Бобка все зудел, как комар:

– Ну почему немцы такие злые? Что мы им сделали?

Таня дернула Бобку за руку, и он умолк. Никто, впрочем, не обернулся. Лица у всех в очереди были отсутствующие. Будто люди поставили сюда свои оболочки, а сами были далеко-далеко. Будто спали с открытыми глазами.

В искусстве стоять в очереди это было самым важным: не думать. Тогда время шло незаметно.

Таня смотрела на них и завидовала: ей никогда не удавалось вот так уснуть. Она стояла и, как назло, думала. О разном. О маме и папе. О тете Вере и дяде Яше. О том, что одних людей легко любить, а других – очень трудно; тетю Веру, например, любить было трудно. Думала о соседях. О Шурке, о Бобке. О Евгении Онегине. О том, что надо как-то найти эту мишкину хозяйку – Мурочку, извиниться и все исправить. О том, что лица у людей стали похожими – треугольными. Но вот о том, что с ними со всеми будет, – никогда.

Немцы были в городе, но по-прежнему только в небе. Их бомбы падали с неба, их снаряды пролетали по улицам и площадям, вгрызались в дома, рвали на части трамваи и людей. Немцы были в пригородах – в Пушкине, Петергофе, Гатчине. Они были вокруг. Но в сам город не входили – непонятно почему.

Бобка устал зудеть, отошел и присел на поребрик, ловко подвернув под себя полу пальто. Таня сама бы села, но боялась, что тогда ее вытолкнут из очереди.

С самого сентября еда словно играла с ними в догонялки. Сначала убежало мясо, и больше его не видели. Потом утекло куда-то молоко – больше его не пили. За ним укатились яйца. Потом картошка – вместе с капустой, морковкой и яблоками. Видно, теперь они росли только в Австралии или Африке, потому что не подавали о себе вестей. Женщины с пустыми авоськами напрасно рыскали по улицам, высматривая добычу. В витринах магазинов не было ничего, кроме мешков с песком – от подоконника до потолка.

Немцы не пускали в Ленинград еду. И никого не выпускали из Ленинграда. Только хлеб еще как-то умудрялся пробраться в город.

Очереди в булочные выстраивались затемно, длиннющие. Злые, тесные, толкучие. И постоянно сосало в животе. Не только у Тани; «инфекция», – все время жаловалась соседка, которая боялась микробов.

…Внезапно очередь как-то вся разом проснулась, заворочалась. «Как кончился?», «Безобразие!» – волнами ходило по ней. Бобке пару раз заехали по лицу краем пальто.

– Что, хлеб кончился? – тянула шею Таня.

На порог вышла продавщица в нечистых нарукавниках. Лицо у нее тоже было сероватым.

– Расходитесь! Кончился хлеб! – пронзительно крикнула она голосом человека, который не умеет кричать громко.

– Нам не продадут хлеб? – уточнил Бобка.

– Наверное, нет, – Таня опять взяла его за руку.

Поначалу люди не очень верили. Но потихоньку очередь начала осыпаться и постепенно растворилась. Теперь просто пешеходы текли мимо пустой булочной. Запереть ее совсем продавщица не могла: на двери краской были выведены часы работы.

– Ну почему немцы такие злые? – опять зазудел Бобка.

– Утром придем пораньше, – заверила его Таня.

Наутро она пришла к булочной одна и в семь часов. Но очередь уже растянулась вдоль улицы. В десять ноги превратились в две тумбы. В одиннадцать Таню сменил Шурка. И только после полудня он пришел домой с кирпичиком хлеба.

На следующий день Таня пришла к пяти, но очередь словно заранее угадала и этот ее маневр – уже стояла и была длиннее, чем вчера.

В висках звенело. Казалось, на улице глухая ночь. Дома выглядели вырезанными из черного картона. Хотелось плакать.

– Таня! – послышалось ей.

Она вгляделась в темноту. В темной шершавой массе белело единственное лицо – кто-то обернулся и призывно махал рукой.

Таня подошла. Две ноздри казались черными глазками, треугольные брови обещали: «Ну я вам покажу!» А ей еще что надо? – отпрянула Таня.

– Отлезь! Руки убери! Я ей занимала! – гавкала соседка.

Рядом шипели, ворчали, но, оценив ее ноздри и треугольные брови, понимали: проще махнуть рукой.

– Вставай вперед меня, – велела соседка.

Таня подняла глаза: ноздри, казалось, смотрели на нее, а сама соседка – вперед, на дверь булочной, где очередь сгущалась. Ничего больше она не сказала. Ничего не сказала и Таня. Время поползло. Сначала в темноте, потом под серым мутным стеклом, лишь отдаленно напоминавшим небо.

Светлело. Люди стояли хмурые, невыспавшиеся. И наконец солнце прорвалось. Крыши домов порозовели, зазолотились. Солнце отыскало и показало все прямые линии, все завитки, каменные крылья и вазы. Даже лица у некоторых посветлели.

Но голова была тупая, сонная, слабая, будто наполненная сырым песком. И мысль увязла в этом песке.

Таня вынула книгу.

– Чего это? – удивилась соседка, заглядывая ноздрями ей через плечо. – Читать здесь собралась?

И правда. Напирали спереди, напирали сзади. Словно боялись упустить лишний сантиметр. Таня зажала книгу под мышкой. «Крыши… солнце… лица», – попробовала она вернуться и выудить мысль, но лишь тупо смотрела перед собой. Время капало, как кисель. Ноги стыли. Но дверь булочной теперь маячила совсем близко.

Дом на другой стороне улицы Таня уже знала до последнего потека на штукатурке. Очередь сделала несколько шажков. Теперь Таня изучала фонарный столб: металлические репродукторы на нем напоминали соцветие колокольчиков. «Радио… Тоже что-то важное», – опять принялась думать Таня, но как ни старалась, а только загребала тяжелый мокрый песок, в котором тонули мысли. Думать больше не получалось.

Очередь опять задвигалась: каждый выигранный шаг пробегал по ней от головы к хвосту.

Внезапно в воздухе зашелестело. И – ба-а-бах! Бам! Бам!

Репродукторы молчали. Они выли только при бомбежке: самолеты еще можно было заметить с воздуха заранее. Немецкие пушки всегда заставали город врасплох.

– На Староневский кладет, – прислушавшись, сказал кто-то.

– Вот гады! Специально ждут, когда народ на работу пойдет. Чтобы побольше уложить, значит.

Таня представила: вот стоит немец, закладывает в пушку снаряд. Пускает. Надеется, что убьет и покалечит, да побольше. Безоружных людей, которых он даже не знает! Но опять не успела додумать мысль до конца.

– Немец, – пожал плечами мужчина в кепке впереди Тани. – Он любит распорядок. С восьми до девяти – значит, бьет ровно с восьми до девяти.

– Вы их как будто хвалите? – быстро и зло осведомился голос еще дальше.

Передний что-то залепетал, оправдываясь.

– Это диверсанты им сигналы подают, – вдруг громко сказала за Таней соседка. – В доме рядом с нами, говорят, сами видели: фонариком кто-то с крыши мигал. Милиция сразу приехала.

Очередь зашумела.

– Твари! Сволочи!..

– Посадить их всех!..

– Мало их корчевали, врагов этих…

Внезапно шелест сменился свистом. Все смолкли. Сжались. Таня съежилась. Почувствовала, как соседка трясется мелкой дрожью. Свист означал одно: квадрат обстрела переместился к ним. Трамвай на улице немедленно остановился, из него побежали прочь люди. По пустому вагону быстро шла кондуктор, одной рукой хватаясь за свисающие кожаные петли, а другой придерживая ожерелье с катушками билетов на груди. Выскочила и бросилась в арку ближайшего дома – так древний человек бежал от опасности в пещеры.

Бах! Снаряд упал над аркой дома поодаль. Охнуло облако пыли, брызнули стекла, щебенка, посыпались кирпичи.

Бах! Дом на другой стороне выплюнул стекла всеми верхними этажами. Женщина в косынке вскрикнула, толкнула девушку перед собой, оттоптала ноги старику, стоявшему за ней, тот наступил на ноги мужчине в кепке, а он – Тане; она чуть не упала, но лишь заехала локтем соседке в мягкий живот.

Бах! Трамвай превратился в смятую металлическую коробку. Завалившись на бок, показывал четыре железных колеса.

Женщина в беретике не выдержала – выскочила из очереди и рванула в подворотню: там в полумраке белели лица тех, кто уже спрятался.

Ноги вопили Тане: беги! Дернулись. Но тут свист прекратился. Квадрат обстрела опять сместился. Видно, тот в кепке был прав: обстреливали аккуратно, старались ничего не упустить.

Во рту у Тани было суше, чем в пустыне Сахаре, даже язык, казалось, из песка.

Женщина в беретике выбралась из подворотни, затрусила к очереди, нашла свое место. Но никто не подвинулся.

– Вы тут не стояли.

– Я стояла!

– Не стояли.

Она попробовала пустить в ход руки. Очередь качнулась. Тане опять отдавили ноги.

– Товарищи!

– Нечего было бегать туда-сюда.

Пожарная машина уже примчалась; раскатывали серый шланг и глядели на оранжевое пламя, дыбом стоявшее на верхних этажах раненого дома. Валил черный дым.

Женщина в беретике кинулась на абордаж. Ее быстро вытолкнули. Беретик свалился на тротуар.

– Так все будут бегать куда хотят!

Несчастная отряхивала берет, губы у нее тряслись, на волосах была пыль, отчего они казались седоватыми.

– А потом ведь скажут, что ленинградцы мужественно стояли под обстрелами, – еле слышно пробормотал мужчина в кепке. Увидел Танины глаза. Осекся.

– Ленинград не сдается! – громко и бодро сказал он.

Таня сделала вид, что не расслышала. И спохватилась, что книги у нее в руках больше нет. Наверно, выронила при обстреле.

– Обломает зубы фашист-то, – более естественным голосом добавил кто-то. – Вон сколько крупных городов обложил. Ленинград, Киев, Севастополь.

– Киев стоит, и мы выстоим.

– Подавится немец. Не возьмет, – согласились в очереди.

Книга была чужая. Таня принялась вертеть головой. Наклонилась. Ноги стояли темным лесом.

Две тяжелые теплые ладони легли ей на плечи.

– Ничего-ничего, – кивнула ноздрями соседка. – Главное, сама цела.

В ее голосе звучало сочувствие. Лицо было обычным, свирепым, «ну я вам покажу!», а ладони ласково подтолкнули Таню в спину.

Таня переступила порог. Внутри булочной очередь была тесной и душной, но двигалась куда быстрее – оттого, вероятно, что уже видны были и длинный прилавок, и весы с прыгающей стрелкой, и продавщица в нарукавниках, и железная спица, на которую она накалывала карточки, другой рукой принимая карточку у следующего. Тускло блестело лезвие ножа, делившего кирпичики хлеба. Все смотрели на весы. Таня подала деньги и карточки. Стрелка закачалась, остановилась.

– Стойте. Вы, наверно, ошиблись, – показала на стрелку Таня.

И хотя сказала она это спокойным голосом, руки продавщицы замерли, а щеки налились, как спелая свекла.

– Ошиблась?! Ты в чем это меня обвиняешь? Ты что это клевещешь на меня?! – заорала она.

– Здесь только восемьсот грамм.

– Что такое?.. Что украли?.. Кто украл?.. – тотчас заволновались люди.

– Девочка, норму хлеба изменили, – громко сказала позади соседка, как будто вообще не была с Таней знакома. – Ты что, не знала? Мама тебе не сказала? С сегодняшнего дня изменили. Бери хлеб и уходи.

– Сама не знает, а на людей клевещет! – орала продавщица.

– Уходи, ну! – подтолкнула Таню соседка, делая незнакомое лицо.

– Все стоят!.. Болтает тут! Антисоветскую панику распускает!.. Можно подумать, у нас времени вагон!.. Дурью мается, а мы жди!.. – зашумело, заплескалось о стены.

Таня схватила кусок хлеба и выскочила, не успев сказать соседке спасибо. Переложила хлеб в сумку. Не верилось, что это им на весь день. Сумка казалась пустой.

Ее провожали завистливыми взглядами, будто надеялись прожечь дыру.

Таня перебежала, обходя щебенку и куски стекла, на другую сторону. Свернула. Остановилась. Ноги были ватными, плечи были ватными. А голову будто заложили мешками с песком, как витрину. Она невероятно устала. Хотелось сесть. А лучше лечь. Странно, вроде и не делала ничего особенного…

Посмотрела вверх. От низких набрякших туч город сделался каким-то плоским. Но дождя не было. Дышалось не широко, как обычно, а тяжело.

Таня отщипнула кусочек. Положила в рот. Она не ела – она рассасывала хлеб как конфету.

Дышать стало легче. «Там все равно и моя порция тоже», – отмела все сомнения Таня. И быстро отщипнула еще и еще.

Стало совсем хорошо. В голове уже не было тяжелого песка.