Один глаз Лукавны был с черной повязкой, а другой — выкаченный; и куда-то вперяла его в подсознание, до сознания, вглубь сознания. Со знанием дела до чего-то доискивалась, что-то там хирургисала, скальпелем по мысленным внутренностям. Свою искорку вынимала и передавала другому. Святая Лукавна ну любила плодить калек! Бывало, оглянет младенца, спеленает в родовую рубашечку и отдаст родовой энергии, и силы Божии заберет. Бывало, зайдет в детский сад да юных богатырей десятерых возьмет себе на воспитание — и превратит в живых калек, а сама растет ядреная, здоровая такая, тысячелетне ненасытная. Счеты ей предъявляют, счеты кругом… Но заговоренная Лукавна не сдается — отбивается: «Я, говорит, не виновата, я ни в чем не виновата… Сами они такие. А нечего было…»
Бывало, и с клюкой летала, и заговаривала против змей. Как взглянет — так человек преображается её могуществом. И славили Лукавну окрестные байбай-богатыри… О происхождении её знали только, что отец воевал на фронтах мировой войны с духами тьмы преисподней и дослужился до полковника, но потом перевели его в хорунжие. Умер от тифа в совковской больнице.
Рожать Лукавна не хотела. И когда где-то в добытийной реанимационной ей возвестили о рождении мужского пола, Лукавна, бледная от страха, прошептала: «Только не Сосипатр». Дуриан Каликович Перехожий, муж Лукавны, склонился над своей драгоценной половиной и сказал: «Ну, как? Луковичка, как? Как назовем? «Только не Сосипатр». — «Тогда Сосиматр?»
Мальчика назвали Сосипатр Дурианович Калика Перехожий.
Сосипатр был мальчик умный. Свалился откуда-то с Сатурна, летал на китайской тарелке. Немного был с холодком. Чтобы угодить Лукавне, Сосипатр нарожал ей кучу детей. Лукавна взялась было за их воспитание, да хватало у нее других забот, и диалога с Сосипатром Дуриановичем у нее не получилось. «Ах, задавила б я его между ног в свой час, — думала в бессонной ночи Лукавна, — но не вышло». Сосипатр тем временем терзался страхом: если Лукавна его не одобряет, как ему дальше жить? Не дает ему жить Лукавна!
Выбился Сосипатр в люди, стал поэтом, принес Лукавне на стол сборник «Кедры охламонские». Лукавна и глазом не моргнула: «Эх ты, Сося! О детях бы позаботился, дети ненакормлены и ненапоены…» Сося принялся о детях заботиться. Удалился в заморские страны — купцом-миллионером пришел: кафтан красный, шапка купеческая, вид лихой, из усатых уст пар пышет — силушка молодецкая. Во дворе — роскошный кадиллак, в подарок — ковер из Эль-Рияда. «Я, матушка Лукавна, стал отменным купцом, миллионером! Детей кормить — ой-ёй-ёй! Нашенских, плюс калек, плюс калик перехожих… Хватит!»
Но Лукавна, опять же, не моргнула ни одним глазом, ни черным, ни выкаченным, напротив, вдруг стала мрачнее тучи да подбоченилась, да укоряет Сосипатра: «Вот, если б ты еписькопом стал!» — к тому времени повадилась ходить в одну церкву, где её провозгласили живой святой и составили ей акафист: «В честь Лукавны Сосипатровны Перехожей».
Служила Лукавна всегда ревностно: стояла, как свечка, пока ноги не набухали. Склоняла голову, и так, и эдак ежилась, шеей ворочала — как бы покаяться. И хотя не выходило, но мода была такая — изображать из себя что-то со свечкой в руках. А стояла в храме рядом с князем Реликтом Совковским и что ни день плакала: «Хоть бы змей-горыныч помог, хоть бы кто ещё… Хочу, чтоб сын стал еписькопом! Что кадиллак — мой-то дурак совсем. О душе, о душе надо, чтоб обрела обетование вечное и авраамово потомство…» — «Ты вытянешь воспитать-то его, авраамово потомство? Его же как песка морского, как птиц небесных будет, как звезд?» — спросил у Лукавны князь Реликт Совковский во время службы. — «Уж как-нибудь. Только бы Сося еписькопом стал».
Сосипатр бросил вольготное купечество, распродал, как положено, имущество, раздал деньги: половину отцу, половину матери. И стал нищим. На помойках стал побираться, на вокзалах, строчить стихи под Осипа Мандельштама и записался куда-то в секту недорожденных-неусыпающих. И поклончиков клал по тысяче в час, и плоть умерщвлял, и так и эдак старался; и в канализационных нечистотах купался, и в иосифлянский центр записался (секта такая была самоумерщвленников-мракобесников: чтобы власть иметь сильную и жертвам пятки поджигать). И однажды, вымазавшись в навозе, которым Лукавна удобряла землю на своем огороде, Сосипатр пришел в дом и сказал: «Мама, я стал святым, как ты, живым святым. Не осуждай меня больше, пожалуйста. Разреши мне жить. Мама, ты меня съела!»
Лукавна выкатилась из орбит. «Дурик, посмотри на него! — подбоченившись, наступая на Сосика, начала она. — Посмотри, у всех дети как дети, а у меня только страх. Я боюсь одного — умереть. Я для чего его родила? Чтобы жить. Я вообще не умру! Посмотри — у Бесовны, соседки нашей, уже академик, у этой матерщинник отменный, спортсмен, у Кащеевны сын — римский папа. А наш-то придурок, глянь, еписькопом стал! В какой же ты церкви еписькоп?» «Иосифлянского центра по самоумерщвлению». — «Что же ты, и монашком стал при живых-то детях?» — «Монашком стал», — как бы подыгрывая Лукавне, начал Сосипатр — только бы вступить в диалог с матерью. Да не тут то было! Лукавна, глубоко вздохнув, посмотрела в родовое зеркало: «Эх, ты бы в какую истинную секту пошел!»
…И отнесло Сосипатрика куда-то в секту упырей. Выходы различные над печками деревенскими, полеты в ступе… Дымило его, дымило, пока не выдымило угарным газом куда-то в мозги отшибающую тьмутаракань. Пришел Сосипатрик к матери, обернулся упырем. А та и спрашивает: «Бабушку нашу, Тьмутаракань Всеславну, помнишь?» — «Как же!» — «Ну, как она там? Что ж не взяла тебя к себе?»
Тут Сосипатр восстал: «Ах ты, хмурь такая! Я уж и так, и эдак: и мультимиллионером, и еписькопом, и дворником, и сторожем, и Сергей-Есениным, и интегралом, и святым, и упырем. И никак ей не угодишь! Тьфу ты, этакая!» Как плюнет Сосипатр на пол! Да подбоченился, да вспомнил про стать богатырскую и сказал: «Стану просто человеком, человеком божиим. Не хочу быть ни придурком, ни святым, ни каликом, ни калекой. Человеком хочу быть, чтобы жить радостно и славить своего Творца. И чтобы что ни пожелал — получалось».
«Ну уж для этого тебе надо семейные узы порвать, а это никак невозможно, пока я тебя не благословлю жить», — сказала Лукавна, живая святая с позолоченной луковицей, и холодно закрыла дверь за Сосипатром. «Луковичка, что ты сделала? — выговорил ей Дурик Каликович. Но Лукавна на него зыркнула — и Дуря испарился в дверную щель, выветрился куда-то в барабанную перепонку. А Лукавна вернулась на кухню, села на дырявый стул и задумалась, задумалась горько над своею судьбою…
А Сосипатр стал человеком. И боли в седалищном нерве прошли, и шизофрения испарилась, и мозги, куда-то вывороченные, вправились, и дети стали нормальные, и женушка благолепна, и в храм стали ходить всемирный, и Божию Матерь славить, и Россию вышним Иерусалимом называть, и за жизнь вечную Богородицу Деву Марию нескончаемо благодарить.
А Лукавна, посмотрев на сына и потерпев могущественное поражение, сдулась, пошла куда-то в поликлинику, где заговаривают страхи и зубную боль. Потом уехала в деревню, бросив городскую квартиру, и коротала век свой до начала трёх дней мрака (по ряду пророчеств, одно из последних апокалиптических бедствий) в деревенской келье, по ночам бухаясь на набухшие, как бы чужие колени и прося прощения грехов. И молитва срывалась с уст Сосипатрицы: «Увидеть бы его!»
Сосипатр услышал по неслышимому эфиру, как рыдает мама, приехал к ней на бричке. Привез манны сокровенной, перепелов, с неба упавших, солнечного света прихватил краюху, и кафтан (не целлофановый — всамделишный, из чистого золота добродетелей). И уж как радовались вместе за трапезой ненасытной, уж как Лукавна счастлива была! Одно только, бывало, Лукавна просит у сына: «Уж ты мне, ненаглядненький, имя какое другое дай!»
И как имя ей Христово дали, так и преставилась — царство ей небесное, упокоившись от сей жизни бредового сна и от всех её перипетий. И уже тебе ни помыслов принимать, ни больных подмывать, и судомойкой не быть, чтобы живой святой стать; и свечки по ночам не зажигать. Упокоилась Лукавна Сосипатровна (в схиме Фенодора Амфилоповна Триликая-Триипостасная).
Сосипатр тоже имя поменял. Нарекли его Папой Григорием Двоесловом, по имени автора литургии. И ударился Григорий по монастырям. Ставил матери на вечное поминовение, с детьми странствовал по кладбищам; полюбил свечную молитву по ночам (читал акафист матери, составленный ещё при жизни). По вечерам ходил к марихуанщикам, покупал им чашку кофе и плакал с ними вместе. А когда местный крестный отец Выпучи-Глаз на него было взъелся и полез откуда-то, как змей-горыныч из-под горы, Папа Григорий Двоеслов взял бенедиктовский экзорцический крест, прочел молитву против бесов, прибавил ещё пару молитв из другого молитвенника — и привидение исчезло, будто не бывало, а кайфующая братия обратилась в веру.