеб миллионов людей, ни разу не упрекнул меня в «опрометчивости» моего поступка, наши отношения оставались товарищескими на уровне «Костя — Саша».

Когда я вернулся из Канады и стал директором Института мировой экономики и международных отношений, он начал приглашать меня на свои встречи с высокими зарубежными визитерами — как по государственной, так и по партийной линии. Заходить к нему время от времени советовал мне и Горбачев.

Новая встреча со «старым домом» на Старой площади ошарашила меня. Ничто не ожило. Кругом мертво. Ни писка, ни визга, ни птичьего пения, ни львиного рычания. Стоячее болото, покрытое ряской. Ни новых идей, ни новых людей.

По моим ощущениям, теми же раздражителями жил и Горбачев. Мы не скрывали друг от друга наши впечатления и мысли, открыто говорили все, что приходило на ум, даже самое сакраментальное. Такая атмосфера в наших отношениях установилось еще со времени подготовки его визита в Канаду весной 1983 года.

Рассказываю обо всем этом, чтобы подчеркнуть: Черненко, повторяю, как человек был незлобивым, компанейским, открытым. Как политик — никчемен, полуграмотен, постоянно нуждался в опеке, ибо мало знал и еще меньше понимал. Стандартный тип бумаготворца, случайно вытащенного «наверх» Брежневым.

В этой обстановке Горбачеву было очень трудно. Он горел желанием работать, но ему мешали, как могли.

Итак, совещание в декабре 1984 года. Горбачев поручил отделу пропаганды подготовить проект доклада, заранее понимая, что из этого ничего путного не получится. Одновременно с той же целью пригласил Болдина, Медведева, Биккенина и меня.

Наиль Бариевич Биккенин.

Умный, образованный, из интеллигентной семьи. Весьма наблюдателен и тактичен. Обладает яркой способностью делать очень точные замечания о характерах и поведении людей аппаратного типа. Порой язвителен. Обидчив, но умеет держать свои обиды в себе. Из-под его пера выходили красивые по языку и глубокие по содержанию тексты. Верен в дружбе, безусловно порядочен.

Валерий Иванович Болдин.

Я узнал его, когда еще молодым человеком он работал в приемной секретаря ЦК КПСС Ильичева. Собранный, вежливый, улыбчивый человек. Так случилось, что после освобождения Ильичева от должности мне пришлось приложить немало усилий, чтобы Болдина взяли на учебу в Академию общественных наук, а потом на работу в газету «Правда». Я был уже в Канаде, когда Горбачев взял Валерия Ивановича к себе помощником. У нас остались хорошие отношения. Он помогал организации поездки Горбачева в Канаду. В цековский период работы мы сохраняли с ним деловые отношения. Не знаю почему, но он постепенно становился все замкнутее и осторожнее. Наверное, из-за обилия секретов, которые он сторожил. Я совершил ошибку, когда близко свел Валерия Ивановича с Крючковым. До сих пор не могу понять, как Болдин смог оставить Горбачева в трудных обстоятельствах. Наверное, из-за непомерного тщеславия и несбывшихся надежд.

Вадим Андреевич Медведев.

Работал с ним в одном отделе, а затем в Политбюро. Не скажу, что наши взгляды всегда совпадали, но свои разногласия мы решали на дружеской, товарищеской основе. Сух по характеру, иногда скрытен, но я лично не помню, чтобы он хитрил или не был откровенен со мной. Бывал упрям, но упрямство шло от убеждений. Не согласен с обвинениями его в «консерватизме», «догматизме». Это несправедливые нарекания. Что особенно ценно, Вадим Андреевич — порядочен, начисто лишен таких распространенных в аппарате качеств, как подхалимство и приспособленчество. В одной из своих книг он критикует меня за «непрофессионализм» в оценках марксизма. Спорить не собираюсь. Но не возьму в толк, зачем он взялся за столь бессмысленное дело, как защита марксизма.

Такова была первая группа наиболее близких помощников Горбачева. Привлекались и сотрудники других отделов ЦК для подготовки так называемой «рыбы», то есть предварительных текстов, которые можно было активно использовать, равно как и выбросить в ближайшую мусорную корзинку.

Михаил Сергеевич сказал нам, что хорошо понимает сложность своего положения. Доклад не должен быть обычной идеологической болтовней. Но в то же время надо избежать и прямого вызова Черненко и его окружению. Нельзя не учитывать и замшелые настроения основной массы идеологических работников. Задача была почти непосильная. Горбачеву хотелось сказать что-то новенькое, но что и как, он и сам не знал. Мы тоже не знали. Будучи и сами еще слепыми, пытались выменять у глухих зеркало на балалайку.

Правда, надо заметить, что уже при подготовке предыдущих речей для Горбачева мы постепенно начали уходить от терминологической шелухи, надеясь преодолеть тупое наукообразие сталинского «вклада» в марксистскую теорию. Но делали это через «чистого» Ленина, выискивая у него соответствующие цитаты. И в этом докладе содержались попытки реанимировать некоторые путаные положения нэповских рассуждений Ленина и связанные с ними проблемы социалистического строительства, то есть мы старались как бы осовременить некоторые ленинские высказывания в целях назревшей модернизации страны.

Из этого, как известно, ничего не получилось, да и не могло получиться. Впрочем, марксистско-ленинская теория уже мало кого интересовала всерьез. Может быть, только небольшая группа людей в научных и учебных заведениях, зарабатывающая на марксизме-ленинизме хлеб для своих детишек, вынуждена была писать банальные статьи, соответственно готовиться к лекциям и семинарам. Мы же, хитроумничая и пытаясь отыскать черного кота в темной комнате, надеялись, что политические активисты поймут наши намеки, оценят их и задумаются. Мы оказались наивными, продолжая верить в эффективность эзопова языка.

Как я уже сказал, поначалу проект доклада был подготовлен в Агитпропе. Возглавлял его тогда Борис Стукалин — человек лично порядочный, но безо всякой меры послушный. Мы были с ним в дружеских отношениях, вместе побывали в Чехословакии в 1968 году, на Всемирной выставке в Монреале. Ни он, ни я никогда друг друга не «подставляли».

Предложенный отделом и завизированный секретарем ЦК Зимяниным текст доклада был удивительно стандартным, состоял из дежурных положений относительно гениальности марксистско-ленинского учения, мудрости политики партии, необходимости бескомпромиссной борьбы со всякого рода ревизионистскими происками, посягающими на чистоту марксизма-ленинизма. На вопрос, что может означать чистота «вечно развивающегося», никто ответить не мог.

Любопытный человек Михаил Зимянин. Партизан. Комсомольский, а затем партийный секретарь в Белоруссии, посол во Вьетнаме, заместитель министра иностранных дел, главный редактор «Правды». Как раз в это время у меня сложились с ним добрые отношения, достаточно открытые. Мы доверяли друг другу. На Секретариатах ЦК он выступал довольно самостоятельно, не раз защищал печать и иногда спорил даже с Сусловым. Поддержал мою статью в «Литературке», позвонил мне и сказал добрые слова.

Я отправился в Канаду с этим образом Михаила Васильевича. В один из отпусков решил зайти к нему. В первые же минуты он соорудил изгородь. Я попытался что-то сказать, о чем-то спросить — стена из междометий. Я встал, попрощался, но тут он вдруг пошел провожать меня, дошел даже до коридора и, глядя на меня растерянными глазами, буркнул: «Ты извини, стены тоже имеют уши». Собеседник мой боялся, что я начну обсуждать что-нибудь сакраментальное, как бывало прежде. Больше к нему не заходил.

Когда я вернулся в Москву, он еще был секретарем ЦК. Однажды он пригласил меня по делам института. Думаю, это было где-то в 1984 году. Во время разговора раздался звонок Андропова. Зимянин сделал мне знак молчать. Все его ответы Андропову сводились к одному слову: «Есть». Я видел его перепуганное лицо. После разговора он облегченно вздохнул и сказал мне: «Ты не говори, что присутствовал при разговоре».

Когда Стукалин приехал к нам на дачу в Серебряный Бор, я стал задавать разного рода «неприличные» вопросы по тексту, пытаясь понять, что же в действительности стоит за набором всяких глупостей, от которых я уже отвык, в ответ Борис сказал мне:

— Ты, Александр Николаевич, долго жил за границей, естественно, отстал, пока еще не успел заметить, как далеко мы продвинулись вперед.

Говорил он доброжелательно, с улыбкой. Я думал, шутит. Впрочем, может быть, и шутил.

Политическую пошлость текста хорошо понимал и Михаил Сергеевич. Он долго возмущался, буквально «кипел». Говорил, что пропагандисты хотят дурачком его представить. Текст текстом, но положение его было действительно двусмысленным, требующим осторожности. Все тогда понимали, что Константин Устинович проживет недолго, что в самое ближайшее время предстоят серьезные изменения в руководстве страной. Придворные игры были в разгаре. Каждый, и не только на самом верху, примерялся к своему воображаемому будущему, искал союзников и стремился «утопить» возможных соперников. Высшие чиновники суетились, как тараканы на горячей сковороде.

Михаил Сергеевич оценивал все это достаточно трезво, но не мог не считаться с реальной обстановкой, а также с тем, что непосредственное окружение Черненко было на редкость ортодоксальным и делало все возможное, чтобы власть не оказалась в руках Горбачева, от которого они ничего хорошего для себя не ждали.

Доклад подготовили. От агитпроповского варианта не осталось ни строчки. В то же время не могу сказать, что он был полностью адекватен времени. Он и не мог быть таковым. Но там нашла свое место мысль о творческом подходе к решению общественно-экономических проблем и о том, что в центре этих процессов должен стоять человек, а не власть. Не ахти какие открытия, но они диссонировали с умонастроениями в номенклатуре, звучали как бы приглашением к дискуссии, которой аппаратчики опасались больше всего. Горбачеву хотелось взбаламутить это стоячее болото.

Еще в процессе подготовки доклада до нас, основных подельников, из ЦК стали доходить разговоры о том, что задуманное совещание — затея ненужная, необходимости в нем нет, на местах к нему отношение прохладное, а если и надо его проводить, то только на уровне Генерального секретаря ЦК. Тут и была «зарыта собака». Слухи эти распускались окружением Черненко.

Они подтвердились, когда проект доклада был разослан по Политбюро и Секретариату ЦК. Реакция была противоречивой, но в целом нейтрально-равнодушной. Члены Политбюро знали о настроениях Черненко, но ссориться с Горбачевым никто не хотел. В окружении Черненко доклад вызвал явно отрицательную реакцию. По номенклатурным ушам пробежал слушок, что Генеральному доклад не понравился — в нем слабо показана роль ЦК в идеологии, нечетко очерчены основные принципы марксизма-ленинизма. Иными словами, была предпринята попытка, направленная на то, чтобы, воспользовавшись теоретической неграмотностью Черненко, настроить его против некоего «ревизионизма» Горбачева, принудить последнего к обычному идеологическому словоблудию. Особый упор делался на то, что «слишком мало сказано» о достижениях в теории и практике партии, а вот задачи прозвучали «слишком масштабно», хотя последнее является прерогативой генсека.

Так случилось, что я был в кабинете Михаила Сергеевича, когда ему позвонил Черненко из-за города (прихворнул) и начал делать замечания по докладу (шпаргалку для разговора ему подготовил Косолапое — тогдашний редактор журнала «Коммунист», а ныне активист одной из коммунистических партий). Михаил Сергеевич поначалу слушал внимательно, но заметно было, что потихоньку «закипал». Затем взорвался и стал возражать генсеку, причем в неожиданном для меня жестком тоне. Он понял, что практически все слухи, создававшие напряжение вокруг совещания и доклада Горбачева, подтвердились — они нашли свое отражение в замечаниях Черненко.

— Совещание откладывать нельзя, — говорил Горбачев. — В партии уже знают о нем. Отмена вызовет кривотолки, которые никому не нужны. Что же касается конкретных замечаний, то многие из них просто надуманы. — И так далее, в том же духе.

Разговор закончился, Горбачев был разъярен:

— Ох уж эти помощники, какой подлый народ, ведь сам-то Черненко ничего в этом не понимает. Говорит, что роль ЦК принижена, а на самом-то деле он себя имеет в виду. Слушай, — обратился он ко мне, — давай о нем что-нибудь напишем. Черт с ним! Конкретные замечания не принимаю. Пусть все остается, как есть.

Так появилась пара хвалебных абзацев о Черненко в самом начале доклада.

Но аппарат есть аппарат. Он коварен и мстителен. По средствам массовой информации пошло указание замолчать содержание доклада. То же самое — и по партии. Михаил Сергеевич переживал сложившуюся ситуацию очень остро. Возмущался, говорил о тупости партийных чиновников, рабской зависимости печати, что соответствовало действительности.

Еще одна маленькая деталь. Я не был приглашен на совещание, хотя все директора институтов Академии наук там присутствовали. Понятно, что мне мелко мстили за мое участие в подготовке доклада Горбачева. Конечно, меня это задело, но я решил никуда не звонить, ничего не просить и не жаловаться.

Но к вечеру позвонил Михаил Сергеевич и спросил:

— Ну как?

— Ничего не могу сказать. Я не был на совещании.

— Почему? Что случилось?

— Не пригласили. Пропуска не дали.

— Вот видишь, что делают! Стервецы!

На следующий день пропуск прислали. Поехал. С перепугу работники Агитпропа стали тащить меня в президиум, но я отказался. Речи выступающих отличались пустотой. Было заметно, что одни не поняли, что было сказано в докладе, другие делали вид, что не поняли, и мололи всякую чепуху из привычного набора банальностей о партийной учебе и агитации. Общая интонация выступающих была явно направлена на то, чтобы попытаться заболтать те положения доклада, которые не очень-то укладывались в общепринятые рамки. А по Москве был пущен слух, что доклад Горбачева слабый и не представляет научного и практического интереса.

Вечером я позвонил Михаилу Сергеевичу и поделился своими впечатлениями. Он согласился и заметил, что «игра идет крупная».

Этим рассказом я хочу лишь напомнить о той реальной обстановке в высшем эшелоне аппарата партии, которая складывалась перед Перестройкой.

Как я уже упомянул, в этом же месяце Горбачев поехал в Англию. Меня он включил в состав делегации. Этот визит был интересен во многих отношениях. Запад после его поездки в Канаду и оценок со стороны авторитетного Трюдо начал с особым вниманием приглядываться к Горбачеву, не без оснований считая, что с ним еще придется иметь дело в будущем. Горбачев оказался на политическом испытательном стенде да еще под наблюдением такой проницательной политической тигрицы, как Маргарет Тэтчер. Это она потом поставила диагноз, заявив, что с этим человеком (с Горбачевым) можно иметь дело.

Горбачев был принят на высшем уровне. Я имел возможность наблюдать яркое представление, очень похожее по своим контрастным краскам и поведению актеров на театральное. В перерывах между официальными беседами Тэтчер — само очарование. Обаятельная, элегантная женщина, прекрасно ведущая светский разговор. Наблюдательна и остроумна.

Но как только начинались разговоры по существу, Тэтчер преображалась. Суровость в голосе, прокурорские искры в глазах, назидательные формулировки, подчеркивающие собственную правоту. Видимо, поэтому ее назвали «железной леди», хотя я ничего в ней железного не увидел (встречался я с ней неоднократно, в том числе и у нее дома).

Горбачев вел себя точно. Ни разу не впал в раздражение, вежливо улыбался, спокойно отстаивал свои позиции. Переговоры продолжали носить зондажный характер до тех пор, пока на одном из заседаний в узком составе (я присутствовал на нем) Михаил Сергеевич не вытащил из своей папки карту Генштаба со всеми грифами секретности, свидетельствующими о том, что карта подлинная. На ней были изображены направления ракетных ударов по Великобритании, показано, откуда могут быть эти удары и все остальное.

Тэтчер смотрела то на карту, то на Горбачева. По-моему, она не могла понять, разыгрывают ее или говорят всерьез. Пауза явно затягивалась. Премьерша рассматривала английские города, к которым подошли стрелы, но пока еще не ракеты. Затянувшуюся паузу прервал Горбачев:

— Госпожа премьер-министр, со всем этим надо кончать, и как можно скорее.

— Да, — ответила несколько растерянная Тэтчер.

Из Лондона уехали раньше срока, поскольку нам сообщили, что умер Устинов — министр обороны.

Кстати, в Лондоне нашел меня Лев Толкунов и сообщил, что меня избрали членом-корреспондентом Академии наук СССР. Вечером в отеле, как говорится, имели место быть теплые поздравления.

Совещание по идеологии и визит в Англию оказались, как я считаю, своеобразной прелюдией, пусть и робкой, к тем переменам, которых напряженно ждала страна. Они наступили весной следующего, 1985 года.

А пока что жизнь шла своим чередом.

После моего возвращения из Канады резко изменил отношение ко мне Владимир Крючков. Он как бы забыл о времени, когда он и Андропов после провала их операции в Оттаве начали вести против меня стрельбу «на поражение». Крючков напористо полез ко мне в друзья, а мне было тоже интересно поглубже понять, что это за контора такая, которая на пару с ЦК держала всю страну за горло. По правде говоря, внешняя разведка меня мало интересовала, а вот, скажем, идеологическое управление КГБ представляло большой интерес. Мне хотелось понять, почему интеллигенция, средства массовой информации, религия находятся на откупе этой организации, в чем тут смысл?

А Крючков тем временем много и в негативном плане рассказывал мне об этом управлении. Он стал буквально подлизываться ко мне, постоянно звонил, зазывал в сауну, всячески изображал из себя реформатора. Например, когда я сказал, что хорошо бы на примере одной области, скажем Ярославской, где крестьян надо искать днем с огнем, проэкспериментировать возможности фермерства, он отвечал, что это надо делать по всей стране и нечего осторожничать. Когда я говорил о необходимости постепенного введения альтернативных выборов, начиная с партии, он высказывался за повсеместное введение таких выборов. Всячески ругал Виктора Чебрикова за консерватизм, утверждал, что он профессионально человек слабый, а Филиппа Бобкова поносил последними словами и представлял человеком, не заслуживающим доверия, душителем инакомыслящих, восстанавливающим интеллигенцию против партии. Просил предупредить об этом Горбачева, хотя тот еще не был генсеком.

Он писал мне в то время:

«Находясь на ответственных постах, Вы содействуете успешному проведению внешней политики нашего государства. Своими высокими человеческими качествами — принципиальностью, чуткостью и отзывчивостью Вы заслужили уважение всех, кто знает Вас. Вас всегда отличали творческая энергия, инициатива и большое трудолюбие».

В последующих письмах соплей было еще больше.

В часы заседания Политбюро, на котором решалась проблема будущего руководителя партии и страны, Крючков пригласил меня в здание разведки. Он сослался на то, что в приемной Политбюро у него «свой» человек, и мы, таким образом, будем в курсе всего происходящего. Мое любопытство и острота момента победили осторожность.

Пристраиваясь к обстановке, он навязчиво твердил мне, что генсеком должен стать Горбачев. Крючков не был в курсе моих «челночных» операций: Громыко — Горбачев. Об этом я расскажу в главе «Михаил Горбачев». Кстати, «свой» человек в приемной Горбачева вскоре стал руководителем того подразделения в контрразведке, которое занималось подслушиванием телефонных разговоров высшего эшелона власти, в том числе и членов Политбюро.

Итак, мы потягивали виски, пили кофе и время от времени получали информацию из приемной Политбюро. Первая весточка была ободряющей: все идет нормально. А это означало, что предложена кандидатура Горбачева. Не скрою, я, зная состав Политбюро, опасался, что начнется дискуссия. Но этого не случилось. И когда пришло сообщение от агента Крючкова, что Горбачева единогласно возвели на высокий партийный трон, Крючков воодушевился, поскольку именно с этим событием он связывал свою будущую карьеру.

Облегченно вздохнули, поздравили друг друга, выпили за здоровье нового генсека. Крючков снова затеял разговор по внутренним проблемам КГБ. Он «плел лапти» в том стиле, что Горбачеву нужна твердая опора, которую он может найти прежде всего в КГБ. Но при условии, что если будут проведены серьезные кадровые изменения. Необходимо продолжить десталинизацию общества и государства, чего не в состоянии сделать старые руководители.

Замечу, что все это происходило до того, как началась политика кардинальных преобразований. Я только потом понял, что Крючков, зная о моих настроениях (в ИМЭМО работал большой отряд КГБ), пристраивался к ним из карьерных соображений. К стыду своему, я поспешил зачислить его в демократический лагерь, но и Крючков, надо признать, играл профессионально.