Люди на полках лежали, сидели. Читали, курили, разговаривали, ели. Вставали, входили, выходили. Останавливались, заинтересовавшись. Перегородок между полками не было.
Шурка этому скорее радовался. В рокоте чужих голосов, под взглядами множества глаз легче было молчать.
Бобка показывал спину. Делал вид, что смотрит в окно. И все щупал карман: не выронить бы бумажку — Лушин адрес.
Дым сизыми струями плавал в проходе, поднимался к потолку.
Дядя Яша тоже курил. Много. Как будто папироса во рту — вот и разговаривать не надо.
Дядя Яша был другим. Не как раньше. Как будто вместе с ногой ему отрезали что-то еще.
Девочка Сара, как вошли и нашли свою полку, сразу вжалась в угол. Пальцы стиснуты вокруг куклы. Казалось, с тех пор и не двигалась. «Она хоть в туалет ходит?» — думал Шурка. Туалетом было ведро за загородкой, которое выносили на станциях. Но и до него нужно было идти.
Сару дядя Яша «подобрал». Больше он не объяснил ничего. Да и не требовалось: тех, у кого есть мама и папа, или хотя бы тетя с дядей, или бабушка, тех не «подбирают».
Саму Сару Шурка не расспрашивал. Только поглядывал исподтишка. Сара тискала свою куклу. Кукла лупилась чернильными глазами. Рта у нее не было. То ли не позаботились начертить, то ли на лице не хватило места. Да и не лицо это вовсе — узелок, завязанный посреди носового платка. На замызганных уголках видны были посеревшие стежки вышивки.
Безротое лицо куклы действовало Шурке на нервы. «Какая противная», — подумал он. И сам устыдился. В Ленинграде полегчает, надеялся он. Но сам не очень верил. Он понял, чего больше не было в дяде Яше, что оттяпала война, — надежду.
К счастью, притворяться было легко.
Разговаривали другие.
— Сталинград, — уверенным тоном знатока вещали с одной полки. — Это всей войне поворот.
— Сломал немец зубы о Сталинград, вот так-то. Сломал.
— Да уж, товарищи, сломало немцев под Сталинградом — будь здоров.
— А нечего было соваться.
Сара все теребила грязные кончики платка. Все таращилась кукла.
Разговорился и дядя Яша. На полку к ним подсели двое военных — один с рыжеватыми усами, другой с перевязанной рукой.
— Нога как? — Выпустил изо рта сизый, вокруг самого себя переворачивающийся завиток. — А так, товарищи. Чистое везение.
— Ногу оттяпали, хорошенькое везение, — пробормотал усач.
А с верхней полки потянулся бдительный голосок:
— Это что вы имеете в виду, товарищ? Повезло, что с передовой вас списали?
Тот, с перевязанной рукой, неожиданно быстро сорвался с полки, вскочил, схватил здоровой рукой говорившего за грудки, притянул — так что голосок захрипел, заквохтал.
— А ну повтори! — встряхивал его перевязанный. — Повтори!
— Шутка, — прохрипел тот.
— Пошути мне еще. Шкура. — Толкнул его обратно на полку. Вагон смотрел одобрительно.
— Мина, — вновь заговорил дядя Яша. — Минометная. Нас обстреливали. Но дело не в этом. Стою. А мне в грудь — бац. Я повалился. И понял, что не ранен, не убит, а в меня — представляете — с лету врезалась птица.
— Бедная, — вздохнул кто-то. — Зверей почему-то особенно жалко.
— Видно, шугануло ее обстрелом. Заметалась.
— И тут уже повалились мины. Если б я не упал, если бы птицей меня не шарахнуло… И ногу не пришлось бы отнимать, а самому мне каюк бы был. Где я стоял только что — ровно там и бахнуло.
— Ишь ты.
— Повезло.
— Стечение судеб.
— А что за птица хоть? Большая?
— Вот такая примерно, — перехватил папиросу зубами и развел ладони дядя Яша. — Полоски тут, — показал на себе. — И тут.
— Кукушка, — вздохнул кто-то. — У нас в деревне кукушки как заведут свои песни.
Каждый вспомнил свою мирную жизнь.
— Есть произведение такое, старинное русское. «Слово о полку Игореве» называется. Там Ярославна, тоскуя, мечтает стать тоже кукушкой. «Обернусь я, бедная, кукушкой, по Дунаю-речке полечу и рукав с бобровою опушкой, наклонясь, в Каяле омочу».
— Зачем?
— Там возлюбленный ее, Игорь. Воюет.
— А.
— Кукуют — кому сколько жить осталось.
— У нас в деревне они часами кукуют.
— У вас в деревне, значит, долгожители, — рассмеялся кто-то. — И ты живой-здоровый вернешься, значит.
— Кукушка, — подтвердил дядя Яша.
Поезд начал постукивать все реже. Потом ткнулся, так что все накренились в одну сторону, а потом так же вместе откинулись в другую. И встал. Как ни в чем не бывало. Как будто приехать в Ленинград было обычнейшим делом.
Шурка чувствовал, что дрожит в своей куцей курточке.
Холодная ладонь легла в его. Он глянул. И чуть не выдернул руку. Это была Сара. Она и кукла смотрели прямо перед собой. Шурка сжал руку покрепче. А другой сам взял Бобку. Почувствовал, как Бобкины пальцы тотчас пожали его. И все, все простил.
— Идем, — вскинул на плечо вещмешок дядя Яша. Другой рукой сунул под мышку костыль.
Шурка глядел во все глаза.
Посеревший, весь в ссадинах — свежих или уже рубцующихся. Словно бы осунувшийся, но все еще красивый. Это был он, Ленинград.
У Шурки шумело в ушах.
Сейчас он увидит ту квартиру. Где бежал по стене мишка. Где Король игрушек. Где Таня. Где Бублик. Где дворничиха сидела в лунном свете. В ту квартиру. Только без мишки, Короля, Бублика, дворничихи. И без Тани.
Бобка, видимо, подумал о том же: ноги стали заплетаться, шаркать.
И только Сара просто шла: прижимая свою куклу так, чтобы и кукла — смотрела.
Вот перекресток.
Но дядя Яша не остановился. Спрыгнул на мостовую, застучал по ней костылем. Шурка с Бобкой переглянулись.
— Идете? — позвал дядя Яша.
— А нам разве не туда?
— Нам не туда. — И снова застучал костылем.
«Конечно, — успокоился Шурка. — Дядя Яша не знал, что мы жили там».
Но шли и не на ту квартиру, где жили до войны. От нее надо было сворачивать с самого вокзала.
И даже не на самую старую, где тетя Вера и дядя Яша жили до того, как арестовали маму с папой, — возле мечети.
Они шли по Невскому дальше. Уже видна была улица Третьего июля. Пропустили трамвай. Перешли проспект. Свернули в арку. Прошли серый двор-колодец. Здесь дом уже не выглядел нарядным даже и до войны. Здесь была его изнанка. С маленькими окошками и низко надвинутой крышей. Парадная осталась с другой — именно что с парадной стороны. Поднялись по ступеням к подъезду. По лестнице. Дядя Яша прыгал впереди на одной ноге.
— Это не наша квартира, — подал голос Бобка.
— Нет, — выдохнул между прыжками дядя Яша.
— А где все? — не унимался Бобка.
— Кто?
— Кто здесь живут.
— Умерли, — просто ответил дядя Яша.
Перехватил костыль, упер его в пол и пошел к двери, на которой не было табличек с именами жильцов, а только пустые дырочки от гвоздей, которыми они были прибиты, от шурупов, которыми они были прикручены, от булавок, которыми они были приколоты.
— Все умерли, — сказал тускло дядя Яша. — А мы живы.
И вставил ключ.
Квартира будто отпрянула от них. Убежал рукавом длинный коридор с множеством дверей.
Пустая, гулкая, в подпалинах — от сгоревшей за зиму мебели, от улетевших дымом в окно книг. Все четверо сразу разбрелись по ней, как по лесу.
«Мы вернулись», — с тоской думал Шурка, глядя на незнакомый узор обоев.
— А какая комната наша? — крикнул он. Отскочило от стен эхо.
Но ответа Шурка не услышал. Дернулись и забухали стены, потолок — колотило по ребрам сердце. С подоконника коричневой пуговкой зрачка на него глядел он — сам весь похожий на каплю меда, только чуть обгоревший, подтекший с одного края.
Мишкин глаз вернулся. Ждал.
Шурка подошел.