– Ну спасибо тебе, Танечка! Наплела с три короба, а сама села и укатила, как королева, – ворчал Шурка под звук собственных шагов.

Телега как провалилась. А ведь не могла враз уехать так далеко.

Проспект 25 Октября просматривался чуть ли не до самого вокзала. Он был широк и чист, как каменная скатерть. Ни машин, ни трамваев, ни пешеходов.

– Странно, что никого нет, – разговаривал с собой вслух Шурка. От собственного голоса стало немного спокойнее. – Куда все прохожие подевались? Наверно, мне их совсем не хочется, – предположил он. И сам себе возразил: – Нет, хочется!

«А ну хоти!» – приказал он себе. И даже задержал дыхание, чтобы усилить мысль.

– Прохожие, появитесь!

В ушах зазвенело, перед глазами зароились темные мушки. Шурка, захлебываясь, втянул воздух. Покрутил головой. По-прежнему никого.

Он решил действовать методично. Представлял их спины, кепки, шляпки, корзинки. Внезапно вспомнил, как ему – особенно поначалу – все казалось, что среди спин в толпе на проспекте мелькнула мамина. У мамы было клетчатое пальто. Шурка прямо увидел его ворсинки, две коричневые пуговки на хлястике. Так отчетливо, что испугался.

Ему вспомнилась Танина теория. Дурацкая, конечно, – ну а вдруг верная?

– Не хочу я никаких прохожих! – попробовал Шурка на Танин лад. Теперь он боялся и думать о маме. – Плюются, толкаются, ругаются. Без них куда лучше. Красивее. Просторнее. Вся улица перед тобой – смотри, любуйся! Красота.

И вдруг почувствовал, что какая-то невидимая сила согласна с ним. Согласие это словно исходило от самих домов, от полуарок желтоватого универмага с обгорелым после бомбежки краем, от шпиля вдали. От чугунных столбиков с цепями. От плит под ногами. От неба, витые облака которого подражали лепнине на домах. Город, даже покалеченный бомбами и снарядами, и правда был поразительно красив – без людей. «Верно! Верно! Куда лучше без них!» – доносилось волнами. «Без людей куда лучше!» – дышали дома, мостовые, статуи, шпили.

Шурке стало не по себе. Он пошел быстрее.

«Без них лучше!»

Он побежал. Помчался.

– Мальчик! – раздался отчетливый голос с присвистом.

Шурка чуть не подпрыгнул на месте. Обернулся – никого. Заклеенные окна. Заложенные витрины. Черный ротик арки в подворотню. Ни души.

– Мальчик! – внятно позвал голос еще раз.

И Шурка увидел, что в полумраке арки белеет лицо.

– Голодный небось, – приветливо сказала женщина.

– А вам что?

Шурка сунул руки в карманы.

Женщина не обиделась.

– А меня твоя мама за тобой отправила, – блеснули в улыбке зубы. – Ага. Мама. Сама.

– Мама?!

– Она что, не говорила? Нет? Ну неважно. Приведи, говорит. А то я сама не могу. Послала меня.

Сбылось! Мама!..

– Что с ней? Что случилось? – Шурка заволновался: ранило? ослабела? – Когда она приехала?

– Недавно, недавно. Да иди, не бойся.

– Вовсе я не боюсь, с чего вы взяли.

Значит, все-таки сбылось! Всего и надо было – как следует захотеть!

С бьющимся сердцем Шурка шагнул в арку. И тотчас пальцы крепко сомкнулись вокруг его плеча. Но все-таки они были живыми, теплыми. Даже горячими.

– Держу тебя, не то споткнешься, – пояснила женщина. И опять выставила в улыбке зубы.

В лице у нее было что-то странное. Вроде и обычное, но странное. Шурка никак не мог сообразить, что именно, потому что женщина без умолку тарахтела на ходу:

– Ах, нынче в мире столько зла! Столько зла!.. А мы поедим, мы поедим… Мамочка нас ждет.

Они прошли через арку во двор-колодец. Самый обычный ленинградский двор. Дом в пять или шесть этажей. И в дневном свете Шурка разглядел свою спутницу и понял, что в ней странно. Она была румяная.

Увидев, что он смотрит ей в лицо, женщина улыбнулась. Губы у нее были ярко-красными, и от этого казалось, что зубов очень много.

– Сюда, – потянула она Шурку в дверь.

В подъезде было темно. Брякнул, потом хрустнул в замке ключ.

– Сюда, – повторил румяный голос.

В квартире было тепло. Жарко даже. В кухне мерцал оранжевый свет: несмотря на теплый солнечный день, топилась плита.

На окнах висела светомаскировка.

Женщина скинула платок, он упал на плечи. На голове свились две косы.

– А где мама?

– А она вышла. За хлебом, – ответила женщина. И повернула в замке ключ. – Да ты садись.

От тепла, от оранжевых бликов Шурка сразу устал. Ноги охотно подогнулись, спина обмякла на стуле. Веки стали наливаться медовой тяжестью.

– Отдыхай, – все улыбалась женщина.

Перетащила на плиту огромную кастрюлю с водой. Не кастрюля, а царица кухни. Огонь под плитой тотчас накинулся на работу.

– Отдыхай, пока я хлопочу.

И он словно услышал Танин голос: «Тут какой-то подвох, я просто пока не поняла какой». Но мысленно отмахнулся: «Иногда, Танечка, апрель это апрель, а хорошие люди и правда хорошие». Тане во всем мерещатся подвохи…

С мамой они наверняка найдут и Бобку, и Таню.

Шурка вытянул ноги. Свет от печи сюда не доходил. Углы и потолок уютно обметало полутьмой. Думать не хотелось.

– Ах ты сладкий мой, – приговаривала за работой румяная женщина. А сквозь дрему Шурке мерещилось нечто несусветное: «Такой сладкий, сочный. Только уж больно тощий. Ну ничего… Наваристый».

– Что вы сказали? – распахнул он глаза.

– Я? – та обернулась от кастрюли, улыбнулась. – Ничего.

В руках у нее был половник. А в половнике – Шурка так и взвился – маленькая рука!

Он вытаращил глаза, и морок исчез: из половника торчали какие-то корешки. И впрямь похоже на пальчики. Петрушка, наверно. А может, сельдерей.

– Сельдерей, сельдерей, – закивала женщина, успокаивая.

Но Шурка ведь не сказал ни слова!

– А вы откуда мою маму знаете?

– А работаем мы вместе. Коллеги, значит. Ага…

Врет, понял Шурка.

Женщина наклонилась, открыла заслонку, засунула внутрь кочергу. Там дыбилось оранжевое пламя; вырвался свет, быстро показал Шурке наваленную в углу груду. И топор. И груду… Белых. Обглоданных. Женщина ткнула кочергой и захлопнула заслонку, свет снова спрятался.

Шурка затрясся как заяц.

– Сейчас обед приготовлю, – радушно объявила румяная женщина. Она улыбалась и даже немного облизывалась.

«Это я – обед», – стучало Шуркино сердце. Прыгали и сталкивались мысли: разве такое бывает?.. Людоеды съели Кука… Но в Ленинграде быть не может… Вот отчего она румяная…

Шурка ринулся к кастрюле, сдернул крышку и что есть мочи шваркнул людоедку по голове. Крышка звякнула гонгом, а женщина захохотала.

– Вот мерзавец! Жиру на грамм, а туда же!

Тогда Шурка бросился на кастрюлю-великаншу, толкнул ее изо всех сил. Она тут же ошпарила ему ладони своим горячим боком, но ахнула и съехала с плиты; хлынул кипяток. Раздался яростный вопль. Людоедка закрутилась на месте и упала на колени. Шурка подскочил к ней, нашарил в кармане жилета ключ. Она тянула к нему красные ошпаренные пальцы, но от боли не могла открыть глаза, расправить скрюченное тело, только выла.

Шурка помчался по лестнице вниз. Оступился в темноте, упал, покатился, больно ушибая бока. Но вчувствоваться в боль было некогда; он вскочил и вылетел во двор.

Он уже подбегал к арке, что вела на проспект, как дом вдруг охнул, крутанулся, поехал в сторону всеми окнами и всеми этажами, повернулся, как многоугольная головоломка. И перед Шуркой вместо стены с аркой оказалась стена с темными слепыми окнами. Шурка обернулся: теперь арка темнела сзади, на другом конце двора. Бросился туда. Дом снова охнул, снова повернулся – и снова перед носом глухая стена. Арка теперь манила сзади, и через нее виден был проспект.

– Ах ты гад! – крикнул дому Шурка.

Бухнула дверь, во двор выкатилась людоедка. От нее шел пар.

– Держи! – вопила она.

Дому, кому ж еще.

– Шурка!

Таня! Или снова какой-нибудь обман? Какой-нибудь особенно гадкий…

Таня заглядывала с улицы. А потом шагнула в арку. И встала.

– Беги же сюда!

Дом завыл, напряг все силы, но не мог сдвинуться. Словно Таня заклинила собой его механизм. Он трещал, дребезжал, тянулся всеми своими балками, скрежетал лестницами, завывал пустыми, давно остывшими трубами. И когда Таня дала Шурке выскочить из арки вон и шагнула наружу сама, дом рванул так, что смял, раздавил, расплющил и кастрюлю, и людоедку, и печь, и все то страшное, что скопилось в его недрах.