Сначала разрушили Берлинскую стену. Потом, что казалось невероятным, приказала долго жить направляющая и мобилизующая все силы и помыслы населения шестой части земной тверди — КПСС. Какие-то хулиганы, впрочем, теперь уже точно известно, какие именно, заперли в черноморском Форосе законно назначенного президента СССР, поотключали ему все телефоны, в итоге под конвоем привезли в столицу и заставили отречься от коммунистического и государственного престола. Безвольный демагог, мечтатель и фантазер, подобно книжному персонажу Васисуалию Лоханкину, наш бывший кормчий воспринял отречение от должности и сопутствующих ей льгот и привилегий стоически и философски — значит, так надо.

Дальше события закрутились быстрее, чем разноцветные камешки в детской трубочке-калейдоскопе. На несколько часов власть захватил ГКЧП, после чего самозванцев определили в «уютные» камеры «Матросской тишины». Временщик — председатель КГБ Бакатин подарил американскому послу документацию о сверхсекретной системе подслушивания в здании посольства США в Москве. Складывалось такое впечатление, что Бакатина из МВД в КГБ перевели с однойединственной целью: раскрыть секрет некогда могущественной организации, которая десятилетия держала в страхе чуть не полмира. Американский дипломат от такого небывалого в истории спецслужб подарка ошалел, но принял, не забыв при этом заметить, что подарок советской стороны его государство ни к чему не обязывает.

Чем дальше, тем стремительнее развивались события. В декабре девяносто первого семеро мужиков пробрались тайно в непролазную Беловежскую пущу. Медведи в зимней берлоге, как известно, впадают в спячку. Эти же разгулялись вселенски. Под перцовочку либо горилку, охраняемые особым спецподразделением (каждому бойцу преломить кости человеческие, что сухариком хрустнуть), эти семеро простым росчерком пера уничтожили огромное государство.

С самого детства я слышал, что наш Союз Советских Республик — есть нерушимое братство. Семеро «медведей», представляющих всего три союзные республики, положили с прибором на двенадцать остальных братьев и сестер. Не проводя референдума, поскольку мнение такого быдла, которым им представлялся народ, их не интересовало, ни оповестив ни одну из международных организаций, включая ООН, эта «великолепная семерка» вторглась в судьбы, жизнь, само существование сотен миллионов людей. Совесть их при этом оставалась кристально чистой, поскольку так и не получила применения. Потом много еще чего случилось.

По Москве, как автобусы, передвигались танки, обстреливали Белый дом и телевизионный центр в Останкино, лилась кровь, гибли люди. А политики, взобравшись на баррикады, кричали в микрофоны, мегафоны и просто самодельные рупоры — каждый свое.

В итоге всех перекричал самый габаритный, колоритный и зычный из них, преодолевший нелегкий номенклатурный путь от Уральского хребта до белокаменной. Взобравшись на политический олимп, он отряхнул со своих ног коммунистический прах, демонстративно вышвырнул партбилет и принялся за возделывание демократии, решительно выкорчевывая мешавшие ему «сорняки».

* * *

Борис Николаевич был фигурой эксцентричной. Возглавив партийцев Москвы, он однажды ранним утром, правда, все же прихватив телохранителей, отправился на отдаленный захолустный рынок. Да не рынок даже в полном понимании слова, а так — три торговки, две морковки. Взгромоздившись на какое-то возвышение, громовым голосом провозгласил: «Товарищи! Я — первый секретарь Московского городского комитета коммунистической партии Советского Союза Борис Николаевич Ельцин!» Был погожий воскресный день. Домохозяек и любителей утреннего пива на рынке было достаточно. Они собрались послушать импозантного, с благородной сединой, мужчину.

— Ну что, товарищи, — обратился к толпе оратор. — Как цены, не жмут?

Поскольку мы, люди простые, искренне полагаем, что дешевыми могут быть только бесплатные продукты (конечно, лучше если б за них еще и приплачивали), то толпа, мгновенно признав в заклятом коммунисте барина, дружно изображая возмущение, загудела:

— Жмут, родненький, как же им не жать, батюшка. Не напасешься на мироедов. Надо бы их к ногтю.

Борис Николаевич, окруженный доброхотами, немедленно отправился прижимать к ногтю означенных мироедов.

В хлебной палатке, сверкая металлическими зубами, первого коммуниста Москвы, вытянувшись по стойке «смирно», приветствовал пожилой мужик с черной перчаткой, натянутой на протез руки.

Промыкавшись два года по госпиталям, израненый солдат-пехотинец вернулся в родную Москву. Власти выделили ему на рынке площадку, на которой он соорудил дощатую палатку, где фронтовик стал продавать по карточкам хлеб, крупы, сахар. Так он и стал одновременно заведующим, продавцом и даже грузчиком этой торговой точки. Ослепительная улыбка бывшему фронтовику не помогла. Ельцин набросился на него с упреками за ограниченный ассортимент, обвинив, что тот-де самолично наносит непосредственный урон здоровью горожан. И даже обвинил в саботаже. Толпа сочувствовала молча — ветерана-фронтовика в районе хорошо знали и уважали за добрый нрав да еще за то, что благодаря его стараниям хлеб в палатку привозили каждый день дважды и даже вечером можно было купить свежую теплую булку.

Посчитав свою миссию перед народом на этот день выполненной, Борис Николаевич убыли-с. На следующий день собрал большое совещание — тогда это называлось неповоротливым, как телега, словом «совхозпартактив», без репетиций и не выговоришь. Так вот, на этом самом активе Ельцин с партийной прямотой и принципиальностью заклеймил того самого инвалида-фронтовика из хлебной палатки на крохотном рынке. Выходило, что во всех недостатках и преступлениях, что творились в отечественной торговле, только этот рыночный «упырь» и виноват. Ни Министерство торговли, ни прочие государственные и партийные организации упомянуты в качестве виновных на том совещании не были.

Когда Борис Николаевич вынужден был оставить свой высокий партийный пост, его стали преследовать какие-то невероятные истории. То он падал с моста в реку, где любой иной расшибся бы непременно, то на него покушались какие-то злоумышленники. Народ, понятное дело, всегда за страдальцев, Ельцину сочувствовали. К тому моменту, когда он взбирался на баррикады, потом разогнал верховный совет, он уже приобрел популярность, массы были на его стороне. Изменив конституцию, гимн и флаг, новый рулевой повел страну по рельсам, которые прокладывал сам.

Называя свою паству им же изобретенным неологизмом «россияне» (это слово он всегда произносил с душевным подъемом), президент с невиданным энтузиазмом разорял страну.

При этом призвал подключиться к этому интересному процессу любого желающего. Не очень задумываясь над словами и последствиями своего призыва, произнес буквально следующее: «Вы возьмите ту долю власти, которую сумеете проглотить». Это где же, интересно, он видывал таких скромников, что от горячего пирога отламывают лишь скромный кусочек, оставляя самые сочные и сытные куски сотоварищам? Не у себя ли в КПСС? Аппетит, как известно, приходит во время еды, особенно, когда еда — на дармовщинку. Так что власть проголодавшиеся наши сограждане глотают по сей день, да все никак не наглотаются.

Ближайшее окружение самого Бориса Николаевича, где члены семьи имели далеко не последний голос и не самый плохой аппетит, в этом «папе» старательно помогали. Когда-то про комсомольских функционеров ходила байка, дескать, от обычных людей их отличает то, что они работают как дети, а пьют как взрослые. Разом отрезвев и повзрослев, бывшие лидеры коммунистического союза молодежи, теперь составляли чуть ли не основу нового класса нуворишей. Они скупали заводы и целые отрасли промышленности, открывали банки, выкорчевывали лесные массивы, чтобы построить на их месте элитные виллы и коттеджи, фешенебельные гостиницы и места увеселений. А у простых людей отняли все, что наживалось годами. Кучка разбойников безнаказанно повергла в нищету огромную страну.

На улицах появились зарубежные лимузины с дочерна затонированными стеклами, среди них преобладали джипы. Из окон автомобилей, так же как и на улицах, постреливали. Сводки новостей напоминали краткие изложения гангстерских боевиков. Перемежались они ежеминутной назойливой рекламой, из которой мы узнавали, чем одни женские прокладки выгодно отличаются от других и как вести себя представительницам прекрасного пола, чтобы в белых брючках безбоязненно ходить в критические дни. Реклама сообщала, какое именно зарубежное снадобье избавит от грибка ногтей и излечит геморрой, что сникерс и бутылка кока-колы прибавят энергии, а марокканские мандарины вкупе с особо прочными презервативами привнесут мир и покой в семейную жизнь.

Изменилась и мода. Мужчины щеголяли в малиновых пиджаках, парни помоложе предпочитали кожаные куртки, преимущественно черного цвета, а также расцветки павлиньего хвоста спортивные костюмы, в которых могли с одинаковым успехом валяться с девчонкой на лужайке и пойти в Большой театр, если, конечно, столь дикая мысль пришла бы им в голову.

В обиход вошли непонятные и невесть откуда взявшиеся словечки, целые фразы. Народился, сразу взрослым, а потому пьющим, курящим и матерящим всех и каждого, целый социальный класс — новые русские. Их опасались, ненавидели и уважали — одновременно, что получило свое отражение в многочисленных анекдотах. Старый еврей подходит к новому русскому и говорит: «Папа, дай денег». Или вот еще шедевр народного творчества: «К священнику приходит новый русский и говорит, что у него умер брат. Настаивает, чтобы во время отпевания батюшка назвал покойного святым. Батюшка отнекивается — никак невозможно, кощунство это. Новый русский сует ему пачку денег — «котлету» и грозит: либо святым назовешь, либо на ремни порежем. Идет служба. Священник произносит: «Братья и сестры. Мы провожаем в последний путь такого-то. Покойный был страшным человеком, насиловал, грабил, убивал, руки его были не по локоть, по плечи в крови. Но он был святым, по сравнению с тем упырем, что стоит сейчас за моей спиной».

В магазинах изменились не только товары, но и ценники. Теперь после каждой цифры стояло лаконичное, но многозначительное «У.Е.» Эти самые «У.Е.» уе…али всю страну, превратив наши рублишки в никчемную труху.

В России шел бесконечный перфоманс под названьем «созидание страны». Под наши патетические кантаты Запад с удовольствием приветствовал это шоу. В преддверии объединения Европы лучшего подарка трудно было и желать. Американские режиссеры скромно пожинали плоды своего разрушительного сценария.

* * *

Я не люблю вспоминать те годы. Кому охота признаваться, что ты превратился в ничтожество. Свою лепту в мое падение внесла и Ольга.

После триумфальной премьеры «Границы», внезапного и неожиданного присвоения звания заслуженного артиста, наша группа еще какое-то время грелась в лучах славы. Ездили с творческими отчетами по союзным республикам, выступали перед зрителями. Бурные события, происходящие в стране, оттеснили кино даже не на второй план, а на задворки. О театре и говорить не приходится.

В тот день, когда я узнал, что наш драмтеатр не в состоянии больше выплачивать актерам зарплату, мне позвонила жена. Как всегда увидеться со мной ей нужно было безотлагательно. Сидя в вонючем вагоне поезда, я пытался представить, какую очередную каверзу приготовила мне моя отнюдь не благоверная. С того дня, когда она прикатила на погранзаставу, чтобы убедить меня эмигрировать, больше разговоров на эту тему не было. До меня доходили смутные слухи о ее романе с одним очень известным и уже весьма преклонного возраста режиссером. Правда, поговаривали, что его больше интересуют молодые смазливые актеры, нежели хорошенькие актрисы, так что я не знал, чему верить.

Мы встретились в каком-то новомодном кафе неподалеку от Белорусского вокзала. Ольга выглядела, как всегда, ослепительно. На нее обращали внимание, узнавали. Несколько человек подошли с просьбой дать автограф. Она расписывалась с обаятельной улыбкой. Все это длилось довольно долго.

— Почему нельзя было встретиться дома? — спросил я с раздражением, когда наконец закончился этот парад поклонников. Ольга ответила, что у Славика сегодня одноклассники, они вместе готовятся к какому-то экзамену.

— Портвейна для подготовки достаточно закупили?

— Пошляк и циник, — остро отреагировала Ольга, после чего немедленно заявила, что так дальше жить нельзя.

После этого последовали стандартные тексты, где превалировали не естественные для нормальных людей слова, типа «мужлан», «ты меня не понимаешь», «я тонкая натура, а ты не замечаешь этого». Я вслушивался плохо. Меня не покидало ощущение, что она играет какую-то роль со скверно прописанными монологами. Выступать в этой пьесе в роли статиста, подающего реплики, мне претило. Но и долго отмалчиваться я тоже не мог. Мне надоело выслушивать подробности и утомительные детали моего эгоистического характера, равнодушия и толстокожести, я невежливо перебил ее, не дослушав очередного обвинения в свой адрес:

— Надо полагать, ты уже все решила за нас обоих. Так что зачитывай протокол общего собрания нашей семьи. Я тебе доверяю.

— Надеюсь, что-то благородного в тебе осталось, и ты не станешь настаивать на размене квартиры. По крайней мере — пока, — это самое «пока» прозвучало из ее уст весьма многозначительно, хотя и с некоторыми сомнениями в интонации. — Светослав уже большой, он сам решит, видеться ли ему с отцом, а если видеться, то как часто. Что же касается алиментов, то я полагаюсь на твою порядочность или ее подобие.

— Не волнуйся, лишнего я с тебя не возьму, — в этой шутке у меня, с сегодняшнего дня безработного, горечи было больше, чем юмора.

Но Ольге было не до нюансов. Всем своим видом демонстрируя оскорбленную добродетель, она оставила меня в одиночестве, полагая свою миссию завершенной. Не знаю, что испытывают брошенные женами мужчины, я в этот момент думал не о своей будущей жизни и даже не о предстоящем разводе, а о том, сколько у меня останется денег после оплаты счета в этом гнусном кафе, где цены наверняка космические.

Не зная точно, куда направиться, я брел по любимому городу и не узнавал его. На улице Горького по тротуарам пройти было невозможно. Их заполонили торговцы. Они сидели на раскладных туристических стульчиках, на кирпичах, просто на асфальте, подстелив газетку. Здесь продавалось все — наимоднейшие одежда и обувь, подержанные, а то и откровенно изношенные вещи, продукты и бытовая техника. Повсюду шныряли юркие людишки и доверительно шептали в ухо: «Чем интересуетесь?»

Думаю, если бы я сказал, что интересуюсь переносным атомным реактором, мне бы его тотчас нашли. Скорее всего, это был бы поломанный пылесос или швейная машинка, но меня бы уверяли до хрипоты, что именно это и есть всамделишный реактор, глядя мне в глаза таким открытым взглядом, на какой не способен даже кристально честный человек.

Но сейчас меня интересовала моя жизнь, а здесь такой товар не котировался. Впрочем, если я все же задал бы подобный вопрос, мне наверняка, за хорошую оплату, дали пару дельных незаменимых советов.

К вечеру я все же напился. До собственного изумления. То есть изумлялся, как мне удалось на оставшуюся в карманах мелочь нализаться до такой степени. Я как бы наблюдаю со стороны за фантасмагоричным спектаклем, где в главной роли — я сам.

Акт первый. Детская площадка, визгливые мамаши требуют, чтобы пьяная скотина убирался отсюда немедленно.

Акт второй. Пивная, пиво водянистое и безвкусное, какой-то добросердечный мужик доливает в мою кружку «чернила» — жуткого цвета плодово-ягодное вино. На авансцену — «карета подана» — выезжает чудный автомобиль, где в кузове, по нелепой прихоти создателей, зарешеченное окошко. Незнакомые мужчины, среди них даже одна дама, ведут непринужденную беседу, высказывая соображения по поводу маршрута, которым нас везут.

Дивная мизансцена, просто авторская находка. Я стою в одних трусах перед мильтонами и довольно молодой дамой в белом медицинском халате. Не вынимая изо рта дымящейся сигареты, она требует, чтобы я изобразил «позу Ромберга», то есть вытянул вперед руки, а потом поочередно пальцами дотронулся до кончика носа. Доктор мне нравится. Произношу цинично:

— Стоит ли отвлекаться на пустяки, — и, многозначительно оттягиваю резинку трусов, — до решающего шага нам осталось так немного.

Слова мои довольно разборчивы, потому что под колени меня бьют дубинкой и я падаю на дощатый пол, вдыхая аромат мочи.

Акт третий. Меня запирают в камеру (здесь это называется палатой), где еще два десятка таких же, как и я, пьянчуг, храпят, травят анекдоты, опорожняются прямо в углу.

Финал спектакля. Не забыв пнуть под то самое место, где спина теряет свое благородное название, меня вышвыривают из этого гостеприимного заведения. Безработному, без гроша в кармане, мне не место даже в вытрезвителе. Свою порцию унижений я уже получил, а взять с меня решительно нечего.

* * *

Я жил, стараясь ни о чем не думать. И поступки совершал бессмысленные. Во всяком случае, по прошествии времени, я и сам не мог объяснить, для чего я, допустим, вернулся в город, где служил в театре. Какое-то время за мной сохранялась комната в актерском общежитии. Даже не столько сохранялась, сколько некому было меня оттуда вытурить.

Потом общагу продали, как продавали в то время все. Я еще с недельку пробирался, как стемнеет, туда тайком и ночевал, постелив на пол старые афиши. Но как-то утром меня разбудил рычащий звук экскаватора и первый удар чугунной болванки о стену сотряс ветхое здание. Выскочив в окно, я смотрел, как рушится приют моих былых надежд. Наверное, надо сказать, что на глаза мне навернулась скупая мужская слеза. Но слезы не было. И вообще никаких эмоций не испытывал. Так у стоматолога, после укола, не ощущаешь захолодевшую от анестезии десну. В городе, который я так и не полюбил, делать больше было нечего.

* * *

Вернувшись в Москву, докучал приятелям, даже малознакомым людям, под благовидными предлогами, а то и без них, оставаясь ночевать. Конечно, я бы мог прийти в отчий дом, но в маленьком, покосившимся от времени и окончательно одряхлевшем нашем домишке, теперь — семеро по лавкам. Вместе с родителями жила моя замужняя сестра с сыном-школьником и двумя орущими младенцами-близняшками. Ели и спали, что называется, на головах друг у друга. Они бы, конечно, потеснились, без слов приняли блудного, в полном смысле этого слова, сына, но нелепая гордость мешала мне. Сначала я навещал их изредка, врал вдохновенно, что у меня все в порядке. Потом понял, что в обман скоро верить перестанут — мой жалкий вид раскрыл бы эту ложь без всяких слов. Сочинив, что уезжаю в экспедицию на съемки нового фильма, я покинул родительский дом до лучших, как я надеялся, времен.

Вот тут и выяснилось, что для бездомных в Москве мест хоть отбавляй. Недостроенные, полуразрушенные дома были прекрасны для приюта. От бомжей меня отличало только то, что я не шарил по помойкам и мусорным ящикам, не побирушничал на вокзалах и рынках, а каждый день находил хоть какую-нибудь работу. Перебирал овощи в магазине, с бригадой шабашников рыл ямы для посадки деревьев, летом так и вовсе устроился на «блатную» работенку билетера при аттракционах в парке «Сокольники». Жульничал я нахально и безбоязненно. Половину желающих развлечься на аттракционах пропускал без билетов, деньги без зазрения совести оставлял себе. Купил сменное белье, кое-какую еще достаточно крепкую одежонку, ботинки для будущей зимы, которые, дабы не сперли товарищи по несчастью, тут же и напялил. Снова пристрастился к общественным баням. Понятно, что не в Сандуны ходил, выбирал, что попроще. Да и не направлялся теперь вальяжной походкой в парную, а спешил в душ. Без всякой брезгливости (какие нежности при нашей бедности?) пользовался брошенными обмылками, а если находил оставленный кем-то шампунь, испытывал удовольствие, как некогда от хорошего парфюма.

Возвращаясь поздним вечером в очередную ночлежку, валился спать сразу. Сны мне не снились. И вообще, это был уже не я, а некая тень, призрак, подобие того человека, который увлекался философией Иммануила Канта, блистал остроумием на конкурсе капитанов КВН, достойно и скромно поправлял галстук-бабочку на торжественной церемонии по поводу присвоения звания заслуженного артиста.

Не забывал о киностудии, одно время ходил туда регулярно, как на работу. Безработные коллеги ходили стадами. На предложение сняться в массовке откликались немедленно. Один раз знакомый режиссер, пробегая мимо, хлопнул меня по плечу и, изобразив баранье блеянье, видимо, означавшее смех, на ходу бросил:

— Ну, тебя-то, Юдин, звать не смею, грех использовать в массовке талант заслуженного.

Я все же не терял надежды. В небольшом кафе, их теперь на студии было множество, поставили телевизор. Брал чашку кофе и сидел часами, благо пожилая буфетчица меня почему-то не прогоняла. Часами смотрел новые сериалы, поражаясь увиденному. Чудовищные съемки, невнятные, лишенные всякой логической связи тексты. Убогие декорации. О сюжетах и говорить не приходится — все как один криминальные, стрельба, кровь, предательство. Если смотреть не с начала, трудно понять, где менты, где бандиты. Женские роли усиливали отвращение. У ментов жены либо подруги были такими стервозными, что их следовало сажать в тюрьму только за характер. «Накладок» столько, что я только диву давался. Герой выезжал из дому в сером костюме с однотонным галстуком, а в офис приезжал в совершенно иной одежде. Подполковники носили майорские погоны. Двадцатилетние сыкушки играли почтенных матрон и — наоборот. В конце концов мне и это занятие надоело. С грезами о возвращении в мир кино пришлось расстаться.

* * *

Только через три года я выгнал себя из этого сомнамбулического состояния. Зайдя во Дворец культуры трансформаторного завода (билеты здесь были не в пример дешевле, чем в современных кинотеатрах), где шел новый фильм с участием Ольги в главной роли, познакомился с миловидной и молодящейся буфетчицей Ниночкой. После окончания сеанса пошел провожать, ощущая на локте ее цепкую лапку, явно державшую меня с намерением не отпускать. Через несколько дней был принят на работу руководителем театральной студии. Директора достославного ДК Юрия Борисовича Гершина, как человека не чуждого искусству, прельстило мое звание и непосредственная причастность к волшебному и дивному миру кино. В подробности своей жизни за минувшие несколько лет у меня хватило ума его не посвящать.