В начале восьмидесятых годов XVIII столетия Соединенные Штаты явили редкое исключение в истории человечества — немало американцев не радовались неизбежному миру, а боялись его. Опасались все, кто так или иначе связал свою судьбу со складывавшимся единым государством, которое символизировал конгресс. «Статьи конфедерации», принятые и ратифицированные штатами, наделили его лишь тенью власти. Конгресс обанкротился, не было денег даже на оплату здания его казначейства!

С исчезновением военной угрозы должны были распасться узы, соединявшие тринадцать штатов. А как с финансовыми обязательствами конгресса? На руках были груды сертификатов, всевозможных расписок, по которым ожидали получить деньги великое множество людей — от бедного фермера, принявшего бумажку на выбор взамен пули от мрачных солдат континентальной армии, забравших у него сено, до богатых финансистов, открывавших (неосмотрительно, вздыхали они теперь) кредит воинству Вашингтона. Вдвойне огорчались самые предприимчивые, успевшие скупить горы сертификатов у мелких кредиторов конгресса за ничтожную часть их стоимости, но рассчитывавшие получить сполна.

В армии тревожились за будущее, пожалуй, еще больше. Офицеры и солдаты рассуждали — если конгресс не выполнял своих обязательств, когда республика находилась в опасности и нуждалась в защите, то с заключением мира армию распустят, бывшие офицеры и солдаты разойдутся по домам бедняками. Вашингтон предвидел такую перспективу даже для себя. Он пишет Лунду в Маунт-Вернон: «Я вернусь домой с пустыми карманами». Кто виноват? Вашингтон говорил Гамильтону, только что избранному в конгресс: «Половина всех осложнений, все трудности и беды армии коренятся в дурных последствиях слабой конфедерации».

Офицеры и солдаты громко роптали. Из Ньюбери под Нью-Йорком, где Вашингтон разместил штаб, он предупреждает Линкольна, занимавшего пост вроде военного министра: «Я не могу не опасаться, когда я вижу, что столько людей, обремененных тысячей воспоминаний о прошлом и ожиданием будущего, вот-вот выйдут в мир, мучимые нищетой и тем, что они называют неблагодарностью страны, в долгах по уши, не могущие принести домой ни полушки, растратив свои лучшие дни (а многие и имущество) ради достижения свободы и независимости своей родины… Терпение и долгие страдания армии почти исчерпаны».

Главнокомандующий, коль скоро боевые действия прекратились, лихорадочно искал, чем занять внимание людей на досуге. В лагере потребовал «элегантного» оформления палаток. Выдача новых головных уборов сопровождалась приказом по армии: «Надлежит быть чрезвычайно внимательным к тому, чтобы придать им вид единой военной формы, подрезав поля, нося надлежащим образом и украсив их так, как полагается». По воскресеньям, «дабы повысить мораль», предписывалось посещать религиозную службу. Это для души, для тела — многочасовая маршировка на плацу под звуки военной музыки.

Старослужащие получили право носить шевроны на рукаве. В награду «не только за выдающееся мужество, но и необычайную верность и любые важные услуги» солдаты пришивали на грудь мундира изображение сердца из «пурпурной ткани или шелка». Вашингтон назвал награду «значком за военные заслуги». Поскольку ее давали только солдатам и сержантам, Вашингтон оповестил — это доказывает: «дорога к славе в патриотической армии и свободной стране открыта всем». Первый орден, введенный Вашингтоном, был вскоре забыт и был возрожден только в 1933 году под названием «Пурпурное сердце».

Какое бы значение ни придавал главнокомандующий всему этому, в армии думали не о безделушках, шагистике и прочей военной мишуре, а о своем бедственном положении. В мае 1782 года восстание в полках из Коннектикута было предотвращено только казнью на месте зачинщиков. Это, однако, усилило озлобление в армии; Вашингтон отметил новый феномен, повергший его в ужас: «Если раньше офицеры стояли между солдатней и обществом и во многих случаях, рискуя жизнью, успокаивали опаснейшие бунты», то теперь они выражали такое же недовольство, как и рядовые.

Военным интеллигентам бунты представлялись бесперспективными, они изыскивали иные пути удовлетворения своих нужд и потребностей страны. Как и политики в Филадельфии, они приискивали прецеденты в истории для оформления американской государственности. Подняв борьбу за независимость, конгресс облек ее в форму республики. Почти семь лет республика испытывалась огнем, и армия могла судить по результатам — она, во всяком случае, находилась в плачевном положении. Полковник Л. Никола, автор первых военных наставлений в США, в мае 1782 года представил Вашингтону обширный меморандум, в котором утверждал: «Война показала всем, и в первую очередь военным, слабость республики». Нужно избрать иную форму правления. Если «некоторые люди настолько связали представление о тирании и монархии друг с другом, что их трудно разделить», то следует дать Вашингтону «какой-нибудь титул поскромнее». Никола тем не менее высказался назвать Вашингтона Джорджем I, то есть сделать королем. Никола не был одинок, идея замены республики монархией носилась в воздухе. Г. Моррис, например, писал в это время генералу Грину: «Наш союз может существовать только в форме абсолютной монархии».

Вашингтон не мог не видеть, что предложение Никола — пробный шар. Полковник лишь систематизировал взгляды, выражавшиеся многими. То, что предлагал Никола, — диктатура — противоречило убеждениям Вашингтона не потому, что он был сторонником истинной демократии, а того типа государства, который он почитал идеальным, — олигархической республики. При всей поверхности его знаний в области древней истории он твердо усвоил одно — империя погубила Рим. Теперь люди типа Никола предлагают погубить новый Рим, даже не приступив к его строительству на основе, несомненно, печального, но очень короткого периода испытания республиканской идеи на практике. Вашингтон считал, что ее нужно развивать в сторону укрепления центральной власти, а Никола стоял за прекращение всей работы в зародыше, уповая на мифические личные качества «короля».

Аристократ по убеждениям, Вашингтон не мог на равных рассуждать об этих высоких соображениях с рядовым полковником, но счел необходимым зафиксировать свою позицию так, чтобы в дальнейшем не было кривотолков. Вашингтон придавал столь серьезное значение делу, что в первый и последний раз за всю войну вызвал адъютантов и приказал им письменно подтвердить отправку ответного письма и завизировать копию, оставшуюся в делах главнокомандующего.

Он писал 22 мая 1782 года Никола: «Я внимательно ознакомился с мыслями, изложенными в Вашем письме, и вне себя от удивления и изумления. Заверяю Вас, сэр, ни одно событие за всю войну не доставило мне больше боли, чем Ваше обращение, из которого я узнал о существовании в армии таких взглядов, которые не могут не вызывать у меня отвращения и не исторгнуть у меня самый суровый укор. На этот раз я схороню их в тайниках моей души, если только новое возбуждение этого вопроса не сделает необходимым публичное разоблачение. Я ума не приложу, что в моем поведении могло побудить Вас обратиться ко мне с предложением, чреватым, на мой взгляд, величайшими бедами, какие только могут постигнуть отчизну. Если я не ошибаюсь в самом себе, Вы не могли найти человека более чуждого Вашим проискам… Так заклинаю Вас — если у Вас есть хоть капля любви к родине, заботы о самом себе или потомках, наконец, уважения ко мне, — изгоните эти мысли из своей головы и никогда не высказывайте ни от своего, ни от чуждого имени взгляды такого рода».

Экскурс Никола в сферу высшей политики был неуклюжим по сравнению с тонкой паутиной, которую плели вокруг Вашингтона люди первого положения в стране, стоявшие также за диктатуру. В застольных беседах, переписке постепенно выкристаллизовывался план объединить всех недовольных бессилием конгресса. Оба Морриса бредили созданием ассоциации кредиторов. В лагере Вашингтона на Гудзоне генералы Гейтс и Нокс охотно соглашались с тем, что армия займет видное место среди должников конгресса и, конечно, рассуждая пока абстрактно, сумеет найти средства для взыскания долгов. Александр Гамильтон быстро выдвинулся как главный оратор и душа движения. Зная Вашингтона, он понимал, что генерала трудно заставить сесть на белого коня и повторить путь Цезаря во главе бунтовщиков против законной власти, но что, если изобразить ему диктатуру как лучший способ защиты страны?

В новейшей научной биографии Вашингтона Т. Флекснера (1968 год) проблема этого движения рассматривается, пожалуй, в уместных терминах: «Такой союз между деловыми кругами и озлобленной армией в интересах дела, которое можно было представить в терминах патриотизма, обеспечения прав бедного солдата и установления порядка, современный читатель назвал бы идеальным трамплином для фашизма. В XVIII столетии фашизма не знали, но помнили о примере Древнего Рима. Моррис писал одному из активных деятелей революции, Джону Джею: «У армии в руках меч. Вы знаете достаточно историю человечества, чтобы понять больше, чем я сказал, и, возможно, больше, чем они думают». Вероятно, зная о судьбе обращения Никола, сторонники диктатуры держали Вашингтона в неведении о своих планах, надеясь поставить его перед выбором — либо возглавить движение, либо уступить место другому. Последнее заранее сбрасывалось со счетов — предполагалось, что Вашингтон никогда не откажется предать принципы, ради которых велась война, только нужно исподволь влить в них новое содержание.

Пока плелась, расширялась и углублялась интрига, Вашингтон вел себя как простодушный солдат. В тысячный раз он жаловался в Филадельфию на стесненные обстоятельства армии. Пришли в Ньюбери из Вирджинии и ушли французы (в конце 1782 года Рошамбо со своими войсками покинул США). Союзные офицеры обменивались визитами — французы обильно угощали гостей, вокруг было всего много, были бы деньги. Когда французские офицеры посещали своих американских коллег, возмущенно уведомлял Вашингтон конгресс, хозяева могут предложить только «вонючее виски, и то не всегда, и кусочек мяса без овощей». Кожей ощущая растущее озлобление армии, Вашингтон отказался от давнего намерения отдохнуть в Маунт-Верноне и остался зимовать в Ньюбери. С трудом он уговорил Марту, все еще оплакивавшую сына, приехать к нему.

Долгие зимние вечера Вашингтон коротал с генералами и офицерами у пылающего камина. Они чувствовали себя отрезанными от мира, редкий посетитель или письмо приносили известия, неполные и часто непонятные, все о том же — о мирных переговорах в Париже. Вашингтон мыслями уже был в Маунт-Верноне, требуя от управляющего подробных отчетов о плантации. Тот не торопился с ответами. В тяжких раздумьях о будущем Вашингтон сделал ему резкий выговор: «Не воображайте, что все побочные занятия моего общественного долга, пусть большие и трудоемкие, сделали нас полностью безразличными к единственному средству (плантация) обеспечения меня и моей семьи средствами к жизни».

6 февраля 1783 года в лагере устроили парад и фейерверк, отметив пятую годовщину союза с Францией. Вашингтон отпустил оставшихся пленных. Марта, тронутая их изможденным видом, раздавала гроши, велев им «идти и больше не грешить». Пленные целовали ей руку и призывали благословение бога на «леди Вашингтон». Обычный военный быт, а события назревали.

В середине февраля курьер привез письмо из Филадельфии, подписанное Гамильтоном. Он уведомлял, что «состояние наших финансов никогда не было более критическим», конгресс «руководствуется не разумом или предвидением, а обстоятельствами» и ни на что не способен. Армия должна сама заботиться о своем пропитании, а по заключении мира еще и «обеспечить справедливость себе». Витиевато рассуждая, Гамильтон предлагал, чтобы армия «умеренно, но твердо» выдвинула свои требования. Основное, к чему клонил Гамильтон: армия должна сотрудничать «со всеми разумными людьми» во введении системы федерального налогообложения, ибо «только оно способно по справедливости удовлетворить кредиторов Соединенных Штатов… и обеспечить будущие нужды правления». Гамильтон, разумеется, заверял, что «армия составляет самых достойных кредиторов», и предлагал назначить Нокса представителем Вашингтона и армии среди них. В письме разъяснялась и роль Вашингтона. «Трудность заключается в том, как сдержать недовольную и страдающую армию в рамках умеренности. Это должно сделать влияние Вашей Светлости», взяв на себя «направление» армии. Письмо, предупреждал Гамильтон, является конфиденциальным.

Вашингтон получил еще письма из Филадельфии от различных деятелей с теми же идеями. В лагерь приехал генерал-адъютант полковник Стюарт, заверивший Вашингтона, что, если дело дойдет до вооруженной схватки, гражданские кредиторы все до одного выйдут в поле бок о бок с солдатами. Вашингтон, по собственному признанию, «многие часы размышлял… над трудным положением, в которое я попал как гражданин и солдат», 4 марта он ответил Гамильтону, указав на крайнюю опасность вверять снабжение армии в ее собственные руки: «Такая мера будет иметь фатальные последствия, ныне это приведет к беспорядкам и кровопролитию. Это ужасно! Бог не допустит нас до этого!» Хотя Вашингтон и уповал на бога, со своей стороны, он мягко дал понять, что не годится для предложенной роли. Он нашел выход — пусть члены конгресса разъедутся по штатам и убедят легислатуры раскошелиться.

Тогда сторонники сильного человека решили припереть упрямца к стене — 10 марта, в лагере было распространено анонимное обращение к офицерам собраться всем на следующий день и выработать коллективные требования конгрессу. Вслед за этим призывом был распространен еще один документ, сильно и красноречиво написанный. Обращения напоминали памфлеты, которые совсем недавно поднимали американцев на войну за независимость, стоило подставить «конгресс» вместо «министерства», и тождество было полным. Дав впечатляющее описание бедствий армии, автор (Армстронг, адъютант Гейтса) спрашивал: что, после войны с роспуском армии «можешь ли ты влачить нищенское существование и прожить остаток прежней славной жизни на средства благотворителей? Если можешь — иди, подвергайся издевкам тори и презрению вигов. Будь смешным и — что еще хуже — вызывай жалость мира. Иди умирать с голода и в забвении». Есть другой выход — если придет мир, не распускать армию до удовлетворения всех требований, если война, «то под командованием нашего прославленного вождя отойдем куда-нибудь в незаселенную местность и там, в свою очередь, будем смеяться, видя, как они (конгресс) перепуганы».

Обращения были проявлением мятежа. Вашингтон, прочитав их, не запретил предложенного собрания, а велел оповестить, что 15 марта в «Храме» (громадном деревянном зале, построенном для церковных проповедей по воскресеньям и танцев в остальные дни) желающим слушать будет доложено, что конгресс делает для армии. Он сообщал, что сам не будет присутствовать на собрании.

В назначенный день «Храм», где могла поместиться целая бригада, был набит до отказа возбужденными офицерами. Председательствовал Гейтс. Только хотели открыть собрание, как неожиданно появился Вашингтон. Гробовая тишина, все опешили, но ненадолго. Впервые с вступления в командование армией он увидел поголовно враждебные лица. Вашингтон, «заметно взволнованный», произнес речь, которая не продолжалась и двадцати минут. Он осудил призыв обращения — «либо бросить родину в самый тяжкий час, либо повернуть оружие против нее — очевидно, такая цель предложения автора, если не удастся заставить конгресс быть всегда послушным». С оттенком софистики Вашингтон заметил: «Возможно, джентльмены, неуместно в моей речи к вам упоминать об анонимном произведении… Что касается совета автора подозревать любого выступающего за умеренные меры и сдержанность, я отвергаю его… Если препятствовать выражению мнения по вопросу, который может иметь самые серьезные и мрачные последствия, касающиеся всего человечества, тогда нам бесполезен разум. Тогда можно отнять свободу речи и нас, глухих и немых, поведут как овец на бойню».

Он показал себя опытным оратором — заранее похвалив собравшихся за отказ последовать за автором обращения, заключил: «Благородство вашего поведения даст возможность потомкам сказать о вашем великолепном примере человечеству — если бы не было этого дня, мир никогда бы не увидел высшей степени совершенства человеческой натуры». Вашингтон закончил, внимательно осмотрел зал. Слушатели ерзали на местах, переговаривались, но на него по-прежнему смотрели враждебные лица. Офицеры за годы войны были сыты риторикой, прошло время самых великих слов.

Вздохнув, Вашингтон развернул лист бумаги и сказал, что прочтет письмо от члена конгресса, в котором сообщается, что намерены сделать для армии. В зале притихли. Вашингтон поднес к глазам лист бумаги и запнулся. Он не мог читать. Генерал пошарил в карманах и вынул то, что видели у него самые близкие, — очки. Водружая их на носу, он невыразимо жалко и в то же время по-домашнему произнес: «Джентльмены, позвольте мне надеть очки. Ведь я не только поседел, но почти ослеп на службе родине».

Была ли сцена подготовлена сознательно или получилась экспромтом, не имеет значения — настроение зала изменилось в мгновение ока. Некоторые расплакались, другие кусали губы, пытаясь сдержаться, и почти все с любовью смотрели на генерала. Вашингтон спокойно прочитал письмо и, поняв, что битва выиграна, раскланялся и ушел. Заводилы попытались было вернуться к обсуждению обращения, но тщетно. Была внесена и принята резолюция благодарности Вашингтону за мудрый совет. Офицеры разошлись очень гордые собой — они, вняв внушению любимого вождя, не вступили на тропу греха.

Выступая против союза армии с финансовой общиной, Вашингтон правильно заподозрил то, что выяснили американские историки только в середине XX века. Денежный кризис сознательно усугублялся банкирами, надеявшимися, что доведенная до отчаяния армия обеспечит интересы всех кредиторов, с ними рассчитаются по нарицательной стоимости обязательств конгресса, а они были скуплены по дешевке. Тогда в руках банкиров окажутся внушительные средства для инвестирования. Вашингтон с отвращением писал, что по замыслу Гамильтона и Моррисов на армию возлагается «роль заурядной марионетки для создания континентальных фондов», которые уплывут в карманы менял и ростовщиков. С ними плантатору было не по пути.

В доверительном порядке он сообщил Гамильтону, что «армия… орудие, с которым играть опасно». Если конгресс не изыщет способа компенсировать офицеров и солдат, они обратятся прямо к властям штатов и будут добиваться удовлетворения своих требований у них. Быстрые разумом Гамильтон и его друзья-финансисты без труда могли предвидеть результаты — они оказались бы у разбитого корыта, ибо в этом случае обязательства конгресса вообще никогда не были бы погашены. Так рассуждали за кулисами, публично Вашингтон облек весьма прозаический спор в термины сентиментальной риторики, свойственной веку.

В письме к конгрессу, отправленном через несколько дней после памятного собрания в «Храме», Вашингтон, процитировав анонимное обращение (только что отвергнутое им самим перед офицерами), закончил: «Тогда (если требования не будут удовлетворены. — Н. Я.) я узнаю, что значит неблагодарность, тогда я познаю то, что омрачит мою жизнь до последнего дня. Но я не опасаюсь этого. Страна, спасенная их оружием от катастрофы, никогда не оставит неоплаченным долг благодарности». Он писал и отдельным членам конгресса, и все о том же. Коль скоро наличных денег нет, нужно выдать офицерам и солдатам сертификаты. В том, что уготовано их держателям, он не заблуждался — «в любом случае они тяжко пострадают, ибо нужда заставит их расстаться с сертификатами по той цене, которую им дадут, насколько они окажутся в лапах бесчувственных алчных спекулянтов, достаточно показывает прошлый опыт».

В конце мая конгресс решил вместо ранее обещанного пожизненного обеспечения офицеров половинным содержанием дать им возмещение в размере оклада за пять лет службы, а солдатам за три месяца. Вопрос о погашении задолженности должен был быть решен позднее. Это далеко не удовлетворило армию, многие офицеры сожалели, что поддались обаянию Вашингтона и оставили мысль вырвать уступки у конгресса под угрозой силы. Недовольство спорадически прорывалось, в июле пенсильванские части, расквартированные в Филадельфии, снова взбунтовались, заставив конгресс бежать в Принстон.

Не разглядев, что Вашингтон намертво сопротивлялся попыткам облечь его в тогу диктатора по очень веским причинам — плантатор не хотел, чтобы банкиры за широкой спиной генерала обделывали свои грязные дела, — Нокс и Штебен все же соблазняли его короной. Предложение, конечно, не прошло, тогда в один прекрасный день они явились к главнокомандующему с документом, который он не мог не одобрить, — уставом «Общества Цинцинната». Оно должно было объединить всех бывших офицеров континентальной армии в интересах «национальной чести, так необходимой для будущего счастья офицеров и достоинства американской империи». Членство в нем было наследственным, а пожизненными почетными членами могли быть политики и дельцы. Вашингтон стал президентом «Общества Цинцинната». Вероятно, его привлекала ассоциация с великим Римом и практические соображения — общество, как думал Вашингтон, явится своего рода филантропической организацией, заботящейся о нуждающихся отставных офицерах.

Создание «Общества Цинцинната» вызвало политический скандал. Д. Адамс и Т. Джефферсон объявили его «подрывным», легислатура Массачусетса осудила его, а штат Род-Айленд пригрозил лишить членов общества избирательных прав. Уже в 1784 году наследственный принцип был отменен, обществу было запрещено вмешиваться в политику.

Планы превратить Вашингтона в диктатора или монарха рухнули по многим причинам. Те, кто вынашивал их, не видели реальных противоречий между плантаторами Юга и торгово-промышленными кругами Новой Англии. Для Вашингтона, тысячами нитей связанного с Вирджинией, было ясно как день: диктатура была бы фикцией, удобной только для банкиров и дельцов. Они держали бы в руках «диктатора» и проводили через него политику, которая не отвечала бы интересам плантаторов, означала бы их эксплуатацию, не меньшую, чем недавнее владычество Британии. Юг оказался бы в финансовой кабале у Новой Англии.

В годы войны за независимость Вашингтон убедился, что трудности врага проистекали, помимо прочего, из очевидного обстоятельства — в США не было центра, сокрушив который можно было положить конец сопротивлению. Допустим, Вашингтон уступил бы настояниям жаждавших диктатуры и повел армию добывать для него тогу или корону. Тогда трудности, с которыми последовательно встречались все английские командующие, обернулись бы против него. Даже взяв столицы всех тринадцати штатов, он не подавил бы сопротивления, которое неизбежно усилилось бы, ибо в дело вступили демократические силы страны. Водораздел между теми, кого стали называть федералистами и поборниками прав штатов, грубо отражал политическое размежевание между консерваторами и радикалами. Этот конфликт Вашингтон старался приглушить как мог на протяжении всей войны, теперь бы он вспыхнул с громадной силой. США погрузились бы в трясину гражданской войны, а разделенные штаты могли бы стать добычей враждебной Англии и союзных Франции и Испании.

***

18 апреля 1783 года Вашингтон в приказе по армии сообщил о перемирии с Англией и официально поздравил войска с тем, что они «оказали помощь в защите прав человека и создании очага для бедных и угнетенных всех наций и всех религиозных вероисповеданий». Главнокомандующий на диво точно определил роль вооруженных сил США. Действительно, армия только «помогла» достижению мира и, следовательно, американской независимости, ибо Англия склонилась не перед силой оружия юной республики, а попав в сложное международное положение. Английская дипломатия откупилась, признав независимость США, и тем самым разрубила гордиев узел.

Для современников вклад армии и дипломатии США в исход войны представлялся, по крайней мере, равноценным. Вольтер, видевший, как Франклин свел с ума высший свет Парижа (Мария-Антуанетта лепетала: «О хорошие американцы», «Наши дорогие республиканцы»), называл армию Вашингтона «войсками Франклина». Адамс, поехавший в 1780 году просить заем в Голландии, писал о приеме в Гааге и Париже: «Комплимент — мосье, вы Вашингтон переговоров — повторяли мне многие…» Он выманил заем у прижимистых голландских банкиров, записав: «Мое положение в деле займа можно уподобить разве положению человека в океане, торгующегося за жизнь со стаей акул». Д. Адамс никогда не считал, что его канцелярские подвиги уступают ратным деяниям Вашингтона.

С 1781 года положение Англии резко осложнилось — на руках была война против Франции, Испании, Голландии и США, а Россия возглавила «Лигу нейтральных государств». 10 марта 1780 года Россия выступила с декларацией о «вооруженном нейтралитете»: суда нейтральных держав могут беспрепятственно посещать порты воюющих стран; собственность воюющих держав свободно пропускается на нейтральных судах (за исключением военной контрабанды); блокированным считается только тот порт, вход в который прегражден военно-морским флотом противника. Совокупность этих принципов и составляла понятие «свободы морей», за что, помимо прочего, бились США. Учреждение Россией «Лиги нейтральных» сводило на нет усилия Англии изолировать Соединенные Штаты. К декларации России присоединились Дания, Норвегия, Швеция, Священная Римская империя, Пруссия, Португалия и Королевство Обеих Сицилии. Франция и Испания также признали эти принципы.

Конгресс, видя, что на сторону США встала Россия, направил в Петербург Ф. Дейна для установления дипломатических отношений. Екатерина II связала это с подписанием окончательного мирного договора, а дабы содействовать быстрейшему прекращению кровопролития, предложила свое посредничество в заключении мирного договора, что повлекло бы установление дипломатических отношений с США. Американские представители в Европе ухватились за предложение о посредничестве России, конгресс резолюцией 15 июня 1781 года требовал следовать ему, но это не устраивало ни Лондон, ни Париж, ни Мадрид. Воюющие стороны были едины в одном — не допустить увеличения международного веса России, что неизбежно было бы следствием ее успешного посредничества.

В Лондоне решили прорвать сложившийся против Англии единый фронт почти всего тогдашнего цивилизованного мира и выбрали самое податливое звено — Соединенные Штаты. Серия поражений в Вест-Индии, захват Минорки Испанией, успехи французов на других, помимо американского, театрах привели к падению кабинета Норта. Георг III, рвавшийся продолжать войну, остался почти в одиночестве. В марте 1782 года в Англии был сформирован кабинет вигов Рокингэма, который за 17 лет до этого провел отмену закона о гербовом сборе. Парламент принял резолюцию, объявлявшую врагом Британии каждого и всякого, желающего продолжать войну в Америке, а правительство завязало тайные переговоры с американскими уполномоченными в Европе о заключении мира в США. Их повели в Париже Д. Джей, Д. Адамс и Б. Франклин.

Троице нужно было разрешить моральный парадокс — подписать мир вопреки ясно выраженной воле конгресса, запретившего вести переговоры за спиной Франции, и в нарушение союзного франко-американского договора 1778 года, по которому США обязывались не заключать сепаратного мирного договора. Что касается соотечественников, то Джей, Адамс и Франклин считали возможным вести себя за столом переговоров не менее независимо от конгресса, чем Вашингтон на полях сражений. Адамс, прекрасно знавший своих филадельфийских коллег, писал по поводу инструкций конгресса уполномоченным в Европе руководствоваться «советом и суждением» Франции в мирных переговорах: «Конгресс отрекся от собственного суверенитета и вручил его в руки французского министра. Горите от стыда, виноватые строки! Горите от стыда и сгиньте! Нарушить столь постыдные приказы — значит покрыть себя славой. Да, постыдные, ибо так их будут оценивать все наши потомки. Как можно смыть такое пятно?» И он нашел выход — в тайных переговорах с англичанами за спиной Франции.

Д. Джей горячо поддержал Адамса, ибо сам уже натерпелся в Европе. Он прибыл к столу переговоров в Париже прямо из Мадрида, где провел два с половиной года, добиваясь большей помощи испанского короля прекрасной заокеанской республике. Дипломатическое искусство Джея в Мадриде оценили по достоинству. Испанский министр иностранных дел, устав от попрошайничества настырного американца, писал о Джее: «Два его главных аргумента: Испания, признай нашу независимость, Испания, дай побольше денег». Ему удалось получить в Мадриде только небольшой заем, и, следовательно, он люто возненавидел Европу, слепую к прекрасной заре человечества, взошедшей над Америкой. Когда выяснилось, что представляется возможность наставить изрядный нос Франции, Джей не скрывал своего восторга. Он радостно отмечал: «Ни одного борца не бросали так ловко на обе лопатки, как графа де Верженна». Пока проворные Адамс и Джей свирепо торговались с англичанами, престарелый мыслитель Б. Франклин заблаговременно сочинял надлежащую аргументацию, дабы успокоить французский двор, когда станет известно о сепаратном договоре США с Англией.

30 ноября 1782 года в Париже был подписан этот самый мир, носивший, правда, название предварительного — оговаривалось, что он вступит в силу по заключении мирного договора между Англией и Францией. Англия признала независимость 13 американских колоний, их западная граница устанавливалась по Миссисипи. Согласившись на значительное расширение территории США, в Лондоне думали, что сделали ловкий ход — энергию новой страны поглотит освоение этих земель. В договоре закреплялись права английских кредиторов взыскивать долги, что затрагивало в первую очередь плантаторов юга. От имени конгресса давалось обязательство возвратить собственность тори, конфискованную в ходе войны. В договоре также предусматривалось прекращение в дальнейшем любых преследований в США по политическим мотивам. Англичане «со всей возможной быстротой» обязывались эвакуировать свои войска, еще оставшиеся в США.

Узнав о сепаратном договоре, Верженн сделал соответствующее внушение американским уполномоченным. Ответ, написанный легким пером Б. Франклина, с американской точки зрения был красноречив и убедителен. Старик философ заверил министра Бурбонов, что, подписывая договор, американцы не проявили должного «такта», что, однако, объяснялось, «не недостатком уважения к королю, которого мы все любим и чтим». Договор-де не сепаратный, ибо носит «предварительный» характер. Франклин просил, чтобы инцидент не повлек за собой разрыва с Францией, и раскрыл соображения, которыми якобы руководствовались американцы: «Англичане, как я узнал, льстят себя надеждой, что уже разделили нас. Надеюсь, что это маленькое недоразумение останется в тайне, и пусть англичане пребывают в своем заблуждении». В этом же письме Франклин попросил новый заем. Французское правительство, стоявшее на грани банкротства — до революции остались считанные годы, — выделило США еще шесть миллионов ливров. Франклин, надо думать, пожал плечами, почувствовав превосходство республиканского склада ума над монархическим. Его комментарий — французы не могут допустить, чтобы дорогостоящий костер угас из-за недостатка топлива.

Ухищрения Франклина были совершенно напрасны, в Лондоне отлично и в деталях знали обстоятельства по ту сторону неприятельского дипломатического фронта. Американские уполномоченные трудились в тесном кольце английских шпионов. Доверенный секретарь Франклина Э. Бэнкрафт был английским агентом, курьер капитан Хайнсон, перевозивший самые секретные послания из Парижа конгрессу и обратно, состоял на жалованье англичан. Шпионом был Э. Кармайкл, личный секретарь С. Дина. Помимо «звезд» первостепенной величины, в окружении американских уполномоченных толпились десятки шпионов второго положения. Арнольды не были исключением, а скорее правилом в рядах государственных служащих США при неизменном побудительном мотиве предательства — наживе. Как писал в то время французский посланник в США Верженну: «Личное бескорыстие и неподкупность отсутствуют в картине рождения Американской республики… Дух торгашеской алчности составляет, пожалуй, одну из отличительных черт американцев». Француз знал дело и широко практиковал взятки…

Предварительный договор Англии и США, прорвавший фронт противников Британской империи, совпал с рядом их неудач. Особенно большое впечатление произвел провал испанской осады Гибралтара, не говоря уже о поражении де Грасса в Вест-Индии. 20 января 1783 года Франция и Англия подписали мирный договор, а после длительных переговоров Лондона с Мадридом и Гаагой 3 сентября 1783 года был наконец заключен окончательный мирный договор, известный как Парижский мир.

Известия о происходившем в Европе в том или ином виде достигали США. Состояние войны с Англией было прекращено резолюцией конгресса 19 апреля 1783 года. 5 мая Вашингтон встретился с Карлтоном. Английский главнокомандующий не мог сообщить точного срока убытия британских войск с территории США. Генерал Вашингтон должен понять, что с судами трудно. Вашингтон понял. Особых дел не было, он заказал и получил у нью-йоркского книготорговца (препятствий больше не было) биографии Карла XII, Людовика XV, Петра Великого, Густава Адольфа. Америке нужны, вероятно, думал потенциальный читатель, начитанные великие люди, но прочесть эти книги он не успел, откладывал со дня на день, как и трактат Локка, о котором он столько понаслышался в Филадельфии.

Континентальная армия расходилась по домам как пришла — группами и в одиночку, без особой договоренности и сроков. Вашингтон тем временем планировал послевоенную армию — он точно исчислил: нужно 2631 человек для занятия Вест-Пойнта, пограничных фортов, охраны воинских складов. Да еще сильный флот. Конгресс тянул с вынесением решения. Не собирается ли генерал отковать руками законодателей массивные цепп тирании и сковать свободнорожденную республику. Пока тревожились об армии грядущей, огромное большинство офицеров и солдат континентальной армии проклинали свою судьбу. «История, — пишет Д. Флекснер, — предпочла отметить позднейшее расставание Вашингтона с офицерами, еще оставшимися на службе, умалчивая, что, когда большинство офицеров континентальной армии отправлялось по домам, они отменили, к «огорчению», как сказал полковник Стюарт, «определенных лиц», прощальный обед, на котором главнокомандующий занял бы почетное место. «Душераздирающий характер расставания в этих своеобразных обстоятельствах, — доверился Вашингтон конгрессу, — не поддается описанию».

Только 25 ноября 1783 года немногочисленные отряды континентальной армии вступили в покинутый англичанами Нью-Йорк. Они, наступая на пятки английскому арьергарду, медленно проходили по пустынным улицам: пришедшие в запустение дома, нет заборов, сараев, все давным-давно пошло на топливо. В гавани — мачты британских судов, у берега маячат баркасы. Вашингтон, величественный и гневный, обозревал с берега ненавистных врагов. Помрачневший адъютант доложил соображения о самой вероятной причине, почему переполненные баркасы болтаются у берега: американцы никак не могут поднять звездное знамя на флагштоке, что над фортом Джордж. Ретивые янки, пытавшиеся подняться по шесту с символом великой победы, неизменно скатывались вниз и постыдно шлепались на землю, На баркасах и кораблях улюлюкали: королевские солдаты, решившись зло подшутить, от души намылили шест. Наконец принесли кошки, умелец влез вверх, и пронизывающий ветер развернул звездное знамя. Рявкнули пушки — 13 залпов в честь освобождения от ига.

В обнищавшем городе устроили праздник — взлетали и лопались ракеты, били в барабаны, размахивали флагами и, конечно, пили. 4 декабря в таверне «Франсес» Вашингтон попрощался с армией, ее символизировала группа офицеров. Проводить Вашингтона в таверну сошлись три генерал-майора из двадцати девяти, один бригадный генерал из сорока четырех. Правда, штаб, адъютанты и ближайшие друзья были представлены почти полностью. Генерал поднял чашу: «С сердцем, полным любви и благодарности, я прощаюсь с вами. Молю, чтобы в будущем жизнь ваша была так зажиточна и счастлива, как были славны и честны ваши прошлые дни». Рука, державшая сосуд с приличным вином, заметно дрожала. Они все по очереди подходили к нему, прощальное объятие и прикосновение губами к выбритой щеке. Собрание «было слишком трогательным, чтобы затянуться». Генерал вышел, ударили барабаны — жидкий строй солдат. Ветераны наконец познали воинский артикул, они лихо поворачивались на каблуках и не сталкивались штыками. Подвыпивший Штебен сиял. Вашингтон сел на барку и отправился сдавать дела конгрессу.

До Аннаполиса, где тогда заседал конгресс, герой добирался почти три недели: задерживал блестящий прием во всех городах. Издававшаяся в США «Роял газетт» писала о планах туземного Цинцинната: «В Аннаполисе он вручит прошение об отставке командующего армиями Америки, вверенными ему континентальным конгрессом, затем Его Светлость проследует в свое имение, именуемое Маунт-Верноном, в Вирджинии, повторяя пример своего кумира, добродетельного римского полководца, который, одержав победу, покрытый славой, оставил военный лагерь и ушел от общественной жизни otium cum dignitate».

В беспомощном конгрессе процедурой прощания с полководцем стремились компенсировать иллюзию власти. Законодатели заранее надулись спесью и посему постановили: секретарь вводит генерала в зал и усаживает. После внушительной паузы президент изрекает: «Сэр, конгресс США готов выслушать ваше сообщение». Засим генералу надлежало встать, поклониться, а государственным мужам в ответ только поднять шляпы. По вручении отставки генерал еще раз кланяется, а члены конгресса еще раз прикасаются к шляпам. С этим генерал удаляется.

Намеченная процедура была точно воспроизведена на заседании конгресса 23 декабря. Лишь непредвиденное отступление — генерал, державший в правой руке листок с речью, сначала не мог прочитать ее, буквы прыгали перед глазами. Пришлось левой рукой подхватить подрагивавшую правую. Вашингтон сказал десяток сдержанных фраз, отняв три с половиной минуты у конгресса.

Только что избранный президентом конгресса Т. Миффлин, бывший генерал-квартирмейстер армии, интриган и казнокрад, естественно, не экономил время конгресса. Он разразился трескучей речью, адресованной к «отдаленным векам». Миффлин, между прочим, сказал: «Вы не прекращали борьбы, пока наши Соединенные Штаты с помощью великодушного монарха и его народа не сумели, осененные благим провидением, закончить войну в условиях свободы, безопасности и независимости, и по случаю этого счастливого события мы все шлем вам самые искренние поздравления».

Под военными делами подведена черта, оставалось подбить финансовый баланс. Вашингтон представил счет казначейству — 8422 фунта 16 шиллингов 4 пенса. В эту сумму он исчислил свои «законные расходы» за восемь лет служения родине. Переведенные на стабильные доллары расходы Вашингтона составили 64315 долларов, каковые были возмещены ему конгрессом.

Министерство финансов США только в 1833 году опубликовало впервые составленную Вашингтоном роспись расходов, занявшую 66 страниц. С тех пор педантичные подсчеты генерала служат неиссякаемым источником для юмора. Он включил в расходы, например, оплату шести поездок Марты к армии в два конца и один раз в один конец, что определил в 1064 фунта 1 шиллинг. Вашингтон объяснил: «хаотическое состояние наших общественных дел» вынудило его «откладывать посещение семьи, которое я планировал каждый год между окончанием одной и началом другой кампании, и, следовательно, этот расход вытекает отсюда и является результатом моего самоограничения», поэтому «он является моим собственным».

Эти и иные траты, отвечавшие этике XVIII века, изумляют людей нашего времени. Насмешники из журнала «Плейбой» ознаменовали очередной год рождения Вашингтона — 1970-й большой статьей в февральском номере журнала, в которой со смаком прочитали расходы Вашингтона статья за статьей. «Типичная неделя (1–7 декабря 1775 года) в борьбе мятежников против британской тирании: слугам… 234 доллара, за стирку… 127 долларов, парикмахеру за бритье… 175 долларов. Очевидно, только после Американской революции о войне стали говорить как об аде». Или: «Каждый знает, в каких условиях зимовали солдаты революции в Вэлли-Фордж. Рассказывают, что было так холодно, что солдаты могли согреться, только ворча по поводу 80 вшивых долларов, которые им платили ежемесячно. Генерал Вашингтон даже роздал свои одеяла, их стоимость, возможно, включена в счет. Но больше, чем одеяла, сердца рядовых согрела бы запись их вождя от 29 января 1778 года: «Капитану Гиббсу… на расходы по домашнему хозяйству 2000 долларов». Они согрелись бы еще больше, если бы знали, что 2000 долларов покрыли скромное существование генерала как раз за месяц».

Что спрашивать с зубоскалов из «Плейбоя»? Фактом все же остается, что вирджинский плантатор послужил государству рассудительно. Он избежал судьбы многих товарищей по оружию, обнищавших в годы, когда они отстаивали свободу. Тем не менее, представив счет конгрессу и погасив его, Вашингтон сокрушался: «Из-за спешки и сложности подсчетов (иначе я никак не могу объяснить дефицит) …за многое я не получил сполна».

***

Рождество 1783 года в Маунт-Верноне… Начиналась мирная жизнь. Оглушительная после шума военного лагеря тишина. Он рвался к ней и почти с ужасом внезапно осознал, что мысли о мирке плантации не поглощают энергию мозга, восемь долгих лет перегруженного тысячами дел, малых и больших. Частный гражданин не считал себя мельче вчерашнего прославленного полководца и коль скоро не мог по должности размышлять о судьбах страны, то стал обдумывать смысл собственной жизни вообще. Что тлен, а что истинно.

Те, кого он знал в плоти и крови, ближайшие соратники огненных лет в уединении кабинета Маунт-Вернона, виделись тенями, гонимыми беспощадным ветром времени. Вот и Лафайет, погостив неделю, уехал туда, за океан. Вслед маркизу летит письмо: «В миг расставания нашего, по пути домой и каждый час с тех пор я испытываю любовь, уважение и привязанность к тебе, рожденные годами, нашей дружбой и твоими достоинствами. Когда наши кареты разъехались, я все спрашивал себя — что, я видел тебя в последний раз? И хотя мне хотелось сказать «нет», мои страхи говорили «да»! Я припомнил дни моей юности и вижу — их не вернуть. Теперь я спускаюсь с горы, на которую карабкался пятьдесят два года, и, хотя бог наделил меня крепким сложением, в нашей семье не заживались на этом свете. Думаю, что вскоре буду навеки замурован в чертогах моих отцов. Мысли эти сгущают тени и окрашивают в печальные тона как всю картину, так и мои перспективы еще увидеться с тобой».

Предчувствия не обманули старика. Только через сорок лет Лафайет, сам старик, выбрался в Америку и, обливаясь слезами, стоял у могилы своего друга и героя, шепча бескровными губами: «Я помню, я помню…»

В Маунт-Верноне Вашингтон снова был бок о бок с Мартой. Она была достойной спутницей жизни Отца Страны, но с пугающей очевидностью он видел, что после смерти сына никто не мог заполнить ее сердца. Герой Америки рассеял врагов, а в этом был бессилен. Унизительное открытие. Ему казалось, что Марта угасает. Его бы это не удивило — на рубеже войны и мира немало людей, которых он хорошо знал, ушли в могилу. Величественный лорд Фэрфакс не пережил победы своего молодого протеже под Йорктауном, умер супруг племянницы Бетти, ушел брат Самюэль, оставив долги и недобрую память.

Марта «почти всегда нездорова… — отмечал супруг. — Лихорадка и колики высасывают из нее все силы». По профессии и темпераменту он философски относился к жизни и смерти. Но умереть без потомства! Не прошло и месяца после торжественной церемонии сложения обязанностей главнокомандующего, как Вашингтон попросил конгресс вернуть ему документ о назначении командующим всеми армиями Америки. «Бумага, — объяснял он конгрессу, — может послужить моим внукам через пятьдесят или сто лет поводом для размышлений, если они, конечно, будут склонны к ним». Он получил документ в изящном ларце, но где эти внуки? Покойных детей Марты Вашингтон все же не считал своими, он иногда говорил: «У меня нет семьи… Мне не о ком заботиться».

Теперь болезнь Марты. Если она умрет, то будет ли у него ребенок от новой жены? Он опасался, что нет, если «я женюсь на женщине моих лет». Тогда, быть может, предложить руку девушке? «Нет, пока у меня сохранится разум, я не женюсь на девушке». Заколдованный круг тягостных размышлений. Неизбежно приходила мысль: «Если г-жа Вашингтон переживет меня, совершенно очевидно, что я умру без потомства». Он мог сделать и сделал только одно — в завещании предусмотрел, что его ребенок, если таковой как-то появится, унаследует все.

А жизнь шла своим чередом. Он был патриархом большого клана — двадцать два человека значились его племянниками и племянницами. Многих живущих в тени великого человека он почти не знал, некоторых искренне любил. Вдова беспутного сына Марты Элеонора решила выйти замуж, но четверо детей от первого брака представлялись чрезмерным приданым. Марта души не чаяла в трех внучках и внуке, как хотела счастья своей невестке. Спросили совета Вашингтона, он ответил письмом, изобличавшим здоровое уважение к суждению женщин: «Отец и мать (будущие супруги) налицо и вполне компетентны дать совет, и вообще очень уместно в таком интересном деле спросить их мнение. Что до меня, то я никогда не советовал и никогда не буду советовать женщине, отправляющейся в матримониальное путешествие, во-первых, потому, что я никогда не мог уговорить хоть одну выйти замуж против ее воли, и, во-вторых, потому, что я знаю — бесполезно советовать ей не идти под венец, если она решилась на это».

Он облегчил матримониальное путешествие Элеоноры — к великой радости Марты, усыновил внучку Нелли и внука Джорджа. В Маунт-Верноне жизнь пошла по-новому и мучительно знакомому кругу, хотя годы были не те. Семья разрасталась — в нее вошла дочь покойного Самюэля, ее неряшество стало предметом заботы, помимо государственных дел, Вашингтона. Жаловавшиеся на скверное здоровье племянник Вашингтона полковник Августин и овдовевшая племянница Марты Фанни Бассетт кончили затянувшиеся курсы лечения решением пожениться. Перед тем как сочетаться браком, Августин поехал укрепить силы на целебные источники, там в свое время молодой Вашингтон был с незабвенным Лоуренсом. В письме Лафайету Вашингтон с мрачным юмором комментировал: Августин хочет набраться здоровья, «достаточного для матримониального путешествия на фрегате Ф. Бассетт, на борт которого он намеревается взобраться в октябре. Насколько предприятие безнадежно, оставляю судить тебе. Если дело так обстоит, то средство, избранное для лечения, как бы ни было приятно сначала, конечно, будет очень сильным». Вашингтон надеялся, что Августин и Фанни, ставшие супругами в конце 1785 года, будут жить постоянно в Маунт-Верноне и помогут по хозяйству. Августин сменил Лунда в качестве управляющего.

Внешне холодный человек, Вашингтон, освобожденный от руководства войной, постоянно обременял себя заботой о родственниках, друзьях и их детях. Он ссужал деньги, оплачивал образование нескольких молодых людей. Остро ощущавший всю жизнь недостаток своего образования, он высоко ценил его у других. Он вознамеревался подарить «академии» в соседнем городке тысячу фунтов стерлингов для оплаты обучения бедных студентов. Выяснив, что обещанной суммы не собрать, он удовлетворился ежегодной передачей пятидесяти фунтов, что составило бы обычный процент с тысячи. Эту сторону своей жизни Вашингтон старался держать в тени. Почти никто так и не узнал, что, когда в 1786 году скончался любимый генерал Грин, Вашингтон предложил усыновить его сына.

Вашингтоны в глазах общества были респектабельной, стареющей четой. Марта верно выполняла свою роль хозяйки дома, и если вспыхивали ссоры, то по пустякам. Она никак не могла разделить привязанности мужа к собакам. Когда любимец Вашингтона Вулкан, пес чудовищных размеров, испортил очередной званый обед, стащив с праздничного стола окорок ветчины, она разразилась бранью, помянув лающие своры, заполонившие Маунт-Вернон, и малопонятную страсть мужа. Вашингтон хохотал, но в других случаях ей не всегда удавалось быстро привлечь его внимание. Обычно Марта, которая была много ниже супруга, долго дергала его за пуговицу камзола, прежде, чем он склонял к ней улыбающееся лицо. В письме к секретарю конгресса Ч. Томсону Вашингтон как-то заметил: «Если бы г-жа Вашингтон знала о том, что я приглашаю Вас заехать, я убежден, она бы привела массу аргументов в пользу приглашения г-жи Томсон. И не успела бы она хотя бы наполовину размотать нить своей речи, более чем вероятно, что я с готовностью уступил бы силе ее доводов». Она стала неудержимо болтливой к старости, Марта Вашингтон.

Только в феврале 1785 года Вашингтон нашел в себе силы проделать короткий и знакомый путь. Он посетил место, где некогда стоял Бельвуар, сожженный в годы войны. Больше года его преследовал кошмар, вечерами, когда он выходил из дверей Маунт-Вернона, он пристально смотрел влево, надеясь вопреки надежде увидеть огоньки Бельвуара. Тьма давила, и он поникший возвращался в дом, ярко освещенный канделябрами с зеркальными отражателями. На месте Бельвуара он нашел мучительно знакомое по годам войны пепелище. Руины некогда дорогого дома ничем не отличались от многих виденных им.

Глухое отчаяние и мольба пронизывают письмо, отправленное им Фэрфаксам в Англию. «Я горячо хотел бы, чтобы Вы и г-жа Фэрфакс вновь поселились в нашей стране, и считайте Маунт-Вернон своим домом, пока Вы удобно не обстроитесь. Г-жа Вашингтон со всей искренностью присоединяется к просьбе. Я никогда не бросал взора в сторону Бельвуара, не думая прежде всего об этом. Но увы! Бельвуара больше нет. Позавчера я проехал верхом по руинам. То действительно руины. Жилой дом и два кирпичных здания истерзаны пожаром, стены очень повреждены. Другие здания заброшены и приходят в упадок под давлением времени. Я думаю, все они скоро превратятся в руины. Когда я взглянул на все это, я думал о том, что самые счастливые дни моей жизни были проведены здесь, я не мог припомнить ни одной комнаты в доме (теперь от них остались только следы), в которой мне не было бы хорошо, и я бежал оттуда. Я вернулся домой с душевной болью, усугубленной сравнением».

Фэрфаксы не согласились. Салли оставалась за океаном.

Таковы считанные факты, позволяющие, пусть условно и в грубой форме, реконструировать внутренний мир Вашингтона, то есть то, что прозаически называется личной жизнью. В его время говорили, что он был склонен к меланхолии, Т. Джефферсон, поближе узнав земляка, задумчиво отметил — Вашингтона всегда «преследовали мрачные опасения». Сам герой знал средство, как не пасть их жертвой. Быть всегда занятым, плыть в стремительном потоке дел, а для этого у него были поистине неисчерпаемые возможности.

***

Слава! Пьянящий водоворот с головокружительной быстротой засасывает Вашингтона. Стоило ему осесть в Маунт-Верноне, как дом стал вожделенной Меккой паломничества бескорыстных и корыстных служителей культа Отца Страны.

Явился туземный гений — скульптор Д. Райт. Он не очень надеялся на свой талант и поэтому потребовал снять маску с лица. «Я согласился, — писал Вашингтон, — довольно неохотно. Он намазал маслом мне лицо и, положив меня пластом на кушетку, стал покрывать его гипсом. Когда я был в этом смехотворном положении, в комнату вошла г-жа Вашингтон. Увидев мое лицо под слоем гипса, она невольно вскрикнула, что побудило меня улыбнуться. В результате мой рот получился искривленным, что ныне видно на бюстах, изготовленных Райтом».

Из Франции приехал прославленный скульптор Жан-Антуан Гудон с тремя помощниками. Его наняли в Париже Джефферсон и Франклин, упросив придать Вашингтону самую энергичную позу. Гудон, представлявший американцев, как и многие тогда в Европе, примерно такими, как описывали своих героев Плутарх и Тацит, заранее составил замысел — воплотить Цинцинната в мраморе и тоге. Дело оставалось за малым — точно измерить Вашингтона и снять с него маску. Французы трудились две недели и увезли с собой необходимый материал. Любознательный Вашингтон записал в дневник рецепт приготовления гипса, а Джефферсона жалобно просил: «Конечно, у меня нет достаточных знаний в области скульптуры, чтобы спорить с знатоками», но все же нельзя ли избежать древней тоги, «сделав небольшое отклонение в сторону современного костюма?»

Всю жизнь Вашингтону приходилось очень много писать, иные историки жалуются, что он оставил слишком много писем — деловых и личных. Вероятно, первые годы после окончания войны были самыми выдающимися в этом отношении. В глубоком отчаянии он сетовал, что нет покоя «от писем (часто бессмысленных) от иностранцев, запросов о Дике, Томе или Гарри, который мог где-то, когда-то служить в какой-то части континентальной армии… верительных писем, просьб, упоминаний тысяч дел времен давно прошедших, которые меня касаются не больше, чем Великого Могола». Ему посвящали книги, оды, оратории и просили покровительства. Джентльмен ограничивался бессодержательными, но вежливыми ответами. Он взял за правило не оставлять без ответа ни одного письма.

Но, когда старый друг Фрэнсис Хопкинсон прислал «Семь песен для хора с оркестром» и попросил одобрить сочинение «первого в США композитора», Вашингтон взорвался: «Нам рассказывали о магическом воздействии музыки в старые времена… Древние поэты (неизвестно, как бы они поступили в наши дни) ужасно любили чудеса, и если раньше я сомневался в их отношении к могуществу музыки, то теперь я полностью убежден в этом. Честь страны не позволяет мне допустить, чтобы древние оставили нас в чем-то далеко позади, и если они могли смирять хищных зверей, тащить за собой деревья и камни и даже зачаровать силы Ада музыкой, то я убежден, что твое произведение заключает, по крайней мере, достаточно добродетели, чтобы (без помощи голоса и инструмента) растопить лед на Делавэре и Потомаке, а тебе бы нужно было оказать честь мне, прислав его раньше первого декабря». Хопкинсу следовало бы проявить больше осмотрительности в выборе ценителя его шедевра, ибо, «если оно не удовлетворит все вкусы (а столь разнообразны мнения и желания людей, что даже одобрение Провидения не дает общего согласия), что, увы, я смогу сделать? Я не могу пропеть ни одной песни, взять ни одной ноты на любом инструменте, чтобы убедить неубежденных. Однако у меня есть единственный аргумент, который заставит согласиться людей с истинным вкусом (по крайней мере, в Америке): я мог сказать им — сочинено мистером Хопкинсом». Не только этому композитору, но и другим служителям муз так и не удалось вырвать у Вашингтона руководящих указаний в области искусства.

В Маунт-Верноне постоянно толпились посетители — друзья, знакомые, просители, любопытствующие путешественники. Часто заезжали иноземцы. Маунт-Вернон, писал Вашингтон, можно «сравнить с хорошей таверной, ибо едва ли один странник, едущий с севера на юг или с юга на север, не проведет здесь день или два». Ближайшая гостиница была в деревне Александрия в пятнадцати километрах, и, конечно, заночевать под кровом гостеприимного плантатора было много приятнее. Слуги находили также подобающее общество, а конюшни и каретные сараи были выше похвал. Друзья жили неделями.

Они знали нехитрые правила хозяина. «У меня единственное условие — поступайте как хотите, и так же буду поступать я, ни на кого не накладывается никаких ограничений». В рамках, разумеется, морального кодекса вирджинской знати. «Мой образ жизни прост, — говаривал Вашингтон. — Для гостей всегда готов стакан вина и кусок мяса. Те, кто этим удовлетворяется, желанные гости. Ожидающие большего будут разочарованы, но это не заставит изменить мои привычки». Вашингтон перестроил и расширил дом, особенно гордясь новым банкетным залом. Мрамор для камина, присланный почитателем из Англии в десяти ящиках, однако, привел плантатора в смущение. Он опасался, не будет ли отделка «слишком элегантна и дорога… для моего республиканского образа жизни». Это была ложная скромность — по тогдашним критериям Маунт-Вернон был одним из самых благоустроенных домов страны.

Только спустя полтора года после возвращения в Маунт-Вернон Вашингтон летом 1785 года пометил в дневнике: «обедали с Мартой без гостей». Удивительный случай почти не повторялся.

Маунт-Вернон прославился гостеприимством, но посетители (не друзья) видели хозяина сравнительно редко, неизменно сдержанного и даже холодного. Иной раз он появлялся только за обедом, не произносил ни слова и снова исчезал. Вашингтон вел чрезвычайно размеренный образ жизни. Вставал с рассветом (зимой при свечах), ложился обычно в девять вечера. В услугах камердинера — престарелого раба-мулата — он почти не нуждался, да и спросить с него было трудно. К вечеру камердинер бывал мертвецки пьян, хотя по утрам предполагалось, что он в состоянии ответить на короткие вопросы хозяина. Вашингтон привык к нему, со стариком пройдена вся война. После завтрака на коня и верхом по плантациям. Он любил быструю езду и почти каждый день покрывал более тридцати километров прежде, чем приходило время вернуться, переодеться и поспеть к обеду в три часа. Хозяйство было громадным — плантация простиралась на 16 километров вдоль Потомака, а в самом широком месте уходила от берега почти на 7 километров. Помимо арендаторов, негры-рабы — 124 взрослых и 92 ребенка, всего 216 душ.

Он не был в восторге от рабского труда, требовались надсмотрщики, а за ними нужен был глаз да глаз. Только так поддерживалась хотя бы скромная производительность. Еще до войны Вашингтон задумывался над будущим системы, которую он унаследовал. Она противоречила его представлениям о рентабельном хозяйстве. В 1785 году Вашингтон задался целью выяснить, чего может добиться в Вирджинии «практичный английский фермер». Это дало повод написать Фэрфаксам письмо с просьбой подыскать и прислать фермера, «знающего лучшую систему севооборота, как пахать, как сеять, как жать, как окучивать, и прежде всего похожего на Мидаса, способного превратить все, к чему он прикасается, в удобрение как первый этап на пути превращения в золото».

Год спустя на плантации появился просимый человек — Джеймс Блоксхэм. Он крутил головой и не скрывал изумления, смешанного с ужасом. Вашингтон защищал честь Вирджинии, ссылаясь на наследие девяти лет войны. Англичанин горячо взялся за порученное дело и проработал на плантации до 1790 года. Вашингтон подвел итог: Блоксхэм «прекрасно знал все виды труда фермера и особенно хорошо… как использовать быков в упряжке или для плуга… Однако, обнаружив, что в известной степени хлопотно учить негров, понуждая их следовать его методам, он скатился до их методов работы».

Наглядный пример жалкой производительности рабского труда тем более впечатлял, что в ходе войны Вашингтон оторвался от Вирджинии. Он был в других краях, с иной системой хозяйства и в окружении людей, которые осуждали институт рабства по моральным основаниям. Определенный свет на отношение Вашингтона к рабству проливает его суждение, относящееся к 1786 году. Хотя именно в это время он прилагал все усилия, чтобы сделать плантацию выгодной, назидательная сентенция была в прошлом времени: «Несчастливые обстоятельства лиц, чей труд я частично использовал, были неизбежным предметом сожаления. Стремление облегчить положение взрослых в той мере, в какой позволяло их невежество и беспечность, и заложить основы для того, чтобы подготовить подрастающее поколение к судьбе отличной, чем они были рождены, давало определенное удовлетворение моему уму и не могло, как я надеялся, быть неприятным для справедливого Создателя».

Последствия такого отношения усугубили трудности плантатора. Он, например, постановил для себя не продавать рабов без их согласия, и в результате на плантации с хозяйственной точки зрения оказались лишние рты. Идиллия солнечной жизни в Маунт-Верноне, манившая его в военные годы, разбилась о суровую действительность малопроизводительной плантации. Вашингтон даже стал помышлять: не лучше ли стать финансистом, как Р. Моррис? Но в нем прочно укоренилась неприязнь к жизни в больших городах. Во всяком случае, рабство решительно не нравилось ему. В 1794 году, отвечая соседу-плантатору, он писал: «Что касается других видов собственности (рабов), о которых вы спрашиваете мое мнение, то откровенно говорю вам — не хочу даже думать о них, а еще меньше говорить». Он кончил тем, что по завещанию освободил своих рабов.

Вашингтон, по натуре экспериментатор, пытался различными новинками поднять рентабельность хозяйства. Он не вернулся к табаку, а упорядочил севооборот — кукуруза, пшеница, кормовые травы. Вероятно, это была самая полезная находка беспокойного ума плантатора. Многие другие нововведения впечатляли, но в денежном отношении были только бременем. Он разбил «ботанический сад», обменивался семенами даже с Людовиком XVI. Построил оранжереи, посадил апельсиновые деревья и серьезно помышлял о том, чтобы стать виноделом. Виноград Франции, однако, очень плохо рос в Вирджинии. Вашингтон прилежно изучал литературу по агрономии и поддерживал оживленную переписку с Артуром Юнгом, считавшимся тогда в Англии лучшим знатоком сельского хозяйства. Ежедневно Вашингтон подробно записывал в дневник, что сделано в хозяйстве, а каждую субботу управляющие ферм или плантаций (их было шесть в Маунт-Верноне) представляли подробные отчеты, которые аккуратно подшивались. Т. Джефферсон заметил, что писанина Вашингтона по хозяйственным делам отнимала у него то время, которое другие тратят, чтобы стать начитанными людьми.

Помимо земледелия, другие честолюбивые проекты овладевали Вашингтоном. Он попытался поставить на широкую ногу рыболовство в Потомаке и частично преуспел. Ему пришла в голову идея вывести новую породу овец. Беда заключалась в том, что в Англии существовал запрет на вывоз породистых овец. Вашингтон уважал законы и поэтому не стал покупать контрабандных овец, а ограничился приобретением их потомства. Уже в 1788 году на ферме родилось больше двухсот ягнят. Коневодство также было предметом его особых забот, он необычайно гордился своим выездом — шестерка прекрасных коней, верховыми лошадьми. Как-то Вашингтон загорелся вывести невиданную породу мулов.

Он подробно рассказывал, как мул (требующий меньше корма) сделает лошадь «устарелой» в Вирджинии, и божился, что стоит ему заполучить производителя, как табуны мулов заполнят плантацию. От них проходу не будет! И вообще, хвастался энтузиаст, «через несколько лет я буду запрягать в карету только мулов». Восторги Вашингтона по поводу дивных животных достигли ушей престарелого короля Испании. В Мадриде хотели обзавестись могущественными друзьями в США (на юге и западе они граничили с испанскими владениями) и по высшим государственным соображениям решили одарить Вашингтона парой ослов на развод. Королевский двор придавал акции такое значение, что преступил закон — из Испании категорически запрещался вывоз породистых производителей.

Радостное и неожиданное известие о том, что ослы следуют на корабле в Америку, привело Вашингтона в сильнейшее волнение. Он отправил в Бостон доверенного представителя с пространной диспозицией, как встретить и доставить в Маунт-Вернон благородных животных с сопровождающими испанцами. С не меньшей тщательностью, чем составлялись военные планы, предписывалось нанять переводчика, предусматривались все случаи в дороге, включая «количество и качество вина», коим надлежало поить испанцев. Один осел сдох на корабле, другой в центре кавалькады торжественно прибыл в Маунт-Вернон, где животному оказали пышный прием. Вашингтон назвал его Ройал Гифт (Дар Короля) и велел запустить в загон, где тридцать три кобылицы ожидали заморского гостя. Вашингтон примостился у изгороди, дабы наблюдать труды Ройала Гифта во славу Вирджинии.

Несмотря на внушительные достоинства, возбудившие высокие надежды в Маунт-Верноне на основание новой породы, выходец из Испании отвергал прелестных американок. День за днем Вашингтон тщетно ждал, когда Ройал Гифт приступит к делу, но упрямое животное с отвращением отворачивалось от кобылиц. Вашингтон сообщил Лафайету, что, наверное, в королевском стойле в Мадриде он приобрел привычки придворного. Наблюдая за упрямцем, Вашингтон заподозрил, что посланец короля считает себя выше «республиканских удовольствий… полон осознания королевского величия, чтобы иметь что-нибудь общее с расой плебеев».

Вашингтона, уставшего быть праздным наблюдателем, осенила идея — к Ройалу Гифту привели ослицу. Великий экспериментатор усложнил опыт — к Ройалу Гифту сначала подводили ослицу, приводившую его в экстаз, а затем стремительно подменяли кобылицей, и мул, хотя «и медленно», огорчался Вашингтон, но «верно» выполнял свое дело.

Лафайет включился в игру, прислав несколько ослов другой породы, раздобытых на Мальте. Вашингтон тешил себя надеждой, что от этих животных пойдет более изящная порода, чем от могучего Ройала Гифта. Наконец в Маунт-Верноне завелся табун мулов. Вашингтон пытался заинтересовать соседей, расхваливая достоинства невиданных животных. «Но было больше забавы и смеха, чем для меня прибыли», — сокрушался новатор. Во всяком случае, нигде не зарегистрировано, чтобы Вашингтон выезжал в карете, запряженной мулами.

«Сельское хозяйство и деревенские забавы, — писал Вашингтон, — всю мою жизнь были самым приятным занятием и лучше всего соответствовали моему характеру». Забав было много, в том числе травля лис, скачки и пр., но мечта о прибыльной плантации не сбылась. На истощенной земле Вирджинии сказочных урожаев не получалось, а из собранного лучшее, как саранча, поедали толпы гостей, большая часть оставшегося шла арендаторам, «кабальным слугам», рабам и многочисленной дворне. Если до войны Маунт-Вернон все же носил характер товарного хозяйства, то, когда к «сельским радостям» вернулся генерал, горевший испробовать в поле идеи, родившиеся в дыму сражений, дела пошли весьма посредственно. В 1787 году плантатор заключил: «Мое хозяйство последние одиннадцать лет не могло свести концы с концами». Новатор не был во всем виноват, Маунт-Вернон пришел в запустение, пока он воевал. Пришлось добывать деньги (не на хлеб насущный, конечно) и другими занятиями.

Вашингтон никогда бы не узнал, во что лично обошлась ему война за независимость, если бы не Тобиас Лир. Тонкогубого, не по годам серьезного молодого человека президент Гарвардского университета рекомендовал герою в качестве доверенного секретаря и учителя для внуков. Лир приехал в Маунт-Вернон, как подобает самовлюбленному интеллигенту, внутренне ощетинившись, готовый отстоять свое достоинство перед великим человеком, нигде не уступить ни на дюйм. Он не слуга. Первые недели оправдали самые худшие предположения — Вашингтон был сух, надменен и высокомерно цедил слова. Лир уже было подумывал уехать, как внезапно перед ним раскрылся другой Вашингтон, каким он был со своими, — чарующе простой человек, весельчак, способный, часами потягивая вино, болтать о пустяках. Присмотревшись к молодому янки, судорожно цеплявшемуся за собственное достоинство, плантатор-южанин счел, что он хороший парень, хотя и с Севера. Стоило Лиру войти в семью, как к нему стали относиться как к сыну.

Первоначальный страх Лира перед Вашингтоном превратился в безмерное обожание, и почти все годы, вплоть до смерти Вашингтона, работящий и умный янки был его правой рукой. Лир разобрал деловые бумаги Вашингтона, накопившиеся за годы войны, и подбил итог — убытки составили по меньшей мере десять тысяч фунтов стерлингов, больше, чем компенсировал полководцу конгресс. Да и не по этой статье расходов.

Коль скоро Маунт-Вернон не обещал обогатить семью, Вашингтон задумал честолюбивый план пустить в оборот принадлежавшие ему земли в бассейне Огайо. Он дал в газеты объявления, предлагая селиться на его землях — первые три года без всякой платы, но с условием: из каждых сорока гектаров два гектара расчищаются, и ставится «комфортабельный» дом. Аренда на 999 лет! Вашингтон загорелся объехать свои владения. Район Канауха пришлось сразу исключить — там индейские племена были на тропе войны, но до земель за хребтом Блю-Ридж, западнее Аллеган, рукой подать. По разумению и силам Вашингтона, в сентябре 1784 года с группой близких и слугами («я не брал никого, кто мог устать и затруднить мое путешествие») он верхом проехал свыше 1000 километров за 34 дня.

У него вошло в привычку говорить о подступающей старости, но путешествие, напоминавшее затянувшийся пикник, едва было бы по силам старику. Запаслись вином, приправами к еде, столовым серебром. Не забыли рыболовные снасти. Ехали весело, только дела на землях Вашингтона выглядели невесело для владельца.

Некий Симпсон, арендовавший мельницу (чуть не единственную в этих краях), надул Вашингтона, по скромной оценке, на тысячу фунтов стерлингов. Он многие годы не платил арендную плату. Продать мельницу с аукциона не удалось, местные жители были настроены враждебно. Они были скваттерами и яростно схватились с Вашингтоном. Им было безразлично, что перед ними Отец Страны, они только знали, что больше десяти лет обрабатывали участок земли свыше тысячи гектаров, а теперь нежданно-негаданно явился хозяин с абсурдным требованием арендной платы. Вашингтон посетил все тринадцать ферм, методически отметил, что сделано, и начался отчаянный торг. Стороны ссылались на бога, справедливость и не договорились. По преданию, один из скваттеров, местный мировой судья, оштрафовал Вашингтона за сквернословие.

Он уехал ни с чем и подал иск в суд. Через два года дело было решено в пользу Вашингтона. В 1796 году он продал весь участок, стоивший ему в свое время 55 долларов, за 12 тысяч долларов. Удалось реализовать и некоторые другие земли на западе, но великого богатства он не приобрел. Вашингтон не избег участи бывших офицеров континентальной армии. Ему пришлось расстаться с частью сертификатов, выданных конгрессом за службу главнокомандующим. Спекулянты приобрели их за пять процентов нарицательной стоимости. Если судить по размерам недвижимой собственности, Вашингтон по американским критериям был несметно богат, но, как и любой другой плантатор, он всегда страдал от недостатка наличных денег.

Хотя Вашингтон клялся, что никогда больше не коснется государственных дел, его личные предприятия неизбежно и в возрастающей степени зависели от судьбы всей страны. Поездка на запад вызвала у него тягостные опасения — за кем пойдут скваттеры? Население в этих районах к 1785 году перевалило за пятьдесят тысяч, занятых почти поголовно сельским хозяйством. Доставлять свои продукты на восток им было практически невозможно — стоимость транспортировки была чудовищной. Но они могли легко найти выход для своей продукции на север по рекам и на юг по Миссисипи. На севере в этом случае были бы установлены тесные связи с англичанами, а на юге с испанцами, закрывшими по условиям Парижского мира 1783 года устье Миссисипи. Последствия всего этого представлялись Вашингтону грозными.

«Страны связывает друг с другом, — писал он, — только интерес. Без этого цемента население западных территорий, которое неизбежно будет состоять в большей части из иностранцев, отнюдь не предпочтет нас. Мы можем привязать их к себе только торговыми связями… Поселенцы на западе стоят на распутье. Даже прикосновение пера может повернуть их в любую сторону… Надеюсь, что не потребуется много времени для открытия путей сообщения между атлантическими штатами и западными территориями». Прежде всего по этим соображениям он вернулся к старому плану — соединить каналом Потомак с верховьями рек бассейна Огайо.

То было громадное предприятие, потребовавшее поддержки легислатур Вирджинии и Мэриленда. Вашингтон убедил законодателей, и весной 1785 года на совещании в Маунт-Верноне была учреждена «Компания реки Потомак». Инициатор был вынужден стать ее президентом. Ассамблея Вирджинии вотировала вручить Вашингтону увесистый пакет акций компании, что поставило его в тупик. В горячке работы — бесконечные совещания, осмотр местности и даже рискованное обследование порогов Потомака в каноэ — Вашингтон меньше всего думал о предприятии с финансовой точки зрения. Он мыслил категориями штата и страны. Свое основное достижение Вашингтон видел в том, что побудил согласиться подозрительные, враждующие легислатуры двух штатов, откуда могло вырасти сотрудничество и других штатов в торговле и пр., и на тебе деньги!

Совместимо ли это с его достоинством? Вашингтон разослал письма друзьям, прося совета. Он заверял: «Я хочу, чтобы мои действия, являющиеся результатом размышлений, были бы свободны и независимы, как воздух, чтобы я мог беспрепятственно (в вопросах, которые знаю) выражать свое мнение и, если необходимо, предлагать меры, соответствующие моим глубоким убеждениям, и если к моим убеждениям могут придраться, чтобы не было ни малейшего сомнения, что никакие зловещие мотивы даже незначительно не повлияли на эти предложения. Как же будет рассматриваться дело глазами мира и что он подумает, если станет известно — Джордж Вашингтон вложил все силы в эту работу и Джордж В… получил двадцать тысяч долларов и пять тысяч фунтов стерлингов общественных денег как свою долю в предприятии».

Уже тогда американские деятели приобретали привычку оценивать себя критериями мирового общественного мнения. Не меньше. Т. Джефферсон, получивший письмо Вашингтона в Париже, где он представлял США вместо Франклина, поддержал тон обращения и серьезно отметил: отказ взять акции, конечно, показал бы «чистоту» намерений Вашингтона, но, если он возьмет пакет, «это ни в коей мере не уменьшит уважение мира» к нему. Как будто мир трепетал в ожидании известий, как именно поделят акции «Компании реки Потомак»! Вашингтон взял акции, передав их опекунам «академии» в Александрии на устройство «двух благотворительных школ для бедных детей, особенно тех, отцы которых пали, защищая родину».

Пока Вашингтон трудился, организуя сотрудничество двух штатов для строительства канала, в стране стремительно раскручивались центробежные силы. Патриоты по инерции твердили, что «дух 76-го года» вызвал к жизни великую нацию; они с большими основаниями могли бы заявить — тот самый дух скорее породил целый выводок — тринадцать крошечных, враждующих наций, готовых вцепиться друг другу в глотки. Конгресс с большой помпой аккредитовал при заморских дворах американских посланников. Англия в восстановлении отношений, в которых США были остро заинтересованы, отказалась ответить взаимностью. Британский министр иностранных дел рассчитанно оскорбительно заметил — потребовалось бы послать в США тринадцать представителей.

Нормализовать отношения с бывшей метрополией, как бы того ни хотел конгресс, было совершенно невозможно, ибо штаты не собирались выполнять постановления Парижского мира 1783 года о выплате долгов английским кредиторам, возвращении собственности лоялистам и прекращении их преследований. В Вирджинии Д. Масон, да и наверняка Вашингтон часто слышали: «Если мы сейчас станем выплачивать долги британским торговцам, тогда за что мы сражались?» Легислатура Вирджинии, а штат в этом отношении не был исключением) приняла законы, препятствовавшие взысканию долгов. Некий легковерный английский кредитор, явившийся в Вирджинию за своими деньгами, зло заявил: члены легислатуры, голосуя за эти законы, стремились сохранить на себе исподнее. Оскорбленные в лучших чувствах патриоты притащили англичанина в зал ассамблеи, пинками и затрещинами заставили стать на колени и извиниться перед высоким собранием. Встав и отряхивая пыль с брюк, неукротимый англичанин возгласил: «Чертовски грязный дом!»

Английские кредиторы так и не получили по своим долгам, достигавшим 5 миллионов фунтов стерлингов. Не была возвращена и собственность, конфискованная у тори, — в общей сложности около 100 тысяч сторонников короны были вынуждены бежать из страны. Патриоты гордились своей непримиримостью, ибо так, им было доподлинно известно, поступали в великом древнем мире. «Как Ганнибал поклялся никогда не заключать мира с римлянами, — вещала массачусетская «Кроникл», — так пусть каждый виг (патриот) поклянется… никогда не заключать мира с этими исчадиями ада… этими ворами, убийцами и предателями».

Последовательно революционная линия в отношении долгов и лоялистов привела к последствиям, которые можно было без труда предвидеть — Англия до выполнения этих постановлений мирного договора отказалась эвакуировать форты на северо-западной границе США и приняла меры, стеснившие американскую торговлю. Купцы и судовладельцы США в свое время поднялись, чтобы сбросить ненавистное иго. Они получили вожделенную независимость, но когда попытались воспользоваться привилегиями, которые колонии раньше имели в рамках Британской империи, то столкнулись с поразившим их обстоятельством — метрополия теперь рассматривала США как иностранную страну. Были закрыты некогда выгодные рынки Вест-Индии, в основном пресечена торговля мехами с индейцами, а королевский указ — вся торговля Англии с Америкой будет вестись на британских судах — означал катастрофу для судовладельцев Новой Англии.

Американская буржуазия бесновалась, раздавались голоса в пользу возвращения к эмбарго на торговлю с Англией. Нью-Йорк ввел двойную пошлину на все английские товары. Массачусетс, Род-Айленд и Нью-Хэмпшир запретили экспорт на английских судах и обложили товары из Англии пошлиной в 400 процентов. Южные штаты не оценили патриотизма Новой Англии, заподозрив, что судовладельцы просто хотят избавиться от конкурентов и драть три шкуры за перевозку грузов с юга, а Коннектикут объявил, что в его портах нет никаких пошлин! Масла в огонь подлили переговоры Д. Джея (считавшегося главой зачаточного ведомства по иностранным делам) с Испанией: в августе 1786 года он подписал договор, согласившись в обмен на торговый договор с закрытием устья Миссисипи. На западе и юге негодовали, Новая Англия предала их. В Вирджинии и штатах, лежавших южнее, зрело убеждение, что, если договор войдет в силу, они выйдут из конфедерации. В поселениях в Кентукки решили в этом случае отдаться под покровительство Британии. Договор, правда, не прошел, за него отдали голоса в конгрессе представители только семи штатов (для ратификации требовалось девять), но недобрые чувства углубились, США на глазах превращались в Разъединенные Штаты.

Вашингтон с сокрушенным сердцем наблюдал за происходившим. Он был прекрасно информирован — поток писем из Нью-Йорка, где обосновался конгресс, от друзей, рассеявшихся по стране, и из Европы. Он исповедовал доктрину, которая, как казалось ему, господствовала в Римской республике, — народ добродетелен и, сбросив путы английской тирании, в конце концов выйдет на широкую дорогу к счастью. Но события с каждым днем убеждали — что-то долго не нащупывают твердой почвы под ногами и все бродят в потемках по окольным тропинкам.

В письмах Вашингтона начинает звучать тревога. Уже в октябре 1785 года он пишет: «Соперничество и местничество слишком сильно сказываются во всех наших общественных советах, чтобы возникло доброе правление союзом. Одним словом, конфедерация представляется мне тенью без сущности, а конгресс зыбким органом, на постановления которого почти не обращают внимания… С высот, на которых мы стояли, мы спускаемся в мрачную долину смятения». Действительно, штаты перестали рассматривать конгресс даже как совещательный орган, из 91 члена на заседаниях было не более 25, Делавэр и Джорджия решили, что посылать своих представителей в конгресс — пустая трата денег.

То, что государство, еще не став на ноги, разваливается, не вызывало сомнений. Штаты начали возводить друг против друга тарифные стены, приступили к бездумной эмиссии бумажных денег. Да, вздыхал Вашингтон, США похожи «на молодого наследника, который несколько преждевременно вступил в права большого наследства». Множились советы, что нужно сделать для спасения страны. Вновь пошли разговоры, ненавистные Вашингтону. В августе 1786 года он пишет: «Какие удивительные изменения могут произойти в считанные годы! Мне говорят, что ныне даже уважаемые люди без ужаса говорят о монархической системе правления. Размышление, затем речь, отсюда до действия часто один только шаг. Но роковой и громадный! Какой триумф для наших врагов — их предсказания оправдываются! Какой триумф для сторонников деспотизма обнаружить, что мы не способны управлять сами собой и система, основанная на равной свободе, просто идеал и ложна! Молю бога, чтобы своевременно были предприняты мудрые меры, дабы предотвратить последствия, которых мы имеем все основания опасаться».

Об этих мерах уже хлопотали влиятельные и консервативно настроенные люди — А. Гамильтон и Д. Мэдисон выражали их мнение. Ясно обозначилось стремление изменить «Статьи конфедерации», оформить централизованную власть. В противном случае имущие классы опасались того, что они именовали «анархией», а в действительности — возобновления революции, осуществления на практике торжественно декларированных принципов «свободы». Если хаос в хозяйственной жизни больно бил по карману людей состоятельных, то что говорить о неимущих! Ими быстро овладевало отчаяние, а виновники, спекулянты и богачи, были не за океаном, как в период войны.

По приглашению Вирджинии в сентябре 1786 года в Аннаполисе собрались представители пяти штатов, остальные не откликнулись. Им предстояло обсудить вопросы торговли и, добавили посланцы Нью-Джерси, «другие важные дела». Гамильтон, приехавший из Нью-Йорка, и вирджинец Мэдисон быстро увели толковище от обсуждения торговли (в любом случае пять штатов ничего не могли решить за конфедерацию) в сторону критики пороков существовавшей системы правления. Они убедили собрание пригласить все штаты на конвент в мае 1787 года для изменения «Статей конфедерации».

Вирджинцы открыли список своих делегатов на предстоявший конвент именем Вашингтона, хотя и не озаботились получить его согласие.

Было самое время — осенью 1786 года вспыхнуло восстание Шейса. Ветеран войны за независимость, отставной капитан континентальной армии Даниел Шейс возглавил недовольных фермеров и ремесленников Массачусетса. Чаша терпения бедного люда переполнилась — бесконечные притеснения судов, изъятие за долги земли, скота, а для обанкротившихся — долговая тюрьма. Массачусетцы, затвердившие великие принципы войны за независимость, сопоставляли их с действительностью. Выходило, что они сражались и страдали ради бесстыдных спекулянтов. Восставшие начали с нападений на суды, сжигая дела о взыскании долгов и освобождая должников из тюрем. В Уорчестере Шейс с сотней сторонников силой помешал открыть судебную сессию. Ополчение, вызванное для разгона бунтовщиков, перешло на их сторону. С величайшей быстротой восстание распространялось по Массачусетсу. Власти были повергнуты в панику, губернатор отказался от своего поста.

Цепенящий страх заползал в сердца имущих, круги от происходящего достигли Маунт-Вернона. Вашингтон жадно читал газеты и письма, сообщавшие о том, что уже перестало быть новостями. «Ради бога, — пишет Вашингтон одному из своих корреспондентов, — скажи мне честно, в чем причина волнений, происходят ли они от распущенности, являются результатом подстрекательства англичан через тори или проистекают из действительных несправедливостей, которые можно исправить? Если верно последнее, тогда почему затянули их исправление и довели до такого возмущения людей? Если же верно первое, тогда почему не была немедленно употреблена власть?»

Военный министр Нокс, посланный конгрессом в западный Массачусетс, сообщил Вашингтону — восставшие жалуются на тяжесть налогов, но это не истинная причина, «ибо они либо совсем не платили налогов, либо платили ничтожно мало. Они видят слабость правительства, ощущают свою бедность по сравнению с зажиточными и собственную силу, они преисполнены решимости употребить последнюю, чтобы выправить первое». Они хотят «ликвидировать все долги, общественные и частные», заставив принимать бумажные деньги наравне со звонкой монетой. Их кредо: «Собственность США была защищена от захвата Британией совместными усилиями всех и поэтому должна быть общей собственностью всех. Противящиеся этому кредо являются врагами равенства и справедливости и должны быть стерты с лица земли». Нокс считал, что пятая часть населения нескольких графств Массачусетса стоит за восставших, а их активные силы оценивал в 10–15 тысяч человек, то есть больше, чем обычно имела континентальная армия в годы войны.

Восставшие хотели захватить континентальный арсенал в Спрингфилде, где было до 15 тысяч мушкетов «в отличном состоянии», вооружиться и идти осаждать Бостон. Охрана арсенала несколькими жестянками картечи отбила восставших. Они рассеялись по Массачусетсу, продолжая громить суды и толковать о равенстве. Вашингтон переслал письмо Нокса Мэдисону, последний дал еще более пессимистическую оценку обстановки. Он настаивал, что конечный итог эксперимента с демократией в Америке — насильственный захват собственности беднейшими классами. Вашингтон считал, что в Вирджинии пока «царит спокойствие», но «горючий материал есть в каждом штате». Он с величайшей тревогой отметил: среди бывших офицеров, товарищей по оружию распространяется убеждение — только «Общество Цинцинната» может стать противовесом восстанию Шейса. Вашингтон получил приглашение на очередное ежегодное собрание общества в Филадельфии, намеченное на первый понедельник мая 1787 года. Он ответил, что не приедет, равно как не считает возможным переизбираться президентом. Пуще огня он боялся обозначившейся тенденции — ответить экстремизмом на противоположном конце политического спектра экстремизму, охватившему Массачусетс.

В воздухе носились различные идеи — Штебен по негласному поручению президента конгресса Н. Горхэма обратился к принцу Генриху Прусскому с просьбой ответить, не хочет ли он стать конституционным монархом в США. Конечно, шансы Генриха были ничтожны, но само обращение — показательный симптом смятения правящих классов. От имени конгресса друзья убеждали Вашингтона покончить с затворничеством, поспешить на север, и, как писал ему Г. Ли, «ваше безграничное влияние… ваше появление среди смутьянов может привести к примирению». Вашингтон на ряд обращений в таком духе сухо ответил: «Влияние — не правление». Если восставшие имеют законные причины для недовольства, устраните их. Если таковых нет, «немедленно употребите силу правительства».

Власти штата собрали наконец ополчение — 4,5 тысячи человек под командованием генерала Линкольна, которое было снаряжено на пожертвование бостонских богачей. В начале 1787 года восставшие были рассеяны. 13 руководителей во главе с Шейсом схвачены и приговорены к смертной казни, но вскоре амнистированы.

Ликвидация восстания отнюдь не успокоила людей состоятельных. Они благословляли решительных бостонцев, но помнили: когда конгресс попытался собрать континентальные войска и направить их против Шейса, законодатели в обращении к штатам не решились назвать истинную причину — они писали, что солдаты нужны-де для войны с индейцами. Пламя восстания в Массачусетсе, по всеобщему мнению, было только притушено. Южная Каролина и Род-Айленд стояли на пороге взрыва, ибо причины, поднявшие на борьбу массачусетцев, существовали в этих, как, впрочем, и в других штатах.

Вашингтон, недоумевая, почему зловещее восстание было подавлено с «небольшим кровопролитием», терзался опасениями за будущее. Он был не одинок. Мэдисон выразился точно — недовольство распространяется, страна идет «к какому-то ужасному кризису», с точки зрения правящих классов, разумеется.

***

Д. Джей, находившийся в гуще событий, писал Вашингтону, наслаждающемуся прелестями сельской жизни: грядет «революция». Он объяснил: «Люди в массе не мудры и не хороши, добродетель, как и другие ресурсы страны, может проявиться только на переломе, созданном умелым маневрированием, или вызвана к жизни сильным, талантливо руководимым правительством». Вашингтон был согласен, хотя не в связи с откровениями Джея. В это время он сам философствовал: «Мы, вероятно, придерживались слишком хорошего мнения о человеческой натуре, когда основывали конфедерацию. Опыт, однако, научил нас, что люди не примут и не будут выполнять меры, наилучшим образом рассчитанные для их собственного блага, без принуждения. Я не думаю, что мы сможем долго просуществовать как нация, не установив эффективной власти над всем союзом».

Одно дело философские рассуждения, другое — действия, а их настойчиво требовали от Вашингтона. Он подвергался постоянному давлению, расстояние от Нью-Йорка и Филадельфии до Маунт-Вернона не имело решительно никакого значения — умоляющие письма будоражили, его буквально прижимали к стенке. Будь кем угодно — диктатором, монархом, но возвысь голос в смятенной стране.

Он сердился. Перед Джеем, который, как и другие, звал Вашингтона вернуться к государственным делам, он открылся: «Хотя я ушел от мира, я искренно признаю, что не могу чувствовать себя посторонним зрителем. Однако, благополучно приведя корабль в порт и получив полный расчет, теперь не мое дело снова отправляться в плавание по бурному морю». Больше того, никто не прислушался к совету, «данному мною в прощальном послании самым торжественным образом. Тогда я в какой-то мере мог претендовать на внимание общественности. Теперь у меня на это оснований нет».

Никто, как Вашингтон, не знал лучше губительных последствий межштатных распрей, соперничества, продиктованного узкоместническими интересами. Главнокомандующий континентальной армии 11 раз обращался с циркулярными письмами к штатам и не менее 30 к некоторым из них, умоляя и взывая думать о стране в целом. В последнем циркуляре от 8 июня 1783 года, который Вашингтон помянул в письме Джею, было сказано: «Я по скромному разумению считаю, что для благополучия, осмелюсь даже сказать — для существования Соединенных Штатов как независимой державы жизненно необходимы четыре вещи: 1. Нерасторжимый союз штатов под руководством одного федерального главы. 2. Священное уважение к судебной системе. 3. Создание Надлежащей армии. 4. Господство среди народа Соединенных Штатов мирного и дружественного настроения, которое побудит его забыть местные предрассудки и политику, сделает взаимные уступки, необходимые для всеобщего благосостояния, и в некоторых случаях пожертвует своими индивидуальными выгодами в интересах общества».

Инструмент единства страны — континентальную армию распустили, а с ней пошли по ветру внушения главнокомандующего. Хотя он задним числом оказался прав, правота эта вызывала только горечь — оттого что неразумные пропустили мимо ушей его разумные советы, воспоследствовали шатания в потемках, свирепые удары восстания Шейса. Наверняка, рассуждал Вашингтон, восстание только острие широкого клина недовольства.

Всю зиму 1786/87 года он терзался — ехать или не ехать на конвент в Филадельфию. Постфактум сомнения просто непонятны — речь шла о конституционном конвенте, давшем США конституцию, по которой они живут по сей день. Вашингтон не мог знать этого, тогда он был склонен считать, что повторится толковище в Аннаполисе — штаты Новой Англии не пришлют представителей, новое сборище объявят фикцией, если не заговором. Ехать? Но то самое прощальное послание 8 июня 1783 года заверяло: «Я возвращаюсь к домашнему очагу, что, как известно, я оставил с величайшей неохотой, я не переставал в течение всего длительного и мучительного отсутствия вздыхать о доме, где (вдалеке от шума и тревог мира) я проведу остаток жизни в полном покое». Появиться в Филадельфии означало прослыть нарушителем слова. Наконец он уже отказался приехать на собрание «Общества Цинцинната», которое, как в насмешку, созывалось в Филадельфии почти в те же дни, что и конвент.

Но другая мысль овладела Вашингтоном — если не поехать, отказ отнесут за счет «презрения к республиканизму», желания дождаться падения правительства, с тем чтобы самому взять бразды правления и установить «тиранию». Поездка неизбежна. Как всегда бывало в жизни у Вашингтона, приняв решение, он больше не колебался, и даже ревматизм оставил его. Когда 8 мая 1787 года при свете свечей он садился в карету у дверей дома, раздражала только одна мысль: «Г-жа Вашингтон стала домоседкой и настолько поглощена внуками, что не может ехать».

В который раз торжественная встреча в Филадельфии — перезвон: колоколов, орудийные залпы. Любезнейший Роберт Моррис, считавшийся первым богачом страны, приютил Вашингтона в своем трехэтажном доме-дворце. Маунт-Вернон показался скромным домиком по сравнению с резиденцией финансиста.

14 мая, в день открытия конвента, пунктуальный Вашингтон явился в тот же дом, где двенадцать лет назад его назначили главнокомандующим. Через широкие окна солнце заливало почти пустой зал — явились делегации только Вирджинии и Пенсильвании. Доверенные «кабальные слуги» внесли кресло с престарелым Б. Франклином. Конвент, или, как именовал его Джефферсон, «ассамблея полубогов», собирался медленно. День за днем Вашингтон без толку ходил в зал. Только 25 мая набрался необходимый кворум — представители семи штатов, и конвент открылся. Когда подоспели опоздавшие, «полубоги» оказались в полном сборе — 15 плантаторов-рабовладельцев, 14 банкиров, 14 землевладельцев и спекулянтов землей, 12 торговцев, промышленников и судовладельцев, всего числом 55.

Они и взялись составлять новую конституцию для себя и страны. На первом заседании президентом конвента единодушно избрали Джорджа Вашингтона. Он извинился за неопытность, заранее попросил снисхождения за ошибки, которые сделает, и сел в кресло, занимавшееся в годы войны номинальным главой государства — президентом конгресса. «Полубоги» с острым любопытством осмотрели Вашингтона в новой роли гражданского вождя и остались очень довольны. Разве не напоминал он, заметил член вирджинской делегации В. Пирс, «спасителя страны, подобного Петру Великому… политик и государственный деятель, сущий Цинциннат?».

С не меньшим удовлетворением Вашингтон смотрел на собравшихся — в зале нет шумных теоретиков: Пейн, Джефферсон и Д. Адамс в Европе, С. Адамс не назначен в конвент, а П. Генри не приехал. Среди присутствующих четыре бывших офицера штаба Вашингтона, тринадцать офицеров континентальной армии и тринадцать офицеров ополчения. В подавляющем большинстве люди дела. Как таковые они сразу постановили — чтобы не было кривотолков, работать втайне. Ничто не должно выходить за плотно закрытые двери конституционного конвента.

Вашингтон задал тон. Ему подали бумажку с какой-то резолюцией, найденную в таком месте, где ее мог подобрать посторонний. Все заседание он крепился, а когда оно заканчивалось, дал волю обуревавшим его чувствам. Вытащив и подняв над головой смятый клочок, побледневший Вашингтон произнес сдавленным голосом: «Прошу джентльменов быть более аккуратными, чтобы наши дела не стали достоянием газет и не растревожили общественное спокойствие преждевременными предположениями. Пусть тот, кому принадлежит документ, возьмет его!» Он бросил злосчастную бумажку на стол и, повествует Пирс, «поклонился, взял шляпу и вышел из зала с таким суровым достоинством, что все были встревожены… Поразительно, что никто из присутствующих не признался, что документ принадлежит ему».

Сохранение тайны было жизненно необходимо, ибо затевалась коренная перестройка правительства. «Вирджинский план», подготовленный делегацией от штата и одобренный Вашингтоном, предусматривал создание сильного правительства. Затея была незаконная — конгресс, продолжавший работать в Нью-Йорке, ограничил компетенцию конституционного конвента только внесением изменений в «Статьи конфедерации». Вашингтон же взялся председательствовать над трудами людей, занявшихся тем, что в других условиях с достаточными основаниями было бы квалифицировано государственным переворотом. Иного выхода, понимал Вашингтон, не было. Как он говорил: «Правительство потрясено до самой основы, оно падет от дуновения ветра. Одним словом, ему пришел конец, и, если не будет быстро найдено лекарство, неизбежно воцарятся анархия и смятение».

Когда на конвенте был оглашен «вирджинский план», раздались голоса протеста — народ-де не примет радикальных изменений, нужно ограничиться полумерами. Вашингтон сказал (то была одна из двух речей, произнесенных им на конвенте): «Более чем вероятно, что ни один из предлагаемых здесь планов не будет принят. Возможно, что нам придется пройти еще через один ужасающий конфликт. Но если мы с целью понравиться народу предложим то, что сами не одобряем, как мы сможем защитить собственную работу? Давайте поднимем штандарт, к которому соберутся мудрые и честные. Дело в руках бога». Точнее, в руках Мэдисона, который напичкал Вашингтона премудростью, почерпнутой из жухлых книг. Мэдисон был подлинным отцом конституции, сумевшим облечь прозаические интересы по-молодому алчной американской буржуазии в пристойные формы, восходившие к временам Древнего Рима и Греции.

Тридцатисемилетний Мэдисон, большеголовый, с короткими и худыми ногами, обычно одетый в черное, внешне производил странное и пугающее впечатление. Эпилептик, убежденный холостяк, он провел свою жизнь затворником, корпел над старыми книгами и манускриптами, доискиваясь, в чем именно мудрость правления для того общества, к которому принадлежал, — земельной аристократии Вирджинии. У него хватило здравого смысла обожать Вашингтона и понимать, что точно воспроизвести в век Просвещения олигархическую республику античных времен немыслимо, не говоря уже об американской вольнице. Задуманная им система правления в США, как она существует с незначительными изменениями по сей день, имела в виду за тяжеловесным фасадом демократии обеспечить интересы имущего меньшинства. Он оказался искусным в софистике, разъясняя, например, поборнику аграрной демократии Джефферсону, что везде, где существует власть, есть угроза угнетения. В Америке опасность в установлении тирании масс над имущим меньшинством. «Нужно прежде всего опасаться нарушения прав частной собственности», — заключал он.

Речи Мэдисона о святости частной собственности, необходимости ее охраны, для чего и нужно сильное федеральное правительство, звучали сладкой музыкой в ушах Вашингтона. Он согласно кивал головой, одобрительно улыбался. Гримасы председательствующего, по-прежнему не раскрывавшего рта, определяли, по крайней мере, тональность выступлений. Когда занялись обсуждением прерогатив будущего главы государства — президента, то, по всей вероятности, решение наделить его широчайшими правами было вызвано натурой перед глазами — восседавшим в председательском кресле Вашингтоном. Пост президента заранее подгонялся под личные качества героя Америки. Вероятно, вера в мудрость Вашингтона освободила по конституции президента навсегда от подотчетности конгрессу.

Конституция отразила бесконечные компромиссы групп и группировок конгресса. Гамильтон, как и следовало ожидать, внушал, что республиканская форма правления не продержится в такой обширной стране, и предлагал брать пример с британской конституции. Спорили о норме представительства больших и малых штатов, таможенных пошлинах и торговле рабами. Иногда казалось, что конвент заходит в тупик. Вашингтон как-то писал Гамильтону, отлучившемуся в Нью-Йорк: «Одним словом, я почти отчаялся в том, что наш конвент придет к благоприятному исходу, и поэтому раскаиваюсь, что принял участие в этом деле». Но постепенно спорившие приходили к согласию, ибо их разъединяли лишь методы обеспечения святая святых — частной собственности. Даже проблемы, носившие на первый взгляд лишь эмоциональный характер, решались в конечном счете с учетом прежде всего экономических интересов.

Один только пример — работорговля. В конституции записали, что ввоз рабов в страну будет запрещен после 1808 года. Это было вызвано отнюдь не высшими альтруистическими соображениями, а трезвым экономическим подсчетом. Делегат конвента Эллсворс сказал: «В Вирджинии и Мэриленде рабы размножаются очень быстро, и дешевле выращивать их, чем ввозить, однако в губительных болотах необходим приток рабов из-за рубежа… Поэтому (запретив немедленно ввоз рабов. — Н. Я.) мы будем несправедливы к Южной Каролине и Джорджии. Давайте не смешивать. По мере роста населения количество бедных рабочих настолько возрастет, что сделает бесполезными рабов». Конституция оставила институт рабства в неприкосновенности, а южные штаты согласились с тем, что будущий конгресс сможет вводить протекционистские товары. Это было выгодно буржуазии северных штатов.

Проблема долгов конгресса и штатов была решена в интересах крупных спекулянтов, скупивших по оценке Ч. Бирда обязательств, по крайней мере, на 40 миллионов долларов, то есть две трети тогдашней общей задолженности в США. Теперь бумажки подлежали оплате звонкой монетой. Штатам отныне запрещался выпуск бумажных денег, эмиссия валюты становилась исключительной прерогативой федерального правительства. Ч. Бирд, исчерпывающим образом рассмотрев работы конституционного конвента, заключил: «Подавляющее большинство делегатов, по крайней мере пять шестых, были непосредственно, прямо и лично заинтересованы в исходе их трудов в Филадельфии и в большей или меньшей степени экономически выиграли от принятия конституции». И с ними Вашингтон.

Облекая в жарких спорах в пышную фразеологию меркантильные интересы, конвент как-то забыл, что собирались основать Демократическую республику. Когда текст конституции был отпечатан и роздан для окончательного утверждения, старый друг и политический наставник Вашингтона накануне войны за независимость Масон предрек: планируемое правительство кончит «либо монархией, либо коррумпированной тиранической аристократией». Где «билль о правах», спрашивал он, и немногие диссиденты? Документ, доказывал Масон, «составлен за спиной народа и не считаясь с ним». Он предложил огласить конституцию и провести затем еще один конвент, чтобы внести в нее необходимые поправки. Вашингтон был ошеломлен — и этим увенчались четырехмесячные труды! Подавляющее большинство высказалось за то, чтобы предложить конституцию, пусть несовершенную, стране. Это необходимо, подчеркнул Пинкни, «учитывая опасность всеобщего смятения и возможность конечного решения мечом». Вашингтон горячо согласился. Проспорив семь часов, постановили — конституцию можно дополнять поправками.

17 сентября 1787 года конституционный конвент завершил работу. Текст конституции направили конгрессу для рассылки штатам, а протоколы конвента, остававшиеся секретными, поручили хранить надежному Вашингтону. С тем и разъехались.

***

Конституционный конвент даже отдаленно не был демократическим собранием. Делегатов назначали легислатуры штатов, а не избирали на местах, пусть даже ограниченным (из-за имущественного ценза) числом избирателей. Процедура предстоявшей ратификации — для вступления в силу было необходимо согласие девяти штатов — была задумана так, чтобы массы не сказали свое слово. В штатах надлежало избрать конвенты, которым и предстояло высказаться по поводу конституции. Конвенты избирались на основе существовавшего порядка — избирателями могли быть только белые мужчины, имевшие высокий имущественный ценз. Бедняки, неграмотные, женщины и негры избирательных прав не имели. В округленных цифрах в выборах конвентов приняло участие 160 тысяч человек, пять процентов от всего населения или один из каждых четырех-пяти белых мужчин.

Споры, развернувшиеся по всей стране с обнародованием конституции, практически что-либо значили только для этих 160 тысяч. Остальным полагалось безмолвствовать, пока ораторы и писаки надрывались, толкуя о великих принципах, осеняющих путь освобожденного народа.

Пока «отцы-основатели» ссорились, спорили и соглашались за наглухо закрытыми дверьми конституционного конвента, по стране уже распространялись слухи и дикие предположения, что там решат. Поговаривали, что предложат корону сыну Георга III, иные доподлинно знали — из чувства благодарности пригласят править принца французского королевского дома. Конституция положила конец пустым разговорам, но дала пищу для новых предположений. Многие и многие не были довольны проделанным в Филадельфии. Ричард Генри Ли презрительно отозвался в конгрессе — то дело рук «молодых мечтателей».

Вашингтон, вернувшись в Маунт-Вернон, первым делом послал текст конституции нескольким уважаемым лидерам штата. П. Генри коротко ответил, что «не может примириться с предложенной конституцией». Б. Харрисон был многоречив, но не менее категоричен: «Если наше положение не катастрофично, боюсь, что лекарство окажется хуже болезни… Мои возражения в основном направлены против неограниченного права налогообложения, регулирования торговли и юрисдикции, которые вводятся во всех штатах независимо от их законов. Меч и такие права уже по самой природе вещей рано или поздно создадут тиранию, не уступающую триумвирату или сентумвирату Рима».

Бремя пропаганды идей конституции взяли на себя Гамильтон, Мэдисон и Джей, основавшие газету «Федералист». Вашингтон был в восторге — он прочитывал листок от корки до корки, ибо «Федералист» отвечал его убеждению, для успеха дела нужны «хорошие перья». Он бы сам взялся писать, но признался, что «не имел склонности и еще меньше таланта для писанины». Дело было не только и не столько в этом — Вашингтон считал полезным быть официально выше распрей между федералистами или антифедералистами. Хотя он с величайшим удовольствием рассылал друзьям листок, издававшийся единомышленниками (при условии, что они сохранят это в тайне), отстаивал их точку зрения в личной переписке, его публичных заявлений не слышали. Вероятно, то был самый разумный образ действия — тень молчаливого гиганта падала на всю страну. Никто не сомневался, на чьей стороне лежали его симпатии, а детали… то дело людей поменьше.

Под псевдонимом «Публий» в «Федералисте» изощрялся Гамильтон. Ратуя за сильное правительство, он убеждал: «Буря, от которой едва оправился Массачусетс, показывает, что опасности такого рода носят отнюдь не предположительный характер. Кто может сказать, какой результат дали бы недавние потрясения, если бы недовольных возглавлял Цезарь?» Публий-Гамильтон, как и другие государственные мужи едва становившейся на ноги республики, все примерял тогу героев Рима… Мэдисон говорил куда более современным языком, доказывая в «Федералисте»: «Разница в способностях людей, отчего проистекают права собственности, является немаловажным препятствием для единства интересов. Первая цель правительства — защита этих способностей… Самый обычный и прочный источник раздоров — это различное и неравное распределение собственности. Имеющие собственность и не имеющие ее всегда имели отличные интересы… Регулирование этих различных и противоречивых интересов составляет главную задачу современного законодательства».

Прекрасные изъяснения задач нового правительства побудили иных именовать федералистов вашингтонцами, а антифедералистов шейсовцами. Вашингтона и Франклина обычно лично не затрагивали, поборники неурезанного суверенитета штатов только говорили, что «богатые и честолюбивые» обвели первого в делах, в которых солдат ничего не смыслил, а второй дал маху по старости. Об этом твердили авторы бесчисленных памфлетов, наводнивших страну. Впрочем, один из них, защитившийся псевдонимом «Центинел» (все они укрывались под звучными латинскими псевдонимами), утверждал: Вашингтон «прирожденный дурак».

Ратификация затянулась с декабря 1787 года, когда конституцию одобрил Делавэр, до конца июня — именно Вирджиния по прихоти судьбы стала девятым штатом. Если подсчитать голоса, поданные против конституции в конвентах, то оппозиция среди избирателей составляла не менее 60 тысяч человек. Иными словами, голоса 100 тысяч человек дали Соединенным Штатам основной закон.

Считалось само собой разумеющимся, что президентом будет Вашингтон. На праздновании 4 июля в 1788 году доминировал клич: «Вашингтона в президенты!» Как провозгласили на торжественном собрании в Вилмингтоне, штат Делавэр: «Пусть фермер Вашингтон, как второй Цинциннат, бросит плуг и пойдет управлять великим народом!» Никак тогдашние американцы не могли отделаться от классических примеров и аналогий.

Что до будущего президента, то он пребывал в угнетенном состоянии духа. Ему в 57 лет определенно не хотелось ехать в шумный Нью-Йорк, заниматься государственными делами, к которым за годы войны он получил стойкое отвращение. А со всех сторон доказывали, что только Вашингтон может удержать страну от анархии. Особенно усердствовали «мальчишки» — Гамильтон, Мэдисон и даже находившийся за океаном Лафайет. Они знали старика и взывали к его развитому чувству долга. «Во имя Америки, всего человечества и собственной славы, — писал Лафайет, — умоляю вас, дорогой генерал, не отвергайте пост президента в первые годы его существования. Только вы можете пустить в дело политическую машину».

Вашингтон почти с отчаянием открывал ежедневную почту — пачки писем с просьбами дать пост в еще не существующем государственном аппарате! Это было слишком.

Оставалась последняя надежда — быть может, его все же не изберут. Вашингтон сохранял молчание, он не вел кампании в пользу избрания президентом. Но созданная «отцами-основателями» довольно неуклюжая машина президентских выборов не дала осечки. В начале января 1789 года в каждом штате по своей процедуре были выбраны или назначены выборщики, а также избран конгресс. Через месяц они проголосовали: были избраны президентом Д. Вашингтон, а вице-президентом Д. Адамс — единогласно. Соединенные Штаты еще не знали политических партий.

Начало занятий нового конгресса назначили на 4 марта. День пришел, в Нью-Йорке грохнули пушки, зазвонили колокола. Их услышали считанные избранники народа — сенаторы и члены палаты представителей не торопились к месту службы. Разочарованный город стал готовиться взять реванш — зажечь фейерверк в день прибытия в Нью-Йорк президента.

14 апреля в Маунт-Вернон явился секретарь конгресса Ч. Томсон, официально уведомивший Вашингтона, что он избран президентом, а собравшийся наконец конгресс ждет главу государства. Короткая речь Томсона и ответное слово Вашингтона прозвучали в пустом банкетном зале, которым так гордился владелец. 16 апреля Вашингтон отправился в Нью-Йорк. Видевшие его на пути отмечали холодность президента. Он не был в восторге от предстоящих трудов и, несомненно, был погружен в личные дела — весной 1789 года финансовое положение плантации было трудным. Вашингтону пришлось даже занять деньги (которые ему очень неохотно одолжили, ибо он не мог рассчитаться по старым долгам) на дорожные расходы.

Америка радушно встречала и провожала президента. В каждом местечке ожидал очередной комитет граждан, напутствовавший его неторопливыми речами, в карету впрягали лучших лошадей, неизменно пугавшихся пушечной пальбы и приветственных воплей. В городах, где он останавливался, устраивались банкеты. И опять речи. Кортеж президента был виден издалека — над ним висело исполинское облако пыли, поднятое копытами сотен лошадей, толпы федералистов, сменяя друг друга, считали совершенно обязательным провожать обожаемого героя верхом. Он задыхался в пыли, чихал, отплевывался, никто не мог различить цвета одежды путника. Приходилось терпеть любовь народа.

При въезде в Филадельфию на мосту соорудили громадную арку, увитую флагами, лентами, украшенную букетами цветов. Под ней стояла очаровательная девушка, Вашингтон не успел еще склониться в галантном поклоне, как она привела в действие хитрый механизм — с величайшей точностью прямо на голову президента рухнул громадный лавровый венец! Двадцать тысяч филадельфийцев вышли глазеть на улицы. Утром следующего дня, сославшись на дождь — неудобно ехать в карете, когда сопровождающие верхом мокнут, Вашингтон упросил не отряжать с ним кортеж всадников. Он наверняка устал от шума и криков вокруг кареты.

Трентон, место памятного сражения. Вашингтон с опаской оглядел новую арку, под которой ему предстояло проехать снова верхом. Кажется, опасность не грозит, только плакат — «Защитник матерей будет протектором дочерей». Вперед выступили тринадцать дев в белоснежных платьях. Они сладостно пропели благодарность герою за спасение, хором продекламировали о желании устлать его путь розами, выхватывая из корзин и бросая под копыта коня охапки цветов.

В день прибытия в Нью-Йорк 23 апреля Вашингтон проделал последний участок пути в 25 километров морем в украшенной барке под ярко-красным тентом. Сорок шесть первых нью-йоркских богачей сложились, чтобы построить судно специально для этого случая. Барка Вашингтона плыла мимо судов и суденышек, с палуб которых раздавались приветственные возгласы, песни, декламировались оды. В замешательстве президент услышал, что на одном судне его воспевали на мотив «Боже, храни короля». Он сошел на причале у Уолл-стрита. Насколько хватал глаз, «на полмили», прикинул Вашингтон, «тесно виднелись головы, как початки кукурузы перед жатвой». Оглушенного шумом Вашингтона повлекли в снятый для него дом. Он часто останавливался, вытирая слезы умиления. Не переставая палили пушки.

В дневнике Вашингтон записал: «Громкие приветствия, потрясавшие небо, когда я проходил, наполнили меня чувствами равно мучительными (учитывая, что может произойти противоположное после всех моих усилий творить благо) и приятными». Наверное, он никак не мог истолковать аллегорию: при подходе к причалу с «превосходно украшенного судна» кланялся ярый антифедералист публицист Ф. Френо, одетый королем из Южной Африки, окруженный ряжеными орангутангами, «удивительно похожими на людей». Было совершенно непонятно — что имел в виду злоязычный Ф. Френо?