Избранная лирика

Якушев Николай

Стихи Николая Михайловича Якушева (1916-1983) знают любители поэзии старшего возраста, но нынешний читатель с ними почти не знаком. Пусть же и новое поколение откроет для себя этого талантливого русского поэта.

Сборник подготовлен к столетию со дня рождения Николая Якушева.

Составитель Я. Н. Якушев

 

БЕРЁЗКА

Рассвета скупая полоска,

за ветром летят журавли.

Напрасно за ними берёзка

стремится сорваться с земли.

В ненужных усилиях мучась,

дрожит, как дрожит человек.

С землёй её горькая участь

корнями связала навек.

А ей бы свободу такую,

чтоб птицы догнать не могли...

И кто ей, смешной, растолкует,

что небо беднее земли.

Что вся её радость на свете

и общее счастье со мной —

любить это небо и ветер,

навек оставаясь земной.

Останься земною, лесною,

до солнечных дней подремли.

А птицы вернутся весною,

им тоже нельзя без земли.

 

КАК ПРИХОДИТ ВЕСНА

На маленький Юршинский остров,

уставший от зимнего сна,

всегда удивительно просто,

бесшумно приходит весна.

Сначала в условных приметах,

неясных другим иногда,

в особенной резкости света,

в росистой испарине льда.

Все больше небесных промоин,

и вот, как предвестье чудес,

над скованным Рыбинским морем

отверзнется пропасть небес,

такой изумительной сини,

что грудь для дыханья тесна.

Забытою чёткостью линий

впервые тревожит весна.

А там, у истоков апреля,

услышишь полдневной порой:

работают дятлы-капели

над снежной непрочной корой.

В предчувствии птичьих набегов

в природе пойдёт суета,

ручьи шевельнутся под снегом

с упрямой повадкой крота.

И медленно, трудно, неспоро

снега отползают во рвы.

На бурых горбах косогоров

прорежутся зубы травы.

А тёмною, влажною ночью

(наверно, их ветер принёс),

как пчёлы, мохнатые почки

обсядут лозинки берёз.

Чтоб позже, в один из рассветов,

для нас неприметно, тайком,

подняться с насиженных веток

зелёным, крылатым листком.

Тогда в перелесках знакомых

приходит бродяжничать срок.

Как рифму — по тем же законам

отыскивать первый цветок.

Смотреть, как горит, не сгорая,

заря над простором лесным,

как листья налились до края

зелёною кровью весны.

 

ГОРЯТ КОСТРЫ

Посмотри,

на дорогах за нами,

где скрестились десятки ветров,

полыхает зубчатое пламя

до сих пор не погасших костров.

В них остались какою-то частью,

может, искрами, сбитыми в сноп,

нашей юности жаркое счастье

и далёких рассветов озноб.

Пионерские наши дорожки,

окунёвый азарт на заре,

соблазнительный запах картошки,

запечённой в горячей золе.

И ещё:

на площадке Кузнецка

от мороза металлу невмочь,

и огнями разрезана резко

ледяная кромешная ночь.

А земля прочерствела как камень,

как железо крепка на излом.

Мы её отжигали кострами

и ломали тяжёлым кайлом.

В тех огнях родилась и окрепла

комсомольская юность твоя...

На следах неостывшего пепла

разжигают костры сыновья.

 

ЗА РЕКОЮ ПЕСНЯ

Вечерами тихими,

полными покоя,

кто из нас не слыхивал

песню за рекою?

Где-нибудь под звёздами,

посредине лета…

Что в ней, неопознанной,

до конца не спетой?

Хорошо ли, худо ли —

без конца, без края

в ней тоски и удали

сила молодая.

Светлая ли, грустная

песня за рекою —

что-то очень русское,

очень дорогое.

 

* * *

Чернила — не кровь,

а строка — не душа,

но есть исключительный случай,

когда замираешь,

почти не дыша,

в предчувствии редких созвучий.

В такую минуту,

над словом склонясь

в сплошном отрицанье покоя,

поймёшь ты,

что с временем держится связь

одной, неизбежной строкою.

Когда эту строчку ты все же настиг

и ей уже некуда деться,

то трудно понять,

где кончается стих

и где начинается сердце.

 

* * *

Умерла моя мама —

простая рабочая.

Положили её

в заводском нашем клубе.

Как живая.

И смерть изменила не очень её,

только стали суровыми

добрые губы.

Только глубже запали

морщинки косые,

только сердцу,

которое билось и плакало,

и тревожилось

в вечной заботе о сыне,

стало всё безразлично

и всё одинаково.

И оркестра охрипшего

хмурые звуки,

запах хвойных венков,

ещё влажных от инея,

и мои, в изголовье,

тяжёлые руки

и судьбы моей чёткая,

ясная линия.

Будет горе —

а ты не поплачешь об этом,

и дороги —

а ты не махнёшь мне рукою.

Ты лежишь

под густым электрическим светом,

Не привыкшая

к ярким цветам и покою.

Будет полночь светла

от январского снега,

как обычно,

такая же, очень простая,

И в открытую форточку

сразу, с разбега

молодая снежинка

впорхнёт и растает.

Будет утро.

Весна на зелёной планете,

и хорошие песни,

и добрые люди.

Будет так,

что и горя не станет на свете,

лишь тебя

никогда уже больше не будет.

Никогда…

Не помочь никакими слезами.

Сыновья, сыновья,

видно, все мы такие —

матерей мы целуем

в толпе на вокзале,

о любви матерям

говорим на могиле.

 

* * *

В окно вагона,

словно в прошлое,

глядеть приказывает память.

Кружит, кружит

снежинок крошево,

не зная —

падать иль не падать.

Да все равно!

Найти не просто мне

знакомый домик на заставе

и те затоптанные росстани,

где я тебя

тогда оставил.

Как много лет

легло на плечи нам,

пожалуй, тяжестью двойною —

ведь наша жизнь

была помечена

разлукой, временем, войною.

Бродила смерть

вокруг да около.

Над полкой,

где пылились книжки,

как часто беспричинно трогала

ты фотографию мальчишки.

Как часто ты

сквозь сон нарушенный

приподнималась на постели,

к моим шагам

в ночи прислушиваясь...

А это листья шелестели.

Как часто,

отстраняя плечи

тебе мешающих прохожих,

ты вдруг бросалась

мне навстречу...

А это был солдат похожий.

А жизнь уже была измерена.

Но ты гнала,

гнала усталость.

Ты все надеялась и верила,

когда и полчаса осталось,

когда уже дыханья не было,

упав лицом в подушки синие,

ты свой последний

выдох сделала

моим невысказанным именем...

Навеки в памяти останутся

снежинки,

вкрапленные в вечер.

Напрасно поезд ищет станцию,

где ты бы вышла

мне навстречу.

 

ЛЕТНИЙ ДОЖДЬ

С утра ещё птицы об этом кричали,

но туча, казалось, пройдёт стороной.

А он, осторожный и робкий вначале,

обрушился ливня стеклянной стеной.

И сразу запахло корою смолистой,

ещё не остывшей от солнца травой.

А дождь нарастал, как рапсодия Листа,

такой же стремительный, звонкий, прямой.

С трудом изменяя характер строптивый,

он медленно, словно огонь, затухал,

возился в кустах придорожной крапивы

и вновь тарахтел по глухим лопухам.

На брызги с налёта дробился о камень,

рубил неповинные листья сплеча

и вновь клокотал и кипел под ногами,

как будто земля для него горяча.

И было такое желанье смешное:

забыть обо всем, с чем сегодня знаком,

разуться и узенькой тропкой лесною,

как в детстве, по лужам бежать босиком.

 

ПОРОСЛЬ

Суходол, кустарники да кочки,

крупная, как ягоды, роса.

Сосны, оперённые подсочкой,

медленно уходят в небеса.

Утро разгорается несмело,

только набирая синеву,

и косые солнечные стрелы

в мокрую вонзаются траву.

Лес звенит скороговоркой птичьей,

где-то в травах булькает ручей.

Лишь стволов дремотное величье

не обеспокоено ничем.

Сквозь труху распавшейся осины,

росною обрызганный водой

жизни огонёк неугасимый

порослью пробился молодой.

Ёлкою иль робкою рябиной,

клейкою берёзовой листвой

тянется, вовек неистребимый,

утверждая жизни торжество.

Стоит повнимательней вглядеться

не в стволов могучую красу,

а вот в это тоненькое детство

в вечно обновляемом лесу.

 

* * *

Опять лесами бродит осень.

На сучьях вымокших осин,

на тёмных кронах

медных сосен

висит заплаканная синь.

Листвы сырая позолота,

щетина ржавая хвои.

Сквозь буреломы и болота

тропинки тянутся мои.

И я иду,

скользя по грязи

дождём иссеченных крутин.

Передо мной,

пока без связи,

куски разрозненных картин.

Короткий взлёт пугливой цапли,

как бы застывшей на весу.

Брусники кровяные капли

одеты в знобкую росу.

Стоит рябина

в яркой кофте,

берёз лимонно-жёлтый лист.

И корневищ железных когти

в суглинок намертво впились.

И эти корни, травы, тучи

скупая память соберёт,

чтобы хранить

на всякий случай

и через жизнь нести вперёд,

Чтобы за сотни километров

тот край, с которым я знаком,

пахнул в лицо

сентябрьским ветром,

лесным и влажным сквозняком.

 

СТАНЦИЯ АННА

Детства в солнечных пятнах

незабытые дни

не вернутся обратно,

как ты их ни мани.

Сколько здесь умещалось

и улыбок, и слез!

И раздумье, и шалость,

и работа в покос...

В час холодный рассвета

голубела река.

Необычных расцветок

на заре облака.

Травы в трепетном росте,

и стрижи на лету,

и лиловые грозди

сирени в цвету.

Возвратить это снова,

повторить наяву

даже песенным словом

не дано никому.

Но однажды, нежданно,

посредине пути,

ты на станции Анна

должен будешь сойти.

И повеет поныне

чем-то очень родным,

будто пылью полыни,

будто ветром степным.

И припомнятся травы

вперемешку с росой,

колкий ёжик отавы

под ногою босой.

Ветер треплет украдкой

узкий лист ивняка,

с лебединой повадкой

плывут облака.

И идут пионеры

счастливой гурьбой...

Посмотри и yверуй:

детство снова с тобой!

 

* * *

Я плохо верю в дружбу тех,

кто от удач ослеп,

кому легко даётся смех

и достаётся хлеб.

Я не могу поверить в вас,

без скидок и всерьёз,

кто не хлебнул, хотя бы раз,

горячего до слёз.

Кто не изведал никогда

аврала жаркий пот,

когда нежданная беда

в обрезок рельса бьёт.

Кто не слыхал металла хруст,

промёрзшего насквозь,

кому носить тяжёлый груз

ни разу не пришлось.

И, кончив день, как трудный бой,

не раздеваясь, лечь,

чтоб даже ночью снилась боль

уставших за день плеч.

Надёжной дружбой дорожа,

я крепко верю в тех,

чья раскрывается душа

от добрых слов «на всех».

На всех — костёр,

на всех — вода

и ужин, пусть он скуп...

Окурок друга никогда

не обжигает губ.

Пусть ветер бьёт и крутит снег

свирепых декабрей,

сквозь них прошедший человек —

правдивей и добрей.

 

* * *

Сейчас, наверное, на юге

в цветенье розовом сады,

а мы на малой речке Юге

до чистой дожили воды.

Всю ночь встревоженно и громко,

пока совсем не рассвело,

под синей грудою обломков

река дышала тяжело.

Но, как от вынужденной ноши,

освободившись ото льда,

лишь блёстки солнечных горошин

колышет светлая вода.

Над берегов высокой кручей

простор такой голубизны,

что видишь в нем счастливый случай,

удачу северной весны.

И слышно с этого откоса,

как бродит молодость в крови

и чайки, мчащиеся косо,

кричат пронзительно:

— Живи!

 

* * *

Говори, говори...

Почему-то все чаще и чаще

нужен мне бормоток

твоих детски картавых речей.

Потому и бреду

сквозь зелёное кружево чащи,

чтоб услышать твой голос,

лесной, неприметный ручей.

Здесь, под сводами крон,

как в глухой, потаённой пещере,

ты по капле сочишься,

камням и корягам в обход.

Из-под крестиков мха

ты пробьёшься наружу — я верю

в беспокойную силу

упрямых подпочвенных вод.

Пузырьками стеклянными

мокрые травы одеты.

Между ними скользнув,

ты уже заблестел вдалеке.

Одного не пойму:

по каким непонятным приметам

ты так точно находишь

прямую дорогу к реке?

Обучи меня этому —

песням твоим я рассказам.

золотое терпенье

и силу свою подари,

чтобы в трудном пути

мне с дороги не сбиться ни разу.

...Говори, говори.

 

* * *

Мысль входит в мир

любыми формами,

лишь бы восприняли

и поняли:

спрессованная

в виде формулы,

развёрнутая до симфонии.

Неважно, как она изложится:

строкой певучего гекзаметра,

металлом

выльется в изложницу

или бетоном

ляжет намертво.

 

РОЖНОВСКИЙ МЫС

Ещё не вечер,

но уже не полдень —

лиловый сумрак бродит по лесам.

Закат во всех подробностях

исполнен

как бы дотошной

кистью палешан.

Обнажены

в короткий час отлива,

блестят тонкозернистые пески.

А наверху,

над кромкою обрыва,

берёзы приподнялись на носки.

Им видно:

за своё названье споря,

тугой полупрозрачною стеной

то вдруг отступит

Рыбинское море,

то грянет двухметровою волной.

Здесь можно

заглядеться и забыться,

молчать, курить

и не считать часов.

Садится солнце

за Рожновским мысом —

прообраз вечных Алых парусов.

 

* * *

Милый край

с берёзками у дома...

Говорят, что после сорока

мир воспринимаешь по-иному:

тусклыми глазами старика.

Говорят,

что заглушает копоть

беспокойный огонёк души.

Умудренья бородатый опыт

скажет потихоньку:

— Потуши...

Осторожной следуя подсказке,

обретёшь спокойствия права,

но поблекнут

запахи и краски,

вымрут задушевные слова.

Потускнеет

яркая планета,

разучившись радугой гореть.

Будешь жить

под тяжестью запрета,

ничему не удивляясь впредь.

Мир благоразумных равновесий,

чувство меры,

трезвости,

стыда

за безумство юношеских песен —

вот как начинается беда!

И тогда,

хоть сорок лет осталось,

сорок, заколоченных в покой,

знай, что это

постучала старость

тёмной, равнодушною рукой.

Радуясь, любя и негодуя,

даже час,

в который на асфальт

от разрыва сердца упаду я,

не желаю старостью назвать.

Потому, что даже в этот вечер

нипочём я не закрою сам

глаз моих,

раскрывшихся навстречу

жизни беззапретным чудесам.

 

* * *

Весна здесь ни при чём,

она ещё младенец,

не сбросивший

пелёнок белизны.

А беспокойства

никуда не денешь,

на этот раз

оно не от весны.

Без объяснений, без причин,

а так бы —

рукой с перрона

только мне махни —

смотреть в окно,

обкуривая тамбур,

как город весь распался на огни.

На дым смотреть,

тягучий и белёсый,

покорно отползающий назад.

Секунды,

как петарды под колёса,

ложатся без расчёта на возврат.

И нет тебя.

И неизвестно – где ты?

И только путь-дорога далека...

Издалека,

как бы с чужой планеты,

зовёт сигнал путейского рожка.

 

ДЕСЯТЫЙ ВАЛЬС

На самом утре

жизненных дорог

шли облака

с цветистыми краями.

Шопеновского вальса ветерок

летел по лёгким

клавишам рояля.

Смешно,

что я полжизни берегу

тебя такой,

как в первый день потери.

Что жизнь прошла —

поверить я могу,

что ты прошла —

я не могу поверить.

Пока я жив,

ты будешь всё такой —

немеркнущей,

единственной в природе,

с застывшею на клавишах рукой,

с тоскою

нерассказанных мелодий.

И до конца

моих земных дорог,

богатых болью,

дружбой, именами,

шопеновского вальса ветерок

пусть кружит пыль

моих воспоминаний.

 

* * *

Не знаю, сколько ты ждала,

а, может, не ждала нисколько.

Но ты единственной была,

одна была, одна лишь только.

Но время — страшная беда —

оно свинцом на сердце ляжет,

и если скажет: навсегда,

то навсегда об этом скажет.

Листались горькие года,

летели яростно навстречу,

а ты исчезла навсегда,

я никогда тебя не встречу.

И не осталось ни следа —

одна тоска, одна лишь мука.

Ты понимаешь:

никогда!

Какая долгая разлука!

 

* * *

Я не хочу тебя забыть...

Но с каждым днём (куда же деться?)

упрямей прячется за быт

тобой обманутое сердце.

Я не считал в разлуке дней,

здесь даже час приносит муки,

но с каждым часом холодней

твои протянутые руки.

И вот письмо, где ты не та,

в нём равнодушье поселилось,

за каждым словом пустота,

и поцелуй звучит, как милость.

Слова любви в твоих строках,

как полный вдох перед удушьем.

Я разгадал твой тайный страх

перед идущим равнодушьем.

А он придёт — нежданный час.

Поймём с натянутой улыбкой,

что всё, скрепляющее нас,

лишь было горькою ошибкой.

Не бойся! Есть всему черёд.

А жизнь, быть может, интересней,

лишь оттого, что все пройдёт:

любовь, и молодость, и песни.

 

И НЕТ КОНЦА

Кто сказал,

что будто бы случайна

жизни нескончаемая вьюга —

лебедей влюблённое ячанье,

грохот ливней,

тёплый ветер с юга?

Мы травою были до рожденья,

радугой,

лесными сквозняками

и в гордыне самоутвержденья

сотни раз,

погибнув, возникали.

Студенистым сгустком протоплазмы

собирались

в корчевой водице,

чтобы вновь

дыхательною спазмой

в этом шумном мире возродиться.

Чтобы застучало

сердце туго,

чтобы вновь — и радость и печали,

снова ливни,

снова ветер с юга,

лебедей влюблённое ячанье.

И опять,

взлохмачен и неистов,

ты нальёшься беспокойной кровью.

Пеночки двухоборотным свистом

грянешь

по лесному Подмосковью.

Среди трав,

до лаковости мокрых,

среди звёзд,

зелёных и высоких,

молнии пронзительный автограф

впишется в твои тугие строки.

Море,

как бессонница, нахлынет,

ветер прозвенит

по струнам просек...

День придёт —

и ты на половине

строчку недописанную бросишь.

В старом кресле

грузно оседая,

ты рванёшь рубахи тесный ворот.

За окном

мигнёт огнями город,

голова опустится седая…

Улыбнёшься тихо,

без испуга

и пожмёшь тяжёлыми плечами.

Вечны ливни,

вечен ветер с юга,

лебедей влюблённое ячанье.

 

ВОКЗАЛЫ

И всё, что жизнь нам показала,

теперь как будто и не страшно.

Сороковых годов вокзалы

остались

в дне позавчерашнем.

И там, в прокуренных столовых,

на наши нужды отвечая,

нам отпускали без талонов

короткий сон

над кружкой чая.

Стояла ночь,

как изваянье,

и листья хлопали в ладоши,

слепой парнишка

на баяне

играл про синенький платочек.

И бабы слёзно голосили,

и сквозняки ползли по залам…

Как будто сразу

пол-России

сошлось в разрушенных вокзалах.

Воспоминанье беспокойно,

как кровоточащая рана...

Нам вспоминать об этом больно,

нам забывать об этом —

рано.

 

* * *

На исходе северное лето —

по десятку видимых примет.

Весь одет в парной туман рассвета

август —

хлебосол и густоед.

Осень, ветровая и рябая,

явится, немного переждя,

по сгоревшим листьям барабаня

нахлыстом ядрёного дождя.

Я пока ещё в неё не верю.

Всей упрямой силой естества

на последнем солнце огневеет

яркая, чеканная листва.

Как грибник

заправского закала,

туесок подвесив лубяной,

ты идёшь

и, чтобы не мешало,

солнце оставляешь за спиной.

На плече покатого оврага,

что колючим ельником порос,

рыжиков оранжевых ватага

в бусинах невысушенных рос.

В войлоке багульника окреп он,

словно ярким солнцем обожжён,

подосиновик, тугой, как репа,

хрустнет под охотничьим ножом.

Не ленись почаще нагибаться —

на тебя глядит со всех сторон

обложное русское богатство

леса удивительных даров.

Говорят у нас —

и это правда —

хоть кого возьмёт она в полон,

та земля,

что щедрою наградой

отмечает каждый твой поклон.

 

* * *

Жухлый лист с оголённой крушины

в коченеющих пальцах зажав,

ты увидишь —

дожди потушили

беспокойный осенний пожар.

И не то чтобы грусть

или жалость, —

не могу равнодушно смотреть,

как к садовой решётке прижалась

палых листьев холодная медь.

Это всё,

что осталось от лета,

бушевавшего только вчера.

И печальную осень в букеты

собирает, смеясь, детвора.

Сад стоит,

под ветрами и стужей

потемневший, сквозной и нагой.

И мальчишка хрустящую лужу

с нетерпением тронет ногой.

 

* * *

Как бы грозя какой бедой,

седые ели машут лапами.

Падучей сонною звездой

ночное небо процарапано.

А над дорожною судьбой

луны источенное лезвие.

И мы опять вдвоём с тобой,

ночная спутница-поэзия.

Просёлком вытоптанных чувств

бредём, дорогой озабочены...

И нас зимы капустный хруст

сопровождает у обочины.

 

* * *

Нас вниманьем дарили,

поощряли кивком.

Нам в глаза говорили,

что пойдём далеко.

Нам друзья толковали,

закусив удила,

голубыми словами

про большие дела.

А потом, на вокзале,

жали руки друзья...

И сбылось предсказанье

так, что лучше нельзя.

Подпоясанный туго,

с захребетным мешком,

до Полярного круга

доходил я пешком.

Север бродит по коже...

Редколесье, пурга,

бледный ягель, похожий

на оленьи рога.

Годы — необратимы,

но, живя на бегу,

вас, мои побратимы,

я забыть не могу.

О каменья расколот,

в мёрзлой каше воды

зимовал наш плашкоут

в двух шагах от беды.

Ничего не забыло

сердце в трудном пути.

Все, что было, то было,

все, что ждёт — впереди.

Люди верно решили,

что судьба нам дала

и дороги большие,

и большие дела.

 

* * *

Это было на речке Кулой.

Мне теперь не припомнить фамилий.

По старинке,

лучковой пилой,

мы в делянке сосну повалили.

Видно, падать

обидно для всех.

И она свилеватое тело,

опираясь ветвями о снег,

от земли оторвать захотела.

Но ногой наступили —

лежи!

И, снежок обмахнув рукавицей,

мы пилили её на кряжи,

всю пропахшую острой живицей.

А она ещё, видно, жила,

когда в тело

вцепилось железо, —

проступала густая смола

через узкую ранку пореза.

Как оценка работы корней,

на разрезе,

смыкаясь друг с другом,

каждый год

был отмечен на ней

ростовым

концентрическим кругом.

И, прищурив намётанный глаз,

синеватые кольца считая,

не припомню я,

кто-то из нас

с сожаленьем сказал:

— Молодая...

В час, когда скараулит конец,

не покинь нас,

желанье простое:

независимо —

сколько колец,

умереть обязательно стоя.

 

* * *

Всё в снегу —

в густой скрипучей вате,

как и в том провьюженном краю...

Вот опять мне папирос не хватит,

чтоб припомнить молодость свою.

Мелочи, подробности, детали

вяжутся в сюжетные узлы.

Поезда друзей порасхватали,

на далёкий Север увезли.

Вот и не встречаемся годами.

Что же им сказать?

Счастливый путь!

Нас по белу свету покатали,

тоже повозили, как-нибудь.

Он учил сурово,

мудрый Север,

мы его запомнили устав:

не мечтать о жатве, не посеяв,

и о передышке — не устав.

Горечь неисправленных ошибок

отдаёт сивухою во рту.

Видно, в сердце

розовых прожилок

никогда я не приобрету.

Не пойму расчётливых и добрых,

что идут по жизни не спеша.

К безупречным,

ангелоподобным

что-то не лежит моя душа.

Строгих,

неподатливых на ласку,

в ноги не валившихся рублю,

злых люблю,

напористых,

горластых,

рук не покладающих люблю.

Если скажут слово —

значит, в жилу,

так, что непривычных

валит с ног.

Есть в них настоящая пружина,

без которой

век идти б не смог.

В дальние

тревожные дороги

пусть друзей увозят поезда.

Пусть им светит

преданно и строго

странствий беспокойная звезда.

 

* * *

Мы не верим,

единоверцы,

что состаримся наконец,

что сегодня

на срезе сердца —

пятьдесят годовых колец.

Нам толкуют

про жизненный опыт,

дескать, время —

оно течёт...

Лесорубов и землекопов,

не пугает нас этот счёт.

А пугающих —

ну их к чёрту!

Их послушать,

так в гроб ложись.

По-иному, большому счёту

мы отчитываемся

за жизнь.

На неласковой параллели,

где раздолье бедовым снегам,

даже птицы

в полёте колели

и как камень

валились к ногам.

Не поймёшь —

целина иль дорога,

необжитый белёсый простор.

Трехэтажным воззванием к богу

согревается парень-шофёр.

Но в какую б

глухую замять

задыхаясь идти ни пришлось —

узелков не вязали на память,

не копили змеиную злость.

Мёрзлый камень дробили

до пота,

волокли на «козе» кирпичи.

И шутили:

— Большая работа

и совсем небольшие харчи...

По тяжёлым брели просёлкам,

в загазованный лезли забой,

память

срубленных нами посёлков

оставляли всегда за собой.

Потому,

что мы крепко верили,

в силе дружбы убеждены:

за святое

людское доверие

не бывает иной цены.

И хоть с ног

сшибала усталость,

в лапник,

брошенный у костра,

до полуночи

песня металась –

нашей молодости сестра.

Он от сердца идёт

и к сердцу,

оголённый провод строки…

Жизнелюбы

и единоверцы,

не торопимся в старики.

 

* * *

Начиная с околичностей,

избегая слов в упор,

ты опять о культе личности

поднимаешь разговор.

Оправляя брючки узкие,

сморщив ясное чело,

ты коришь «покорство русское»

беззастенчиво и зло.

Ты разишь словами колкими,

чтобы — в душу и до дна...

За твоими недомолвками

чья-то выучка видна.

Никого не упрекали мы,

что утратам нет числа,

очень трудно, неприкаянно

наша молодость прошла.

Не играя в прятки с правдою,

не страшимся честных слов —

за колючими оградами

много сложено голов.

Мы вернулись.

Не убитые

ни цингою, ни трудом,

не с дешёвою обидою

вспоминаем мы о том.

По особенному больно нам

было, может быть, всегда,

что на шапке у конвойного

наша красная звезда.

Мы вернулись.

Но не каждому

разрешается пока

нашей болью, нашей жаждою

спекулировать с лотка.

И с застенчивостью девичьей,

принимая скорбный вид,

оглашать никчемный перечень

личных болей и обид.

В этих лет суровой повести

на тяжёлые слова

только людям с чистой совестью

доверяются права.

Если выдюжили, выстояли

силой правды и любви,

значит, были коммунистами —

настоящими людьми.

 

СЕВЕРНОЕ СИЯНИЕ

Серебро и унылая чернеть —

мир двухцветен с приходом зимы.

В настороженном

небе вечернем

прорезаются звезды из тьмы.

Как ледком по прозябшим болотам

плёнкой света подёрнута мгла —

то прозрачная лента сполохов

над зубчаткою леса прошла.

Блики зыбко-зелёного цвета

на короткие сроки секунд

то исчезнут,

то в беге кометном

снова небо хвостом рассекут.

Многоцветные,

станут в полнеба,

кружевным полукружьем горя...

Этих красок хватило вполне бы

для горящих лесов сентября.

Чтоб светлей тосковать о России,

чтоб усталость и боль превозмочь,

чтобы долгую ночь пересилить,

если даже полярная ночь.

 

* * *

Ночь и снег.

Окно, как негатив.

Вьюга бьётся в запертые двери.

Спит рояль.

В нем навсегда затерян

нас когда-то сблизивший мотив.

Много лет

ненужно одинок —

нет, не ради

собственной причуды, —

на твои знакомые прелюды

я, как путник,

шёл на огонёк.

Мне и до сих пор

они близки,

звуки догорающего скерцо.

Чьё теперь

опутывают сердце

лёгкой паутинкою тоски?

Ночь в снегу.

И прошлое в снегу.

На висках

лежит печальный иней.

Но твоё застенчивое имя

я, как сказку детства, берегу.

 

* * *

Шмели, приникшие к репьям,

гроза шальная —

в три раската.

И ты опять как будто пьян,

как было в юности когда-то.

Хмельные запахи цветов

несёт черёмуховый холод.

С улыбкой думаешь о том,

что был и ты когда-то молод.

Гроза рванёт из-за угла.

Дрожит под ветром

мокрый вереск...

И то, что молодость ушла,

ты понимаешь,

но не веришь.

 

* * *

Был горизонт

натянут, как струна,

сушились ветром выгнутые сети,

и щебетала галька побережья

на птичьем,

непонятном языке.

И водоросли, выползшие ночью

на скользкий берег из седых глубин,

полуживые, едко пахли йодом.

Прозрачность утра

достигала дна,

открыв его подробности для глаза,

и каждая песчинка

в свете солнца

вдруг вспыхивала коротко и ярко,

как только что открытая звезда.

Я поднял камень,

плоский и солёный,

покрытый смугло-синей акварелью,

под цвет воды

и тех неясных далей,

куда уйдут под вечер корабли.

Был горизонт

натянут как струна,

едва-едва дышал солёный ветер...

Все это было в двух коротких строчках,

которые я потерял во сне.

 

ПРОЩАНИЕ С ЛЕТОМ

Волга ночью качает

волны валуны,

и дрожат

голубые дорожки луны.

Ты — над чёрною кромкой,

губу прикусив,

и оттиснут в воде

звёзд холодный курсив.

Что он значит?

Что ветры обрушились зло.

Это сиверко дует,

это лето прошло.

Слышишь?

Кончилось лето.

Подними воротник!

Полночь плещет в лицо,

как холодный родник.

Только полночь ли?

Может, не полночь виной?

Просто юность

прощается нынче со мной.

Что ж, прощай.

Больше вместе нам

быть не дано,

но друзьями

останемся мы всё равно!

Всё равно

я узнаю тебя поутру

в крике птиц

в двухсотлетнем бору.

В смехе сына,

в отчаянном запахе трав,

в ровном ритме колёс...

Может быть, я не прав?

Все, как в юности:

Волга, волны валуны,

синеватая долька луны.

 

* * *

У жизни строгий есть закон,

такой её и принимайте:

для жизни

нет черновиков,

она — в одном лишь варианте.

Ошибок, сделанных вчера,

и отступления от правил

не можешь росчерком пера

ни зачеркнуть ты,

ни исправить.

Солгал, кому-то не помог,

обидел друга —

всё осталось.

Пройдя по тысячам дорог,

оно отыщет нас под старость.

Найдёт, напомнит, уличит

во всем забытом и далёком.

И горький голос

прозвучит

незаживаемых упрёков.

А я черкаю и крою,

чтобы по-новому звучало.

И верю:

можно жизнь свою

и в пятьдесят

начать сначала.

 

* * *

Видно, все мы,

с Волги или Тускари,

с Дона или Северной Двины,

в наши реки —

медленные русские —

до сердечной боли влюблены.

Перекаты,

плёсы да излучины

да лесов заречный окаём

до мельчайшей чёрточки

изучены

в вечном откровении своём.

Дождевые

звонкие иголки

сквозь туман летят наискосок.

Не спеша

спущусь с обрыва к Волге

на дождём исчерченный песок.

Так бывает,

если что случится,

если невезенья полоса,

чтоб её поддержкой заручиться,

прихожу сюда на полчаса.

И она,

полна целебной грусти,

эта чисто русская вода

никогда

несчастным не отпустит,

потерявшим веру —

никогда.

Я всегда немного опечален

слепотой напыщенных людей,

что живут,

совсем не замечая

родственной сердечности твоей.

Взглядами

солидными и тусклыми

провожают медленно зарю...

Реки наши,

солнечные, русские,

я о вас с любовью говорю.

Так живём.

От первых дней рожденья

до последней строчки седины,

освятив

своё происхожденье

синим откровением волны.

 

* * *

Не в час бездумного досуга —

когда нас ветер с ног косил

и по глазам хлестала вьюга,

я разглядел, как мир красив.

Красив не в миг весны летучей,

когда для счастья он готов,

но и когда затянут тучей,

без звёзд,

без песен,

без цветов.

По берегам кустарник высох,

сгорают звёзды на лету...

Я без лирических приписок

влюблён в земную красоту.

В травы

таинственное диво,

в поток воды и в снежный наст.

Пусть не талантливо —

правдиво

все это песня передаст.

 

* * *

Люблю старинные романсы.

За что?

Сказать вам не берусь.

Они, как русские ромашки —

в них есть и солнечность,

и грусть.

В них тихой радости свеченье

и вдруг надрывное:

— Прости!

Как рек равнинное теченье,

так их мелодии просты.

Они, как явленное чудо,

как те ночные поезда,

что возникают ниоткуда

и исчезают в никуда.

 

* * *

Уходит август,

лето разбазарив,

сжигая зори...

Не с того ли встарь

его славяне называли

зарев,

а наши деды ласково —

густарь.

Ну что же,

добрым словом помяните

всю солнечность

его последних дней.

Потянутся

за бабьим летом нити

осенних паутинок и дождей.

Осенние приметы различимы

по пасмури,

по листьев желтизне.

И просто так,

без видимой причины,

вдруг тихо затоскуешь по весне.

 

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ

Пока что

все как нужно у меня,

хоть по годам

давно уже не утро...

Как говорят

с улыбкою и мудро —

идёт вторая половина дня.

Судьба мне подарила,

что могла.

Ни ясным небом,

ни тяжёлым хлебом,

ни униженьем, ни бедой,

ни гневом —

ничем меня судьба не обошла.

Всю жизнь,

в плену ошибок и грехов,

храню обрывки жалкие бумажек —

в них только боль

черствеющих стихов —

и это все,

что приобрёл и нажил.

Из года в год,

в преддверии весны,

упрямство демонстрируя воловье,

дежурят по ночам у изголовья

из юности вернувшиеся сны.

И тёплый ветер

входит в старый сад,

листву листает

робко и неслышно.

А юность

на минутку только вышла

и возвратится

тотчас же назад.

Но точен ход.

Идёт за годом год,

и каждый —

словно взысканная плата.

И время неподкупное бредёт

по замкнутому

кругу циферблата.

Что мне

вторая половина дня

и приближенье неизбежной даты?

Я не страшусь.

Давным-давно когда-то

уже однажды не было меня.

Идёт вторая половина дня.

И, может быть,

страшней всего на свете,

что строчки,

как взрослеющие дети,

уходят безвозвратно от меня.

 

ПРОВОДЫ

Провожают старика на пенсию

добрым словом,

ужином простым.

Наклонился баянист

над песнею,

клавиши потрогал

и застыл.

Что сыграть,

чтобы вздохнулось легче,

ветерком прошёл

застольный смех?

Вот сидит он,

сразу постаревший,

вроде посторонний человек.

От тоски ль, от водки —

все в тумане.

Отрешённый ото всех забот,

осторожно

трогает в кармане

постоянный пропуск на завод.

Что же,

долгий путь не даром прожит,

так сказать,

на трудовом посту...

Говорить об этом

он не может,

и молчать —

никак невмоготу.

Видно, здесь нужны

слова иные.

И, с лихой отмашкою руки,

крикнет:

— Что ж вы, черти, приуныли?

Ну-ка, провожайте в старики!

И забыв,

что на седьмом десятке,

с клетчатым платочком у плеча,

он пойдёт

в немыслимой присядке,

каблуками бешено стуча.

Кружевами, петлями, узлами

сыплет дробь

отчаянно и зло...

Важно, чтобы люди не узнали,

как ему сегодня тяжело.

 

ПАМЯТИ НИКОЛАЯ РУБЦОВА

Здесь ели —

сухие, как мётлы,

сугробы к крестам намело.

Железное равенство мёртвых

порядок тут свой навело.

Висят полинялые ленты.

Но дело, конечно, не в том,

отмечен ли ты монументом,

иль просто корявым крестом.

К чему?

Чтобы было красиво?

Дороже во веки веков

лохматое буйство крапивы

бесчувственной жести венков.

Но как же нелепо и горько,

что жизни отчаянный след

земли равнодушная горка

как будто бы сводит на нет.

Не верую в необратимость,

в последнюю эту постель.

Не верю, что жизнь обратилась

в холодную груду костей.

Однажды,

собравшися вместе,

ватага шумливых парней

споёт твою старую песню

о звёздах российских полей.

И вот,

воскрешённый стихами,

под рокот гитарных басов,

возникнет твой голос,

в дыханьи

твоих вологодских лесов.

Пусть ели

сухие, как метлы,

в рассветных лучах ножевых...

Я верю

в содружество мёртвых

с весёлым всесильем живых.

 

* * *

Ночь спустилась,

чёрная, как дёготь,

стужей потянуло от реки.

Не спеши

воспоминанья трогать,

для последних дней побереги.

Вот тогда

на все, что вдаль отплыло,

можешь поглядеть со стороны

и понять,

что «не было» и «было»,

может быть,

между собой равны.

Нужно много

вытоптать дорожек,

чтобы голос памяти позвал.

Память удивительно похожа

на скупого рыцаря подвал.

Дорогое

спутано с ненужным.

Вы не ворошите без нужды

золото сверкающее дружбы,

медяки коварства и вражды.

 

* * *

Живи, но помни —

ты не вечен,

уходит жизнь за годом год.

И не откладывай на вечер

дневных

и утренних забот.

Застигнет вечер —

встретишь смело,

ведь нет

незавершённых дел.

Ты не жалей о том, что сделал,

жалей о том,

что не успел.

 

* * *

Лес меня нисколько не боится,

наши отношения просты —

от меня не улетают птицы,

от меня не прячутся цветы.

И почти совсем по-человечьи,

видно, понимают в дружбе толк,

ветки опускаются на плечи,

листьями моих касаясь щёк.

Вы, цветы, кустарник, птицы, звери,

всею глубиною естества

я благодарю вас за доверье,

за признанье кровного родства.

 

ОТТЕПЕЛЬ

Был воздух солнцем весь пронизан,

тянуло свежестью лесной,

капели зрели на карнизах,

как настоящею весной.

И вот торжественно запели,

о чем-то светлом говоря,

недальновидные капели,

поверив в кротость января.

А он прикинулся пригожим,

он сокрушал снегов завал,

в глаза заглядывал прохожим

и на улыбки вызывал.

И было небо чистым-чистым,

светлели лица и дома,

и толковали оптимисты:

«Сдаёт позиции зима».

Нo вот, небрежен и рассеян, —

иллюзий время истекло, —

дохнул под вечер строгий Север

и превратил капель в стекло.

И вот опять мороз жестокий

встал монолитен, как скала...

Да, до весны ещё далеко,

а это оттепель была.

 

ЗАПАСНЫЙ ВЫХОД

Он есть в театре и в кино,

вы это знаете и сами —

бывает душно и темно,

но есть запасный выход в зале.

Тупою болью

сдавит грудь.

Во тьме не различая лица,

подняться можешь и шагнуть

к зелёной маленькой таблице.

Там дверь,

ведущая в простор,

в живую жизнь, в холмы и пади.

Там лес,

озвученный дроздом,

дождей струящиеся пряди.

Зовёт зелёный огонёк.

Но люди молча подсказали,

что этот шаг твой,

как упрёк,

как вызов

всем сидящим в зале.

И с грустной миною лица

досмотришь ты

(куда же деться?)

со всеми вместе, до конца,

парад пустого лицедейства.

 

* * *

Перед словами,

сказанными мною,

пусть, как и был,

останусь я в долгу.

Я дверцу печки

медленно открою —

я рукописи жгу.

От груза

изумленья и печали,

бессонницы,

что мне не по плечу

и мной распоряжается ночами, —

избавиться хочу.

Они горят

и ярко, и недолго,

рождая очистительную грусть.

Я рукописи жгу...

Да только что в том толку,

когда я все их

помню наизусть.

 

* * *

Первый падает снег

и на землю ложится,

оборвав свой разбег,

не успев накружиться.

И не знает, искрясь,

как устроено мудро —

он в обычную грязь

превратится под утро.

Это позже, потом,

после гибельной пробы,

лягут снеги пластом,

соберутся в сугробы.

Запугают пургой,

полосатою вьюгой,

завладеют тобой

и окном, и округой.

Так из года и в год.

И, не правда ли, странно —

самым первым был тот,

что пришёл слишком рано.

 

СОВЕТ В ДОРОГУ

Не сетуй, что дорога далека,

и трудная стезя тебе досталась.

Умойся из лесного родника —

и как рукою снимет всю усталость.

И снова в путь.

И снова в гору лезть

сквозь бурелом,

где чёрт сломает ногу.

Дороги нет,

но направленье есть,

а это значит, что найдёшь дорогу.

Из всех советов

на своём пути

запомни крепко

правило простое:

всегда прекрасно то, что впереди

и стоит жить,

когда и жить не стоят.

 

СЛОВО

Мало мне осталось впереди.

Из всего, что трогал я руками,

Слово встало поперёк пути,

как буслаевский

непроходимый камень.

Бьют из почвы яростно ключи.

Ты нагнись — живой воды напейся,

разбегись, его перескочи,

но, смотри,

как Васька, не разбейся.

Сто попыток...

Как же мы порой

глупой неудачею ранимы.

Сотню раз я разбивался в кровь,

сотню раз

меня похоронили.

Но встаю,

опять иду на старт.

Цель одна – добьюсь или погибну,

и слепой мальчишеский азарт:

разобьюсь, но всё же перепрыгну.

 

* * *

В то место, откуда ты родом,

когда доживёшь до седин,

вернись,

и с родною природой

останься один на один.

Осенняя дышит прохлада.

Развёртывай свиток потерь,

задумайся, что тебе надо

и что тебе делать теперь?

Под шорох берёзовой рощи

на пень обомшелый присесть —

и жизнь тебе кажется проще

и сам ты моложе, чем есть.

И в эту минуту покоя

забытый откроется след,

припомнится что-то такое,

чему и названия нет.

И мамина песнь про лучину,

и месяц, стучащий в стекло,

и все, что с тобою случилось,

и все, что случиться могло.

 

* * *

Лунный свет через листву просеян,

по расцветке серебру под стать.

Сорок лет мне снятся сны про Север,

вроде бы, пора и перестать.

Но нельзя.

Как с первою любовью,

С Севером расстаться не могу,

потому что радостью и болью

заплатил без сдачи за пургу.

Это не романтика, поверьте,

просто каждый понял и привык,

что отсюда два шага до смерти,

десять тысяч вёрст на Материк.

 

ВОСПОМИНАНИЕ О ДЕТСТВЕ

Когда-то

по утрам я просыпался,

наполнен светлой радостью рассвета,

тревожным и счастливым ожиданьем

того,

что в этот день произойдёт.

Мир открывался

яркий и весёлый.

Луч солнца,

золотистый как солома,

лежал у ног ковровою дорожкой,

которой предстояло мне идти.

Я шёл по ней.

Мне подчинялись травы,

мне запахи впервые открывались

и первые названия вещей.

Вот это —

пятилистник тёмно-красный,

тройные листья жёлтенькой медунки

и солнцегляд — нектарный молочай.

Мир ждал, что я —

единственный в природе —

сейчас войду в него

и разгадаю,

его наполню песнями и смехом,

и дерзостью

неповторимых дел.

Да, для меня цветы на свете жили,

и девушки

мне щедро улыбались,

и вдохновенно

щебетали птицы,

названия которых я не знал.

Мир был ещё не познан,

но понятен.

Я верил, что он хочет мне добра.

Уже я знал,

что люди умирают,

но верил в то,

что сам я не умру.

Уже я знал,

что есть на свете зло,

но твёрдо верил,

что оно случайно

и что граница

меж добром и злом

проходит через сердце человека.

Мечты, любовь,

большие ожиданья —

и я нещадно время торопил.

А время шло и шло...

Теперь я знаю

названья птиц и имена цветов

и что пора отбросить ожиданья —

все, что могло, уже произошло.

Теперь хочу я только сохранить

то чувство опьяненья бытием.

Пусть будет так же солнечен и ясен

тот первый день,

когда я не проснусь.

Я написать хотел

стихи о детстве

и рассказать,

как шло, оно, босое,

сквозь тихие, тенистые левады

и солнечные степи на ветру.

Но рассказать, —

не значит ли расстаться?

А я с ним расставаться не хочу.

 

* * *

В старом русском городе

ветрено и гулко,

над заставой

медленно догорает день.

На углу знакомого

с детства переулка

белую и розовую

продают сирень.

Мне её не нужно,

вот какое дело.

Мне за поворотами

юность не видна.

Будто два десятка

жизней пролетело,

а всего-то-навсего

прошла одна.

Я не должен прошлому

ни слезы, ни вздоха,

не обязан прошлому

тем, что впереди.

Если почему-нибудь

станет очень плохо,

я шепну тихонько:

— Слышишь, приходи...

В старом русском городе

наступает вечер,

тени за прохожими

увязались вслед.

По дорожке сквера

мне шагнёт навстречу

человек, которому

восемнадцать лет.

 

* * *

— Приятель,

с годами приходит усталость… —

Кукушка считала мне,

да просчиталась.

И ветер мальчишества,

радостный ветер,

опять поднимает меня

на рассвете.

Не ты ли,

валивший траву наповал,

всю жизнь за собою

настойчиво звал?

Не ты ли носил

и легко, и упруго,

от счастья к несчастью,

от Севера к Югу?

Как книгу,

листал за вокзалом вокзал,

не ты ли мне

юность мою подсказал?

Ах,. мне бы иметь

твои лучшие свойства —

свободный полет

и азарт беспокойства!

Опять бы восход,

что краснее калины,

горбатый маршрут

Мексиканской долины.

Молочный туман

уползает в распадки.

Костер-дымокур

у холщовой палатки.

И снова,

ещё до рассветной поры,

— В дорогу, в дорогу! —

зовут каюры.

И мне бы промчаться

ущельями просек,

лететь над верхами

оранжевых сосен.

И мне бы других

поднимать на рассвете.

Ах, ветер мальчишества,

доблестный ветер!

 

* * *

Прошу тебя — в конце пути,

давно умолкнувшая память,

ты прикоснись ко мне губами —

меня ещё раз навести.

Под вечер, на исходе дня,

когда листвы стихает лепет —

мне подари сердечный трепет —

ещё раз навести меня.

И я согреюсь у огня,

который не осветит лица —

в душе лишь будет шевелиться —

ещё раз навести меня...

 

* * *

В этом городе белых ночей

прохожу я по улицам старым,

молодой, неуютный, ничей,

деревянным скрипя тротуаром.

До бесцельных скитаний охоч,

я брожу здесь без цели, без смысла.

Слюдяная непрочная ночь

надо мною прозрачно нависла.

Без тоски, без вещей, налегке,

независимо —

руки за спину —

выхожу к беспокойной реке,

встречный ветер плечом отодвинув.

Скрыли гибкое тело Двины

злые оползни сизых туманов.

И вплывает

в пейзаж тишины

полуночное солнце обманом.

И сурово глядит на меня,

из-под патины бурой металла,

медный всадник,

сошедший с коня,

опираясь на якорь устало.

Надо мной поднялся в полный рост,

нарушая величье покоя,

как от берега к берегу мост,

паровозный гудок за рекою.

Ночь придёт.

Завтра буду другим.

Посмотрю из вагона в оконце:

скрылся город, где был я любим,

где увидел бессонницу солнца.

 

* * *

Хорошо, что потеряна жизнь, а не совесть.

Что годов несосчитанных шаткая лесенка?

В ней, быть может, десяток счастливых часов есть

да случайно пропетая песенка.

Да пустая печаль от смешного пророчества,

что умру, — и останется песнь недопетая,

да тобой потревоженный мрак одиночества.

Что же, в жизни, наверно, достаточно этого.

И ещё остаются страницы раскрытого

в недочитанных строчках застывшего Тютчева,

сувенирная ценность платочка забытого —

это все, что осталось от самого лучшего.

 

* * *

Апрель...

И почва подопрела,

и почки пухнут в тишине...

Земля заметно подобрела

по отношению ко мне.

Не в этом суть,

что снова строчки

пути наметили мои,

что под ногой пружинят кочки,

подстилка умершей хвои.

Мне это все давно знакомо,

мне важно перейти межу,

где по неписаным законам

в природу я перехожу.

 

* * *

Мальчик,

играющий разноцветными раковинами

на берегу Великого океана,

Узник,

ожидающий без всякой вины

приговора сурового тирана,

Юноша,

впервые окрылённый любовью,

Неудачник,

счастливый только во сне,

Музыкант,

заплативший острою болью

за сладкую отраву элегии Массне,

Схоласт,

извлекающий из древних фолиантов

пыльные истины о судьбах мира,

Пьяница,

пропивающий остатки таланта

за грязною стойкой вонючего трактира,

маленький Каменщик великой стройки,

Отшельник,

презирающий шум бытия,

Несчастный,

умирающий на тюремной койке…

Как странно,

что всё это – Я.

 

* * *

Нам кажется старым, затоптанным мир,

что мира окраска поблёкла,

а в детстве он ярким и сказочным был,

как сквозь разноцветные стёкла.

Мне меч-кладенец, шириной в ладонь,

дарили на память герои.

Алёнушка тихо грустит над водой,

едва лишь глаза я закрою.

Прославленный витязь на борзом коне,

на ножках куриных избушка —

заветные сказки дарила ты мне,

набитая снами подушка.

Та светлая сказка из детской поры

теперь уже к нам не вернётся,

и вряд ли Хозяйкою Медной Горы

вдруг ящерица обернётся.

И детство не хочет вернуться ко мне,

оно обращается в бегство —

на солнце сверкнёт и уйдёт меж камней

зелёная ящерка детства.

А всё же, я в этом не вижу беды,

мы верим, хотя и не дети,

в чудовище Несси, в пришельцев следы,

в следы гималайского «йети».

Покуда ты дышишь, пока ты живёшь,

навеки останутся с нами

загадочных сказок правдивая ложь,

подушка, набитая снами.

 

* * *

И был я беспечен,

и был я юн,

не считал ни дней, ни ночей.

Птицы кричат:

Июнь, июнь...

Чей?

Отрывной календарь мой

сходит на нет,

все больше дней за спиной,

но хочется крикнуть

птицам в ответ:

Мой!

Травы мои,

и звезда, и ручей,

клёны, которым цвесть.

Мой до подробностей,

до мелочей —

весь.

Июнь — это значит

не спать по ночам,

с песней навек дружить,

не спорить с жизнью

по мелочам —

жить!

Славлю все дни,

что прошли звеня,

светлую дружбу людей.

Славлю идущий

после меня

день.

 

КУРГАНЫ

поэма

1

Степь желтеет хлебами

на далёкой Кубани.

Мы стоим на поросшем

бурьяном кургане.

Ветер, с гор налетая,

обдувает нам лица.

Золотая, литая,

млеет в полдень пшеница.

Без конца и без края,

неоглядна, как в сказке,

на ветру замирая,

степь —

до гор до Кавказских.

Беспощадный, как выстрел,

в небе, хищный и быстрый,

ястреб кружит кругами…

А вы знаете,

как вырастали курганы?

2

Стародавние были,

мы о вас не забыли.

Половецкие пляски,

песни русских Боянов.

древних русичей сказки

о рожденье курганов.

Не легенды, не мифы —

вороньем налетали,

печенеги и скифы

эти степи топтали.

Плакал лунь полевой,

гнулся лук боевой.

И над степью свистели

вестью смерти летучей

оперённые стрелы

саранчовою тучей.

И ломались кривые

монгольские луки,

и трещали

от страшных ударов кольчуги.

В этих сечах кровавых,

в хрипах, смертных,

натужных,

люди падали в травы

от мечей харалужных.

После боя —

степные

травы клали на раны,

хоронили друзей,

насыпали курганы.

Чтобы память осталась

о начале России,

позабыв про усталость,

молча землю носили.

По обряду былому,

по горсти, по шелому.

Шли за годами годы,

и столетья летели.

Исчезали народы,

курганы седели —

ковылём порастали,

словно стали из стали.

Гуслярами про это

много песен пропето...

Только я вам хочу

рассказать не про это.

3

Листья летят поблёклые,

время стучит копытами.

Счастье моё далёкое,

детство моё забытое.

Ветры ль тебя накликали,

птицы ль тебя награили,

с солнца скупыми бликами

мир городской окраины?

Мир, разделённый ветхими,

низенькими заборами,

с пыльных акаций ветками,

с собственными законами,

с утренними заботами,

в их босоногом топоте,

с маленькими заводами

в хлопьях летящей копоти.

Память навылет ранена

миром твоим, окраина.

Здесь и росли.

Не плакали

мы над обидой бедности.

Жизнь обучала драками,

первым законам верности.

В память мою, окраина,

вписана ты, как в метрики.

Ты указала правильно —

кто нам друзья, кто недруги.

Временем не размытое,

светишься дальними окнами,

детство моё забытое,

счастье моё поблёклое.

4

Это было в двадцатом…

Бродит дрёма по хатам,

да идут патрули

мостовою горбатой.

Переулками, молча,

освещаясь махоркой…

Осторожно, по-волчьи,

воют псы на задворках.

Сотни звёздных горошин.

Тревогою ранен,

каждый вздох насторожен

рабочих окраин.

В то далёкое лето

здесь не спят до рассвета.

Держат дверь на засовах,

света не зажигая.

С побережья Азова

шёл десант Улагая.

Где-то горе и пепел

летят хуторами,

да кубанские степи

полыхают кострами,

да орудия резко

ревут у лиманов.

Пыль летит с печенежских

или скифских курганов.

Вьются конские гривы

над притоптанной пашней.

Заплескались, как рыбы,

клинки в рукопашной…

5

В то далёкое лето

бой идёт до рассвета.

До рассвета, до зорьки,

слезы женские горьки.

В старом, латаном платье,

молода и упряма,

всё мне голову гладит

усталая мама.

Под рукою горячей

закрываются веки.

Льются песни казачьей

текучие реки:

«Сяду я край вiконця,

проти ясного сонця,

чи не вбачу, не вчую

я свойого чорноморця?»

Все невнятнее слышишь.

Месяц с низенькой крыши

синеватой и плоской

стекает полоской.

Да стрекочут цикады.

Да грохочут приклады.

Да под окнами сад

шепчет, утро почуяв,

да разбитый десант

повернул на Ачуев.

Травы жадно дышали,

втихомолку, неслышно.

Солнце над камышами,

удивлённое, вышло.

И пошло, золотое,

над кубанской водою.

6

Встало утро молодо.

Стелется туман.

В двух верстах от города

стоит курган.

Весь покрытый пыльной,

горькою травой.

То ли он могильный,

то ль сторожевой,

прослуживший преданно

сотни лет.

Никому до этого

дела лет.

Прошлое забыто,

как далёкий сон.

Пшеница да жито

со всех сторон.

В жёлтом море хлеба —

нет следа.

В этот день убитых

привезли сюда,

молодых, чубатых...

Женский плач навзрыд.

Звонкими лопатами

верх разрыт.

Много ли вы прожили,

чтобы в землю лечь?

Кто-то в куртке кожаной

скажет речь.

— Не напрасно пролили,—

скажет, — кровь.

Назовёт героями,

хмуря бровь.

И, ссутулив плечи,

(вечный покой!),

не закончит речи,

махнёт рукой.

Снимут шапки люди.

И, на взлёт легки,

в боевом салюте

вскинутся клинки.

Крик трубы гортанный,

резкий, как беда...

Встала над курганом

красная звезда.

7

Я помню всё.

Рассветной ранью

окраин тихих голоса,

кусты ажины за Кубанью,

дождей лиловых полоса.

Земля размыта под ногами,

и над могилою —

звезда...

На этом самом же кургане

всё повторилось, как тогда.

Укрыт поверх рогожей грубой,

в посмертный строй

уложен в ряд,

крест-накрест шашками порубан,

в курган ложился продотряд.

И я стоял

над самым краем.

Я видел все —

и не ослеп...

Так люди с заводских окраин

платили жизнями за хлеб.

И над холмом

из мокрых комьев

прощальный залп

был сух и строг,

Я видел сам,

И я запомнил

на весь отмеренный мне срок.

Укрытые рогожами,

вы жизнь

как надо прожили!

8

Прошёл я

двадцать тысяч дней

от детской памяти порога...

Курганы памяти моей,

я беспричинно вас не трогал.

Но в час,

когда мне трудно жить,

иль путь утерян под ногами,

я вспоминаю,

кто лежит

в полузабытом том кургане.

Я их не знаю имена,

кем в осень памятного года

была оплачена сполна

моя судьба,

моя свобода.

И я мучительно хочу

строкою, мыслью,

кровью всею

встать вровень с ними,

чтоб плечо —

к плечу.

Пока дышу.

Пока сумею.

9

На моей на Кубани

степь желтеет хлебами.

Я стою

на поросшем бурьяном

кургане.

 

СОДЕРЖАНИЕ

Содержание