— Бобка?

В избе было темно. Только синий квадратик окна. Смутно белела печь.

Никого? Шурка замер. Странно. Шаркнул, придвигая к стене ботинки. В ответ шевельнулась черная скала. Голубая от темноты косынка.

— А, это ты.

«А вы почему в темноте сидите?» — хотел спросить он Лушу, но слова сделались сухие, отвердели во рту, как глина. Теперь глаза различали черные прямоугольники комода, стола, лавок. В комоде закряхтело: Валя спал.

Шурка боялся и смотреть в ту сторону.

Ему теперь казалось, что в комнате разит несчастьем. Что это оно разлилось темнотой.

— А Бобка где? — спросил, стараясь говорить обычно. Глаза, привыкшие к темноте, искали на черном прямоугольнике стола серое, синее — новое письмо, опять «гр-ке», с линией отрыва. Не нашли. В руках у Луши тоже черно — пусто.

— Стенгазету пошел в школе клеить.

Голос странный, но не мокрый от слез. Может, и не письмо.

Плечи у Шурки чуть обмякли.

— Вы чего в темноте?

И сразу же испугался, что она ответит. Засуетился.

— Спички кончились? Я сбегаю!

— Есть спички.

— Керосин кончился? Схожу!

— Не нужно.

— Сломалась лампа? Давайте я посмотрю!

— Да сядь. Сядь. Посидим. Повечеряем.

Шурка сел, чувствуя, как колотится сердце, как пересохли губы. И брякнул ни к селу ни к городу:

— Я не проболтаюсь.

Луша невесело усмехнулась:

— Это хорошо.

И снова замолчала. Шурке казалось, у него, пока она молчала, успели вырасти волосы — начали колоть, щекотать шею, над ушами. Невыносимо.

— А у райкома проходила, — начала Луша.

Она тоже старалась говорить обычно, но получилось таким голосом, что Шурка зажмурился, ждал продолжения: «Почтальоншу там встретила». Ждал, как удара молотком по голове.

— Плакат там, знаешь?

Плакат был давний, всем известный. С самого начала войны. Женщина в косынке. Косынка сбилась, брови сдвинуты, рука вскинута.

— И как обухом меня шарахнуло, — с трудом продолжала Луша чужим голосом. — Аж в глазах темно стало.

«Хороший плакат», — вспомнил Шурка. «Родина-мать зовет». А за плечами — штыки.

— Ты его видал ведь? Плакат?

— Хороший, — осторожно ответил Шурка.

— Я тоже так думала. Пока у меня Вальки не было. Я ведь и за Вальку большого обрадовалась. Мой-то, мол, герой, мужик, на фронт сразу ушел.

Она обернулась в комнату. Кивнула на аханье, бульканье.

— А теперь вот лежит. Мужичок. И все мне теперь другое. А та, значит, родина. Мать.

Она запнулась. Прислушалась к Шуркиному дыханию. Увидела его глаза в темноте. И решила продолжить:

— Напал бы если на меня кто. Допустим. Я бы сказала им: рвите меня, душите, на куски режьте. Только Валю, сыночка, не трогайте. Вот так, Шурка, оно, когда ты мать. Я бы не сказала: иди, Валюша, ты, мол, это, умри — а я буду жить. Ни одна мать такое не скажет. Не подумает даже. Ей в голову это не придет. Фух. В жар кинуло.

Она сняла с головы косынку. Комкала ее.

— И того. Стою перед плакатом. Как обухом меня. Мысли так и полезли. Какая ж это родина? Что это за родина такая? Что это за мать такая? Кто плакат этот нарисовал?

Шурке так и хотелось посмотреть на косынку в руке. Но он не отводил взгляд от Лушиных блестящих, беспокойных глаз. Что ей ответить?

Что бы он сказал на такие слова своей маме?

— Я стояла, — тихо изумлялась тому, что говорит, Луша. — И мне хотелось крикнуть. Сорвать этот плакат. Смять его. На кусочки разорвать. В рожу бросить.

— Кому?

Луша задумалась. Тихонько засмеялась:

— Не знаю.

Вздохнула.

— Запуталась я. От усталости, наверное.

Вытерла косынкой лицо. Переложила за спину косы.

Косички, словно впервые увидел их Шурка. И вдруг понял, что Луша — почти девочка. Почти настолько же старше Тани, насколько Таня старше его, Шурки. «Таня, — подумал он опять. — Я знаю, что ты где-то есть. Я чувствовал бы, что тебя нигде больше нет».

Луша похлопала его по руке, опустила ее, как слишком жаркий шарф. Убрала. Встала.

— Наговорила я тебе тут глупостей. Не сболтни смотри никому. Плохая я комсомолка, вот что. Мне надо пойти и сказать: исключите меня. Пока не распутаюсь. Пока снова у меня в голове все ясно не станет.

Наклонилась. Щелкнула медным колечком. Лампа показала себя во весь оранжевый рост, всю комнату показала — кроме углов, куда ей не хватило огонька дотянуться.

— Ты есть-то хочешь?

И Луша опять побежала привычными кругами, петлями, восьмерками, поправляя, постукивая, переставляя, вынимая, моя, режа, помешивая, наливая, вытаскивая.

Шурка развязал холщовый узел с бельем. Начал разбирать. Как Луша научила. Белое в одну сторону. С рисунком — в другую. Тоненькое — в третью.

Он думал над тем, что сказала Луша. Руки метали. Белое в одну сторону, цветное — в другую, тоненькое и красивое — в третью.

Стукнула своим обычным голосом дверь. Дважды бухнуло: бух — левый ботинок, бух — правый.

— Явился. Замечательно, — поприветствовал его Шурка самым нехорошим, многообещающим голосом.

Но Бобка сделал вид, что обещаний не понял.

Не спеша прошелся.

— Фу ты! Под ногами так и крутится, — турнула его Луша. Сунулась, чтобы схватить кучу. Отдернула руки. — А белое где? У меня вода уже закипела.

Шурка посмотрел. В трех кучах было всего примерно поровну: и белого, и с рисунком, и тоненького.

— Эх ты, тетеря, — покровительственно пихнул его Бобка. Сел рядом.

— Мы сейчас вдвоем все быстро разберем, — пообещал Луше. Та кивнула на бегу.

Руки тянули из куч тряпки. Руки скрещивались. Руки стукались.

Со стороны казалось: братья уютно беседуют.

— Глаз гони, — прошипел Шурка.

— Глаз — мой.

— Не твой.

— Мишка был мой. Значит, глаз мой.

— Мишку принес я!

— И мне подарил. Подарочки — не отдарочки.

Препираться можно до бесконечности.

— Бобка. Дело же не в этом.

— А в чем?

— Если он правду сказал про двери…

— Он врун, — быстро перебил Бобка. — Он нас ненавидит.

Шурка вспомнил голос Ловца снов: «Война почему? Да по кочану. Зло входит в этот мир. Так было, так есть, так будет. Это ерундовский вопрос. Чтобы войти, нужна дверь. Если есть дверь, ее надо открыть. У зла рук нет. Руки у человека есть. Отопрет он свою дверь или нет — вот это вопрос хороший!»

Шурка представил так: открываешь дверь — в нее вползает черный ядовитый дым. Или захлопываешь.

Врал он все-таки или нет?

— Ты смотри, куда кидаешь, — укоризненно кивнул Бобка на наволочку в розах. Перенес в другую кучу. В цветное.

— Понимаешь, Бобка. Да пусть он подавится глазом этим. Лишь бы сделал.

Бобка молча кинул в сторону белое льняное привидение.

— Он же сказал: не может. Люди сами должны.

— Бобка, вот именно. Сами. Им просто надо разок показать.

— Да что?

— Что время стоит.

— Ну?

В глазах у Бобки блеснул интерес:

— И тогда их всех убьет?

— Наоборот! Тогда они тоже все поймут. И остановятся.

— Что поймут?

— Что ты сразу и младенец, и мальчик, и взрослый, и старик.

— Ну.

— Просто мы идем и поэтому каждый раз видим только одно. Я вот смотрю на тебя — и вижу мальчика. А они, которые воюют, они смотрят и тоже видят только одно: взрослых.

— Ну?

— Запряг, что ли? — не удержался Шурка. — Ну да ну.

Бобка прыснул.

— Смотри: трусы, — показал. — И не стыдно им?

Брат не засмеялся. Вырвал у него из рук. Бросил.

— Куча неправильная, — изрек Бобка.

Шурка будто не слышал.

— Бобка, им просто надо разок показать друг друга маленькими. Как Валя. С попкой, беспомощными.

— Немцам? Или нашим?

— Обоим. В смысле — всем.

— А то они попок не видели.

Но брат не засмеялся.

— Я точно тебе говорю! Разве можно выстрелить в Валю маленького? Он такой дурацкий, смешной. Его даже ударить невозможно! Что?

Бобка захохотал. В руке трясся розовый прямоугольник с двумя дырками.

— Да хватит уже про эти трусы, — рассердился Шурка. — На голову их себе надень, если тебе смешно!

Бобка так и закатился.

Сунулась Луша.

— Чего веселитесь? Бобка?

Тот повалился в белое, хохоча. Луша тоже начала улыбаться.

— Шурка? Чего смешно-то?

— Да Шурка!.. Ах-ха-ха-ха. Попки!

Луша посмотрела на Шурку. На Бобку.

— Я над ним смеюсь! — показал Бобка пальцем. — Добренький. Держите меня.

Шурка опешил.

— Маленькими? — покатывался Бобка. — Ой, не могу… Голенькими?

— Кого? — Луша не понимала ничего.

— Слюнтяй ты! Убивать их надо! Убивать! — заорал Бобка в лицо — ей, Шурке, всем. — Убить их! Всех! Тогда войне конец! Понял! Оружие надо! Невиданное! Небывалое! Чтобы убить! Немцев! Всех! Разорвать! На куски! И дядек! И старых! И детей!

Мелькнула красная ладонь. Бац!

И стало очень тихо.

Бобка держался рукой за щеку.

— Ты что? — смотрел на Лушу.

Так удивился, что ему даже не было больно.

— Дура!

И бросился вон.

Ботинки его так и остались у стены.