— Давай Вовке все расскажем?
— Зачем? — Шурке стало неприятно. Вовка, значит, разберется, поможет, а он нет?
«Я что, ревную? Глупо. У Бобки появляются свои, отдельные друзья. Это хорошо», — постарался убедить он сам себя. И расстроился вконец.
— Ну расскажи, — сухо согласился.
Бобка не ответил.
Вслед им поглядел голубоглазый дом. Прошли, не остановились.
— Нет, — сам себе, но вслух возразил Бобка. — Не будем ему рассказывать. Он посмеется.
Шурка постарался не ответить сразу же.
— Он может. Да.
Небрежный тон тоже удался. Но внутри ликовало: вот-вот, понял, зачем тебе брат? То-то. Брату можно рассказывать все.
— Ты что крутишься? Игнат?
Встретить сумасшедшего в сапожках не хотелось.
Обернулся. За ними трусил черный лохматый пес.
Бобка остановился.
Пес тоже остановился.
Бобка пошел.
Пес потрусил.
Бобка встал.
Пес ткнул в пыль зад в колтунах. Вывалил язык. Мол, я что — все ждут, и я жду.
— От самой школы за нами идет, — сообщил Бобка.
Шурка пожал плечами:
— Ничей. Что ему еще делать?
Бобка посмотрел на Шурку, словно ждал, не скажет ли тот еще чего. Не сказал. Бобка опять уставился на пса. Розовый язык подрагивал в такт собачьему дыханию. Карие глаза-вишенки смотрели не отрываясь.
— Идем.
Пошли.
— Он идет за нами? — подал голос Бобка.
— Да откуда я знаю!
Бобка скосился назад.
— Идет, — прошептал.
— Голодный просто. Мы, наверное, без злобы посмотрели. Сами не заметили. Вот он теперь и ждет: может, угостим.
Прошли мимо палисадника.
— А у тебя ничего нет? — с надеждой заговорил Бобка.
— В смысле?
— Поесть.
Шурка вздохнул:
— Это не та собака. И вообще, собака ни при чем.
Он не добавил: «Бурмистров убежал на фронт». Это было бы как-то чересчур. Хотя после мишки…
Бобка кивнул.
— Это да.
Лицо его прояснилось.
«И правильно, — подумал Шурка. — Выбросил из головы. А то бред какой-то».
Бобка обернулся, сияя:
— Мы не у Вовки — мы лучше у Игната спросим. Раз ему мишкин глаз так нужен, то он знает зачем. Логично?
— Бобка, хватит. Не беси меня.
Собака бежала за ними, кольцом закинув на спину лохматый пыльный хвост.
Бобка шел, думал — и был доволен, что мысли его брат слышать не может. «И он обещал за глаз вернуть Таню».
— Странно, — сказала Жон, выйдя на солнцепек обратно к Тане. — Говорят, нет у них никакой Веры. — Жон заглянула в бумажку, на которой Таня накарябала ей тети-Верины отчество, фамилию, дату рождения.
— Как нет? — перебила Таня. — Уже увезли? Куда?
— Не поступала, говорит.
— Врут. Они всегда врут.
— Это сын Нур, я его знаю. Он не врет.
— Что же делать?
— Подумаем.
— Я домой пойду.
— Нет у тебя дома.
— Много вы знаете. Я с мамой.
— Ты без мамы.
— Это почему?
— С сумкой. Кто ходит с маминой сумкой и без мамы?
— Это сумка тети Веры.
— С сумкой тети Веры и без тети Веры, — охотно поправилась Жон. — И платье.
— А что платье? — одернула подол Таня.
— Видно: девочка сегодня спала в платье. Если девочка спит в том, в чем ходит, у девочки нет дома. И нет мамы.
Вот так Таня и осталась у Жон.
К вечеру все дети уже знали, что она — Таня. А она немедленно забыла и перепутала, кто есть кто. Маша, Витя, Лека, Юра, остальные…
К вечеру дом уже не удивлял ее половиками, ковриками, коврами. Хотя старика и старуху Жон называла папой и мамой, они были не ее родителями. Жон была женой их сына. А сын ушел на войну. Все четверо сыновей. От большой семьи у старика и старухи остались только Жон и ее дочка Ширин. «А потом нас благословил Аллах».
— Бог, что ли? — неприятно удивилась Таня.
Старики, подумала она, еще ладно. Они не умели даже читать и писать. Но Жон! Жон до сих пор казалась нормальной советской — современной и образованной женщиной. И вдруг на тебе: бог.
Бог надоумил старика выкладывать свежеиспеченные лепешки. С того дня в разоренный войной дом пошло богатство. Дети тощие. Дети озлобленные. Дети больные. Дети вшивые. Дети, ночевавшие под кустами. Отставшие от поездов. Эвакуированные. Сбежавшие из детдома. Потерявшиеся. Такие маленькие, что не знали, как их фамилия. Такие большие, что буркали «на фронте папка» и «умерла мамка», только чтобы не заплакать. Отучившиеся плакать.
В доме у старика они все заново учились и есть, и спать под одеялом, и плакать, и смеяться.
«Мы снова богаты!» — радовались старик и старуха. Детей у них теперь было много. Бог был щедр.
— Завтра абрикосы оборвем, мама, — повторила Жон по-русски. Старуха со стариком ушли к себе, а Жон с Ширин — к себе.
Тане приснился гражданин в сапожках. Он бормотал: «я все исправлю», «я честный» и «пуговичку только верните».
Сон был глупый и ни о чем. Но разбудил ее.
Она полежала. Потом выбралась из-под жаркого одеяла. На ней была белая длинная рубашка Жон. Она не спала в том, в чем ходила днем.
Таня вышла из сопящей комнаты во двор. Под босыми ступнями было тепло: земля еще не остыла после солнечного дня. Звезды были крупными, точно их только что перебрали и помыли. Тополя были вырезаны из черного бархата и наклеены прямо на небо — отчего оно уже казалось не черным, а темно-синим. Выстиранное старухой Танино платье висело привидением. Тихо не было: трещали цикады.
Таня постояла, чувствуя тепло — ступнями, руками, шеей.
Опять показалось, что на нее кто-то смотрит.
Ночью всегда так, успокоила себя она.
Абрикосовое дерево было только одно. Ошибки можно не бояться. Таня подтащила корзину под дерево. Подобрала и заткнула в трусы подол. Попробовала рукой сук. Ухватилась. Пусть им будет сюрприз. Проснутся — а обрывать уже ничего не надо. Можно полежать, отдохнуть.
Таня уперлась коленом в ствол. Перехватила рукой другую ветку. У нее закружилась голова. Таня остановилась, перевела дыхание. Полезла. Голову опять неприятно повело. Да, лазать по деревьям в темноте — совсем не то же самое, что днем. Таня наметила крепкий сук. Потянулась к нему. И вдруг рука ее будто начала сжиматься. Таня тянулась к суку — а он уходил все дальше: рука укорачивалась! С ногами тоже творилось что-то странное.
Пальцы больше не держали ветку, и Таня грохнулась на землю. Так сильно, что оглохла. В глазах померкло. Тело заломило. Померкло — и вдруг обозначилось с небывалой остротой. Заломило — и вдруг Таня ощутила силу каждой мышцы. Слух отмечал все: шорохи, шепоты, дуновение.
Черт. Вроде бы ничего не сломала. Она поднялась. Перед глазами плясали серебристые дуги.
Таня моргнула. Дуги не исчезли. Ей стало не по себе. Она пошла в дом. Дуги колыхались в такт шагам. Стало страшновато. Что-то не так. «Мне плохо, — поняла она. — Может, опять тиф. Так бывает. Тетя Вера говорила. Разбужу Жон».
Двор раскинулся перед ней, как площадь. Дом стал огромным, дерево — неохватным. У Тани кружилась голова. Но она упрямо шла к двери — высоченной, как ворота в центре города.
Таня легко запрыгнула на порожек. Дотянуться до дверной ручки нечего было и думать — она маячила высоко над головой. Таня сглотнула. «Со мной что-то очень не так». Ей стало жутко. Но ничего не болело. Наоборот, тело было легким и сильным. «Наверное, у меня жар». Иногда поспишь — и все пройдет. Она легла у двери на теплую землю и тотчас уснула.
Ее что-то мягко, но сильно толкало в бок. Во все тело разом. Таня вскочила.
— Жон! — крикнула она. Огромные ноги колоннами уходили вверх. Но пахли Жон. — Жон, Жоночка, — обрадовалась Таня.
— Иди, иди своей дорогой, — ласково отодвинула Таню нога. Руки поставили поднос со свежими лепешками, накрыли лепешки полотенцем.
Жон посмотрела вниз, улыбнулась. Погладила Таню по голове.
— Иди, иди. Ты такое не ешь. Какая смешная, ласковая. Ты чья-то! Вот и ступай к себе домой. Ступай к своим, киса.
И голод тоже был не таким, как у людей.
Она думала, что тогда, в осажденном Ленинграде, в квартире с мишкой, узнала о голоде все.
Ошибалась. Обычный голод беспокоен и раздражителен: где раздобыть еду? Как? Когда сможешь поесть? Не досталось ли Шурке больше? Съесть сейчас или съесть потом? Съесть все сразу или растянуть по кусочкам?
Но сейчас голодная Таня была так спокойна, что это чувство можно было принять за счастье. Она твердо знала, что поест. А то, что ответы на извечные голодные вопросы «что», «где», «как», «когда» она пока не знала, не нарушало ее покоя.
Сонливой тупости от этого нового голода тоже не было. Наоборот. Таня чувствовала, как упруго и тихо ступают ноги. Как расслаблена каждая мышца — чтобы в нужные полмига собраться и зазвенеть. Как чутко поворачиваются уши. Как широко вливается воздух в легкие. Длинные серебристые дуги оказались ее собственными усами и бровями. Они ловили трепет, похожий на радиоволны.
В тот первый день, в самом начале, Таня так плакала, что уснула. Плакала тоже странно — без слез. Ничего не лилось из глаз, нос не хлюпал, и это напугало ее сильнее всего. Проснувшись в щели под домом, она не сразу вспомнила свою беду. Не сразу поняла, что вокруг уже ночь. Все было видно, как будто она смотрела черно-белый фильм на широком экране кинотеатра. И фильм этот постепенно ее увлек.
Мир был изумителен, и она мчалась, летела сквозь него, сильная и неслышная.
Вот только хвост. В нем Таня еще не разобралась. Просто наблюдала, как он живет своей жизнью у нее над спиной: подрагивает, кивает в разные стороны кончиком или стоит трубой. Ну его, пусть.
Усы дрогнули. Таня замерла. Мышцы тотчас собрались. Уши развернулись своими воронками. И быстрее, чем Таня поняла, что она увидела, тело само нашло ответ. Сжалось, распрямилось, толкнув землю, выстрелило собой. Все заняло не больше времени, чем полет молнии.
Господи, гадость какая! Таню передернуло.
В ее когтях была мышь.
Мышь сучила лапками и верещала, как маленький поросенок. От нее разило какашками и страхом. Коготки не причиняли Тане ни малейшего вреда.
Мерзость какая. Таня разжала когти.
Но когти почему-то не разжались.
И уже через секунду Таня поняла, что мышь… С глазками-бусинками, когтями, хвостом, скелетом, кишочками, крошечным сердцем и серой шкуркой… Но мысли не мешали.
Таня ела.
Плача, давясь рвотой, трясясь от жалости к мыши, к себе. От омерзения и горя.