Ненавижу детей! Паршивцы. Негодники. Маленькие мерзавцы. Пачкают тебя пластилином. Вы когда-нибудь пробовали счищать с меха пластилин?

Я несправедлив? Спросите кукол, если хотите. Они тоже многое расскажут. Дети – зло. Куклам они стригут волосы, разрисовывают лицо, отрывают руки и ноги. И даже головы!

У меня был знакомый – заводной паровоз. Только познакомиться и успели. Его разбили на второй день. Завели и пустили прямо в стену. Хотели посмотреть, что будет. А потом отломали колесики.

У меня, правда, нет локонов и колесиков. Но мне ничуть не легче!

Крутят тебе уши. Грызут нос. Пачкают тебя краской. Заворачивают в какие-то тряпки и долго трясут. Зачем? Суют в рот всякую дрянь – камни, конфеты, кашу, печенье. Кидают. Теребят. Щиплют. Кричат в самое ухо.

А хуже всего – умирают!

…Сначала я не беспокоился: думал, заболела. Пройдет. Тогда тоже было очень холодно. Я сидел в кресле и смотрел, как она сидела под одеялом в своей кроватке. Одеяло почему-то не забрали. Какие-то люди с красными лицами и с красными бантами на куртках. Они еще все время говорили «именем Революции». Никогда не слышал такого имени. Странное имя для девочки… Они пришли и все перетряхнули, переколотили, забрали кучу ненужных вещей. И Мурочкиного папу. Зачем им чужие вилки? А чужой папа? Людей не понять.

Сперва Мурочка сидела. А потом лежала.

Мамы целыми днями не было дома. Она гуляла с вещами. С теми, что остались. Брала какое-нибудь нарядное платье, или веер, или кружевную накидку – и уходила с ними. Под вечер приходила. И бросала платье, веер или накидку на пол.

Те потом ныли. Большей частью по-французски. Они привыкли ездить в экипаже, танцевать на балах, а не мерзнуть на рынке.

Зачем вообще выгуливать вещи? Они этого не ценят.

Один раз Мурочкина мама пришла домой без вещей, но принесла с собой аптечный пузырек и напоила из него Мурочку. Потом этот пузырек еще жаловался: он, мол, ученый, врач, а в него налили подсолнечное масло. Врал, конечно: какой он ученый? В обычной аптеке работал, а сам: «я врач, я врач!»…

А больше никого не было.

Мы с Мурочкой целыми днями сидели дома. Вернее, я сидел – она лежала. Я видел только ее лицо на подушке. Оно сделалось похоже на маленький зеленоватый треугольник.

Я никогда раньше не видел детей, которые умирают. Умирают от голода! В Петербурге! То есть в Петрограде (они совсем меня запутали с этими новыми именами)… Нынче, в восемнадцатом году, когда уже есть электричество, телеграф, горячая вода!

Впрочем, нет: почему-то именно в восемнадцатом году ни электричества, ни горячей воды не было. И мы все время жгли свечи.

Как сейчас…

Как тогда…

Тогда я мог бы принести моей Мурочке все груши мира, весь виноград. Набрать для нее ягод в лесу. У них дома было очень много картин. Я все мог!

И не мог: нельзя. Потому что люди – здесь, а мы – там. Нужно соблюдать простые правила. На этом стоит мир. Если сам не соблюдаешь простые правила, то чему ты можешь научить детей?

Почему я не принес ей тогда грушу? Ведь я мог. Мог! Мог!!!

И сейчас могу.

И сейчас я ее принес.

Держи, Бобка. Погоди, вытру. Картина вся в пыли: эти новые жильцы ужасно нечистоплотны. Не учись у них, надо быть опрятным… Вот. Теперь ешь.

Ешь, Бобка.