ВЕСНОЙ 1973 г. мне довелось побывать в Йоркском университете в Торонто (Канада) и встретиться с профессором Джоном Уильямом Иолтоном. Ректор университета представил его как крупнейшего специалиста по Джону Локку, хотя сам Иолтон отреагировал на эту рекомендацию легкой улыбкой. Нам удалось поговорить. Мне тогда было двадцать лет, и я был студентом философского факультета Московского университета. Иолтон спросил меня, слышал ли я что-нибудь о Локке, и когда я ответил, что Локк – один из моих любимых философов, был очень этим удивлен. «Что же Вам так нравится в Локке? – спросил он. – Наверное, его политические идеи?» И еще больше он удивился, когда я ответил, что меня интересует его теория познания.

По окончании встречи Иолтон подарил мне две недавно вышедшие книги о Локке: одна из них была написана им самим, а вторая представляла собой сборник статей разных авторов. Эти книги пролежали на полке почти 34 года, пока наконец не «выстрелили», как рано или поздно выстреливает известное ружье. Ранее я несколько раз пытался читать эти тексты, но всякий раз спотыкался о собственное полное непонимание подходов и идей крупнейших – как я теперь понимаю – локковедов конца 1960-х гг., т. е. первого послевоенного поколения исследователей Локка и их неформального лидера Джона Иолтона.

В 2007 г. в моей жизни наступил момент, когда книги, подписанные Иолтоном, послужили делу, для которого они были предназначены. Мое «непонимание» локковедов оказалось эвристически важным элементом всей проделанной с тех пор работы. Во-первых, это непонимание заставило составить подробную библиографию. Сегодня в ней более двух тысяч названий, и она, разумеется, остается неполной, однако сам этот этап исследования позволил увидеть и объем первичной и вторичной литературы, и ее разброс во времени с конца XVII до начала XXI в., и наличие различных локковедческих школ и, соответственно, различных интерпретаций Локка. Составление библиографии и попутное чтение литературы, созданной первым послевоенным поколением локковедов, заняло не менее двух с половиной лет, т. е. примерно половину срока, ушедшего на весь, как теперь говорят, «проект».

По ходу этих штудий выяснилось, что в библиотеках Москвы практически нет ничего из той богатой локковедческой литературы, которая накопилась на Западе за последние 50–60 лет. Сам этот факт глубоко меня поразил, и я до сих пор размышляю над тем, почему это произошло. Объяснение странному пробелу может быть только одно: все время, пока существовала советская власть, Локк был самым главным ее врагом, поскольку считался основным теоретиком классического либерализма – теории, по лекалам которой построен современный мир. Маркс и Ленин были знаменем одной половины планеты, революционной и видевшей в частной собственности источник всего социального зла; Локк был знаменем обратной стороны земли, «мира насилия и эксплуатации», которому предстояло быть разрушенным, а затем… И т. д. и т. п.

Исторически сложилось так, что на роль главного либерала и демократа в сознании тех, кто был склонен к свободомыслию, постепенно выдвинулся Иммануил Кант, вокруг имени которого в нашей стране собралась целая когорта историков философии.

Итак, литературу о Локке пришлось собирать самостоятельно, не надеясь на помощь старшего поколения. И на это ушло много времени, о чем я совершенно не жалею, потому что время для дополнительных размышлений – лучший друг историка-энтузиаста, зачастую, в силу своего энтузиазма, не способного посмотреть на проблему сразу с нескольких точек зрения, попробовать применить одновременно несколько интерпретаций, а вместо этого поддающегося самой яркой и «вкусной» трактовке.

Как предугадал в свое время Джон Иолтон, так и вышло. Начав с интереса к собственно философской стороне взглядов Локка, с его концепции опыта, я постепенно перекочевал к его политическим идеям. Первой книгой, прочитанной мной по этой теме, стала известная работа Ричарда Ашкрафта, о которой многое будет сказано в первой части. Впечатление от его идей было настолько сильным, что я и предположить не мог, что уже через год моя точка зрения радикально изменится. Изменение точки зрения происходило еще несколько раз за последующие четыре года интенсивного чтения локковедческой литературы, и в конце концов мне даже показалось, что написать что-либо правдоподобное о Локке вообще невозможно, поскольку каждая новая большая порция информации меняла мои прежние представления. И тогда мне пришло в голову, что можно было бы попытаться выйти за пределы собственно локковских «интерпретаций» в более широкое и свободное пространство исторического контекста, а лучше сказать – исторических контекстов в их переплетенности, взаимопроникновении, взаимодополнительности. Этот мыслительный и практический (в смысле освоения литературы) шаг оказался решающим. Суть его лучше всего пояснить на примере моей собственной истории и истории моих сверстников и однокашников.

В 1976 г. я окончил философский факультет МГУ по кафедре истории зарубежной философии. Профессора и преподаватели этой кафедры, которым я безмерно благодарен за их веру в «источники», т. е. в чтение текстов самих философов в противоположность изучению вторичной – зачастую очень слабой – советской философской литературы, представляли собой одно из лучших историко-философ-ских сообществ нашей страны. В те годы изучение текстов было единственной отдушиной для историков философии. Однако парадоксальным образом и по той же самой причине историки философии оставались пленниками того, что можно условно назвать текстологическим подходом. Правильное, более правильное, еще более правильное и т. д. изложение текстов, их сравнение, дедукция одних текстов из других, нахождение совпадений и связей между текстами разных эпох – вся эта «игра в бисер» стала познавательным идеалом историко-философской работы. Причем историки философии представляли собой наиболее продвинутую и далекую от марксистского догматизма часть философского сообщества советских времен. Высшим его достижением стали переводы классиков мировой философии, впрочем, иногда скудно комментированные и потому недостаточно тщательно выполненные [1] . Тем не менее и эти переводы были неизмеримо лучше любых «изложений».

После поступления в аспирантуру мне было предложено заняться сопоставлением концепций Дэвида Юма и Бертрана Рассела, однако, хотя это предложение было очень щедрым, а сама тема необычайно интересной, мне хотелось, прежде чем заниматься такого рода исследованием, разобраться в том, что такое сама историко-философская работа.

Изучение историко-философской концепции и самой практики работы английского историка философии Фредерика Коплстона привело меня к пониманию того, что текстологический подход тесно связан с процессом преподавания и требованиями, диктуемыми форматами лекций и семинаров. Ярким выражением такого педагогического подхода стала концепция Г.В.Ф. Гегеля, для которого история философии была всего лишь способом изложения самой философии. Самым простым приемом такого рода (например, в курсе диалектического материализма) было построение системы историко-философских категорий. Предполагалось, что всякий философ является воплощением некоего категориального «духа» или «идеи» (скажем, рационализма или эмпиризма, идеализма или материализма, экзистенциализма или прагматизма и т. д. и т. п.), о чем лектор и сообщал аудитории, иногда даже рисуя систему мировой философии мелом на доске.

Нечего и говорить, что «большая» история оставалась для историков философии чем-то далеким, малопонятным и ненужным. Для историка мировой философии, текстолога и педагога, «большая» история – чужая дисциплина, которой занимаются другие исследователи, работающие на других факультетах и в других институтах. История философии выпала из «большой» истории, став частью философии – или марксистской, но «категориальной», или «текстологической», но тоже вневременной, имеющей свою собственную внутритекстуальную логику.

История того, как это произошло, должна быть изучена отдельно. Выделение истории философии в отдельную дисциплину состоялось не в рамках марксизма, а в век Просвещения. Затем преподавание истории философии сделалось профессией и обязательным предметом. Преподаватели начали ее преподавать, а студенты начали ее изучать. И речь шла не просто о том или ином мыслителе – в конце концов, Аристотеля изучали и в Средние века. Дело было в образовании особого философского канона с присвоенными каждому отдельному философу «идеями»-ролями.

Неплохо было бы написать историю истории философии. Но на данный момент моя цель заключается в другом. Мне важно показать саму возможность существования истории мысли, не ограниченной рамками истории философии. Собственно говоря, программа такого рода существует давно и называется «историей идей», а иногда «контекстуальным подходом». Неважно, насколько эти термины передают суть дела, поскольку существуют образцы, живые примеры такого подхода, воплощенные в целом ряде опубликованных работ [2] . Многие из них, на материале, связанном с фигурой Джона Локка, обсуждаются и в нашей книге, которая тоже представляет собой отличающуюся от историко-философской «текстологии» форму исторической работы.

Самое главное в этой форме то, что она позволяет ставить множество частных исторических задач. И чем дальше мы продвигаемся в понимании истории идей, пытаясь решить эти задачи, тем больше возникает новых задач. Эта бесконечность, порой превращающая решение каждой новой задачи в новую частную исследовательскую программу, сначала пугает, однако затем заставляет понять, что смысл исторического или любого другого научного исследования не в достижении результата, а в самом процессе поиска.

Выход за рамки историко-философской «текстологии» и педагогики в более широкое пространство «большой» истории вызывает необходимость в привлечении дополнительных массивов информации. И речь идет не только об архивах, но и о дисциплинарных типах материала, соответственно о междисциплинарном характере исследования изучаемого события или персоны. Например, изучение Локка в контекстах предполагает привлечение историко-научных исследований, исследований по истории церквей и религий, истории политической мысли, истории культуры и биографических изысканий.

Включаемые в контекстуальное исследование дисциплины задают первые «контексты». Но дальше их наложение друг на друга порождает все новые и новые контексты. Количество контекстов растет по экспоненте и требует введения ограничений со стороны историка, которые позволяли бы оставаться в рамках меняющегося, но сохраняющего хотя бы номинальное постоянство предмета. В данном случае единство предмета задается личностью самого Локка. Сила такого подхода заключается в том, что он позволяет через контексты, в которых существуют и с которыми связаны личности или события, увидеть новые точки потенциального роста исторического знания.

Приходится предупредить читателя, что эта книга – не об идеях Локка, а о КОНТЕКСТАХ, в которых существовали эти идеи. В ней делается попытка нащупать «нерв» каждой из двух важнейших для понимания его политической мысли работ, попытка отсечь лишнее, чуждое, появившееся в результате поисков смысла, якобы имманентного тексту и только и ожидающего, что его из текста извлекут. Эта книга писалась в убеждении, что смысл не является чем-то внутренне присущим самому тексту, но задается значительно более широким пространственно-временным целым истории. Именно исторические контексты задают смысл как «Двух трактатов о правлении», так и «Послания о толерантности».

Иногда говорят, что контекст как бы убивает текст. Эта мысль обращает наше внимание на результат контекстуального анализа, порой изменяющего трактовку исторической фигуры или того или иного события. Но, с другой стороны, контекстуальный подход – и в этом может заключаться его оправдание – дает тексту новую жизнь.

А подчас сам контекст доходит до наших дней, «прорастает» в них. Именно это происходит сегодня с «Двумя трактатами о правлении» и «Посланием о толерантности» Джона Локка. Эти произведения живы сегодня потому, что живы их контексты.

И теперь настало время, когда необходимо очень внимательное изучение и текстов, и контекстов Локка. Надеюсь, что мне удалось, хотя бы в какой-то мере, это показать.