Ярослав, выслушав рассказ Дьёрдя Або, едва не схватился руками за голову. С трудом сдержав нахлынувшее в душу отчаяние и сохранив самообладание, он упрекнул угра:
— Понимаю, мыслили вы, как лучше. С пустыми руками возвращаться не хотели. Избигнев, он молод, неопытен ещё, порывист. Но ты-то, воевода! Почто не удержал его? С Башкордом, полагаю, можно б было попробовать позже как-нибудь уговориться. Ну, не выдал бы Берладника, так хоть в набег бы не пошёл на нас. А теперь озлится он, на меня в первую голову, и непременно на Галичину летом заявится. Натворили вы с Ивачичем дел лихих!
Або виновато тупился, вздыхал, крутил седой вислый ус.
— Как Избигнев-то? — спросил князь. — Здорово зацепило его?
— В спину стрела вонзилась. Навылет прошла. Много крови потерял, без памяти лежит. В Межибожье я его оставил, — прохрипел, всё так же не смея смотреть Ярославу в глаза, угорский воевода. — Мчали, везли его отроки твои через степь, сами помёрзли. Ветер, пурга.
— Ведомо. Вот что. Поезжай, не задерживаясь, в Эстергом. Королю Гезе о том, что было, всё подробно доложи. И пускай король рубежи свои крепит. Бог весть, на что Башкорд решиться может.
...Отпустив угра, Осмомысл поспешил собрать на совет бояр.
Сидели на лавках разодетые в шелка и аксамит владетели больших и малых вотчин, спорили, как обычно, думали все вместе, как оберечься им от надвигающейся опасности.
— Может, пошлём людей с дарами в зимовище? Попросим мира? — предложил Ярослав. — Сами, получается, рать начали по неразумию.
Поднялся воевода Тудор Елукович. Выходец из враждебного кипчакам печенежского племени, с гневом и презрением, коверкая слова, он зашумел:
— Нет!.. Не нада! Кипчак — плохой, коварный... Нет веры ему!.. Дары примет... А весной война пойдёт! Обманет! Уговор с ним — нет! Не нада в степь!
Вторил Тудору боярин Чагр, потомок служивых белых куманов:
— Башкорд и Турундай — враги наши! Одним мечом булатным можно укоротить их злобу!
— Жизнь их — война, достаток их — от набегов на русские земли. Мирно они не живут. Им невыгоден мир, — считал боярин Молибог.
Ёмко и грубо выразил общее мнение Гаврила Бурчеевич, сын воеводы из Понизья, родственными узами связанный с одним из половецких колен:
— Говно он, Башкорд сей!
— Стало быть, воевать? — Ярослав ещё раз обвёл вопросительным взором палату и всех собравшихся в ней.
— Воевать! — пробасил Святополк Юрьевич. — Дружина готова! Хоть сейчас в сечу!
— В сечу, — задумчиво повторил Осмомысл. — Сечей одной не обойдёшься. Откуда знать, куда они придут, в какое место ударят? Городки надо крепить. Ты, Гаврила, поезжай в Ушицу, возьми с собой сотню ратников. Ты, Щепан, ступай в Коломыю. Тебе, Тудор, дорога в Теребовлю. Сам же я в Межибожье отъеду. Да, и волынских князей об угрозе половецкой упредить следует. Если что, подсобили бы.
Совет был окончен. Разошлись бояре, и тогда только, оставшись один, тяжко вздохнул Ярослав. Ничего не ладилось с Давидовичем и с Берладником. А тут ещё эти половцы. И как бояре многие себя поведут? А простой люд? Знает он, любят Ивана на Галичине, песни о нём слагают. Отца, князя Владимирка, токмо боялись. Страшен был, лют в гневе, жесток. Страхом и держал всех в повиновении. Богатое оставил ему, Ярославу, отец княжество, да вот души людские, как ни крутился, в свою сторону не обратил. И могут сейчас эхом откликнуться прежние отцовы казни в Галиче и в Свинограде. Пойдёт ли за ним, Осмомыслом, земля? Этого он не знал и сильнее всего боялся, что откачнёт она от него, что встанут на сторону Берладника галицкие низы.
Смута царила на душе. И чтоб хоть как-то приглушить её, приказал Ярослав седлать коня.
...До Межибожья было порядка ста пятидесяти вёрст. Неслись по зимнему шляху, по уже начинающему таять снегу. Скоро наступит распутица, и Ярослав спешил, торопил дружинников, с тревогой взглядывал на серое затянутое тучами небо. То вдруг начинал сыпать мокрый неприятный снег, а то солнечный луч, пробив дорогу сквозь пелену облаков, ударял резко, вышибал из глаза непрошенную слезу. Холодный ветер бил в лицо, свистел в ушах. Мимо проплывали дубовые и буковые рощи, по мосткам или по льду одолевали всадники маленькие речки, густой сетью изрезавшие подольские холмы и долины. С холма на холм, вверх — вниз, через броды, через хутора и городки сторожевые, обнесённые деревянными стенами с башнями, стрельницами, зубчатыми коронами наверху, с воротами из кованой меди, мчалась Ярославова дружина.
Вот Теребовля показалась, наконец, впереди. Величественная крепость раскинулась на высоком берегу Серета, у слияния его с речкой Гнезной. Здесь более полувека назад сидел на княжении несчастный Василько Ростиславич, двухродный дед Ярослава, злодейски ослеплённый врагами во время яростной борьбы за власть. А где-то далеко за окоёмом, близ Свинограда, на Рожни поле, сходились рати, кипела сеча, и слепец Василько, потрясая серебряным крестом, кричал клятвопреступнику Святополку Киевскому: «Сей крест целовал ты в Любече, клялся, говорил: каждый да держит вотчину свою! А топерича преступил целование крестное! Да будет Бог свидетелем правды моей!»
Тогда киевское войско было разбито и отступило на Волынь. Полвека минуло, и снова была рать в этих местах. Помнит Ярослав туманный мартовский день битвы под Теребовлей против Изяслава Мстиславича, помнит, как едва не уклюнула его лихая предательская стрела и как яро рубились галичане с киевской дружиной. Он той войны не хотел. Развязали её бояре, которые ныне или в бегах, или затаились в своих вотчинах. А многие и сложили голову в жаркой сече, о которой и вспоминать теперь не хочется. Четыре года прошло, вроде совсем немного времени, а сколько событий вместили в себя эти лета, и как всё поменялось! Новые враги ныне у Ярослава, новые союзники.
В Теребовле остановились на ночь, покормили коней, утром выехали уже на других конях, свежих и быстрых. И снова был долгий путь по зимнику, через холмы и броды.
...Избигнев уже пришёл в себя, понемногу ходил, хотя при каждом движении лицо молодого боярина искажала гримаса боли.
— Знахарь травами лечил. Быстро в себя пришёл, — коротко говорил он. — Уж думал, всё, на том свете. Ан нет. Жив покуда.
Осмомысл с жалостью смотрел на мертвенно-бледное, землисто-серое лицо друга, на повязки окровавленные у него на груди. Ругать посланника своего за рискованный поступок он не мог. Всё-таки старался Избигнев для него, да и не только. Для всей Галичины было б лучше, чтоб попал нынче Берладник к нему, Ярославу, в руки.
Молодой боярин, видно, всё понимал. Виновато улыбаясь, он тяжело, с придыханием, говорил:
— Разумею, горячность меня подвела. Приехал в стан половецкий, гляжу: вот он, Берладник, рядом. Рукой до него подать!
Один натиск, и в руках он у меня. Ну, и порешил... А оно вон как обернулось. Теперь Башкорд на нас нож острит.
— Оно так, — Осмомысл кусал уста, отводил взор в сторону. — Да только стоит ли сейчас былое вспоминать?! Ну, сотворили не так, как надо было, и что? Не вернуть, не исправить ошибок. Ты давай-ка, поправляйся скорей. Дел у нас с тобой много важных. Я часть ратников, с коими приехал, здесь оставлю. На случай, если поганые сюда кинутся. А то ведь Бог весть, с какой стороны их ждать! Крепость обойду заутре, погляжу, добры ли стены. А там и обратно в Галич возвращаться мне надо. Тоже дел хватает. Сам ведаешь. Суды творить приходится, по волостям ездить, тиунов строжить, за боярами приглядывать.
Избигнев, полулёжа на постели, пил из деревянной кружки тёплый отвар.
В палату тихо вплыла женщина в долгом белом одеянии. Плат такого же цвета покрывал её голову. Не сразу признал удивлённый Ярослав молодую Ингреду.
Женщина отвесила князю глубокий почтительный поклон.
— Здрав будь, князь, — промолвила она, как всегда, растягивая гласные.
— Вот, княже, и супруга моя со мной. Как сведала, что лежу я без памяти, примчалась в возке. Ребёнка ведь иод сердцем носит, поберечься б, а она... — посетовал Избигнев.
Впрочем, видно было, что рад боярин приезду любимой.
— Не сердись. Без тебя мне свет не мил, — качнула головкой в белом плате Ингреда. — Ты для меня — всё. Вся жизнь моя. Не могла я остаться.
Ярослав в порыве чувств расцеловал зардевшуюся молодую женщину в щёки.
— Ты знаешь, сколь Избигнев мне дорог, — промолвил он. — Рад я, что есть у него такая вот ты. Что жалеешь, любишь, ждать будешь. И ты, Ивачич, цени это. Цени, что любим, что ждут тебя дома, что думают о тебе, заботу имеют. В любой стороне дальней когда будешь, помни всегда о жене своей. О том, что радость, горе — всё вы пополам разделите.
Избигнев, улыбаясь, молчал. Он верил, что встанет с постели, что боль его пройдёт и что с Ингредой будет он жить долго и счастливо много лет.
А Ярослав меж тем думал об ином. Снова, в который раз сам себя вопрошал:
«А я? А у меня? Будет ли когда так? Ведь хочется порой выть, кричать от одиночества! Неужели крест мой такой — жена нелюбимая, равнодушная к чаяниям моим, сын — не сын! Нет, вот управлюсь с Берладником, Бог даст, тогда... И что тогда? Отыщу любовь? Найду ту, с которой буду жить душа в душу? А Ольгу прогоню, отправлю в монастырь? А о братьях её помнишь, Ярославе? Глеб Переяславский — зять Давидовича. Не суётся пока в дела нынешние, держится в стороне, а коли я так с сестрой его поступлю... Сей же час к Давидовичу примкнёт! А Андрей! Помнишь, как в Киеве баили с ним? За ним — вся Суздальщина! Он — не пьяница Долгорукий! Умён, набирает силу в Залесье. Скоро грозою для всех князей станет на Руси. И чтоб я из-за сей Ольги с ним рассорился? Нет, нельзя! О земле, о Галичине прежде думать надо, а остальное... Положи всё на Бога. Может, изменится что, по-другому будет».
Гнал от себя Ярослав будоражащие ум скользкие мысли. Не время было предаваться тоске и причитаниям.
Назревала на Червонной Руси ратная страда.