Ученые и изобретатели в большом долгу перед человечеством. Позорно расписавшись в собственном бессилии, изобретатели отказались от попыток выдумать вечный двигатель. Да и машину времени они тоже до сих пор создать не сумели, лишив род людской столь соблазнительных перспектив и осложнив нашу жизнь. А может, наоборот. Может, жизнь наша временами течет так размеренно и спокойно именно потому, что мы не в силах заглянуть в день завтрашний. Кто знает?

Если бы я, студент престижнейшего в стране театрального училища, мог заглянуть в будущее, то увидел бы такую картину. Мы, трое, выходим из магазина, держа в руках по бутылке. На мне давно нуждающийся в утюжке костюм, не первой свежести сорочка, а галстук свился таким жгутом, что только дискредитирует свое благородное предназначение. Бритье я с утра тоже проигнорировал, так что являю собой классический вид опустившегося интеллигента. Мои собутыльники, впрочем, выглядят не лучше. Киномеханик Генка к своему внешнему виду вообще относится весьма снисходительно, утверждая, что все равно большую часть времени проводит в будке с аппаратурой, где его никто не видит. Выпускник Суриковского института Семен Ильич Гольдштейн, легко откликающийся на прозвище Сеня-алкаш, и вовсе вышел из клуба в синем рабочем халате, заляпанном красками, которыми он талантливо рисует теперь афиши кинофильмов.

Мы, все трое, работаем в клубе — наш директор Юрий Борисович Гершин злится, когда мы говорим «клуб» и поправляет с раздражением в голосе:

— Не клуб, а Дворец культуры трансформаторного завода.

Завод выпускает какие-то редкие трансформаторы, которые покупают даже за рубежом. Юрий Борисович, если речь заходит о продаже заводских трансформаторов, язвительно уточняет: «…в развивающихся странах, и не покупают, а в основном отдают в долг». Так или иначе, но завод числится, как принято говорить в газетных передовицах и телерепортажах, «флагманом отечественной промышленности». Поэтому работягам здесь начисляют вполне приличную зарплату, сносно обеспечивают жильем — в строгом соответствии с санитарными нормами, их детишки бегают в ведомственный детский садик, а по четвергам в заводской столовой «дают» продовольственные наборы: два кило мясных костей, гречку, пару банок каких-нибудь рыбных консервов, непременную сгущенку и в довесок что-нибудь абсолютно ненужное. При заводе есть даже небольшой стадион и Дворец культуры, где, благодаря стараниям и обширным связям общительного Юрия Борисовича, всегда крутят самые новые отечественные, а иногда даже и зарубежные фильмы. Так что на недостаток зрителей жаловаться не приходится, частенько не только вечером, но и на утренние и дневные сеансы в кинозале полно народу.

Я числюсь здесь художественным руководителем театральной студии, а также, когда надо, выступаю перед различными комиссиями в роли руководителей фотостудии, кружка художественного чтения, и даже дирижера заводского хора. В штатном расписании, понятно, значатся совсем другие фамилии, но этих людей никто и никогда не видел. Возможно, их знает Юрий Борисович, а возможно, он просто вписал в ведомость своих знакомых, а то и просто выдуманные фамилии. Не знаю, и знать не хочу, успокаивая этим незнанием свою гражданскую совесть. За мое молчаливое содействие своим махинациям директор клуба доплачивает мне раз в месяц червонец, а также расплачивается со мной моим совершенно вольным графиком посещения рабочего места. Плата, что и говорить, невысока, но дороже меня не ценят. Так что — спасибо и за это.

Наш директор словно сошел со страниц «Двенадцати стульев», где гениальные сатирики Илья Ильф и Евгений Петров изобразили «голубого воришку» Александра Яковлевича — Альхена. За глаза мы так и зовем нашего Юрия Борисовича. Крадет он из клуба все, что можно украсть. «Левые» билеты на киносеансы для Альхена — так, развлечение, просто ежедневные, живые, как он их называет, деньги на бензин и пиво.

Отец у Альхена — какой-то крупный профсоюзный функционер, принципиальный коммунист. По воскресеньям, когда Альхен со своей семьей как примерный сын навещает папу, тот корит его за рюмкой хорошей водки: «Юра, не воруй. Я прошу тебя, не воруй, Юра». На что Альхен, закусывая водочку икоркой или иным деликатесом из номенклатурного распределителя, флегматично и не без юмора отвечает ставшей афоризмом фразой из фильма «Москва слезам не верит»: «Папа, не учи меня жить, лучше помоги материально».

Недавно Юрий Борисович провернул ошеломляющий гешефт. Из каких-то госплановских или госснабовских фондов он получил комплект невиданной японской музыкальной аппаратуры — гитары, усилители, клавишная установка, барабаны и Бог весть что еще, от чего музыканты любого ансамбля подохли бы от счастья. Не завозя все это богатство во Дворец культуры, Альхен «толкнул» его за наличку прославленному таджикскому колхозу-миллионеру, после чего немедленно купил себе новую тачку. Машины он всегда берет одной марки и одного цвета, даже госномера умудряется сохранять прежние — чтобы завистникам и любителям считать чужое добро в глаза не бросалась дорогая покупка.

Денно и нощно занятый многочисленными и хлопотными делами по улучшению собственного благосостояния, директор сквозь пальцы смотрит на наши невинные проделки. Генка давно уже научил немудреному ремеслу киномеханика шестнадцатилетнего племянника и тот рад стараться, заменяя дядю и проводя в зал без билетов своих сверстников. Сеня рисует афиши впрок и с невиданной быстротой, благо репертуарный план известен на две недели вперед, а фильмы меняются не чаще одного раза в два дня. Так что свободного времени у нас хоть отбавляй, во всяком случае — гораздо больше, чем наличных денег. Но в этот день нам выдали зарплату, к которой Юрий Борисович от щедрот своих добавил каждому из нас по заветному червонцу.

И вот мы, выйдя из магазина со столь почитаемым нами тонизирующим напитком под названием «Пшеничная», стоим у обочины и решаем, где провести культурный досуг. Сеня уныло бубнит, что мы чересчур расточительны, приобретя на закуску кроме плавленых сырков еще и банку кабачковой икры. Он полагает, что эти деньги было бы полезнее истратить на пиво, либо взять для «лакировки» бутылку плодово-ягодной. Мы Сеню не слушаем. Заткнув его бурчание обидной фразой «сын-пьяница — такая редкость в еврейской семье», решаем проблемы куда более важные. Поскольку мы с Генкой считаем себя людьми хотя и пьющими, но не спившимися, мы полагаем, что по полкило «белой» на брата вполне достаточно.

И вот тут раздается скрип тормозов, ярко-красная машина, сверкающая лаком, передними колесами чуть не заезжает на тротуар, а за рулем сидит роскошная брюнетка. Она опускает боковое стекло и говорит, обращаясь ко мне:

— Привет, Игорек.

— Привет, — односложно отвечаю я в тон.

— Ну, как дела?

— Нормально.

— Ну, пока.

— Пока.

И машина, газанув, мчится дальше. Ребята стоят, разинув рты, завороженные увиденным. Такая женщина! Наконец Генка пришел в себя:

— Это же та самая, народная, ну как ее, а вспомнил — Ольга Смолина, из фильма «Дом с тюльпанами», — произносит киномеханик чуть ли ни шепотом и с каким-то даже придыханием.

Он все же не зря полжизни провел в кинобудке, насмотрелся фильмов побольше, чем любой другой среднестатистический гражданин или даже въедливый кинокритик.

— Угу, — подтверждаю я. — Та самая.

— А откуда ты ее?.. — чуть ли не кричит Сеня.

Я делаю классическую театральную паузу, долгую и многозначительную, и только потом, внешне равнодушно, произношу:

— Это моя жена, — и, скорчив кислую мину, добавляю еле слышно, скорее для себя, чем для них, — бывшая».

* * *

…Нет, хорошо все же, что машина времени существует только в воображении писателей-фантастов. Увидь я в молодости эту сцену, я бы попытался свою жизнь изменить. Вряд ли из этого вышло что-то путное, а собственную никчемность лучше воспринимать философски. Так спокойнее, и подальше от лишних переживаний — разочарований — всяких там инфарктов, инсультов, а то и чего похуже. В общем, в свои студенческие годы в будущее я заглядывать не пытался, и даже не думал о нем. Я жил, и был счастлив каждым прожитым днем.

Не зря когда-то моя школьная учительница признавалась родителям, что я — ее неразгаданный педагогический ребус.

Ребусом я был и для своих педагогов в театральном училище-вузе. На первом курсе все мои сотоварищи бредили шекспировскими образами, мечтая воплотить их на сцене и в кино. К четвертому курсу они мечтали о ролях современников, постановках социально значимых и общественно насыщенных, и чтоб непременно с подтекстом. Мне не хотелось ни того, ни другого. Да я и сам не знал, чего мне хотелось. Наверное, просто валяться на диване и читать книжки. Но каждое утро нужно было вставать, идти на занятия, изучать ненужные, как мне казалось, теоретические предметы. И если теорию искусств в нашем училище признавал как неизбежное зло даже такой лентяй, как я, то для чего нам, будущим актерам и режиссерам, нужна марксистско-ленинская теория, не хотел понимать никто. Я по-прежнему охотно участвовал в общественной работе, с удовольствием играл в КВН, охотно организовывал студенческие капустники, где сам и блистал, а вот на неизбежных этюдах чуть ли не засыпал.

Однажды известный, маститый режиссер, выведенный из себя моим явным равнодушием, в сердцах бросил уничижающе:

— Вам, Юдин, о будущих ролях беспокоиться незачем. Вы всегда будете востребованы. В параде физкультурников за сценой! — почти выкрикнул мне педагог.

И когда на эту реплику я лишь пожимаю плечами, демонстрируя полную безучастность к его сарказму, хлопает дверью так, что штукатурка от косяка отлетает кусками. Остальные педагоги были ко мне более снисходительны и благосклонны. В конце концов не всем же играть Гамлета или принципиального заводского бригадира, смело отказывающегося от незаслуженной премии.

А вот среди своих однокашников я был даже в авторитете. Благодаря многочисленным кавээновским баталиям, у меня появилась мгновенная реакция на юмор и раскованная способность к экспромту. Так что я слыл, и не без оснований, самым остроумным парнем на курсе; научившись нескольким аккордам на гитаре, не очень противно исполнял песни известных бардов и даже собственного сочинения.

Познакомившись с ребятами одной популярной радиостанции, я стал озвучивать детские сказки — моими голосами заговорили в основном всякие злодеи, типа змей горынычей и бармалеев. Я даже сочинил несколько сказок, которые неожиданно для меня самого пользовались у деток успехом. Во всяком случае, редактор детских передач утверждала, что ее внучка в восторге от моей принцессы Изольды (этот образ я эксплуатировал нещадно). Таким образом у меня всегда водились какие-то деньги и я беспечно тратил их на студенческих пирушках и походах в пивбар «Жигули», что в любой компании, как известно, только приветствуется. Ну кто же назовет бездарным человека, угощаясь пивом за его счет?!

Одним словом, молодая моя жизнь проходила без особых потрясений. Если бы не случилась тут история с Ольгой.

* * *

Смолина заслуженно считалась нашей записной, так сказать, штатной красавицей. Ее красота была столь безупречной, что даже девчонки ей не завидовали. За ней ухлестывали все самые видные парни, а о ее романах уже ходили легенды. Тем более что на наших вечеринках она всегда появлялась в обществе нового кавалера. У меня с Оленькой были самые обычные отношения однокурсников — привет, привет, да и только. Если бы из класса вынесли стол, она бы это заметила наверняка скорее, чем мое отсутствие. Да и я о ней ночами не грезил.

Конечно, в силу возраста и гормонального развития у меня были какие-то отношения с девицами. Но когда, после очередной ночи, проведенной вне дома, мама говорила:

— Может быть, ты познакомишь нас со своей девушкой?

Я беспечно отвечал:

— Пока не с кем, ма.

Надо признать, что к своим краткосрочным избранницам я был чересчур взыскателен. Начитавшись с раннего возраста всяких «взрослых» романов, создал себе некий обобщенный образ-идеал, которому вряд ли вообще кто-то мог соответствовать. К тому же мне изрядно повредила одна юношеская история.

* * *

Оказавшись в шестнадцатилетнем возрасте в летнем молодежном лагере, я чем-то привлек внимание третьекурсницы педагогического института Раи, отбывающей там студенческую практику. Раечка тихо бесилась, что наш физрук Толя, туповатый малый с фигурой культуриста, не обращает на нее никакого внимания и, видимо, решила отомстить ему, закрутив шашни с малолеткой. Как-то вечером, когда мы направлялись на ужин, она шепнула мне: «Раздобудь где-нибудь сигаретки и после отбоя приходи к бассейну». Не имея к своему «солидному» возрасту никакого опыта в женских интригах, я воспринял просьбу буквально. И, поскольку сам еще не курил, стрельнул у ребят несколько сигарет.

Раечка, видно, уже поджидала меня, она появилась тут же, как только я пришел к назначенному месту у бассейна. Мы устроились в густом кустарнике, и она с видимым, а может быть, наигранным наслаждением затянулась табачным дымом, томно проворковала плебейское: «Ужас как курить хотелось». Произнеся эту фразу, Раечка отшвырнула недокуренную сигарету и решительно взялась за дело. То самое дело, которое всем женщинам земли по генетическому наследству передалось от праматери Евы. На следующий день она, улучив момент, сказала мне насмешливо-поощрительно: «Ну, ты зверь! — и, беззастенчиво расстегнув белую блузку, показала синяки на своей груди. — Неопытный, а ебк…й», завершила педагог-практикантка свою тираду и вихляющей походкой навсегда удалилась из моей жизни. Продолжение «бурного романа» с малолеткой в ее планы, видимо, не входило.

Эпизод со студенткой Раей на долгие годы изрядно подпортил мое отношение к девушкам, на которых я стал смотреть с изрядной долей цинизма и пренебрежения, что они, существа интуитивно-чуткие, замечали мгновенно.

* * *

И вот случилась эта вечеринка, когда среди всеобщего шума, веселья, винно-жарких поцелуев сокурсников, подошла ко мне Оля.

— Пойдем на площадку, покурим, — предложила она.

— А зачем на площадку? Все здесь курят, — тут же выдвинул я защитный аргумент, не успев даже удивиться, что первая красавица сама подошла ко мне.

— Пойдем, пойдем, лентяй, — капризно надула губки Оля. — Доставь себе удовольствие поболтать с красивой девушкой наедине.

Мы вышли на лестничную площадку, закурили, и Оленька, по праву всех красивых женщин говорить и делать все, что вздумается, заявила мне без обиняков, что я ей давно уже нравлюсь. Прежде всего тем, что я, оказывается (сам удивляюсь), не такой назойливый, как все, и не лезу к ней с глупыми ухаживаниями и признаниями в вечной любви, не таскаю убогие веники, выдавая их за цветы, и не подношу на лекциях дешевый шоколад Бабаевской фабрики. И она, Оля, очень любит мои песни и вообще считает меня «человеком незаурядным, с глубоким внутренним миром и даже талантливым», как дословно сформулировала свое признание первая красавица.

Не скажу, что я сразу растаял от этой неприкрытой и даже не очень умелой лести, настолько лобовой была ее атака. Прекрасно осознавая, что никак не могу быть героем романа Смолиной и что за всем этим кроется какой-то подвох или розыгрыш, я все же покорно поплелся после вечера провожать ее домой. Почти всю дорогу Оля молчала, лишь изредка подавая ничего не значащие реплики (актриса все же, что ни говори), и я исполнял привычную мне роль массовика-затейника.

Но среди ночи раздался неожиданный телефонный звонок, и я услышал голос Ольги, совсем даже не сонный. Она уверяла, что провела в моем обществе прекрасный вечер и пригласила пойти вместе в «Ленком», куда знакомый актер дал ей две контрамарки. Продолжало твориться что-то такое, что было выше моего понимания.

* * *

Утром я на всякий случай еще раз тщательнейшим образом рассматривал себя в зеркало. Нет, ничего во мне не изменилось. Та же самая, весьма заурядная, физиономия, разве что нос мог бы быть поменьше (как мы в детстве дразнили носатых — эй, нос, на двоих рос, одному достался) да уши не такими локаторами. Фигура тоже самая обычная: не атлет, не хиляк. Рост… Ну что ж, рост, не в баскетбол же мне играть. А так вполне средний мужской рост, особенно если перестать сутулиться, расправить молодецки плечи. Ну, или в прыжке, либо, скажем, на коньках.

Вообще-то я давно уже перестал комплексовать по поводу своей внешности. Во-первых, она меня вполне устраивала, во-вторых, я разработал некую теорию, которую небезуспешно пропагандировал среди однокурсников. «Нас с детства убеждали, что в здоровом теле — здоровый дух, — вещал я. — На самом деле сила физическая не всегда соответствует сильному духу. Скорее наоборот. Часто сильные люди настолько много времени отдают своему физическому совершенству, что становятся в итоге абсолютно бездушны. История знает тысячи примеров, когда великаны становились предателями и трусами, а физически неразвитые люди совершали подвиги, возносящие их на вершину человеческого духа». Парни на мои сентенции обычно внимания не обращали, девицы же слушали с неизменным вниманием, находя в моих монологах даже нечто вольтерьянское. Выслушав, шли все же танцевать со стройными, мускулистыми и высокими однокурсниками, которые в нашем училище преобладали. Я же в такие моменты брал в руки гитару и, старясь придать голосу как можно больше сарказма, напевал входящего в то время в моду барда Тимура Шагова:

Ценят женщины ум и культуру, А также песни под белый рояль. Но фактура, важнее фактура, Чтоб здоровый и крепкий, как сталь. Чтоб от тела струился бы эрос, Чтобы профиль, и чтобы анфас, Ах, девчонки, балдею — ну просто Бандерос, Хочу его прямо сейчас.

Через пару недель, в пятницу утром, собираясь на занятия, я небрежным тоном спросил родителей:

— Как вы посмотрите, если завтра я приглашу к нам на обед одну девушку?

Мама застыла с недомытой тарелкой в руках, а отец ни с того ни с сего брякнул:

— Надо бы шампанского купить.

— Послушайте! — взмолился я. Не надо ничего особенного, Это просто моя сокурсница, мы пообедаем, и все. И не вздумайте родню созывать и смотрины устраивать. Жениться я не собираюсь.

— Очень жаль, — пробурчал отец. — Если нам не удается, может, хотя бы жена из тебя сделала человека, отвечающего за свои поступки.

Во время обеда Оля покорила моих предков простотой и каким-то совершенно искрящимся обаянием. А когда она чуть не силой заставила маму остаться после обеда за столом: «Отдохните, Римма Юрьевна, вы и так сегодня нахлопотались, я сама посуду вымою, а к чаю я чудный тортик принесла», то они были сражены окончательно.

* * *

Надо сказать, что к моему выбору профессии родители отнеслись по-разному. Отец, как и большинство в этой стране, хлебнул из горькой чаши репрессий полной мерой. Сын расстрелянного в тридцать седьмом «врага народа», этот восьмилетний ребенок, не закончив четвертого класса, пошел работать, кормил мать и двух только что родившихся сестренок-близняшек. В эвакуацию они во время войны не поехали, его мать сильно болела, дороги могла не вынести. Двенадцатилетним мальчишкой, вместе с другими огольцами он по ночам тушил на крышах Москвы «зажигалки», сбрасываемые с фашистских самолетов, днем работал на заводе, где протрубил потом до самой пенсии. Всю жизнь мой папа считал, что если в доме есть лук и хлеб, то голод семье не грозит. И когда я оставлял на тарелке недоеденный кусок, морщился, как от зубной боли. А о том, чтобы выбросить зачерствевший хлеб, и речи быть не могло.

Мама закончила семилетку в Ташкенте, в эвакуации. После войны вместе со своей матерью вернулась в Москву, работала на кроватной фабрике. Познакомились мои родители, как это ни покажется странным, в районной библиотеке. Оба любили читать. Однажды, выйдя из этого «очага культуры» вместе, они уже не расставались до конца своих дней. Разлучались лишь однажды, когда отца призвали в армию.

К этому времени мне уже было три месяца и отцова отсрочка, в связи с рождением ребенка, истекла. Отец наотрез и категорически отказался от каких-либо посылок, он только требовал от мамы, чтобы она каждый месяц присылала ему фотографии сына. Так что моих младенческих снимков, впоследствии хранящихся в семейном альбоме, за три года его армейской службы накопилась целая куча. На мамины письма рядовой Юдин отвечал исправно, но очень коротко. Видимо, хранил военную тайну. В конце письма дописывал одну строчку точек и одну строчку запятых, добавляя без знаков препинания, но не без язвительности: «Ты грамотная поставь запятые и точки куда хочешь целую тебя и сына». После армии они жить с родителями в коммуналке не захотели, да и места там не было для молодой семьи с младенцем. Сняли комнату в подмосковном поселке с ласковым названием Огоньково, потом там же купили маленький домик, где батя собственными руками постоянно что-то достраивал, строгал, пилил, штукатурил. Он вообще был мастеровым, все предпочитал делать собственными руками. Однажды даже приобрел немудрящее сапожное оборудование и на всю семью пошил обувь. И очень забавно сердился, когда видел, что его кустарные сандалии мерзко-поносного цвета пылятся в углу.

Мои театральные успехи в школе мама воспринимала с гордостью, фотографию сына в роли Пушкина неизменно носила в стареньком потертом портмоне. Отец лишь однажды побывал на школьном спектакле, больше его ни разу выманить не удалось. Мама как-то мне проговорилась, что, когда родитель увидел на сцене собственного сына с подкрашенными губами, он остался в зале до конца постановки лишь потому, что она крепко держала его за рукав. Объяснить возмущенному до глубины души мужу, что это театральный грим и «так надо», ей не удалось.

Когда же я поступил в театральное училище, он высказался вроде бы походя, но весьма категорично. Суть его высказывания сводилась к тому, что мужчина должен в жизни что-то делать непременно руками. И сегодня, когда мне-де все дороги открыты, я мог бы со своей золотой медалью поступить в любой нормальный институт, стать инженером и заниматься настоящим делом, а не корчить из себя невесть кого, да еще и с накрашенной мордой, — не удержался все же отец от укола. Своей обиды он больше никогда не высказывал и смирился с моей профессией, пожалуй, только тогда, когда увидел меня в фильме, где я, единственный раз за всю свою актерскую карьеру, исполнил одну из ведущих ролей.

* * *

…Появление в нашем доме Ольги родители восприняли с необыкновенным энтузиазмом. Записали ее телефон на отдельной странице в блокноте, мама стала с ней созваниваться, настойчиво приглашая в гости. Так что можно сказать без преувеличения, что нас поженили родители. Самое удивительное заключалась в том, что Ольга ничуть не возражала. Когда-то мудрый царь Соломон изрек, что он, познавший в жизни многое, не понимает сути трех вещей. А не понимал Соломон природы полета орла в небе, движения змеи по гладкой скале вверх и путь от сердца мужчины к сердцу женщины. И если этого пути не понимал мудрейший из царей, то уж куда мне, со скудным умишком, было это осознать. Мне бы спросить Ольгу напрямую: «На фига тебе, красавице, на которую уже сейчас обращают внимание режиссеры и у которой отбоя нет от поклонников, все это надо? На кой я тебе сдался?» Но, видимо, интуитивно боявшийся ответа, я этот вопрос осмелился задать лишь много лет спустя. А тогда, промучившись несколько вечеров над своими сомнениями и терзаниями, я выбрал то, что в большинстве сложных жизненных ситуаций выбирал всегда — поплыл по течению, отдавшись ветру и волнам судьбы. Известное всем инертным людям «будь что будет» казалось мне спасательным кругом.

* * *

Свадьба была скромной. Родители жениха и невесты, хотя и сидели рядом, друг с другом почти не общались. Мои будущие тесть и теща выбора своей красавицы-дочери явно не одобряли. Однокашники, коих было на свадьбе большинство, все как один перепились, их юмор уже переходил допустимые нормы приличия. А когда общепризнанный в училище будущий гений заорал, якобы шутя: «Кто еще не пробовал невесту?», — отец самолично вывел его из зала.

Мы с Олькой вели себя паиньками. Под крики «горько» коротко целовались, исполнили обязательный танец жениха и невесты и тайком переглядывались, тревожась, что гости заметят, как невеста всем блюдам на столе предпочитает соленые огурчики и беспрестанно бегает в туалет, прикрывая рот краем свадебной фаты. Я молча любовался своей невестой — в ту пору первых недель своей беременности она была чудо как хороша — к ее яркой красоте добавилось какое-то теплое свечение, резкие движения сделались плавными, и глаз от нее отвести было невозможно.

Своего сына, по настоянию Оли, мы назвали Светославом — она с жаром уверяла меня, чтобы имя сыночка писалось не привычно «Святослав», а именно «Светослав», через «е», восславляя свет, как она вычурно говорила. Я особо не возражал, видя, как жена вся светится от счастья.

За всеми этими хлопотами мы как-то незаметно получили дипломы об окончании театрального вуза и, поскольку молодая семья была избавлена от какого-либо распределения, трудоустройством занялись самостоятельно. Родители помогали нам растить сыночка, бабушки почти подружились и забавно конфликтовали теперь только по поводу того, кто будет находиться с любимым внуком, скрупулезно подсчитывая каждый проведенный со Славиком день, дабы не нарушить календарного равновесия.

* * *

У Оли заладилось сразу. Она и впрямь была хорошей актрисой, да еще и обладала такой незаурядной внешностью. В театре, где она теперь служила, ее приметили, на отсутствие ролей жаловаться не приходилось. А тут еще и в кино пригласили молодую актрису Смолину — фамилию при регистрации брака она оставила свою, словно понимала, что в последующем меньше хлопот будет. О ней заговорили критики, пару раз ее пригласили на телевидение и каждому, кто хоть что-то смыслил в нашем деле, было понятно, что восходит новая звезда.

Что же касается меня, то пророчество маститого режиссера начинало сбываться. Двери московских театров были закрыты передо мной наглухо, и я уехал за пару сот километров от столицы, где в небольшой театральной труппе нашлось и для меня местечко. Иным словом, нежели прозябание, я свое тогдашнее существование и назвать не могу. И хотя мне давали какие-то роли, я понимал, что режиссер, замордованный захолустным репертуаром, делает это по необходимости. Всякий свободный день я стремился в Москву. Во мне воспылали отцовские чувства. Я с удовольствием катал колясочку, то и дело разглядывая румяное личико своего ангелочка и забывая о времени, а потом выслушивал сварливые замечания бабушек, типа «ребенка пора кормить, а ты шляешься невесть где».

Когда Славик подрос, я стал водить его в кукольный театр и зоопарк, часами играл с ним. Потом он пошел в школу, как-то внезапно вытянулся, мы вели с ним серьезные разговоры о спорте, о книгах, вообще обо всем, что его интересовало. В эти моменты отступали в сторону все мои жизненные невзгоды и огорчения.

В семейной жизни, как известно, мужчина либо любим, либо он — философ, то есть тот, кто умеет объяснить, что белое — это черное и наоборот. Мне досталась малопочтенная участь философа. С женой я теперь виделся редко. Она либо была занята в театре, либо и вовсе уезжала на съемки очередного фильма. Но даже когда Оля бывала дома, мы почему-то не находили общих тем для разговоров. Я все отчетливее стал понимать, что она попросту тяготится моим присутствием. А о том, чтобы вместе куда-нибудь пойти, и речи не могло быть.

В тот вечер, когда она постелила мне отдельно, даже я, со своими философскими взглядами, сделал совершенно очевидный практический вывод. И, понятное дело, не ошибся.