— Стой здесь, — приказал Шурка.
— Я с тобой.
— Еще чего! Так до вечера будем эту картошку покупать.
Можно подумать, большое дело. За раз всегда покупали три картофелины, ни одной больше, — Луше, Шурке и Бобке. Свои припасы у Луши давно кончились: два лишних рта расправились с ними быстро. Хорошо хоть Вале маленькому человеческой еды пока не полагалось.
— Стой, сказал.
Бобка надулся: раскомандовался тут.
Шурка, видно, заметил гримасу, потому что объяснил:
— Затопчут, затолкают, потеряешься — как потом тебя найду?
— Да понял, понял, — буркнул Бобка.
Шурка быстро ввинтился в толпу, будто его всосало.
Толкались на рынке и правда здорово. Каждый, кто сюда входил, невольно менял шаг: вместо взад-вперед — влево-вправо, раскачиваясь всем телом. Как будто главное было не дойти куда-то, а толкнуть по пути побольше народа. Поэтому рынок и назывался толкучкой, сделал вывод Бобка.
Стояли только те, кто держал в руках что-нибудь ненужное: примус, ношеную юбку, кусок ткани или бутылку с чем-нибудь невкусным. Если кто-то продавал вкусное, например картошку или мед, тотчас выстраивалась колючая, нетерпеливо-озабоченная очередь.
Человек в кепке поодаль продавал как раз мед.
— Мед наш, сибирский. Лесной. Калория к калории. Каждый витамин на месте, — нахваливал он.
Ни к чему — очередь и без похвал выстроилась.
А брали как нехотя:
— Мне одну ложку.
— Мне ложку без горочки.
— Две ложки.
В очереди не видно было, кто местный, а кто эвакуированный. Раньше было видно, глазел и думал Бобка: одни граждане были одеты как в Ленинграде, а может, и Москве, а другие — по погоде. Теперь же на всех было того и другого почти поровну: теплые платки и лакированные туфельки, бархатные шляпки и толстые носки. Как будто приезжие вещи сами вылезли из чемоданов и узлов и разбрелись по городку, перебрались в чужие сундуки и шкафы.
— Почем? Уж больно дорого у вас, — скривилась женщина. — За такие деньги в Киеве…
Продавец и ухом не повел.
— Не нравится — не бери. — Очередь тут же огрызнулась за него, сжалась плотнее. А Бобка посочувствовал: у него денег тоже не было. Ни на с горочкой, ни без. Над рынком висел ровный громкий гул множества голосов.
Очередь по ложечке, но двигалась быстро. Мед таял — все глубже приходилось продавцу нырять в щекастый бочонок, тянуть из него ложкой вязкую нить. Золотистую, тягучую, сладкую. Бобка отвернулся.
Вынул из кармана стеклянный мишкин глаз. Потер пальцем, отскреб сорное пятнышко. Поднес к своему глазу.
Больше ничего ленинградского у Бобки не было.
— Мальчик. Эй, мальчик.
Сапожки, вышитые цветными нитками, будто расписные, привлекли Бобкин взгляд.
— Мальчик, а что это за пуговка у тебя? Дай посмотреть, — равнодушно попросил человек в сапожках.
Но Бобка был не такой уж маленький, как этот человек думал. Он узнал голос. Вспомнил, как сердилась в окно Луша. Даже имя вспомнил: Игнат. Он понимал, когда равнодушие было напускным, прикрывало… но что? Взрослым Бобка тоже не был.
— Пуговка.
Палец с желтым грязноватым ногтем показывал на мишкин глаз.
— Продай мне ее. — Забубнил, морща нос: — Она у тебя дрянь. Старая, цвет пестрый. Но размер вроде годный. Только ради размера беру.
Говорил слишком торопливо для человека, который осматривает товар нехотя. «Врет», — понял Бобка. Даже усишки у человека выглядели так, будто наспех приклеил под носом два перышка.
— Пиджак надо починить.
И еще глаза выдавали. Цепкие глаза.
— Не продается, — пискнул Бобка.
— Продай! — Схватил его за плечо, уже без всякого притворства. — Я хорошо заплачу! — Бобка сжал мишкин глаз крепче. — Сколько хочешь?
— Воры! — завопил Бобка.
В толпе обернулись. Странный гражданин по имени Игнат от неожиданности разжал пальцы. Бобка дунул со всех ног в толкучий лес ног, авосек, узлов и кошелок.
— А вот возьму и выйду из договора, — опять пригрозила Прокопьиха. Молоко лилось в воронку. Белый столбик в бутылке поднимался медленно: Прокопьиха то ли боялась расплескать, то ли ей не хотелось расставаться с ценной жидкостью.
Лила и все поглядывала на толкавшихся мимо покупателей.
— Лушка хорошо пристроилась, — брюзжала Прокопьиха. — Кто ж летом знал? Гражданочка! — приметила она в толпе хорошо одетую: на весеннем пальто кусала себя за хвост лиса.
«Вакуированная». Может, из самой Москвы.
— Молочко козье! Жирное! — пела Прокопьиха. Но гражданочка прошла мимо.
— Выдра облезлая.
Верно, летом в Репейске никто не знал, что начнется война, что городок разбухнет от «вакуированных». Знала Луша только то, что у них с Валей большим будет Валя — девочка или мальчик. А ребенку нужно козье молоко. Луша и Прокопьиха договорились. Все лето Луша помогала Прокопьихе на огороде, заготавливала ее козе сено, мыла, стирала, скоблила.
— Ну я влипла, — жаловалась теперь Прокопьиха, пока струя лилась тягуче и тяжело. Несмотря на угрозы нарушить договор, торговала Прокопьиха честно — молоко водой, как некоторые, не разводила.
— Мне за это молоко один писатель с Москвы, знаешь, сколько рубликов-то отстегнул бы?
— Шурка, ну скоро? — ныл из-под локтя Бобка.
Он не стал стоять на условленном месте, сам нашел Шурку в молочном ряду. Теперь жался под боком. И беспокойно вертел головой во все стороны.
— До конца жизни как сыр в масле каталась бы.
Шурка молча смотрел на струю. На молоко. «Ну и катитесь», — хотелось ему ответить. В лицо Прокопьихе не глядел: ему казалось, что глаза у нее тоже козьи — желтые, с вертикальными зрачками. Страшные.
— А ты меня не осуждай, — прикрикнула вдруг та. — Ишь, осуждает тут. Сопля еще осуждать!
— Кому война, а кому мать родна, — усмехнулась бабка рядом. Перед ней рогожкой было накрыто масло. Прокопьиха на нее только зыркнула.
— Когда мы уже пойдем домой? — снова заскулил Бобка.
— Да что тебе?
В туалет, может, хочет?
— Сходи вон за ларек, — кивнул. Но вид у Бобки был жалкий. Шурка успокоил: — Не увидит там никто.
Ларек был слепой — на деревянных ставнях висел ржавый замок. За ларьком был навален потерявший силу снег, ноздреватый, грязный, как старая вата. Но Бобка не пошел.
А Прокопьиха зудела:
— Вот возьму и выйду из договора.
«Катитесь», — хотел сказать Шурка.
Но Вале маленькому нужно было молоко. «Для здоровья». Хотя Шурка сомневался, что от молока, налитого под такие злые слова, здоровью будет польза. Один вред. Если бы молоко было ему самому, он бы так и ответил ей: «Катитесь».
— Большое спасибо, — сказал вслух, ввинчивая в стеклянное горлышко пробку-тряпочку.
Сунул бутылку за пазуху. Прокопьиха не отозвалась. Ей уже протягивал рублики и бутылку дородный гражданин в куртке с карманами, и с лица Прокопьихи светила льстивая улыбка.
— Шурка, да что ж ты копаешься, — вился Бобка. Все вставал то с одного бока, то с другого. — Ты как идешь еле-еле!
Прячется, вдруг догадался Шурка. Но вот они вылезли из рыночной толпы, прошли под транспарантом «!ьтаволажоп орбоД». Под ноги им тихо кинулась улица.
Бобка заметно повеселел. «Молочко, — радостно приговаривал он. — С пенкой». Пенку Луша всегда снимала Бобке. Шагал он теперь легко и прямо.
А Шурка, наоборот, помрачнел. Глядел на брата. Теперь уже не сомневался: спер что-то там, на рынке.
Первые недели Бобка удивлял Лушу — ел плохо. «Ты смотри, руки как плетки, — сердилась она. — Дунь — свалишься». Но Шурка понимал. Бобке не верилось, что пирожки — ржаные, несладкие, но все-таки пирожки — правда существуют. Что можно вот так запросто взять пирожок — и съесть. Хлеб Бобка делил на маленькие кубики. Кашу доливал водой.
А потом уже не мог поверить, как можно — не съесть. Когда вот же, лежит перед самым носом: яблочки, сушеный шиповник, кубики масла, булочки, восковые обломки, пропитанные медом.
Ни одному продавцу на рынке такое не объяснишь.
Ленинград — не объяснишь.
— Бобка, — сурово начал он.
— Ой, — перебил брат. — Глянь.
В палисаднике за мокрым забором кружком виднелись мальчишки — кепки смотрят вниз. Казалось, они все вместе танцуют матросский танец «яблочко». Вскидывались ноги. Доносилось ровное пыхтение.
Добавил почти радостно:
— Бьют.
Шурка понял, почему не сразу увидел сам: человек лежал на земле. Били ногами.
Драка — это во всяком случае не плохо. Драка — это благородно. Драка, как гроза, прочищает воздух от застарелых обид. Когда дерешься один на один.
Но в палисаднике не дрались. Там избивали.
— Эй! — крикнул Шурка.
— Что ты! — всполошился Бобка. — Идем.
— Вы что делаете?
— Ты что! Их же там много!
Из палисадника гоготали. Окликать их было так же бессмысленно, как стараться перекричать море. Сочный звук ботинок, врезающихся в чье-то лицо, голову, живот.
Шурка нырнул за пазуху. Выхватил за горлышко бутылку и метнул в палисадник. Бутылка ахнула прямо под ноги и с треском разорвалась, плеснув белым. Танец обмер.
Слышен был только хрюкающий стон. Жертва отплевывала кровь.
Белые кружочки лиц на миг показались Шурке глазами многоногого чудища. И оно уставилось на него.
— Ша-апка-а, — торжествующе потянул Бурмистров. Теперь решали секунды. Половинки секунд. Даже хвостики. Перемахнув через заборчик, Шурка ринулся, прижал подбородок к груди.
Бурмистров еще тянул свое: «…пка-а».
Черным ядром шапка ударила Бурмистрова в живот. Чавкнула весенняя грязь. Шурка зажмурился, ожидая ответного удара. Но удар не последовал. Бурмистров отпрыгнул, завизжал. Страх пополам с отвращением вместе с его воплем взлетел и запутался в зеленых макушках деревьев. Только тогда Бурмистров опомнился, но поздно. Клевреты загоготали, тыча пальцами в вождя:
— Сифа! Сифа! Его Шапка потрогал! Вали. Деру! А то тебя потрогает!
Толкаясь, бросились прочь.
Бобка тянул шею, привставал на цыпочки — заглядывал из-за заборчика. Блестели на солнце стеклянные зубки разбитой бутылки. Вывалянный в грязи еще отплевывался. Но уже стоял на четвереньках. Он поднял лицо с разбитым носом, лопнувшей губой, треснувшей бровью. Кудрявые волосы слиплись от грязи. Но Бобка их узнал: это он тогда назвал Бурмистрова Ахиллом или как-то похоже.
По лицу стекали кровь и молоко. Мальчишка вытер лицо полой куртки.
Протянул Шурке руку:
— Вовка. Специалист по черному юмору.