Черная Фиола

Якубовский Аскольд

Повесть «Черная Фиола» не совсем обычна. Это произведение отличается той глубиной человеческого чувства и психологической напряженностью, которые выделяют ее на фоне не только отечественной, но и мировой фантастики. В «Черной Фиоле» с особенной силой отразилось трагическое восприятие мира, жизнеутверждающие ноты окрашены здесь густой, акварельной печалью — печалью доброты и сопереживания. Это — своеобразный реквием по несбывшимся романтическим мечтам и надеждам писателя на социальное переустройство мира.

 

1

Жогин совершил ошибку. Когда надо было зорче глядеть под ноги, не просто глядеть, а впиваться взглядом, ловить приметы дороги, складывать их в звенья пути, он думал. Работа его мозга была другого характера, другого направления: он вспоминал. От этого все и произошло.

Тело его, неверно руководимые, переступающие с камня на камень ноги, руки, ловящие равновесие, ошиблись.

Правая нога вдруг соскользнула с обмерзшего камня, и Жогин подвихнул лодыжку. Но вполне возможно, что нога его подвихнулась потом, когда жизнь его перешла в страшное, быстрое скольжение вниз, с обрыва.

Нога соскользнула с камня (кварцевый гранит), но не уперлась во что-нибудь, а медленно, словно бы туго, вошла в воздух. Повисла над пустотой. Тело, продолжая ее движение, тоже клонилось в пустоту.

Нить прежней жизни Жогина оборвалась.

— Ух! — вскрикнул он, падая, и сжался от ощущения чего-то огненного в ладонях, словно бы вспыхнувших. Жогин повис. Теперь он видел только свой новый, мимолетный и страшно суженный мир.

 

2

Он видел зернисто-черный камень во всех его мелких подробностях, видел свешивающиеся сверху стланиковые корни, морщинистые, в крупинках земли.

Видел Жогин и свои пальцы, впившиеся в эти свисающие корни.

Неправдоподобие и быстрота совершившегося потрясли его. Он сорвался?.. Не может быть!

На корнях появились белые колечки разрывов с каплями выступившего сока, и все перешло в следующую фазу движения. Заплечный мешок, следуя инерции падения, потянул его вниз, ремень тяжелого карабина, тоже включившегося в общее движение, съехал с плеча.

 

3

Корни лопнули со странным, протяжным во времени звуком. Казалось, они вздохнули, освобождаясь от груза тела Жогина.

Он упал.

Падая, увидел небо. Оно пронеслось над ним и потянуло за собой блистающие вершины Путорана. Затем Жогин увидел зеленые верхушки сосен и ржавые скалы под собой.

Эти скалы нагло выставились во все прогалины. «Хоть бы на дерево», пожелал он себе и уже проломил одну вершину и врезался в другую, пониже, пробил ее и упал, отброшенный пружиной толстого сука, сломавшего ребро, но спасшего жизнь.

Жогин упал на другую сосновую вершину, плотную и колкую. Здесь его посетило ложное ощущение. Перед ним замелькали молотки, стамески, клещи, долота и прочие инструменты, обычно лежавшие в ящике Петра, под столом. Затем Генка хватил его кулаком по голове, и все потемнело.

Когда Жогин смог приоткрыть глаз, один левый, все представилось ему каким-то водянистым, все колыхалось и плыло.

Он лежал на дне потока.

Вода текла поверх него. В одно время она шевелила его пальцы и давила грудь.

Второй глаз вернул миру плотность.

Все прочно, будто приколоченное гвоздями, встало на место: горы, лес, небо.

Оно выгнулось над ним, чистое и синее.

И тотчас горы зашатались и лишились прочности, а солнце позеленело.

Все стало другим в этом северном горном мире, приобрело иное значение. Даже он сам: голову свою Жогин теперь ощущал по-новому.

Она была величиной с гору. При шевелении ее мегатонной тяжести вздрагивала земля, рождались, умирали и снова рождались зеленые солнца. Ладони рук горели.

Осторожно подняв свои руки, Жогин видел кисти их, сильные и крепкие, пальцы с толстыми ногтями, испачканные красным. Что? Кровь?

— А черепушечка-то моя раскололась, — пробормотал Жогин, подлезая испытующими пальцами под затылок и попадая в липкую тепловатость. Он убрал руку и поборолся с болью, грызущей его мозг.

Она ввинчивалась в мозг длинным железным винтом — поворот за другим медленным поворотом — от шевеления губ, от движения глаз и рук.

Не шевелиться Жогин мог бы, а не смотреть было просто невозможно: мир становился иным с каждым поворотом глазного яблока.

Все в нем мерцало и шевелилось, рассыпалось и грудилось, то горело, то гасло. Вот замелькали яркие полосы… Жогин зажмурился и вспомнил, так бывало в детстве, когда он пробегал мимо чьего-нибудь высокого палисадника. Солнце в нем чередовалось с планками, они — с солнцем.

И если был вечер, а он бежал во весь дух, то свет вспыхивал в этих промежутках красными полосами.

Жогину казалось, что если бежать долго-долго и быстро, то можно взлететь в уровень макушек тополей. Но самого длинного палисадника их улицы хватало на секунды бега.

* * *

Черная лайка, что шла с Жогиным, осторожно спустилась к нему. Она принюхивалась, щетиня загривок: собака чуяла и пряный аромат свежей крови, и острый запах беды.

Она прижала уши и мелко переступала лапами. Ей хотелось уйти, и она не смела и нюхала голову Жогина.

 

4

Кровь спеклась, крепко связала волосы и стянула их. Будто надели на голову тугую резиновую шапочку.

Голова теперь чувствовалась маленькой, с орех величиной, стиснутой мускульным спазмом, окостеневшей. И в ее середине в центре горящего, стонущего мозга что-то пульсировало, отстукивало телеграфную морзянку: тире-точка, тире-точка… А, боль!..

«Господи, почему я не смотрел под ноги?»

Вот почему не смотрел под ноги Жогин — в тысячный раз он пытался понять, было ли несчастьем то, что отец бросил его пацаном, у брата.

Конечно, поступок свинский, в характере папахена. Интересно было бы понять: откуда он берет силы жить, понимая себя, ощущая себя таким плохим человеком?

Следующий удар отец нанес Жогину тем, что в войну попал в плен и каким-то образом угодил в полицаи. Делал пакости! Своим!

Правда, если верить его клятвам (и сроку наказания), это были маленькие пакости. Но они были, от этого никуда не денешься.

…Отбыв наказание, папахен явился к ним в дом, к Петру. Даже не спрашивался заранее, примут ли: сыну было шестнадцать, а в Петре Жогин-старший был абсолютно уверен. Да и идти ему больше было некуда.

Но Жогин-младший взбунтовался. Когда он понял, что долговязый тощий человек в драном ватнике и тоже ватных брюках — его отец, он пришел в ярость. Ругаясь и крича, взъерошенный, в одно время смешной и страшный, он вытолкал отца. Вслед за ним полетел с лестницы его фанерный самодельный чемодан.

Но, выгнанный Жогиным, отец нагло поселился рядом, у вдовы Козиной.

Он перенес общее презрение почти спокойно, но Жогин стыдился людей. Бросив школу (его дразнили «полицаем»), он ушел работать в лес. А зимой кончил курсы, стал топографом. Теперь он мог быть в лесу большую часть года, с апреля по октябрь.

Лес спас его.

…Семнадцать лет Жогин работал в тайге. Можно было и совсем уехать из города, но держал, не пуская от себя, Петр.

 

5

Ночью был приморозок, приятно холодивший голову Жогина. Но пришло утро новой жизни.

Глаза Жогина схватывали приметы этой ранней поры — летящих кедровок, золотистые тонкие облачка. Но — что-то сомнительное было во всем. Может быть, это не утро, а иная пора дня?

Может быть, вечер? И не было тела, одна только голова. Жогин встревожился, шарил руками — тело было, но не его, чужое… Как же так?.. И что сейчас?.. Вечер?.. Нет, утро. Всюду роса. Даже на лице и волосах лежит холодная влага.

Вот куст березы, северный недоросток. Он тянет прутики вверх. И на нем роса. И рядом, на травинке ростом с это деревце.

 

6

Жогин видел на ней особенно крупную росинку.

Он долго разглядывал ее, пока не понял, что это не вода, а что-то другое. Морщась, осторожно подул: росный шарик пошевелился. Но был он не рядом, а страшно далеко, в ином мире.

Жогин глядел на него, щурясь: шарик двигался, рос. Он катился — прямиком к Жогину.

«Бред», — решил Жогин и уронил веки. Но шар врезался в его память. Зажмурясь, было проще рассматривать этот большой и очень блестящий шар.

Как он мог появиться здесь? Зачем? Жогин снова открыл глаза: шар катился прямо на него. Движения его были плавны, но быстры. Жогин не улавливал моментов явного перемещения шара, а просто понимал, что усиливающееся и разрастающееся сверканье означало приближение.

Шар скрывался за деревьями и тут же высверкивал из-за стволов. Он близко от Жогина. Вот снова исчез среди наплыва лишайников, за соседней зеленой скалой.

Бородки мха засветились и вскинулись.

Блистающий Шар был рядом с Жогиным — на вытянутую его руку.

Он невелик, ростом с половину человека, и совершенно, гладко округлый.

Неспокойный, он катался вокруг Жогина, беззвучно проносился по камням, не приминая мох и мелкую древесную поросль.

Жогину хотелось поднять голову. Он не смог, только ощущал, что она лежит по-прежнему и что-то уходит из нее, переливается в землю.

Мысли?.. Кровь?.. Жизнь?..

Он прислушивался к себе: ему казалось, что он уходит в землю. Она кормила его, а сейчас берет обратно, высасывая остатки его жизни приятно и ласково. Слабость… Дрема… Но сквозь эту дрему Жогин следил за шаром.

Например, он увидел себя в выпуклости шара. Он был искажен по всем правилам зеркального отражения. Жогину подумалось: «Высший класс полировки. Чем его полировали? Есть ли такие замечательные составы у брата на заводе?» Потом: «Это бред?»

Но был он странно реальный: Жогин в шаре ясно видел свое вымазанное кровью, обсохшее лицо. Наверное, Блистающий Шар все же не бред.

Тот закончил свое кружение и опустился рядом. Тяжелый — под ним промялись мхи и захрустели сухие ветки.

Блистающий Шар занялся Жогиным. Действовал он быстро и успокоительно журчал. И что-то стекало с него, с его рук. Их, быстрых, мелькало в воздухе четыре или пять.

Вокруг головы Жогина шла суета этих рук.

Они то нежно касались, то впивались в кожу, даже присасывались к ней.

Делали непонятное.

Вдруг щелкнуло. Выдвинулись огромные глаза. Они по двое, будто птицы, сидели на длинном стержне. У Шара короткие рожки. «Как он их не сломал здесь, в тайге? — соображал Жогин. — А, они же выдвигающиеся, их только что не было». Те с треском роняли синие электрические искры.

Сигналят?.. Лечат?.. Жогин чувствовал приятнейшую истому.

Жогин верил и не верил себе. Сон? Но все так вещественно, на Блистающем Шаре видны мелкие царапины полировки и защемленная рожками-антеннами хвойная вилочка.

Но странно, все, что за Блистающим Шаром, все плывет в тумане.

Шар, несомненно, металлический, хромирован от ржавчины. И в то же время в нем чувствуется мягкая гибкость. Блистающий Шар колыхался, но Жогин почему-то был уверен: ударь, и тот окажется литым.

— Вы кто? — спросил он.

— Бертсибиджим, — сказал металлический Шар скрипуче.

Сказал не сразу, а сначала пробовал голоса, пока не нашел человеческий. Те, отвергнутые, голоса, были то странно тонки и даже писклявые, то удивительные по силе, уходящие громовыми раскатами за пределы слуха. Наконец Блистающий Шар бойко заговорил.

В его голосе проступало призрачное, холодное. Голос Блистающего Шара был морозной тенью голоса Жогина. Будто тот умер, и по земле ходит его Голос, совсем отдельно от хозяина.

Истома ушла, появилась тревога.

— Вы пришелец?

— Мы не пришельцы, мы скитальцы, — сказал Блистающий Шар. — Мы циркулируем в пространстве и лишь изредка посещаем населенные планеты.

— Я рад, — бормотал Жогин. — Приветствую вас на Земле.

Блистающий Шар обхватил голову Жогина и приподнял: дико рванула боль. О-о… Сюда бы врача в белом халате или медсестру.

Надежду! Пусть она коснется его руками.

— Подходит! — объявил Блистающий Шар и, втянув глаза, заискрил рожками. Руки его… Жогин видел, их осталось две или три, они лили на голову то шипучее, то прохладное, что стекало за воротник.

Боль уходила. Ушла и слабость. Жогин сел, прислонился спиной к камню. Норма! Сейчас была лишь память о прежней боли.

Жогин закурил, осмотрелся. Это было его наслаждением — видеть! Горы… За них цеплялись облака. Между облаками и высоким небом бегает веселая молния и ласково ворчит при этом. Хорошо!

— Спасибо за лечение, — сказал он Блистающему Шару. — Вы, собственно, откуда?

Спрашивал, а сам разглядывал в Блистающем Шаре свое отражение и шелковые мхи за спиной.

— Третья планета: Солнце — 1879.

Планета так планета, черт с ней!.. Дымок свивался змейкой. Жогин двигал губами сигарету. Подумал: пора бросить курить, давал слово Петру.

Он выплюнул сигарету и выкатил глаза, поняв слова Блистающего Шара. Жогин вздрогнул, дернулся телом.

— Так вы пришелец?

— Все гораздо сложнее, — ответил Шар. — А мне некогда разговаривать, я спешу. Буду краток. Хотите остаться живым? Сделаться всемогущим? Всезнающим?

«Он еще спрашивает!..»

— Пойдемте! — приказал Блистающий Шар. Произошло странное. Жогин, человек крайне упрямый и любящий все делать по-своему, покорно встал.

Они прошли ущельем на береговой гранит безымянной речки. Из ее прибрежных скал выставилось что-то острое и сверкающее, очень высокое. Прошли дальше оно скрылось и снова увиделось теперь снизу.

Жогин близко увидел три стальные колонны. Задрал голову: на трех гигантских ногах, глядя вниз обгорелыми клюзами двигателей, стояла ракета.

— Звездная, — пояснил Шар. — Нам нужен бог на планету СШ-1009 бис. Вы будете им. Войдемте.

Грохнув, в боку ракеты откинулся люк. Упала вниз лестница.

— Идем.

— За вами.

Блистающий Шар впорхнул в люк. Жогину пришлось всходить по раскачивающейся лестнице. Он поднялся и прошел мимо Шара. Звеня и постукивая, вползла сама собой лестница и свернулась. Прихлопнулся люк и, вращаясь, закрылся прочно.

— Садитесь в кресло, — предложил Блистающий Шар и разъяснил: — Наш путь будет равноускорен.

Он висел в пустоте тускло светившегося нутра ракеты.

Прошел гул. Кресло мелко дрожало. Жогин почувствовал себя каменным, тонн в пять весом. Даже увидел свое лицо — крупнозернистое, с блестками пластинок слюды. Такие же были руки.

— Ускорение, — равнодушно пояснил Блистающий Шар. И все громче, истошнее выли ракетные двигатели. С их воем принесся к Жогину визгливый голос отца:

— Почему-почему-почему ты не думаешь, что это было заданье-е?!

— Врешь! — кричал Жогин. А брат Петр менял яркую лампу, ввертывая десятисвечовку. Она горела у них в комнате всю ночь.

— Зачем? — спрашивал его Жогин. — К чему тебе ночной свет?.. Что хочешь увидеть?

 

7

Жогин пришел в себя от рывка, от комкания невидимыми силами. Движение ракеты больше не чувствовалось. Она уже несла с собой каждую клетку его тела со скоростью, невозможной для постижения сознанием. Скорость проникала не в разум, глубже, рождая сладкую тревогу. Ту, которая является при падении во сне.

Этот полет и напоминал стремительное падение. Куда?.. А, не все ли равно, лишь бы дальше от гор, от жизни — прошлой! От отца…

«Стать богом? Что он под этим понимает?» Жогин, улыбаясь, огляделся: ряды приборов, блеск шкал, стрелки. Они роились, будто ночами ползающие светляки в теплой тайге Уссури.

Ракета была огромной. Она далеко уходила вперед, там теряла очертания и казалась длинным туннелем, ведущим куда-то. В новую жизнь?

Жогин так и понял: это переход от неудач, терзаний, глупых поступков в мир прямизны. Блистающий Шар так и сказал:

— Выпрямляю линию полета, искривленного притяжением вашего солнца.

…Стрелки приборов шевелились, ползали. Зеленые струи ракетных газов пробивались внутрь ракеты. Они кудрявились, окутывали Блистающий Шар и Жогина.

— Куда вы летите, скитальцы?

— Прямо, от планеты к планете, от звезды к звезде.

Прямо? Это же мечта каждого, бредущего в пути. Странное круглое существо не тратит времени на обходную криволинейную орбиту, в его ракете есть мощь для прямого полета. «Но почему он взял меня? — думал Жогин. — Кто он сам?»

— И мы ходили вашими путями, — отвечал ровным голосом Блистающий Шар.

— Но вы же машина, — возразил Жогин. — Хотя конструкция вашего тела, конечно, гениальна. А я стану богом? Зачем?

— Чтобы создать свой мир. Совершенны были те, что окружали вас на Земле?

— Люди? Ну, нет!

— Поговорим.

Блистающий Шар замолчал и стал меняться цветом.

Сначала он покрылся золотисто-красной пленкой, пошел вишневатыми отсветами. Жогин торопливо отодвинулся — от Блистающего Шара шло излучение. Горячее.

Шар раскалялся. Жогин осторожно поднес к нему ладонь и удивился: пышущего жара не было. Но излучение шло от Блистающего Шара. Оно ощущалось упругим и даже липким: Жогину хотелось крепко отереть лицо.

Блистающий Шар заговорил:

— Я гуманоид, как и вы, имя мое Бертсибиджим. Я физик с Третьей планеты Солнца номер тысяча восемьсот семьдесят девять. Мой возраст — сорок кругов, конец жизни — генетический необратимый процесс в органах усвоения. Мне предложили пересадку мозга — я согласился.

— Понимаю, — сказал Жогин. Он соображал: это машина, не человек, а киборг, сращение машины с человеческим мозгом. (Жогин вздрогнул от отвращения.)

— Нас много, — говорил Блистающий Шар. — Одни бежали от страстей, другие от болезни. Но большинство влекло познание. Теперь я только мозг, — хвастал Блистающий Шар. — Я познаю, я изучаю, я практически бессмертен. Мозг проживет две тысячи ваших лет, а тело износилось за сорок. Когда мои механические части изнашиваются, я их меняю. А выгодно! Я работаю все двадцать четыре часа.

Жогин стал выяснять:

— А не тянет вас назад, в тело? Оно дает много приятного. Хорошо греться на солнце, иметь волчий аппетит. А женщины?

Говоря, Жогин видел в зеркальной выпуклости Блистающего Шара свою физиономию и выпирающий нос, хищный и крючковатый. («Став Шаром, я хоть перестану походить на своего треклятого отца».)

— Я был рожден для познания, — разъяснял Блистающий Шар. — А жизнь тела, личная жизнь — мешает познавать.

— Кажется, я понимаю вас. Понял! — вскрикнул Жогин. И все в нем заторопилось. Мысли скакали, будто солнечные зайчики на беспокойной воде, ловить их, помнить было необычайно, непривычно трудно.

Жогин кричал Шару:

— Все запутано в человеке! Мыслим иногда логично, но нет логики в наших действиях! Не может ее быть! Ей мешают эмоции, страсти, наши глупые сердца… Чувства — обуза… Поймите! Мы оставляем жить виноватых! Наш разум в плену тела! Оно же слишком сложное — костяк, железы, кишечник… Чем вы питаетесь?

— Электричеством.

— У нас были фанатики, боровшиеся с плотью, история религии говорит это.

Жогин соображал: мозг без тела, без слабого, хрупкого тела, могущего разбиться о камни. Это же раскрепощение! Это… счастье?

— Тело не выразишь в изящной математической формуле, — продолжал Блистающий Шар. — Это невозможно. А возьмите меня, я отлично выражаюсь в формуле шара.

Шар говорит… Но это же не голос, у него нет эха. Жогин понял, что Блистающий Шар читал его мысли и внушал свои.

— Мы живем повсюду, к нам идут жители всех планет! Все время мы ловим сигналы мозга гибнущих, ожидающих спасения, просто стремящихся к жизни, какую ведем мы. Вы не один тяготитесь обыденной жизнью, не вы один слишком слабы и страстны для нее.

— Значит… — начал Жогин.

— Я принял волну вашей боли и поспешил на помощь. Ваш ум…

— Но я делал одни глупости, — сказал Жогин, не открывая рта.

— Зато видите границы вашего разума. Это дано немногим.

Голова Жогина шла кругом.

— Идите к нам! Мы дадим вам могущество и… планету. Вы создадите на ней жизнь, как представляете ее себе. А потом наблюдение, познание — тысячи лет подряд.

Блистающий Шар втолковывал:

— Есть высшее счастье — мыслить, есть высшее наслаждение — познавать, высший отдых — созерцание. Смотрите на меня, смотрите. Пристально! Слышите?

И Жогин услышал: звучала музыка. В строго выверенных, холодных аккордах чувствовалось великое знание. Жогин слушал (и видел?): рождались и умирали миры. Он созерцал их столкновение и разрушение, наблюдал полет атомных частиц, рассеянных звездными взрывами.

Многое увиделось ему. Нахлынувшее знание давило. Он расслабился и прилег в кресле.

Прикрыл глаза. Но в мозг по-прежнему рвался грохот миров. «Это невыносимо, это невозможно, я сойду с ума! Пощади…»

Блистающий Шар телепатировал:

«Я научу тебя делу богов, покажу интересный опыт. Ты оттолкнешься от него и пойдешь далее. Мы подлетаем к Черной Фиоле».

 

8

— На посадку!

Киборг сказал команду вслух, и ракета изменила путь. Жогин страшно потяжелел. Блистающий Шар каплей ртути повис на магнитном держателе. Перегрузка…

Жогину казалось: он умирает, уже умер. Он видел: поднимается ему навстречу другой Жогин, с пустыми глазницами, с жутким оскалом.

Ракета повернулась — нацелилась — устремилась… Казалось, неостановленная, она бы пробила планету насквозь. Но загрохотали тормозные двигатели.

Жогина прижало к креслу, ребра его трещали. Удар!

— А-а! — кричал Жогин.

Посадка кончилась. Блистающий Шар раскачивался на держателе: туда, сюда, туда-сюда… Жогин кое-как добрался до него. Увидел себя — бледен, из прокушенной губы текла кровь. С тревогой поглядел на угасший Шар. «Погиб? Тогда мне смерть в этой непонятной ракете».

— Что? Что с вами? — спрашивал он. Оказалось, Блистающий Шар подзаряжался, воткнув в бок гибкий проводник.

— При моей аварии вами займется мой дубль, — сообщил он и замолчал, всасывая энергию.

Жогин растерянно огляделся:

— Дубль? Где он?

Будто в зеркале висел, качался туда-сюда другой Блистающий Шар… Но устал Жогин от этого — от блеска, странных разговоров. Ему хотелось вдавить каблуки в землю, пусть чужую, смотреть в небо.

Должно быть на планете небо!.. В ракете и дышать-то приходится каким-то пустым воздухом, не разберешь, жив ты или давно мертв.

Вдохнуть бы настоящий — густой, влажный, сытный воздух. Закурив, неторопливо думать.

Или, сбрасывая пепел с сигареты, стоять и щуриться на чужую, малопонятную жизнь.

— Черная Фиола, — вдруг заговорил Блистающий Шар. — Своеобразие жизни и ваш урок.

Он защелкал чем-то в себе. Смеялся?

— Создана богом Иохимом Залесски, коллегой. На моей памяти сменилось тридцать поколений. По-моему, эта живая плесень оскорбляет производительные силы планеты, но Иохиму она была чем-то дорога…

 

9

Жогин — ощупью — разобрал рюкзак.

В нем нашел килограмма два или три ржаных сухарей, полкило кускового сахара и большой кусок свиного сала, присыпанного красным перцем. Калории были, вода тоже — совсем рядом колотилась тонкая струйка и растекалась по камням на расстоянии откинутой руки. Эту воду можно было брать: смачивать платок и сосать его.

Непривычное становилось привычным.

Например, Жогин ясно слышал частую дробь падающих корпускул света. Звук их ударов был разный: мягкий от шепчущих листьев, упругий и резкий при ударах о камни.

Корпускулы в холода били слабо, а в пасмурную погоду сыпались, будто мягкие воздушные пузырьки. Ночью же, падая с далеких звезд и приобретя космический разгон, они кололи…

Жогин вздрагивал и ежился. В глазах мелькали красные полосы. Казалось, что он бежит вдоль бесконечного палисадника, гремя по нему палкой.

…Он звал Черную собаку.

Та подходила к нему — с подозрением, с загадом в глазах. Жогин с завистью видел ее лапы, твердо стоящие на земле. Он поднимал взгляд выше, скользил им по черной шерсти с блеском серебристых ворсинок. Они, если пристально глядеть, обращалась в иглы, летели в глаза.

Даже хотелось закрыть их ладонями.

Черный пес, чернота… Сначала, шерстисто-мягкая, она становилась неотвратимо бездонной и получала угрожающие качества. Вот надвинулась, глотнула его. Жогин едва удержал вскрик и падал, падал вниз, в раздвинувшуюся щель. В ней горели синие свечечки.

Спасаясь, Жогин отворачивал глаза — и снова лежал в камнях. Минуты (или часы) покоя, и снова рвался к нему сошедший с ума внешний мир.

Тогда скалы бешено накатывались, грозя раздавить, а хвоя метала в него зеленые стрелы. Потом, в коротком взрыве, все рассыпалось на частицы. «Атомы», — догадывался Жогин.

Когда мир успокаивался, подступали заботы жизни: приходилось создавать жилище и заботиться о питании. Жогин не мог отползти в сторону, в сосны, не мог развести костер. Потихоньку он сгребал к себе мох. Тот отрывался от камней легко, но с глуховатым, едва слышным хрипом.

…В конце концов Жогину удалось создать вокруг себя примитивную, но годную к жизни среду. Но пугали одиночество и собака.

Черный пес сидел против Жогина. Склонив голову набок, он всматривался в него. Пес был стар, для охоты не годился и жил около экспедиции, был спутником (и сторожем) много лет подряд.

Он бывал и в исчезнувших экспедициях, но сам всегда возвращался.

Жогин с тревогой смотрел на Черного. Видел: пес что-то решает. «Предаст, думал Жогин. — Бросит». И кормил его сахаром.

Пес смотрел. По временам золотые его глаза Жогину казались двумя лунами, плававшими в темноте.

Иногда пес уходил на охоту. Если он задерживался, Жогина посещали гости. Однажды прилетел и покружился шмель, что для этого холодного места было удивительным. Другой раз прополз жук-дровосек с пребольшими усами. Слышались мышиные шажки, со своими резкими вскриками прилетала кедровка. Приходили бурундуки. Как-то с горной тропы на него долго глядела лисица — рыжая.

 

10

Общий дом, где они жили с Петром, был старый, имел громадный чердак. Там жило много насекомых. Например, в доме проживал сверчок. Днем он спал, но всю ночь шатался по длинному коридору и сверчал, сверчал, сверчал.

Казалось, деревянный огромный дом обрел голос.

Когда временами все с остервенением набрасывались с ядовитыми жидкостями и порошками на тараканов, Жогин отлавливал сверчка и держал его в спичечном коробке. Он ему нравился: славный парень, рассеянный мечтатель в мире насекомых…

Вечно он шлепался в ведра с водой, и его приходилось спасать — без его ночного звона дом был противен Жогину.

Сверчок был ему в тысячу раз ближе отца: тот, как и Черный пес, жил только для себя.

 

11

В прошлом году он видел отца. Издали, в сквере.

Тот грелся на солнце и благожелательно смотрел на игравших ребятишек (а своих бросал).

«Хотелось бы мне знать, — думал Жогин, — почему все-таки люди прощают подлецов? Вот сидит, впивает солнце, смотрит на цветы, а те не вянут».

…Кто еще жил для себя? Надежда? Но та кончила жизнь для себя, у ней дети и муж — Петр.

Эта бойкая женщина угомонилась только с Петром, он ее утишил. Ну, и дети пошли, а с ними хлопоты, стирка, готовка.

Раньше она морщила нос на Петра и говорила: «Какие здесь мужики? Ни храбрости, ни мускулов! Мужчина должен влюбляться, безумствовать…» Жогин думал, что Петра она выбрала логикой, а Генка нравился ей безумствами. Он дрался из-за Надежды, мог влезть к ней в окно и принести ворох красных тюльпанов и, рассердившись на нее, выкинуть их вместе с банкой в окно. Ему было просто безумствовать, ума у него не было совсем, одни мускулы. Он собирался жениться, но почему-то Надежда не шла за него. Считала негодным в мужья?

Если Жогин не спал, то слышал, как в час ночи Генка крался длинным коридором, босиком, держа башмаки в руках. Когда он равнялся с комнатой Надежды, дверь распахивалась, приходила черная тишина.

…Жогину не спалось.

Шла коридорная ночь, бегали мыши. Генка беззвучно уходил на рассвете, а Надежда шла на работу недовольная.

Генка знал, что Жогин-младший подсматривает за ним, но помалкивал. Только однажды сказал:

— Ты дрянь, ты пошел в отца. Но все же я завидую твоим годам.

Жогин молчал.

— Не веришь? — спросил Генка. — И не верь. Я в твои годы думал о женщинах примерно то же, что и ты о Надьке, и спешил вырасти. Даже перестарался… Что ты будешь делать, когда вырастешь?

— В лес уйду, подальше от вас, — сказал Жогин.

Генка восхитился.

— Умно придумал! В лесу можно птиц стрелять, писать этюды. Я в твои годы мечтал быть художником. О чем мечтаешь ты? Уйти от нас? И только?

Жогин молча смотрел на него: ростом они были одинаковые, только Генка вдвое шире в плечах. Жогин смотрел, но видел не его, а лес: утреннее солнце пробивалось в чащу; и деревья были окутаны розовой дымкой.

— Врешь ты про лес, — сказал Генка. — Не уйдешь из города, ты весь в отца. Черт вас разберет, путаные вы тут все, непонятные.

«Путаный я! Вот в чем дело, в путаном», — думал Жогин.

Взять его сверхобычного братца: серый, незаметный, на ночь всегда оставляет гореть лампочку, не спит без света. Объясняет так: если свет горит, то сразу видно, что к чему.

— Что же ты видишь? — спрашивал его Жогин.

— Во сне с тебя одеяло часто падает. Я — накрываю.

 

12

Жогин видел: есть особенные люди. Они все терпят и все держат на своей спине. Например, его брат — Петр.

Жизнь такими держится: их работой, честностью, детьми. Они и живут — с великим терпением.

Но странно получается с таким безответным и все терпящим народом: раз взяв, они уже не отпускают. Надежда, красивая, пылкая женщина, не ушла от Петра.

От брата никто не уходит. В этом Жогин видел какой-то недобрый смысл.

Не Генка, а Петр женился на Надежде. Чрезвычайно красивой женщине.

Все, все в ней красиво. Жогин видел ее купающейся. Он подкрался, прилег в кустах. Она же, скинув платье, шла к воде.

Солнце, вода, Надежда. У него зарябило в глазах.

 

13

Жогину повезло в его несчастье: сентябрь в этом году был на редкость теплый. И все же… Тепло теплом, но летели на юг птичьи стаи, показывая этим, что в Эвенкию движется зима. Пусть неторопливая, проступающая лишь в вечерней холодной заре, что ложилась на снега Путорана.

От ночного холода Жогину приходилось зарываться в мох. Он корчился на моховой куче, старался влезть в нее, зарыться. И грудил мох на себя. Тот все-таки согревал Жогина.

Откуда в нем бралось тепло? Или происходит разложение мхов, их незаметное горение? Он же бессознательно помогает этому, то нечаянно проливая воду, то уплотняя мох кулаком.

…Он сделал глупость, что шел один. Сколько им сделано глупостей за жизнь? Почему не сменил фамилию? Не уехал? Зачем видится с отцом? Глупости… Он считал их, строил в шеренгу одну за другой и не видел им конца.

 

14

В один ясный и прозрачный день, полный сияния белых вершин и огня осенних лиственниц, ушел Черный пес.

Он вильнул хвостом, извиняясь, и пошел от камня к камню, от сосны к сосне.

Жогин видел: пес уходит отсюда не колеблясь. Эта четкость собачьей воли потрясла Жогина.

— Вернись!

Он закричал, и все встряхнулось в голове. Мучительная боль вынудила его схватиться за голову, застонать.

Эхо тотчас швырнуло крик обратно, словно камнем ударило. Такая боль… Не напрасная — пес вернулся.

Он сел и, склонив голову набок, смотрел на Жогина. Испытующими были желтые глаза собаки.

— Что? — говорил ему Жогин. — Думаешь, я сдохну, пропаду, и ты со мной?

Холодны собачьи глаза. Они льют волны недоверия.

Эх! Встать бы на ноги, прикрикнуть. Вот что — не дать собаке уйти! Жогин протянул руку — схватить! — но собака стала пятиться, не отводя желтых глаз. Злоба охватила Жогина: «Убью!» Он потянулся к камню, но собака зарычала и прыгнула к его руке. Щелкнула зубами.

Жогин отдернул руку. Собака, прижав уши, рычала на него.

— Ты не должен оставлять меня одного, — внушал псу Жогин. — Я не хочу быть один. На, грызи, но только оставайся.

Тут Жогин от слабости и обиды на собаку зажмурился. А когда посмотрел, то увидел четкий силуэт пса на тропе. «Ушел, я умру здесь».

И Жогину явилась мысль о недоступной ему — хоть помри! — чистоте снежных гор. Он заплакал от недостижимости суровой горной чистоты. Умирая, уйти в них, чтобы никто не нашел? Но и это невозможно сделать.

 

15

Ракета долго устанавливалась на костылях. Она качалась, скрипела амортизаторами.

Жогин держался за ручки кресла и боялся отпустить их. Наконец, ракета замерла. Иллюминатор черен. Значит, ночь.

Жогин встал. Блистающий Шар словно заснул, и Жогину приходилось выходить одному.

Что ждет его здесь? Он нашел в блестящих инструментах и взял странного вида пистолет.

Но как выйти? Люк закрыт.

Жогин мучительно возился с суставчатыми частями огромного замка. Где нажать, за что тянуть? Но догадаться не мог. И только до крови оцарапав руку, он бешено заорал люку: «Открывайся!»

Люк тяжело лязгнул и сдвинулся, впустив парное тепло.

Густые сладкие запахи из черноты ночи схватили и потянули его к себе. Неудержимо. Точь-в-точь как мягкие руки, когда Жогин, бывало, тихо поцарапается в ночную дверь. Та раскроется, и голос прошепчет: «Ты, милый?..»

Жогин вышел. Темно. Сытно пахло грибами и чем-то похожим на запах больших домашних зверей.

А теперь потянуло ванилью.

Но вопреки этим живым запахам вдали поднималось мертвое синее зарево.

И фосфор не только в этом зареве, он повсюду, лежит клочками и пятнами. А зарево неторопливо прорисовывает на зрительной сетчатке какие-то фигуры. Светящиеся зонтики, что ли? Надо идти и смотреть.

Жогину подумалось, что это атомное свечение. Но карманный счетчик молчал.

— Чудно! — сказал Жогин и пошел, вдавливая ноги в рыхлую землю. Ему нравилось это.

Он шел с удовольствием, с наслаждением. Это не пустой космос, а жирная, рождающая земля. Она была чужой, но имела запах плесени в погребе, где у брата хранились соленая капуста, огурцы, морковь и картошка.

— И не страшно, — говорил Жогин. — Только чудно.

— Чудно, — сказал рядом сиплый бас.

Жогин обернулся: никого.

— Чудно, — буркнул кто-то из-под самых ног. Голос как из пустой бочки, похож на отцовский. И Жогин замер, боясь шагнуть. Напрягся. «Пух-пух-пух», билась какая-то жилка в виске. А голоса бушевали:

— Дно-дно-дно! (Визгливый женский голос в стороне.)

— Одн-одн-одн!

А дальние голоса неслись на Жогина старыми автомобилями, в которых все разболтано, все гремит. В таком одно время разъезжал Генка, бывший сосед, друг и недруг Петра.

Жогин завертелся на месте. Напряженно всматриваясь, он водил из стороны в сторону раструбом пистолета.

Стихло. Только вдалеке еще как будто говорили. О чем? Кто?

Или ходит это? Но за спиной его дышат.

— Кто тут? — вскрикнул Жогин, поворачиваясь, и столкнулся с взглядом из темноты открытых глаз.

Они мерцали, огромные, словно тарелки. В них вихрились и перебегали синие мелкие точки.

— Кто тут? — прохрипело ниже страшных глаз, и Жогин выстрелил в них. Выстрел был ужасен — дрогнула земля, Жогин зажмурился от мощи светового удара.

Пронесся визг, удесятерился, усотился…

Визжала вся долина. Жогин бросился бежать к ракете, мерцающей иллюминаторами. Он спотыкался, поскальзывался на чем-то мягком. Вскочил на трап, вломился в ракету и крикнул люку:

— Закрывайся!

Лязгнув, железная стена отрезала и ночь, и все непонятное в ней.

…Жогин не спал до утра. Но и утро напугало: рассвет был тускл и страшен, как небритое лицо убийцы.

Затем пошел красный дождь.

Он булькал и чавкал, покрывал землю кровавыми лужицами. Были видны ряды грибообразных фигур. И под каждым (Жогин это ясно видел) сидел задастый жирный зверь фиолетового цвета. Если учесть напитавшую шерсть красноту дождя, звери, наверное, были синего цвета.

Они скрывались от дождя под большими шляпами.

— Но это же грибы! — воскликнул Жогин. — Определенно! Вон шампиньон, а это игольчатый дождевик. И живые — шевелятся!

Грибы были с взрослого крупного человека. Но много торчало кривых и маленьких. Одни были желтыми лепешками, другие шарами, колоннами, кустами. Все это разнообразие ежилось, шевелилось, тянулось куда-то. И будто в тяжелом сне.

Один торчал напротив ракеты. Серый, облипший толстыми пленками, он глядел на ракету чудовищно разинутым серым глазом.

Из треугольного безгубого рта стекала слюна. Фиолетовый зверь, задрав хвост кисточкой, мочился на него. Потом скучливо посмотрел туда-сюда и стал откусывать кусочки грибной мякоти.

Гриб застонал, завел глаз вверх. Рот его беззвучно раскрывался. Все окружающие закричали:

— Филартик! Филартик!

Жогин впился взглядом и ждал, что будет дальше. Филартик, видно, не очень-то хотел есть и жевал лениво. Красная вода плескалась, и разносились вопли:

— Гри… гри… гри…

«То ли их так зовут?»… Жогин зажмурился и посидел так некоторое время. Открыл глаза: красный ливень кончился, небо прояснилось. Лужи на глазах впитывались, исчезали в земле.

Фиолетовый зверь вскарабкался на шляпу живогриба. Он жмурился, шкура его дымилась под солнцем.

А на глазах Жогина из земли выставилась острая шляпа, и выскочил гриб. Он щупальцами открывал желтые пленки с глаз. И вот уже моргал, разевал рот и оглушающе кричал:

— Гри… гри… гри…

— Ты растешь, а я готовлюсь стать богом, — насмешливо пробормотал Жогин. Соблазн создать мир, свой мир… Кого бы я туда поселил?.. Петра и Надежду. Пусть множатся. И не пустил бы папахена, Генку и себя.

На горизонте были видны горы. Они стояли ровной стеной, и в них чернели провалы. Где-то за горами блуждал Блистающий Шар (улетел он туда утром, еще по дождю).

Из-за этих гор и выползали глянцевитые, сытые тучи, одна, вторая, третья… Хотя ощутимого ветра не было, они упорно ползли в одном направлении и цедили-цедили дождь.

Жогину казалось, что здешние тучи — живые твари, столько разумного было в их движении, так шевелились их летящие тела. А временами в них неясно мерцали, то появляясь, то исчезая, глаза.

…Дожди были частыми на Черной Фиоле.

Чудесной красотой все полнилось после дождей.

Выкатывалось солнце. Лужи блестели. Долина каждый раз была иной.

После красного дождя она гляделась полем чудовищной битвы, и живогрибы каменели от ужаса. Особенно ближний к ракете — смешной, похожий на сырую лепешку, вывалянную в муке.

Он моргал глазами и приоткрывал рот. Было удивительно видеть плоскую торчащую из земли голову: она выдыхала, закатывала глаза, ворочая ими, подмигивала. Звали его Хопп.

…Оранжевый дождь пах медом и веселил глаза. И Жогин хохотал по пустякам, твердя глупое: «Словно облепиховым киселем облили». Хопп тоже ликовал, отзываясь на жогинский хохот. Он дергался, тянул пучок головных рук, тормошил соседей — корректный по форме гриб и кустистую, все время шевелящуюся поросль.

Сколько там было сросшихся жителей, и не разобрать.

После зеленого дождя отсюда не хотелось улетать. Делать тоже ничего не хотелось.

Синий дождь холодил душу и нагонял ворчливое настроение. Живогрибы прекращали бессмысленные разговоры, филартики лежали, свернувшись в клубочки, и прикрывали нос хвостовой широкой кисточкой.

В синий дождь Жогин сидел в ракете и думал холодные думы.

Но интересней всех был фиолетовый дождь. С неба лились густые чернила, замазывая иллюминаторы, и в долине перекатывались какие-то мерцающие клубки. Искрили. Визжали.

После фиолетового дождя наступала долгожданная ясная погода, и тогда каждое утро Жогин уходил далеко от ракеты. На плечо он вешал аппарат и надевал наушники.

Что делалось в тяжелой коробке, Жогин не догадывался, зато понимал смысл болтовни гри, а через микрофон даже говорил с ними.

Они же показывали друг другу на Жогина, хватали его за плечи, поворачивая, рассматривали его.

Прикосновения их были липкими, на одежде оставалась слизь.

Жогин тоже рассматривал их, близко, дотошно. Они делились на два вида, на обычных и на огромных, иногда до трех-четырех метров ростом.

Эти уверенно стояли среди прочих. Под ними не было филартиков, и другие гри им завидовали, говоря, что они — бессмертны.

— Что такое смерть? — спрашивал их Жогин.

— Смерть — это филартик, — отвечали они.

— Когда она приходит?

— Когда захочет. Потому хватай жизнь, ешь жизнь, давись жизнью.

Жогин смотрел в их шевелящиеся рты с удивлением: в разговоре проступал то его басок, то неожиданное хихиканье Надежды или Генкин самодовольный тенор.

— Как вы радуетесь жизни, если торчите на месте? — допытывался Жогин.

— Дождь, дождь, дождь, — хихикали гри. Они начинали раскачиваться и припевать. Над долиной несся многоголосый хор.

— Есть дожди вялости, — тянули они, раскачиваясь из стороны в сторону. И щупальца их бессильно свешивались.

— Есть дожди храбрости. Тогда нам плевать на филартиков.

— Есть дожди сладкие, — затягивали другие. — Мы пьем эту сладость.

— Есть дожди темно-темно-темные; никто нас не видит и не слышит. Ха! Ха!

Темные дожди… Яснее гри не высказывались о них. Ни разу!

Даже Хопп — пучеглазая лепешка, хоть ты пинай его (Жогин попробовал и этот способ).

Больше всего Жогин узнал у крупного гри. Тот рассказал ему легенду о сотворении Черной Фиолы.

— Сначала ничего не было, ничего, ничего, пусто. Был Великий Гри, напевно говорил Эй-Вей. Он был огромен, в бурых крапинках. — Кроме Великого, ничего не было. Скучно ему стало, тоскливо одному. Тогда он разорвал себя, из шляпы сделал небо, из кожи всех нас. И сказал: «Живите!» Потом, собрав грязь, Великий слепил филартиков, чтобы мы не возносились, и, зная, что неминуемая смерть ждет нас, заботились о приятном проведении жизни.

— Чтобы наслаждались? — спрашивал Жогин.

— Радость — это разумно проведенная жизнь, — отвечал тот голосом папахена. — Гри всегда должен сидеть на своем месте и оставлять больше деточек. И не должен бегать, чтобы филартики его не съели раньше других.

— А есть такие, которые ходят?

— Есть, — отвечал Эй-Вей. — Но филартики их тотчас съедают. Они не любят бегающих. Мы тоже не любим.

 

16

— Все-таки идешь?

Семин глядел на него. Это был низенький человек, и свой маленький рост он забыть не мог. Разговаривая с Жогиным, Семин всегда бессознательно вытягивался.

Он был рожден администратором — быстрый и расчетливый в делах, заботливый к людям.

Он долго отговаривал Жогина.

— Пойду, — упрямился тот.

— Подожди вертолет.

— Не буду я ждать эту мельницу! — твердил Жогин. — Надоели вы мне.

— Не понимаю я тебя, — вздыхал Семин. — Если мы тебе не нравимся, тяготим и прочее, иди в другой отряд. Рекомендацию дам хорошую, топограф ты классный. Идешь… А если с тобой случится несчастье? Все заняты, одного тебя посылать приходится. Это нарушение инструкций.

Жогин молчал: знал — молчание злит Семина.

— Жди вертолет!

— Так я пойду, — сказал Жогин. — Вертолет когда еще прибудет, а я за пару дней дойду до места, отдешифрирую, от вас отдохну.

— Эх ты, рак-отшельник, — вздохнул Семин. — Ладно, иди. Сэкономим на вызове вертолета. Почему ты такой, Жогин?

Тот мог сказать одним словом: «Отец…» Из-за него Жогин рано полюбил одиночество и отгороженность от людей. Даже Петр, брат Петруха, исхлопотавшийся о нем, рано постаревший, злил его. Все злили — Жогин рос пакостным мальчишкой.

Это он порвал электропровод, когда был вечер в школе и Надежда нацепила первые серьги. Жогин подал идею взрыва школьной уборной и сделал из бинта, пропитав его селитрой, длинный фитиль.

Все на него косятся из-за отца. Так пусть уж не зря косятся!

Но была у него чистая мальчишеская радость.

Он сламывал тополевую ветку, упирал ее в ребра штакетника и бежал с пулеметным треском. Тогда солнце, глядевшее на него в каждую щель, вспыхивало красными вспышками в уголке глаза. А все, что лежало по ту сторону палисадника, ощущалось радостной страной. Там он впервые заподозрил зеленую страну бабочек и птиц, в которую и ушел, став взрослым.

* * *

Блистающий Шар все чаще уносился куда-то.

Летел он без видимых приборов и казался Жогину пущенным из соломинки красивым пузырем.

Сегодня, смотря ему вслед, Жогин прислушался: гри распевали что-то на мотив «Катюши». Это вчера он пел ее, гуляя…

Пел ее и раньше. Он влезал в чей-нибудь палисадник и лежал в прохладной его траве. И тихонько напевал, гоняя травинкой жука-бронзовку. Но со славой огородного пакостника долго не полежишь — выгоняли.

 

17

С мальчишками он не водился — дразнились, — а за город в те времена выезжать не было принято. И Жогин выдумал страну, зеленую и сияющую. Он впустил ее в свои мечты, уходил в эту страну в любое время: дома, на уроке математики. Потом нашел ее, к своему великому удивлению, в сибирской тайге, а потерял в глупом падении с горной тропы.

А вот Петру, не имеющему зеленой страны в душе, жилось плохо. Дважды в месяц был грустен брат — в аванс и в получку. И не заработок виноват. Петр был отличный токарь. Но в дни получки являлся Генка.

Когда-то, решив стать художником, он ходил к отцу Петра, оформлявшему сцену местного театра. Теперь являлся к Петру — портить настроение.

…Получив деньги, Петр нес домой разные вкусные вещи: колбасу, пирожные «безе», прихватывал бутылочку сладкого вина, так как не любил крепких вин. А вечером приходил Генка с водкой для себя. Числа он хорошо знал — шестое и восемнадцатое — и редко пропускал их.

Он не норовил пользоваться, денег у него было предостаточно. Генка не отказывался от любой работы: делал плакаты, вывески. Работал он грубо, но с невероятным приложением энергии.

А еще крутил любовь с Надеждой. И не замечал этого из всех коридорных жителей только Петр.

Пожалуй, главным талантом брата и было умение не замечать того, что известно всем.

Он, Жогин, ненавидел Генку за Надежду, за то, что она ждет и дверь ее не закинута на крючок.

Этого он Генке не простит никогда, и брату — тоже. Ну, а брат? Есть же какие-то границы святости! Или невнимательности к другим. Тогда ты или холодный эгоист, или дурак. Петр не был ни тем, ни другим. Может, он побаивался Генки?.. Нет, скорее, если судить по взгляду, жестам, голосу, самому разговору, он жалел его.

А за что? Этот «художник», малюющий вывески и плакаты и уже лет пятнадцать безнадежно мечтавший дать картину на городскую выставку, был здоров, как лошадь. Бицепсы для человека, работающего легкой кистью, а не молотом, он имел потрясающие. И развивал их далее, по утрам выжимая двухпудовые гири.

…Генка пил водку и кричал:

— Мы, художники, все ощущаем не так, как вы. У нас иная мораль.

Нехудожников, в частности токарей по металлу, он презирал.

Петр и Генка сидели друг против друга. У Петра в стакане светился невыпитый портвейн. Генка же все подливал и подливал себе. Он выпивал, закусывал корочкой, протягивал руку и брал кусок ветчины или сыра. Затем опять отламывал корочку, солил ее и все это умудрялся делать, не отрывая взгляда от Петра.

А тот чертил на клеенке спичкой фантастического зверя и помалкивал. Жогин смотрел на него, на его поджарую фигуру. И ухмылялся, прикрывая рот ладонью, Оба казались ему выжившими из ума стариками, обоим было за тридцать лет.

— Возьмут твою картину на выставку, — успокаивал Петр.

— Ага, на осеннюю… (Генка уже лет пять говорил о картине, которую он напишет для городской выставки. Она всех поразит, всех, так он уверял.)

— Я и колорит продумал, и сюжет. Цвет глинисто-ржавый, суровый. За размером я не стану гнаться, большой формат мне не позволят дать. Сволочи! Завистники… Дам пятьдесят на восемьдесят.

Затем он бледнел и пристально глядел на Петра. С подозрением. При этом челюсть его выдвигалась вперед, словно он собирался драться. Но Генка не дрался с Петром, а выпивал еще рюмочку.

— Возьмут не возьмут, мне все равно. Поговорим о тебе.

— Да о чем же говорить? — тревожился Петр.

— А вот о чем… Знаешь, кто ты? А? Ты бледная, маленькая, ничтожная бездарность. Это бы я тебе еще простил. Но ведь в тебе ни красоты, ни силы, ни грамма горячей крови. А та дура… Жить надо, мять, хватать жизнь. Рядом женщины, сотни их, тысячи, а ты один. И будешь один! — с непонятным озлоблением пророчил Генка.

Петр глядел на него внимательно и грустно.

— Вокруг тебя мир, широкий и красочный! Уехал бы, что ли, куда. А ты прилип, ты сидишь на месте, как поганый гриб!

Это был еще один талант Петра: он ни разу не прогнал Генку, терпеливо слушал его бред. А иногда кивал чему-то.

Генка пьянел. Он выпячивал подбородок, предлагал меряться силой, бороться, обещал перекусить зубами толстый гвоздь.

— Гвоздь!.. Дай большой гвоздь!..

Петр молчал, а Жогин поддразнивал, говоря:

— Слабо перекусить.

— Ты… мне… не веришь?..

— Не-а…

Шея Генки багровела и раздувалась. Жогин смотрел — эту шею обнимает Надежда. Что она нашла в нем?

Однажды Генка предложил испытать его силу, ударив палкой по животу.

— У меня во как развит брюшной пресс, — хвастал он. Петр отговаривал, но они с Жогиным ушли во двор. Генка взодрал рубаху, оголив живот отличной лепки, голый, без единого волоска, живот бесстыдника.

Жогин отыскал палку подлиннее и ударил по скульптурному животу с полного плечевого разворота. Хватил со всей силы — гулкий звук прошел по двору.

Генка выдержал удар, только постоял секунду, выпучив глаза. Потом зарычал и рванулся к Жогину — схватить! Но тот побежал. Когда пошла мостовая, японским приемом Жогин кинулся в ноги Генке.

Тот грохнулся на булыжник.

Было приятно смотреть, как он распластался. Жогин хохотал за углом, а Генка поднимался по частям, как тракторная гусеница.

«Самурай», — обозвал его Генка, явившись восемнадцатого. Но к Жогину стал относиться с предупредительностью. Тот ликовал — боится?..

— Паршивец, — говаривал Генка. — Подлый сын подлого отца. Вообрази себе, Петр, какие благородные желания шевелятся в его сердце.

 

18

Петр женился. Он, которому подходит название «сморчок», имел женой самую красивую женщину. Рядом с ней Жогин всегда ощущал себя каким-то — с выеденной каемкой.

Надежда долго не выходила замуж, жила легко — ее осуждали. Но если взглянуть на муки семейной жизни (дети, работа, домашние труды), то она была права, ловя радости жизни.

А может быть, она не выходила замуж оттого, что в мужья прочила Петра, тот же не понимал, не догадывался.

Или не верил?

И Надежда не нажимала: улыбается ему, хохочет, а Петр смотрит на нее — и так недоверчиво…

Чем он поразил, чем взял ее?

Жогин соображал, связывал их характеры, опыт. Он хотел понять слияние двух таких разных течений в одно — семью, — чтобы породить новые жизни. Едва ли, догадывался он, это была инициатива Петра, действовала она.

Или Петр сам пришел к ней? Сказал: «Мне все равно, что там было, я не могу жить без тебя».

И была свадьба, гости, крики «Горько!» и прочие разные пошлости.

Генка кричал громче всех, облизывая пересыхающие губы.

Но эту громкую и веселую свадьбу сыграли не сразу, потому что Жогин задержался в тайге.

— Подождем брата, — сказал Петр, и Надежда согласилась, а Жогина известили письмом.

…Жогин в тот день подстрелил оленя и на веревке кое-как подтянул его на пихту, повыше, чтобы не растащили росомахи. С собой унес только оленью ляжку.

…Загорелась в полярной ночи холщовая, просвечивающая насквозь палатка, светилась, будто лампа Петра.

В ней, знал Жогин, у горящей железной печурки, что и бросала красные отсветы на холщовые стенки, ждет Маша Долгих, его начальство, его любовь.

Он торопился к ней, предвкушая тепло, вкусную еду, сон, горячие руки Маши. Но в палатке двигались тени. Люди? Кто они? Жогин подбежал к лагерю. Много чужих оленей топталось рядом с палаткой. На нартах сидел проводник-эвенк Крягин, кормил собак мороженой рыбой. Он сказал Жогину, что к ним приехали помочь закончить работу хорошие ребята, молодые, веселые. Много их!

И на самом деле человек пять здоровенных бородатых парней тесно забили палатку. Они-то и отдали письмо Жогину, а он сказал, где искать убитого оленя. Парни ушли, он прочитал письмо у печки. Затем вышел и долго-долго стоял в темноте. Считал пролетающих сов (пять штук), скрипы оленьих топтаний (бесконечные).

Подошла Маша и обняла его. И тут их любовь кончилась. Жогин сказал:

— Иди ты от меня к черту. К черту, к черту. Я дурак, я торчу здесь!

 

19

На свадьбе ему было и стыдно, и оскорбительно. Лицо горело, как тогда, от Машиных пощечин. Жогин был зол — на Петра, Надежду, себя. Вскочить и заорать им всем? Петру: «Что ты делаешь? Опомнись! Тут сидит ее временный муж!» Выгнать всех? Но что-то останавливало его, что-то еще заключалось в этой свадьбе, непостижимое для него, но хорошо известное другим: сияющей Надежде, веселому папахену, по-идиотски просветленному Петру и даже всем гостям, веселым и шумным.

Спасаясь от их глупых криков, Жогин вышел на крыльцо. Там зажег бумажку и полюбовался на огонек. Тот напомнил ему костры, лесную тишину, Машу.

Туда, к ним надо бежать! К ним!

Его позвали. Жогин бросил бумажку в снег и вернулся в духоту и шум.

Папахен сидел с вилкой в руке, с огуречным семечком на подбородке, рядом с Надеждой.

Жогин поморщился: сидит, ухмыляется, недобиток, напрасно прощенный, а Петр, улыбаясь, что-то говорит ему.

«Проклятие! Я удался в отца, — думалось Жогину. — Я так же громоздок и нескладен, с таким же точно носом. Этот чертов нос не прикрыть зимой модным коротким воротником, я обмораживаю его, оттого он красный».

«Фирменный нос», — часто хвастал папахен, находясь в игривом настроении. Он трогает нос, тянет за кончик, щелкает по нему пальцем. Орет:

— С таким носом не пропадешь! Любят бабы носатых!

Отец Жогина был веселый эгоист. С многочисленными и повсюду разбросанными детьми не жил, а появлялся в месяц раз или два с кульками, набитыми едой.

Жогин рос. Он вечно хотел есть и в эти дни почти любил отца.

А вот о матери отец горевал. В тот разговор они сидели у Петра. Отец пил принесенную водку.

— Удивительная была женщина, редкостная. Ангел всепрощения. Жогин-старший вздел брови. — Я стреляный воробей, но плакал, на коленях стаивал, ноги ее целовал. И в тюрьме я исповедовался перед ее тенью. Тогда, ночью, она являлась ко мне и руку на голову клала. Знаешь (старик заплакал, дергая плечом), — я умру когда… когда умру… умру… с ней одной хочу увидеться на том свете. Не верю я ни в черта, ни в бога, а хожу тайком в церковь, молебен за… упокой ее души заказываю.

Помолчали.

— Совет тебе дам, — бормотал Жогин-старший, отворачиваясь. — Не люби женщину, бери, а не люби. Трудно любить, в сто раз труднее терять. Знаешь, когда она умерла твоими родами, я возненавидел тебя и — ушел. От греха!

— Петру подбросил.

— И хоть бы что-нибудь от нее было, ты весь в меня. А в Петре она есть ее характер. Его люблю, а тебя я тогда возненавидел. В исступление впал, убить тебя был готов. И в душе убил, сынок, на долгие-долгие годы.

— Это я знаю. И лучше бы я помер, лучше бы убил меня, чем этот стыд: мой отец служил полицаем…

— Клянусь, я не поднимал руки на своих! Я понес наказанье, мне прощено народом! — кричал папахен. — Я — трус, трус, а не палач.

Кровь бросилась в голову Жогину-младшему. Он ударил по столу.

— Не сметь называть меня сыном, Иуда! Не сметь, не сметь!

Он задыхался. И, чтобы ему стало легче дышать, опрокинул стол.

…Стол они поставили и опять сели за него.

— Все-таки не смеешь бить отца.

— Налей мне стакан, — сказал сын. — Полный!

— Ого! А ты выдержишь? — спросил отец странным, каркающим голосом.

Сын воззрился на отца: глаза запавшие, лоб покатый. Навис хищный носище. «Стервятник! А вообрази себе такого с автоматом. И — простили?! — недоумевал Жогин. — Я себе жизнь искорежил от брезгливости к нему». (Пить он не стал.)

— Почему тебя не пристрелили тогда?

— Я, сынок, по женской части шуровал, а чтобы стрелять… И комендант тоже был вполне приличный немец. Ганс Клейн — что значит «маленький», а на самом деле не мужчина — статуй. И всегда при нем были девочки. Слышал о немецких овчарках? Так даже француженка была, возил как-то. Шарман! А полячки…

— Сволочи вы!

— Именно так, ты меня верно понял. Но была великая война стран и народов, а мы — я, Клейн (его убили), овчарки, мы все малые песчинки под колесами. Вот и оскоромился. Прости меня, труса…

Папахен каялся, а в глазах светилась усмешка, Жогин приметил ее.

…Когда отец ушел, Петр успокаивал Жогина. Тому было стыдно: уши горели.

— Мой отец сволочь!

— Не ты его выбирал, мама выбрала. Значит, нашла и хорошее.

— Мы с ним убили маму.

— Кто мог ждать родильную горячку?

И легкая сухая рука брата погладила Жогина. Тот дернул плечом.

— Отстань! Чего я тебе!

— Да брось ты, — просил его Петр.

— Ты меня презирать должен.

— Ну, чего ты себя грызешь? Сам? Тяжело с тобой. Но очень нужен ты нам мне, и отцу, Надежде. Генка, вон, побаивается тебя.

— Я наследственный мерзавец! — кричал ему Жогин. — Я уйду к отцу, пусть будет стадо мерзавцев.

И быстро — дело привычное — свернул одежду, бросил в чемодан и ушел к отцу. Папахен, увидя его, возликовал, а новая его жена обеспокоилась, нестарая еще женщина, с деревенской доброй грубоватостью в лице и голосе. Жогин так и почувствовал — ее характер именно шершаво-теплый, как шинельное сукно.

— Тебе постелю на раскладушке, — сказала она Жогину, а сама живо накрыла на стол: колбаса, сало, грибы, капуста с маслом.

— Значит, родная кровь все-таки ближе? — говорил отец, осторожно разливая вино в три стакана. — Твое здоровье!

Он выпил, подвигал носом и стал закусывать.

Жогин смотрел на него и удивлялся: еще здоров, еще крепок в свои шестьдесят пять лет, он Петра переживет.

Проскрипит лет до ста, из госбюджета вытянет воз пенсионной деньги: такие живучи.

— Я не предатель, — втолковывал ему отец. — Я выполнял функцию амортизатора между немчурой и нашими.

…Утром Жогин вернулся к Петру.

 

20

У Жогина родилась нескончаемая тоска по огню — живому пламени. Здесь же, на планете, был только холодный огонь, фосфорический. Он тлел ночами.

И в ракете то же самое — холодный блеск шкал, мерцанье осветителей. Жогин порылся и нашел в запасе инструментов тяжелую выпуклую линзу. Тогда он вырвал листок из своей трепаной записнушки и устроил — в полдень — костерок на несколько секунд.

Но солнце было здесь ленивым, и огонек рождался неохотно. Родился, вырос и тут же умер, крохотный веселый зверек, друг и покровитель Жогина в тайге.

И пришла тоска по земле и прошлой жизни. Жогин скучал по Петру, Надежде, даже Генке.

Ночами Жогин искал тот сектор космоса, где плавало его солнце, карлик среди других звезд. Вокруг него роились пылинки: Земля, Марс, Венера, Плутон, другие.

И — нашел! Так — он бродил ночью. Гри молчали, под каждым спал (или сонно позевывал) филартик.

Жогин отовсюду слышал зевки, лязганье челюстей, свистящее дыхание. Ему было смутно и одиноко. И все же стать киборгом?

Но вдруг от одной звездной пылинки стремительно потянулся к Жогину луч… Ближе… ближе… Световой корпускул ударил в сердце — тонкой иголкой.

Жогин вздрогнул: «Солнце». Он побежал к ракете. Спешил и сбил какого-то гри, отдавил филартику хвост: тот заскулил жирным голоском. Сбитый гри охнул и, закатив глаза, умер.

Жогин взлетел по трапу, бросился к звездному атласу и спросил его задыхающимся голосом. И почти не удивился ответу: да, это его Солнце. Рядом Земля.

Земля! На ней Петр, отец, Надежда.

Ну и черт с ними!

* * *

Это была странная ночь. Жогину не спалось, он выглянул в иллюминатор и увидел: в синем зареве — долиной — двигались высокие узкие тени. Доносились вскрики.

Тени приближались к ракете. Он открыл люк и вскрикнул: к трапу шли, покачиваясь, две странные фигуры. Гри?.. Они не светились и неуверенно, шатко двигались на корневых ногах. Но — ходили!

Светилась, мерцала фосфором вся долина. Хриплые голоса неясно кричали. Что? Жогин схватил аппарат и надел наушники.

— Вы, бескорневые бродяги, прирастите, вам будет филартик! — дружно орали Хопп и близнецы.

— Нам надоело стоять, — оправдывались ходячие.

— Почему?

— Не знаем.

— Врастите, ваш филартик близко, — советовал строгой формы гри.

Далекий вой, вначале походивший на гудение проводов в ветер, становился яснее. Наконец, подвалила толпа хриплых, задастых филартиков.

Жирные, они задыхались от непривычного бега..

Увидев ходячих, филартики радостно завизжали и бросились к ним. Те поковыляли. И в зареве скрылись все, гри и филартики.

Что там происходило?

Жогин слышал вскрики. Затем увидел: в долине гасли, будто лампы, одна за другой фосфорические фигуры.

Потемнело. Установилось молчание. И тогда пришел страх — белым туманом окутал он гри. Их уже не было, а только белое и густое, с тяжелым дыханием плохо переваренного мяса, с тысячью лап. Оно шло к Жогину, оно входило в него.

Жогин стоял со вздыбившимися волосами. Но — опомнился. Слабой, очень размякшей рукой и неверной он потянулся к кнопке и нащупал ее. Включил прожектор.

От мощного светового удара белое исчезло, остались только съеженные, сжавшиеся гри. А среди поляны, образованной их густой порослью, сидел большой филартик. Брюхо его было раздуто и лежало на земле.

Зверь почесывал живот ленивыми движениями задней ноги.

Свыкшись с Шаром, Жогин спросил его:

— Вы не презираете меня за отца?

Казалось, этот вопрос поставил Блистающий Шар в тупик. Но заминка в ответе была короткой, другой человек ее бы и не заметил. Холодный голос Шара прозвучал в голове Жогина:

— Что такое презирать? Я занят другим, я работаю, чего не скажешь о вас. Вы, коллега, бездельничаете, отсюда и терзания…

Верно, упорная работа не дала бы времени думать о папахене и себе.

— Став киборгом, вы свергнете власть чувств, — сказал Шар.

И в самом деле, какое отношение имеет Блистающий Шар к отцу Жогина? Что тот для него! И вопрос отцовской вины на звездном уровне интересов Шара смешон. Но он и не смеется, он просто равнодушен, и больше ничего. Никаких эмоций! И надо отдать ему должное — он действительно много работал, очень много. Проводя какие-то наблюдения, он в ракетной лодке развозил и повсюду ставил датчики. Приборы-самописцы принимали их сигналы.

— Мне стыдно за отца, — как-то снова начал разговор Жогин.

— Это слабость биожизни, — отвечал Шар. — Уходите из нее, и скорее. Возьмите эту планету, этот мир. Поставлен опыт, дан язык — основа развития интеллекта. Как гри использовали все это? Вы знаете, слышали их высказывания. У вас, людей, это зовется житейской мудростью и, кажется, не в чести. Верно? И вот противоречие: гри правы по-своему, под углом зрения биожизни. Да, их жизнь коротка и каждого ждет филартик.

— Правота третьего сорта, — сказал Жогин.

— А вы изучите их, копните глубже.

Но Жогин не хотел уточнений. Он считал, что жизнь гри несовершенна. Ее нужно переменить, сделав иной.

 

21

Жогин решил заставить гри прогнать филартиков. Тогда, позабыв страх, они будут жить иначе, достойнее.

Жогин осматривал корненоги. И видел их различное развитие, от вполне ясных очертаний до полного слияния их с землей.

Да, корненоги разные. Иные впивались в землю присосками, иные дергались, словно порывались двинуться.

Как же убедить гри ходить?

Жогину казалось — если гри пойдут, то произойдет что-то очень хорошее. Они и филартиков прогонят.

Как следует поразмыслив, Жогин решил действовать ночью, когда филартики спят, а гри бывают склонны к предприимчивости. С аппаратом Жогин отправился в ночь.

Поколебавшись, он взял пистолет. И на ходу тот неприятно хлопал его по бедру.

Ночь была великолепной, гри ласковы в прикосновениях.

— Ну, Хопп, как дела? — сказал Жогин и пошлепал толстяка. Затем вытер руку о штанину.

— Дела? — заинтересовался Хопп.

— Д-де-де-де-ла-ла-ла! — тотчас откликнулись близнецы. Де-ла-ла-де-ла-ла!

Идиотское бормотание погнало Жогина. Он шел сквозь его стену мимо огненных глаз.

Затихли…

— Вы, — спрашивал Жогин. — Вы боитесь смерти?

— Боимся, боимся… ся-ся-ся… бо-бо-бо, — заколготили вокруг. Жогин подождал тишину, приходящую только с усталостью их дряблых языков.

— Смерть — это филартик, — сказал он, кивая на зверя (тот прислушивался). Гри вдруг окоченели, прекратили шевеленье щупалец, а только водили глазами, указывая Жогину на зверей: там, вон еще, еще… Ночью гри не решались называть вслух имя смерти. Вывод был прост, как дважды два — четыре. Такой — зверей надо прогнать, и все станет хорошо.

— Прогоните своих филартиков. Разом! Всех гоните! Ну, раз-два-три. Гоните!

Жогин поставил ручку прибора на абсолютную мощь и проревел на всю долину приказ. Голос его рокотал громом:

— Встаньте! Идите! Гоните!

Он бежал и кричал. Мелькали огнистые глаза. Попадавшихся под ноги филартиков он пинал.

— Встаньте и гоните! Прогоните!

И сам гнал их, омерзительных, жирных, трусливых. Не смеющих огрызнуться и укусить.

Но случилось другое. Страшное.

— Искушение! — завопили гри. — Сам такой!.. Хватай его, филартики! Лови его!.. Вон он! Здесь! Идите сюда!

Протягивая щупальца, они старались схватить Жогина. И вдруг кто-то метко («Генка»?) ударил его по голове.

Все перевернулось в глазах Жогина. Он присел и так ждал, когда перестанет кружиться голова. А над ним злобно сопел кто-то знакомый. Генка?.. Папахен?.. Доносился кислый запах пота и дыхание — тяжелое.

Но… нет здесь папахена, и Генка за миллионы километров от него. Это гри…

Затем пришел гнев.

— Добром не хотите? — закричал он, поднимаясь. — Так я вас силой заставлю!

Он подбежал к ближнему гри, обхватил его и вырвал из земли. Бросил. Тот, бормоча, ворочался на земле, торопясь укорениться. Жогин вломился в поросль, вырвал другого, толкнул третьего, четвертый переломился, вымазав его ладони густым и липким, пятый визжал и отбивался.

— Я проучу вас! — кричал Жогин. — Поганки чертовы! Я вас переделаю!

Пронесся глухой вой. Жогин оглянулся. К нему подходили филартики — стаей.

Пасти их были раскрыты, зубы мерцали, языки возбужденно дергались.

А с другой стороны накатывал белесый туман. Ежились в нем и стонали гри.

Жогин выдернул из кобуры тяжелый пистолет, не целясь, нажал спуск белесое дернулось и попятилось. Филартики прыгали на Жогина и кусали его. Зубы их были мелкие иголки.

Жогин сунул пистолет к филартикам, выстрелил (визг, запах горелой шерсти) и отступил.

Он бежал к ракете, а белое — валом — катилось за ним, догоняло, дыша сырым запахом.

 

22

Жогин бросил свою агитацию. Даже постарался забыть о ней, так была глупа. Теперь он просто гулял, смотрел, дышал воздухом. Если его заставал дождь, залезал под шляпу какого-нибудь широкого гри и пережидал.

Цветная вода стекала, журча. Гри что-то бормотали. Какой-нибудь мокрый филартик тоже лез под шляпу. Он натыкался на Жогина и вскрикивал от страха.

Дождь плескался, гри начинали петь, раскачиваясь.

Дружный хор сейчас ритмично, резко пел непонятное даже аппарату. И филартики шли к Жогину, во множестве. Они скулили и прижимались к нему, пачкая его грязной шерстью. Боялись? Но чего?

Гри пели, земля вздрагивала — мелкими толчками. Словно ползли в ней очень большие и сильные, жесткие телом черви, извиваясь в такт песне.

Тогда Жогин быстро разрывал землю. И обязательно натыкался на толстый синий шнур. Если трогал его, то шнур, дергаясь и щиплясь электрозарядами, уходил из его рук в землю, вглубь. Скрывался.

Особенное пение гри, синий шнур, пропитанный электричеством, разноцветные дожди… Это должно было иметь определенное значение. Но какое?

Ладно же! Он узнает, о чем поют гри, что это за шнур. Датчики! Они соберут ему нужные сведения. Они все видят, за всем присмотрят и доложат ему.

 

23

Но Жогин не торопился. Не все ли равно, день или месяц. Он был еще человеком, но время уже теряло свое значение, замедляло бег. А вот когда он станет киборгом, оно покорится ему.

— Коллега, — спрашивал его Блистающий Шар. — Вы решились? Решайтесь скорее. Есть превосходная планета для вас, мои коллеги нашли живокристаллы.

— Не торопите! — просил Жогин. Но думал, стать киборгом или нет? В конце концов любой человек в машине сильнее другого, без машины. Здесь начало киборгизации. Правда, машину можно и бросить, если надоест. А киборгу нет обратного пути.

Над этим надо было поразмыслить как следует. И Жогин уходил в самое уединенное место планеты, где он мог быть один.

Взобравшись с магнитными присосками на вознесшийся круглый нос ракеты, Жогин глядел на равнину и думал.

Гри светились. Их силуэты сгущались к горизонту в синеватую, светящуюся мглу, испугавшую его в самом начале знакомства с планетой. Тогда он принял ее за атомное мерцанье.

— Приятно поют, паршивцы, — бормотал Жогин. — Будто чешут за ухом. А дышится как, и красотища — это свечение. Душу гладит. И чем думать, лучше мечтать.

Тут-то Жогин понимал, что не сможет быть киборгом, человеком-механизмом. Сидеть зажатым в механической коробке? Лучше мучительная, но обычная смерть, о которой назойливо предупреждает Шар.

А таежный весенний лес — ажурный и радостный?

В конце концов всем есть свое назначение. Петру одно, ему другое. А Блистающему Шару — быть киборгом.

Есть титаны, все переделывающие, покорители времени и тайн. А рядом с ними — маленькие и шкодливые. Пример? Генка и папахен.

Но есть люди, особенные и в своей обыденности. Пример — брат Петр, все держащий на своих плечах. Они как сама земля, которая всех терпит и всех держит на своей выгнутой спине.

По земле ходят, на нее и мусор валят (что делал папахен), ее перелопачивают, пашут, жгут. Но она зеленеет опять, дает урожай и кормит людей, зверей, птиц.

А топтавшие ушли, сгнили в той же самой земле, удобрив ее и хотя бы этим принеся пользу.

Брат Петр и был земляной терпеливый человек. Наблюдая его, Жогин понял: такими жизнь и держится, их работой, честностью, молчанием. Продолжается тоже ими.

Они и живут-то с великим терпением, словно сознавая свое назначение быть людьми — землей.

Но странно получается с земляным безответным народом: раз взяв, они уже не отпускают. Надежда, красивая женщина, не ушла от Петра.

От него почему-то никто и никогда не уходил. Ни отец, ни Генка, ни сам Жогин.

В этом ему виделся какой-то недобрый смысл.

Так быть киборгом или нет? Отлично хорошо перемещаться в пространстве, видеть атомы простым глазом и не замечать горести (и радости) простенькой, незатейливой жизни.

Не думать о себе, Надежде, Генке, папахене, а только о Вселенной, ее границах.

 

24

Жогин достал карту Черной Фиолы и еще раз проверил место.

На карте «богом» Ионой был отмечен, как сказано в приписке, центр заселения Фиолы (гри были завезены с какой-то очень отдаленной планеты).

Здесь был этот центр, под ним, стоящим.

Здесь Иона сеял споры, отсюда гри расселялись по планете, это место было занято гри-патриархами.

Часть их померла, иструхла, другие были крепки и грандиозно велики.

Разглядывая их свисающие щупальца, Жогин высоко задирал голову и говорил одно и то же:

— Ну и ну. — И снова: — Ну и ну.

Он обошел один гри — двадцать семь крупных шагов в окружности! Колосс!

— Ну, ну, — бормотал Жогин. — Растете. Даете.

Здесь не было филартиков. Должно быть, Иона питал к первым гри слабость. Они — его любимчики. Или филартики не могли грызть их мелкими своими зубами?

Жогин занялся делом. Он выкопал яму, затем полую толстую иглу он осторожно ввел в подземный шнур, здесь толстый — с него самого. Затем — трубкой соединил иглу с канистрой. А в ней был радиоактивный раствор, его Жогин сцедил из реактора.

И тотчас пришла удача — датчики замечали радиоактивные атомы в самых разных местах планеты.

Жогин все эти места отмечал на карте, ставя точки и посмеиваясь. А точки появлялись в самых неожиданных местах, в конце концов и у стоянки ракеты.

— Не только вы плодитесь, голубчики, — ворчал Жогин. Когда точки заполнили карту, Жогину стало ясно: все гри связаны. Кроме сумасшедших беглецов, порвавших шнур.

Жогин поразился хитрости гри. Они переплелись, тесно связались, все спрятали под землю.

Что спрятали они?

Наверху открыто их хорошее — песни, разговоры, смешные рожи, широкие рты. (Но и страх?)

А там, под землей, они что-то передавали друг другу, что-то гнали по толстым жилам. Безобразное? Или важное — раз прячут его так старательно.

Нет, они хитры, ничего в открытую, все спрятано. Попробуй доберись, что они там перекачивают и передают. Зачем-то вспомнилось: Надежда, ссорясь с Петром, передает кому-то редкое лекарство. А ей устраивают модную кофту.

И как только он подумал об этом, ощутил гнев.

Ну, нет, он узнает, что течет по шнурам! Он все подлые, некрасивые их тайны вытащит на божий свет.

Жогин дал новое задание, и датчики проследили: шнур проводил вещество информации. Ставя простые опыты, Жогин убедился: то, что видел один гри в южном полушарии, знали и северные гри. Жогину казалось, что планету заселило одно спрутообразное существо, выставившее наружу множество глаз, ртов и щупалец.

Одно, с миллиардом ртов, глаз и рук.

У Жогина волосы встали дыбом.

Знал о нем «бог» Иона? Не зря же он сбежал с Черной Фиолы.

Но какие дополнительные функции несут шнуры? Снова были пущены в ход меченые атомы (фосфора, азота, кальция), опять ставились на карту точки, но теперь разного цвета. И было ими установлено, что шнур перекачивает и питательные вещества. Медленно, неуклонно.

Эти поганки не беззащитны, нет! Огромна сила их потаенной связи. Такое Жогин замечал и у людей. Ему ненавистно было видеть, как, слепляясь в одно многорукое тело, мелкие людишки добивались того, чего не мог добиться он, сильный.

Жогин ощутил: его ноги топчут скрывшееся в земле общее существо… Коварное? Гри глуповаты, да. Но что дает сложение в одно мелких умов?..

Говорить Шару о существе или нет? Что может оно сделать с ними обоими? С ракетой?

Ничего не сделает.

А если гри… Теперь Жогин хотел все знать о текущей информации. Он присоединил к подземному стеблю компьютер. Но тот был не в силах расшифровать сигналы. Они же складывались в некую систему и были, видимо, нагружены тайной информацией. Какой? Непонятно.

Жогин пришел в бешенство. Он орал:

— Проклятые поганки! Вообразили, что перехитрили всех! Я вас распотрошу.

Гри сияли фосфорическим блеском. Красиво проносилось пение. Затем пошел черный дождь. Теперь стоило только Жогину выйти из ракеты, как начинался проклятый черный дождь. Случайность? Или существо распоряжалось тучами и кое о чем догадывалось?

В страстной нетерпимости своей Жогин не думал об особенной тайне жизни.

У жизни много тайн. О них можно говорить и спорить, рассматривать их и спокойно жить с г этим знанием. Но есть у всякой жизни особенная тайна. Ее достигают лишь немногие, те, что осмеливаются знать.

А тогда, спасая свое тайное, жизнь, бывает, покушается на того, в ком подозревает дерзкое намерение познать.

Жизнь, как мать. Ведь есть неприкасаемая тайна матери — зачатие. Ее невозможно оголять.

Этого не мог понять Жогин…

— Вы были правы, они хитрее, чем я думал, — сказал он Блистающему Шару. Но я раскушу их код.

— Как?

— Ударю из протонной пушки, они и забормочут, не успев зашифровать все. Они шифруют.

— Или мыслят иначе, чем мы?

— Шифруют.

И Жогин занялся установкой орудия.

— Не делайте этого, — говорил Шар. — Понять что-то может только бесстрастный, холодный разум. Вы горячи и антиразумны, то есть страстны.

— Их беда, не моя.

…Жогин ударил из протонной пушки: долина задымилась. Снова удача — вдруг заговорил голос дешифровщика.

— Нас обожгло.

— Погиб мирад. Смерть болезненная (молчание долгое).

— Теперь понравится (далее непонятное).

И начался быстрый разговор:

— Что было перед этим?

— Боль укола в Синагре.

— Что следовало за этим?

— Ожог… (снова непонятное).

— Что делать?

— Оторваться!

— Таиться!

— Нападать!

— Ромашить!

— Да! Да! Ромашить!

Но что такое ромашить?

 

25

Жогин узнал это ночью.

Его потянуло наружу — прислушиваться, смотреть.

Ночь была мрачная, без звезд. Доносился вой филартиков.

Люк ракеты закрылся. Он с грохотом вдвинулся в проем, выпятив черную округлость. Отойти Жогин не решился, а прижался спиной к полированному металлу.

Холод его вливался в Жогина неумирающей звездной вечностью металла высшей чистоты. Без разъедающих примесей, без частиц, делающих хрупким и самое крепкое вещество.

И вдруг толпа зверей окружила ракету.

Жогин глядел вниз. Глядел так долго, что глаза привыкли и вобрали все слабые отблески, в которых густо шевелилось живое мясо этой планеты.

Жогин глядел на туманное, что растекалось вокруг. Белое, дымное, почти лишенное плоти. Под ударом его пистолета оно не умерло и теперь крадется. Проклятая нечисть!

Обернулся: позади него висел, тускло посверкивая, Блистающий Шар. Жогин ощутил упругий поток его любопытства.

— Ну их всех, — устало сказал он. — Надоели, все.

Дешифровщик переводил:

— Буду защищаться.

— Он несет гибель.

— Я досягну. Ударю! Продолжаем ромашить.

Загрохотало. Ракета шатнулась. Начиналось землетрясение? Но Черная Фиола как будто не знает землетрясений.

Долина погасла. Поднялась желтая пыль. Забегали туда-сюда синие вспышки.

Земля лопалась — светящиеся шнуры извивались в земляных трещинах. Гуще поднялась пыль и скрыла все. И в этот момент ударил автомат защиты: клуб огня покатился по долине.

А ракета загудела от ударов: «Бам!.. Бам!.. Бам!..»

Кто это? А, это гри. Они подошли, они били по высоким костылям ракеты чем-то твердым. Должно быть, камнями.

Где-то нашли! Пусть стараются сокрушить то, что не мог сжечь звездный полет.

— Бам-бам-бам… Банг!

Ракета задрожала — так ударили!

— Интересно, чем это они хватанули? — бормотал Жогин.

Земля с грохотом расходилась. Теперь ракета качалась на краю расщелины.

«Надо лететь», — решил Жогин. И хотя все задернула пыль и была ночь, Жогин увидел низкое небо. В нем плыли два красных вертолета. Там, где пролетали они, небо виделось Жогину голубым, ясным, вымытым.

Зато вокруг клубились и ворочались тучи, бросая молнии в машины. Снова темь и опять проглянуло голубое небо.

А на громадной высоте (и все выше) беззвучно шли два вертолета. Будто ангелы, возвращающиеся в земной рай…

Жогин приказал — ракета взлетела. Он пробежал к аварийному управлению и схватил штурвал. И, круто его повернув, описал в небе пылающую кривую. Он гнал ракету низко над поверхностью планеты.

Ракета шла неслышно: грохот двигателей отставал. Далеко.

Жогин вынул кадмиевый стержень и пустил реактор на полную мощность. Смело ворочая рычагами, он склонял ракету к сложным эволюциям. Двигатель бил и хлестал планету разорванными тяжелыми частицами.

А снизу — Жогину так казалось, нет, он слышал — несся крик существа пронзительный хор голосов, полных ужаса. У Жогина зашевелились волосы на затылке. Показалось — он слышит в общем хоре крик папахена, молящего о своей жизни.

А Черная Фиола светилась — вся! — несравнимым светом атомного распада. И тогда Жогин увел ракету. Он ушел в звезды, оставив в небе Черной Фиолы клубящийся след. Теперь ему открывались и звездная дорога, и крики гри… Он помнил их.

Сделано непрощаемое, он сам не простит себе этого, он убийца. Жогин ощутил изнеможение и тошноту.

— Вы убили их, — сказал Блистающий Шар.

Жогин с усилием разжал челюсти. Глотнул.

— Наверняка, — медленно ответил он. — Плесень… уйдет… из оставшихся… элементов возникнет что-нибудь… лучшее… новая цивилизация.

— Через сколько лет? Через миллиард? — спросил киборг. — Вы нарушили ход опыта. Признайтесь, вы мстили? Тем, на Земле? Вас вела страсть. Вы склонны не к познанию, а к действию. И недостойны нашей жизни.

— Ну, нет! Я буду киборгом, я хочу стать им! — злобно сказал Жогин. — Да, я убил эту плесень. Но разве она достойна жить?

Голос Блистающего Шара прозвучал сухо:

— Когда я исследую новую планету или наблюдаю рост живорастений на ней, я не ищу виновных. Правых тоже. Я только познаю. Вы же хотите судить всех. К тому же до сих пор среди нас, Блистающих, не было убийц.

— Ты хочешь быть первым? Ты убьешь меня?

— Я хочу? — Шар рассмеялся. И тоскливо ныло в душе. Жогин подумал, что это был бы отличный выход: умереть…

Блистающий Шар смеялся, и Жогину страшно было слышать холодную тень человеческого смеха.

— К чему? Я отпущу вас, сброшу в пространство.

— Мертвым? А пистолет? Видишь его?

Жогин скалился. Нет, киборгу не удастся избавиться от него.

И Жогин прицелился.

И снова тень смеха, опять равнодушные, сухие слова:

— Все-таки жаль своей жизни.

— Глупости! Мне жалко гри! А себя нет, не жалею.

Жогин вдруг знакомо ощутил поток любопытства, исходящий от Шара.

— Вам не жалко себя? — спросил киборг. — Это нарушение механизмов самосохранности. Вы все сделали так, чтобы снова жить на Земле, около презираемого отца.

— Но я бы хотел кое-что убить и в своем отце!

— А убили планету. Впрочем, с вами, людьми, у нас как-то не ладится. Я сброшу вас на подходе к Земле.

— Убейте! Мне все равно.

Жогин отбросил пистолет. Тот, падая, тихо звякнул — обойма выпала из него. Он даже поставил ее неправильно. А, все равно.

— Чего вы хотите?.. — спрашивал Блистающий Шар. — Остаться человеком?

— Нет!

— Быть киборгом?

— Нет!

— Тогда чего же вы хотите?

— Помереть, — говорил Жогин. — Нет! Не это.

— Ваше последнее желание? — спросил Шар.

— Нет желаний… Увидеть брата.

— Я сброшу вас на ракетной шлюпке.

* * *

Опять прошли вертолеты в ярком пятнышке высокого неба.

Винты их не вращались, но красные машины тихо плыли. И напряженный голос шептал:

— Мне никогда, никогда не написать их…

Но это шептал ему Генка?

Года три назад он приезжал к Жогину в экспедицию, желая писать этюды, а затем картину. Увидев его, Жогин сказал:

— Ты, я вижу, постарел и толстеешь.

Потом они сидели за столом, и высоко над ними прошли эти вертолеты.

— Я бездарен, — хныкал пьяненький Генка. — Сознавать мне это тяжело.

— Не преувеличивай, — говорил ему Жогин.

— Молчи! Вот и Надька все ждала, когда я разверну свой талант и… рукой махнула. Петр… У него-то какой талант, я тебя спрашиваю? О-о, не говори, у него великий талант: я иду, я хожу к ним и не знаю, кто тянет, он или баба.

 

26

Однажды Жогин вернулся с полевых работ рано, в октябре, первую половину его.

Шла мягкая осень, в легком пальто было приятно.

Жогин взял отпуск и, не зная, куда себя девать, бродил по городу. Не узнавал его: тот стал намного деловитей и шумней. Лошади были редки, словно африканские зебры, и почти не видно свободно бегающих собак.

Зато поналетели, будто просыпались, мелкие лесные птицы: зарянки, щеглы и много синиц, оставшихся зимовать в городе.

Жогин ходил неторопливо, заложив руки за спину. И — философствовал.

Хорошо, соглашался он, пусть люди живут себе в отдельных квартирах, на этажах. Но, если вдуматься, это полный отрыв от корней, от земли-прародительницы. А ведь помнить ее мало, с землей нужна физическая близость — землепашца, огородника, охотника в лесу.

Еще он думал, что старая, временами эгоистическая дружба с зверьем рушилась, что пришла городская раса людей. Им кошка не помогает в борьбе с мышами (которых нет), а собака не нужна для караульной службы. Исчезло ежедневное общение соседей, коротавших вечера на скамейке, рядом.

Ушли эти вечера, не вернуть…

С ними вместе исчезли травки и листики и та земля, которую можно было, разговаривая, сверлить каблуком.

Жогин шел сквером. И старался идти медленно, а ноги шагали по-таежному емко.

Как охотник, шел он вразвалку, оглядывая клены, скамейки, стариков, отдыхающих на них. Особенно один был хорош: законченный тип пенсионера-потребителя, впитывающего, нет, всасывающего собой последнюю осеннюю благодать.

Ноги он вытянул. Седые лодыжки вылезли из штанов, ими он поглощал ультрафиолет. Рядом на скамейке лежал раскрытый чемоданчик. В нем посверкивала бутылка, а из бумажек выглядывали бутерброды и яйца, четыре штуки: печень старика была в порядке.

Вот он пьет из бутылки, высоко поднимая ее. Глотнув, он ободрал яйцо и впихнул его в рот целиком. Жевал: равномерно двигалась нижняя челюсть, шевелилось заросшее волосом ухо. Неужели это папахен?

Жогин не ошибся, на скамейке сидел отец.

— А-а! — закричал папахен, круто оборачиваясь к Жогину и взмахивая бутылкой. — Ты? Иди-ка сюда, есть еще в бутылочке.

И странно, Жогин не повернулся, не ушел. Наоборот, подошел к отцу. Выпил из протянутой бутылки и даже съел яйцо.

Жевал и посматривал на папахена. И впервые заметил на нем тяжелую руку годов. Будто прежний — а выцвел. Стало жаль его. Жогин тоскливо подумал, что он примиряется с отцом.

— Вот, устроился на свободе, — пояснил папахен. — Лучше бы идти в ресторан, да ведь накладно, на шестьдесят целковых в месяц не разбежишься, а ты мне не помогаешь. Нехорошо! Взяли бы меня: старуха моя ушла к дочери… Понятно, я найду другую, помоложе. И Петр меня примет. Нет, я не жалуюсь, расходы у них велики, если посчитать. Но ты-то хорошо зарабатываешь. Сводил бы меня в ресторан, а?

— Ресторанная пошлость, — пробормотал Жогин.

— Почему пошлость? Вкусно, удобно. Главное, культурно, не то, что раньше. Сидишь и боишься, что тебя фужером по голове двинут.

Он хлебнул из бутылки и закусил. Ел он неопрятно, ронял крошки. Глотая, дергал большим кадыком. Отставил бутылку в сторону, вытер губы и вдруг сказал:

— А ты, я вижу, все один.

И на мгновение Жогина пронизало жгучей болью. Он даже сжался, но справился с собой. Он приказал лицу онеметь, губам — улыбаться. Приказал всем лицевым мускулам. И ему это удалось — он почувствовал, что прикрыл свое лицо маской. Но сердце его дрожало и плакало: один, всегда один…

А старик разрыдался. Он плакал и ел, плакал, жевал и давился, пачкая костюм.

«Будь ты проклят! — думал Жогин. — Если я прощу тебя, и подлость твою, и предательство, и баб…»

— Хватит меня жалеть, папаша, — сказал Жогин и похлопал его по плечу.

Отец стер кулаком слезу и пробормотал:

— Какое у тебя сейчас было лицо. Мертвое, даже нос заострился. Неужто у тебя нет женщины? Подруги, любовницы?

Но разве Жогин мог сказать ему, что… Нет, этого говорить ему нельзя.

— Я ведь молод еще, папаша, — сказал Жогин.

 

27

Блистающий Шар предупредил:

— На земле вы будете инвалидом, у вас глубокая травма, поражено серое вещество.

— Пусть, — ответил Жогин, начав спускаться в люк ракетной шлюпки. Обернулся.

— Быть киборгом, холодной машиной… А кто позаботится о моем старике? Опять Петр?

Жогин замер, увидел такую картину — они с папахеном бредут к Петру.

Сначала собирают чемоданы, потом долго ждут такси.

Папахен, слезясь глазами, негодует: такси опаздывает. А такси — зеленое, с черными шашечками — стоит за углом. Шофер отдыхает, счетчик крутит копейки.

Жогин-отец стоит у окна, ворча на то, что адрес-то был дан точный. Наконец, такси приходит, и они едут к Петру.

Затем долго стоят около чемоданов, и размышление их одинаково — о границах терпения Надежды (в Петре они абсолютно уверены).

— Попрет она нас, — говорит отец, и Жогин думает, что это очень возможно.

— Оставит, — говорит он.

— Ну, с богом! Войдем.

И впервые видит Жогин в отце неуверенность.

Люк захлопнулся. Скрипел мотор, затягивая винт.

 

28

Жогин поднялся, хватаясь за шершавый ствол. Постоял, держась за сосну. Кривую, горную, обиженную холодом.

Хвоя колола его руки, а голова кружилась. Охватывала слабость, тяжелая, но и сладкая. Он не упал, но сел — перед ним стояла Надежда. За нею была вода. Надежда готовилась купаться и, наклонясь, раздевалась.

— Ох, бабы, бабы, что вы с нами делаете… — пробормотал Жогин, укоризненно качая головой. Та заболела сильно, настойчиво.

Боль эта была и под кожей лба, под костью. Чем прогнать ее? Он положил пальцы на веки и надавил, сильно прижав глаза, чтобы одной болью сломить другую.

— М-м-м-м, — застонал он и сказал: — Ну, ты, боль, иди, знаешь куда… Но боль не ушла, и Жогин понял, что придется идти и потом жить вместе с нею.

Нет, он не сможет, лучше помереть.

 

29

Он лег на землю, прихваченную первым морозом, лег и прижался к ней только она, одна, спасет его!

А земли мало. Она занесена сюда ветром по пылинке, удобрена перегнившими мхами и хвойными иглами.

Земля… Жогин разгребал ее, царапал, не жалея пальцев. Он разминал ее в ладонях. Сладкое, успокаивающее было в ней. Он мял землю с наслаждением.

Земля… Она ласковая, всеприемлющая. И в женщинах, немногих, которых он знал, тоже была податливость этой вечно рожавшей земли.

Он сеял землю в ладонях, а Надежда стояла перед ним, сильная и гордая собой. Жогин обнимал ее взглядом, тянулся к ней. А она прошла мимо к реке, недоступная. Она уходит, идет мимо… Слезы тяжелой обиды выступили на его ресницах.

Ушла!.. Такая красивая, такая молодая… Ему показалось, что жизни ее не будет конца, что она вечно будет молодой и всем желанной. Как земля.

Счастливые знали Надежду в минуты особенной ее красоты, то сладкие, то горькие. А кое-кто провел борозду в вечной земле ее существа. Но все забылось и ушло, как уходит с поля снег или вешняя вода. Надежда…

— Что?.. Я люблю ее?.. — удивленно бормотал он. И лишь теперь ему открылось и стало ясно: он никого, никогда не любил, а только Надежду. Жогин понял: в других женщинах он искал и любил только ее. Судьба была и добра к нему и беспощадно жестока. Она казнила его безнадежной любовью.

Безнадежной? Ну, нет, он не хочет этого, он отнимет Надежду!

Отнять… Но муж ее — Петр, вырастивший его. Земляной человек, сильный терпением. Жизнь продолжится ими — Надеждой и Петром. Но только не им, Жогиным, он лишний в цепи жизни, он ее порченое, неловкое звено.

…Все смешалось в больной голове Жогина. Но что-то подсказало ему: сейчас, здесь, он видит истину, свою, за которую страдал. Еще он знал — эта минута не повторится. И если он выживет, то постарается забыть ее. Или будет лгать себе, что забыл.

Ни Петр, ни сама Надежда не узнают о ней. Никогда!

И ему стало жалко себя. В нем все переломилось. Он всех жалел — умершую мать, слишком красивую Надежду, дурака Генку, даже отца.

Он жалел безответных зверей и птиц… Тех, что встречали его на рассвете и в тайге кормили собой.

Он брал у них все. Брал, у всех! А что дал сам?.. Им?.. Тайге?.. Петру?..

Он должник их, безнадежный должник.

Вон какую суету он поднял! Сколько вертолетов гоняют в небе. Его ищут, простив ему все, даже отца. Это стыдно! Лучше умереть. Пусть бы нашли его мертвым!..

Смерть? Она не вызывала в нем протеста. Наоборот, жизнь с болью ее и неудачами, с неумением приладиться к ней утомила его.

— Умереть… умереть… — твердил Жогин.

Но жизнь цепко сидела в каждом мускуле его сухого, длинного тела. И другое пугало. Ладно, он умрет, но что останется?.. Детей нет, а память людей выцветает.

Нет! Он будет, он хочет жить! Даже обязан: ведь его ищут!

Людям бы плюнуть на него, тяжелого и ломаного человека, а они ищут, рискуя собой и дорогими машинами. Они тратят на него драгоценное рабочее время.

Надо идти к ним. Это свои ребята, его рабочие друзья.

Жогин кое-как поднялся, сел, придерживая голову рукой. И снова увидел летел вертолет, но теперь высоко.

Так человека не найти, надо подать знак, развести костер.

Он представил себе, как сделает — ногой столкнет в желтую кучу мох, сучья, хвойные сухие иглы. Подожжет их. Сверху увидят дым и найдут его.

Он развел костер. На это ушло несколько спичек и половина записной книжки.

Костер вышел нищий, жиденький, а дыма из-за сухости топлива получилось совсем немного. Да и к тому же он почти исчезал, процеживаемый на пути вверх сосновыми кронами. Тут еще налетел низовой ветер, засвистел, завыл в камнях, швырнул в Жогина угли.

Пришлось давить их пальцами, как клопов.

Давя, он не чувствовал жжения. И дышать тяжело… Он словно зажат между двух досок.

Но что это? Его ищут, зовут! Он слышит голоса.

Нужно спешить к ним навстречу!

 

30

Жогин включил двигатель ракетной шлюпки.

Движение угадывалось только по неровному миганию шкал, по растекающейся за кормой газовой струйке.

От невероятной скорости полета струя была не прочеркнута, а нарублена короткими, словно светящимися кусками, остающимися позади.

Жогину показалось, что ракетная лодка в полете сжигала сама себя.

Она шла к Земле по кратчайшей линии.

Земля… Жогин держал ее на прицеле, бесконечно отодвинутую. В перекрестьях оптического прицела, в тонком плетении его радиальных кругов, то прилипая к ним, то отрываясь, дрожала ее точка.

А где-то немыслимо далеко была другая точка — охваченная распадом Черная Фиола. О ней не хотелось помнить.

В полете Жогин то и дело тяжело засыпал. И тогда ему снилось, что он идет по Земле, в сибирской тайге, что каждый шаг его отдается острой болью в голове.

Он стонал, просыпался и, проверив ориентировку, опять засыпал.

 

31

Просто лежать и ждать было невозможно. Хотелось ползти, тянуться к тем, кто ищет.

То и дело низко и с грохотом пролетали вертолеты — туда, сюда. Они не замечали его.

Тогда он пополз промеж камней, вдоль упавших деревьев, вывернутых их корней. Впереди, чуть заметное что-то светилось. Что? Лампа Петра?.. Вот для чего он жег ее ночами — чтобы Жогин мог идти к ней. Но Жогин сердился: почему экономит? Зачем включает маленькую лампу? Ведь он едва ее заметил здесь, в скалах и мхах.

Но все же она светит… Светит!

Жогин полз. Он тащил за собой карабин, тяжелый не только весом, но и ответственностью — давал расписку.

Ствол карабина погнут, ложе разъехалось острыми обломками. Из него и выстрелить-то нельзя.

И каждый метр пути мучителен, каждый толчок отдавался глубоко в затылке. Но первый снег задержавшейся новой зимы уже падал и приятно холодил голову.

Когда же боль доходила до предела, становилась неукротимо свирепой, Жогину казалось, что вокруг горела тайга: металось красное, полыхало дымом и жаром, летели птицы и бежало всякое зверье.

Жогину мерещилось чудное, будто он летел в ракете и неудачно приземлился, а этот горный невысокий лес загорелся от взрыва его ракетной шлюпки.

И вот — лесной пожар.

Шел густой снег, хлопьями.

Вдруг близко, метрах в ста от себя, Жогин услышал голоса, собачий лай. Он узнал этот лай. Черный пес…

Милый псина не предал его, он ведет к нему людей.

Жогин крикнул. Но голос был давно потерян им.

Цепляясь за камень, Жогин поднялся. И звал, звал к себе людей, свистя беззвучными голосовыми связками.

- Слышали? Там взорвалось что-то! - кричал Семин. - Горит лес, поспешим.

И побежал, маленький и быстрый, перескакивая камни. Впереди него, оборачиваясь и лая, бежал Черный пес.

 

32

Вот что было записано карандашом в памятной книжке, которую нашли в кармане Жогина:

«Звездная лоция: в полете ориентируйте навигационную систему по звезде Канопус».