Утро я встречаю в прекрасном настроении. Костер потрескивает. Воздух отдает избяным духом. Сушины за ночь превратились в груды горячих углей и источают такой жар, что вокруг тает снег. Я томно потягиваюсь и думаю: «Вставать или поспать еще чуток?»

Два дня я провожу на поляне наедине с застывшими в белом безмолвии лесными великанами, разукрашенными густым инеем, где тишину лишь иногда нарушают надрывный крик кедровки, короткая, как автоматная очередь, дробь дятла, громкий выстрел треснувшего в морозных объятиях дерева или глухой гул снежных глыб, обрушивающихся с отяжелевших ветвей.

На третий день, лишь только забрезжил рассвет, я покидаю поляну. До меня доходит, что сидение на одном месте ни к чему хорошему не приведет. Да и продукты, к моему удивлению, кончаются очень быстро. Я отправляюсь в дорогу в надежде встретить охотников или отыскать зимовье. Я иду на север, так как мне кажется, что по мху и лишайникам мною определено правильное направление. Чтобы не сбиться, я намечаю себе ориентиры через каждые 100–150 метров. Но без лыж, по моим далеко не профессиональным подсчетам, мне удается за сутки проходить не более трех километров, поскольку все вокруг утопает в огромных сугробах. К тому же длинные голубовато-седые космы лишайников, свисающие с отмерших нижних ветвей, густой подлесок вперемежку с зарослями кустарника создают мне трудности на каждом шагу, а гигантские завалы из упавших стволов, становятся раз за разом труднопреодолимой преградой. Я все чаще теряю ориентировку и, как мне кажется, сбиваюсь с пути. Силы мои быстро тают. В конце концов я начинаю паниковать. Словно безумный, я мечусь по лесу, спотыкаюсь о кучи бурелома, падаю, поднявшись, снова спешу, неизвестно куда, но вперед. Я уже не думаю о верном направлении. Мое физическое и умственное напряжение доходит до предела. И наступает момент, когда я не в силах сделать больше ни шагу. Привалившись спиной к какому-то дереву, я сползаю в снег. Я не понимаю, жив я или мертв. Я не чувствую холода, не ощущаю времени. Мне не хочется ни пить, ни есть. Мне ничего не хочется.

Внезапно передо мной вспыхивает багровое пламя костра. Он разгорается все жарче, все сильней, и из пламени появляется женщина. В нет ней ничего такого ужасного. Да и не ужасного тоже. Обыкновенная. Таких на улице сотни, тысячи, но она чем-то притягивает к себе. Чем? И наряд у нее непривлекательный — наряд безразличной к себе женщины, свободный и только. В правой руке хозяйственная сумка. Русые, даже пепельные волосы всклокочены. Глаза большие и скорее серые, чем голубые. Расставлены они так широко, как не бывает.

И тут я вижу глядящего на меня в упор молодого человека. Лицо у него привлекательное, но искажено таким страданием, какое редко встретишь на лицах людей. Подобную маску можно видеть лишь у мифических персонажей, с которыми знакомил нас, студийцев, Тонников. Может, у самой Медузы было такое лицо, когда она увидела собственное отражение. Наверное, я на краю безумия. Парень-то, который смотрит на меня, это я. Этот «я» в бессилии рыдает, а когда успокаивается и снова поднимает голову, то как бы обретает силу…

Как плавно, неуловимо и непрерывно подтягивает меня образ этого моего второго «Я». Он уже готов закрутить и втянуть мое сознание, как воронка. Я прекрасно осознаю, куда сейчас, как в песок, утечет мое сознание. Если я не воспротивлюсь, то и не замечу, как окажусь на внутренней поверхности явлений, проскользнув по умопомрачительной математической кривизне, и выгляну оттуда, откуда уже нет возврата.

— Да, да, ты все правильно понимаешь. Будущее опасно! Это не прошлое! — говорит женщина.

— Так я в будущем? — спрашиваю я, как бы пятясь.

— Все, что ты видишь, будет, — отвечает она. — Время я не скажу. Ты станешь ждать, а я не хочу тебе портить будущее. Ты мечтаешь о высокой любви и о славе. У тебя есть эти возможности, а случится это или не случится, зависит от многих обстоятельств.

— Кто ты?

— Я богиня Макошь. Вместе со своими дочками Долей и Недолей я определяю судьбы людей, плетя нити судьбы.

— Тогда скажи, что и когда? Хоть намекни!

— Да нет же! Все, что ты видишь, столь же случайно и бессмысленно, как и все остальное, что ты уже видел. Там все столь же подлинно, как и абсолютно случайно. Можешь считать меня поклонницей поэзии, не удержавшейся, чтобы не нарисовать тебя в будущем. Случайный момент, а никакой не факт твоей биографии. Так, забавы ради…

Но я уже не слышу Макошь. Я снова вижу себя, протягивающего «ЕЙ» руку. И глаз от нее я отвести не могу. Я не осознаю, что я вижу сразу, а что потом, в какой последовательности. Но первое мое потрясение — это ее лицо. Вернее, недоумение перед ее лицом. Оно, как две капли, похоже на лицо Карины, но это не Карина. Потом снова ее лицо, уже более бледное, размытое какое-то, но и удивленное, и мое лицо, искаженное еще большим ужасом — уже от самого себя.

А затем я вижу себя входящим в больничную палату. В нос мне ударяют устоявшиеся, едва переносимые запахи, особенно резок запах мочи. В палате восемь женщин. Слева от окна лежит Стопарик. Грязные, слипшиеся волосы обрамляют ее бледное лицо с закрытыми глазами. Дыхание у нее тяжелое, с хрипами. Я сажусь на краешек кровати. Лора открывает глаза. Я кладу на тумбочку сетку с фруктами:

— Вот, принес тебе. Поправляйся скорее.

— Это ты! Да кроме тебя и некому, — тяжело, медленно, но с улыбкой говорит, а точнее, шепчет Лора. — Увидеть бы сейчас папку с мамкой, да сестренку. Мы в лесу, на хуторе жили. Солдаты нас всех схватили, посадили в машину и увезли. Меня и сестренку в детдом отправили, а папка с мамкой пропали. Я больше их не видела. Сестра вскоре умерла. От болезни. Не знаю, от какой. Лет двенадцать мне было, когда я стащила из кладовки туфельки и продала. Есть очень хотелось. Хорошие туфельки, крепкие. А потом из-за этих туфелек сбежала из детдома. Испугалась! Искать их начали. И пошло, поехало! — Стопарик замолкает. Предчувствие, страшное предчувствие холодом пронизывает мне грудь.

— Как твоя фамилия? — в волнении спрашиваю я. — Настоящая фамилия!

— Да, Гена, тебе нужно знать мою фамилию, ведь меня и хоронить-то кроме тебя некому. Нет у меня на земле никого. Запомни, я Лариса Ивановна Кречетова.

Я едва удерживаю рвущийся из меня нечеловеческий вопль. В памяти мгновенно проносится хутор под Валдаем, хозяйка, ее муж-дезертир и две их дочки.

— Кто, почему нам определил такую вот жизнь? Чья воля заложила нам такое будущее? А может, прав цыган? И я действительно нарушил закон Рита о чистоте рода и крови. Он ведь сказал перед смертью, что даже если я это сделал по незнанию, мне все равно не простится. Кровные заповеди! Не договорив тогда, цыган захрипел и упал лицом в землю. Нет! Это ты, Макошь, со своими дочками нам такое наплела?

— Гена, ты виноват в том, что не поддержал Лору, когда твоя поддержка ей была так необходима.

— Неправда, я хотел ей помочь. Я ей дал денег и отправил к дяде.

— Ты решал все умом, а ум склонен прикидывать… Ты избавился от нее! А что, если я дам тебе возможность помочь ей? Согласен?

— Согласен!

— Кстати! Ты не нарушал закон Рита. Тебя полюбила богиня Карна. А уж она-то какой угодно может принять облик, не только цыганки! Но любовь богини для смертного — это всегда испытания. И вы порой даже не можете разобрать, где наказания, а где испытания. Испытания порой вам кажутся тяжелее наказаний!

Пламя охватывает Макошь, и она исчезает, а я вижу трех женщин с бледной кожей и длинными шелковистыми волосами. Откуда-то, будто с небес, начинает литься необыкновенно красивая музыка. Женщины со смехом окружают меня и, взявшись за руки, танцуют. В какой-то момент они разом опускаются на снег, и на них появляются мохнатые шкуры. Пылающий костер освещает уже трех волчиц. Звери укладываются на снег и своими телами согревают меня. Я засыпаю.

Когда я открываю глаза, солнце стоит уже высоко. Возле меня никого нет. А я, как сполз вчера по стволу в снег, так и сижу. Однако, приглядевшись, я замечаю собачьи следы. Откуда здесь собаки?! Это волчьи следы! Сон-то в руку. Но как я остался жив, как эти звери не сожрали меня?! И я снова отправляюсь в путь. «Интересно получается, — замечаю я. — Если я наступаю точно на волчий след — наст не проваливается и держит меня. Но стоит мне оступиться, как я утопаю в снегу». И я, не отдавая себе отчета, иду по волчьим следам целый день, а к вечеру натыкаюсь на охотничью избушку. В ней я обнаруживаю немного пищи, спички и лыжи-снегоходы. Трое суток я отдыхаю в этой избушке, а затем, подогнав по ноге лыжи, трогаюсь в путь.

Мороз не смягчается. Снег под снегоходами даже не скрипит, а визжит. Ветер, правда, чуть посвистывает между макушек деревьев, но здесь, на земле, тихо, и согнутые снегом ветки остаются неподвижными. Я смотрю на небо, прислушиваюсь и думаю: «Какое же сегодня число? Наверное, первые числа февраля. А день? Четверг, пятница, а может быть, суббота…».

Вдали я вижу широкую поляну, зелень хвойного леса, за ней видна узкая полоска реки. А перед лесом, у края этой реки, я замечаю что-то вроде дымка. «Точно, дым, жилье!» — ору я во все горло и спешу к реке. Но дорогу мне преграждает овраг с почти отвесными стенами и огромная ель, нависшая над ним. Перед оврагом стоит человек. Я вглядываюсь в него. Кажется, это мой взводный. Но на кого он похож! Густая борода оставляет видимым на его лице только красный нос и очки, бушлат изодран в клочья, валенки каши просят, чем-то перевязаны. Я провожу рукой по своим щекам. «Зарос не меньше. Бушлат тоже порван». Я подхожу к Воробьеву. Он, зло глянув на меня, кричит: «Опять ты!»

— Там, за оврагом, река, а за ней вроде бы жилье, — говорю я. — Надо перебираться на ту сторону.

— Якушин, не подходи ко мне! Я ненавижу тебя, слышишь!

— Товарищ старший лейтенант, вы что, спятили?!

— Ненавижу! — снова кричит взводный. — Уходи!

— Ты что орешь, дурак?! Ты соображаешь?! Ты сдохнешь здесь один.

— Уходи. Я не хочу от тебя никакой помощи! Уходи! Мне лучше смерть здесь в тайге, чем жизнь от тебя, можешь ты это понять? И я нарочно задержался с прыжком! — Все лицо у него покрывается крупными каплями пота, как слезами. Красная физиономия взводного всеми мускулами реагирует на каждое мое слово и движение.

Я подхожу к краю оврага, на дне из-под снега выглядывают гранитные обломки скал, сухой кустарник и едва угадываемый замерзший ручей. Я снимаю лыжи и креплю их за спиной. Меня очень сильно знобит. Все же сон на снегу без костра бесследно, видимо, не прошел.

— Слушай, ты, чокнутый! — цежу я сквозь зубы. — Черт с тобой, раз ты ненормальный. Но я все равно перетащу тебя на ту сторону. А уж на той стороне, если мы останемся целы, набью тебе морду, дураку! Разом дурь вылетит!

Я хватаю Воробьева за руку, ступаю на скользкий ствол ели и тащу взводного за собой.

Я делаю первые три-четыре шага, цепляясь за сухие ветви, торчащие из ствола, а потом делаю несколько шагов балансируя. Старший лейтенант продвигается за мной. Его рука влажна от пота. Теперь он сам держится за меня мертвой хваткой. Я не отрываю глаз от дальней темной полоски зелени, чтобы не смотреть вниз. Стоит посмотреть — упаду. Мы медленно продвигаемся по стволу, который кажется бесконечным. Воробьев продолжает крепко держать меня за руку. Дурнотный страх растекается по моим жилам, ноги начинают дрожать. И я уже прикидываю: «Идти дальше? Или лучше назад?» Оборачиваюсь и замечаю какое-то движение на покинутой нами стороне оврага, какой-то промельк среди зелени. И неожиданно неясные из-за дрожащего марева силуэты проявляются и становятся четкими и резкими на фоне снежного ослепительного сияния. Из-за еловой рощи один за другим показываются друзья моего детства — Володька Гриднев, Борька Дадонов, Колька Петреченко, Филька Николаев, Валька Красильников. Они одеты в черные сатиновые шаровары, белые майки и спортивные тапочки. Мои друзья бегут так, как бегали мы когда-то в детстве по утрам. Я хочу показать их старшему лейтенанту. Я кричу ему, но не слышу себя. Не слышу собственного голоса. Мой крик беззвучен. Бегуны приближаются к оврагу. Их бег красив, ровен, точно работа машины. И дышат они ровно, не тяжело. Лица ребят до ужаса отчетливы. Мне явственно видна каждая черта их родных лиц. Бегуны уже у оврага. Не замедляя темпа, они бегут по стволу ели. Я вижу широкий шаг, ровные взмахи рук, раскрытые рты, хватающие воздух, но звуков не слышно.

И вдруг звук включается — ровный бег друзей, словно четкий ход часов. Володька Гриднев, догнав нас, подхватывает меня и несет. Я с тревогой слушаю поскрипывание ствола под ним и тихий свист ветра. А когда он, опустив меня на снег, бросается догонять друзей, ветер начинает звучать уже протяжно и высоко, и тут на меня падает небо и всей своей тяжестью придавливает к земле. В мою голову врывается боль, закручивая и раскручивая какие-то пружины, втыкаясь в мозг сотнями острых щупалец, стуча молотками. Я весь растворяюсь в этой боли и, теряя ощущение жизни, превращаюсь в один больной нерв.

Когда же я прихожу в сознание, то вижу перед собой согбенную фигуру взводного, который тащит меня, привязанного к снегоходам, по льду реки. Он идет на вьющийся впереди дымок вблизи изгибающегося обрывистого берега. Дымок все ближе и ближе. И тут раздаются три выстрела, и, прорезая небосвод, на землю начинают опускаться кащеи. Они летят на огненных драконах. Один дракон красный, другой голубой, а третий желтый. Слышится треск, и Воробьев скрывается подо льдом. Следом за ним в образовавшуюся прорубь съезжают и снегоходы вместе со мной. Под водой мелькают драконы, но какие-то маленькие, и вдруг неожиданно пропадают, а вместо них появляются три волчицы.

Они выхватывают меня из ледяной воды и бросают в опаляющий волосы, сжигающий лицо и туманящий глаза пар, сквозь который я вижу бледнокожую светловолосую женщину. Она с таким старанием трет меня намыленной мочалкой, что ее обнаженные груди мячиками прыгают по мне. Заметив мой взгляд, женщина хохочет и кричит:

— Очухался парень-то! Как мои титьки почувствовал, так сразу в себя и пришел. Давайте, девки, заворачиваем их в шубы, перетаскиваем в избу и сразу кидаем на печь.

Взводного они кладут к стене, а меня с краю. Печь дышит снизу теплом. Пахнет молоком, хлебом и овчиной…

Много ли, мало ли времени проводим мы с Воробьевым в дреме, не знаю. Но, проснувшись, я сразу окидываю взглядом все видимое с печи, и первым делом обнаруживаю их — спасительниц. Они сидят за столом, головы их повязаны платками и одеты они в какие-то допотопные кофты, вышитые крестиком, и юбки в сборку. На ногах у них валенки с обрезанным верхом. И лица этих женщин мне кажутся знакомыми. Я точно их где-то видел, но где, вспомнить не могу. Они тихо разговаривают и чинят наше, уже выстиранное, обмундирование. Заметив меня, одна из них говорит:

— Насть, пора накрывать на стол, — и направляется к нам. — Надевайте, счастливчики, свою одежду. Вот вам ваши документы, и за стол. Повезло вам, что мы заметили ваши ракеты. Меня звать Инна, это Настя, а это Степанида, — указывает она на громыхающую ухватом полную женщину. По правде говоря, Инна с Настей тоже не страдают худобой.

Нас угощают солеными грибами, мороженой клюквой, щами, вареной картошкой, салом и мясом. Во время этого застолья Воробьев как бы невзначай интересуется у женщин:

— Не знаете ли вы, располагается вблизи какой-нибудь военный объект?

Инна со смешком отвечает вопросом на вопрос:

— Товарищ старший лейтенант, а вам не Алмаз ли нужен?

Воробьев, растерявшись, молчит. Ему на помощь приходит Степанида:

— Чего зря издеваетесь над мальчишками? Ребятки, вы уже на Алмазе.

— Как на Алмазе? — недоумевает взводный.

— Так! На одном из его объектов. А минут через двадцать за вами придет вездеход и отвезет на площадку.

— Идите пока за перегородку, нам переодеться надо. Вдруг начальство заявится, — просит Настя.

Вернувшись на кухню, я едва узнаю своих спасительниц. Старший лейтенант поражен, видимо, не меньше, так как стоит вытянувшись перед Степанидой, на которой погоны капитана. Инна и Настя, как и он, в звании старшего лейтенанта.

Вскоре начальство в лице полковника действительно приезжает на объект Степаниды, и ее команда, посадив нас в вездеход, прощается с нами.

Мы едем, а вернее плывем, так мягко движется машина. Двигателя ее почти не слышно. В машине тепло и уютно, мы сидим в удобных креслах. Обзор из кабины прекрасный, но я вижу только снег, валящий хлопьями, да темное небо. Мощные фары вездехода бьют во мрак и снежные вихри, и я не понимаю, как можно вести машину в такую погоду.

Водитель, хрупкий паренек, ничуть не волнуется. Кстати, он тоже мне кого-то напоминает. Чертовщина какая-то. Личность полковника, и ту я где-то видел.

Вездеход останавливается прямо напротив здания с освещенными, несмотря на поздний час, окнами. Прощаясь со мной, водитель вездехода восклицает:

— До новой встречи!

Взводный открывает дверь, и сначала я слышу громогласный хор густых басов, полных какого-то всеобщего ликования, а затем различаю поющих офицеров и солдат. Все они сидят за длинными столами.

Заметив Воробьева и меня, усатый с сединой майор, сидящий во главе компании, подзывает нас, усаживает рядом и объясняет:

— Мужики, мое подразделение, вот эти парни, сегодня сбили ракетой американский самолет-разведчик. И по этому поводу мы устроили праздничный ужин. Вы наши гости. — Майор встает и поднимает стакан. — Мы утерли нос НАТО! Ура, ребята! — И «Ура!» так громыхает, что через окно видно, как снежный вихрь, словно испугавшись, откатывается от здания столовой.

Потом поднимается старшина с утонченными чертами лица и пронзительно голубыми глазами:

— Братья! Материнский голос, отчий дом, родная речь, Отчизна! Мы русские, и наше первородство никто не может оспаривать! Я не жалую чужеземцев, не люблю иностранных слов и иностранных имен. Я не терплю в русских городах улиц, носящих имя иностранцев. Я вам хочу прочитать стихотворение Федора Тютчева «Наполеон». Оно очень точно передает мои чувства, которые я испытываю сейчас:

Сын Революции, ты с матерью ужасной Отважно в бой вступил — и изнемог в борьбе… Не одолел ее твой гений самовластный!.. Бой невозможный, труд напрасный!.. Ты всю ее носил в самом себе… Два демона ему служили, Две силы чудно в нем слились: В его главе — орлы парили, В его груди — змии вились… Ширококрылых вдохновений Орлиный, дерзостный полет, И в самом буйстве дерзновений Змеиной мудрости расчет. Но освящающая сила. Непостижимая уму, Души его не озарила И не приблизилась к нему… Он был земной, не Божий пламень, Он гордо плыл, — презритель волн, — Но о подводный веры камень В щепы разбился утлый челн. За Русь, братцы! За асов, за нас! Ура! И снова ура!

После окончания празднества наши пути с взводным расходятся. Я направляюсь в казарму, а он в офицерское общежитие. Я иду так, как объяснил мне дежурный офицер. Путь оказывается не дальний. Сойдя с шоссе, я прохожу сотню метров, дохожу до забора из металлических прутьев, и вот они — одноэтажные серые здания казарм для солдатского и сержантского состава, прибывающего в Алмаз на учебу. Местный старшина, которого разбудил дневальный, то и дело протирая глаза и позевывая, выдает мне комплекты постельного белья, обмундирования и удивляется:

— И где это вы нашли кирнуть?

— В столовой, — отвечаю я, — на банкет попал случайно.

— Странно, столовая от КП чуть ли не в километре. Какой черт вас туда занес?

— На вездеходе подъехали. Прямо к столовой.

— Что-то вы загибаете, солдат. Кто же это вашему вездеходу позволит по городку кататься?

— А мне откуда знать? — отвечаю я.

— Логично, — соглашается старшина. И уже командует: — Сейчас в душ, и больше чтобы ни-ни! Душ — от моей каптерки третья дверь налево.

Учебные классы для теоретических занятий располагаются в здании казармы, и первую неделю мы вообще не появляемся на улице. А потом начинаются практические занятия, приближенные к боевым, которые проходят при любой погоде и в любое время суток.

Приблизительно через месяц меня находит Воробьев и сообщает, что учеба заканчивается и он хочет показать мне святая святых Алмаза.

— Специально у командующего выбил на это разрешение, — подчеркивает старший лейтенант. — Для начала я скажу, что радиолокационная станция Алмаза сочетает две совершенно различные контрольные системы. В виде исключения наше верховное командование пренебрегло в данном случае соперничеством родов войск и разместило в одном подземелье локаторы и радиоразведку.

Воробьев подводит меня к бетонному параллелепипеду с вентиляционными люками без каких-либо архитектурных украшений. Над ним высится лес антенн. Наземные постройки низкие и неприметные. А купол радара сливается с холмистой местностью. Входная дверь серая, и стены по бокам явственно обозначают следы от опалубки. После спуска по короткой лестнице мы попадаем в ярко освещенный люминесцентными лампами длинный белый коридор, который уходит зигзагами в толщу земли. В обеих стенах — глубокие ниши, сужающиеся внутрь, к бойницам. Огибая углы и минуя бойницы, мы подходим к первому контрольному посту.

Сержант у перегораживающей коридор железной решетки проверяет наши документы — пропуска с фотокарточками и подписями. Он сверяет фотографии с нашими лицами, прокашливается и нажимает кнопку, открывающую ворота.

Я обливаюсь потом в зимнем облачении. Коридор заканчивается зажатым между двумя дверьми отсеком с красными и синими кабелями вдоль стен. Новая проверка пропусков, и вот взрывоупорная стальная пятитонная махина подается в сторону, открывая проход к главному престолу электронного собора под куполом на земле, под пятью этажами атомостойкого монолита над нашими головами.

После залитых резким светом коридоров оперативный зал выглядит сумрачным, таинственным, колдовским, как будто вместе со свежим воздухом сквозь фильтры в земные недра просачивается тайга.

Мы с Воробьевым снимаем верхнюю одежду. Мои глаза медленно привыкают к полумраку. Я вижу ряды светящихся экранов — зеленых, красных, синих, с прямолинейной разверткой, спиральной разверткой, панорамной разверткой. Старший лейтенант показывает мне приборные панели, сигнальные реле и консоли, которые тускло лучатся в полутьме всеми цветами. Электроника жужжит и шумит, словно звучащие раковины, но вместо низкого голоса моря здесь высокие звуки эфира.

Воробьев обращает мое внимание на светящиеся рядом с экранами индикаторов шкалы, с которых можно считывать цифровые данные. На круглых экранах тонкий лучик прощупывает стороны света. Старший лейтенант надевает мне наушники, а сам пробегает взглядом таблицы радарных профилей и действующих опознавательных сигналов. Он объясняет мне, что вращающийся лучик индикатора кругового обзора свидетельствует, что антенны радиолокационной станции наверху не дремлют, подчиненные воле электромотора. Одна из них позволяет определить курс и расстояние от станции. Радиовысотомер посылает свои импульсы на тридцать тысяч метров вверх, в стратосферу, а концентрические радиоволны поискового локатора прощупывают весь горизонт. И трехмерный результат выводится на экраны.

Вот светящейся электронной стрелой идет по дуге французский истребитель — идет на почтительном расстоянии от нашего воздушного пространства. Курс его отвечает уже известному вектору, радарный профиль его тотчас опознается, производится классификация по специальным таблицам, номер вылета в мозгу ЭВМ.

Я слышу радиообмен «самолет — земля», болтовню двух танкистов США, команды испанского наблюдателя артиллеристам своей батареи, очередные доклады надводных и подводных судов НАТО, которые они шлют на базу. Все это соединяется сеткой кадров, частот, метафор и символов в огромный электронный портрет Неведомого По Ту Сторону Границы.

Картина получается грозная. Громоздятся тактические ракеты, бомбардировщики дальнего действия, амфибии, самоходные орудия, полевые гаубицы, полки морской пехоты, вездеходы, минометы, полки ПВО, бронетранспортеры. Все это составляет норму электронного изображения.

Когда мы выходим на свет Божий, старший лейтенант протягивает мне руку:

— Якушин, мы испытали в эти дни многое, но оба оказались мужиками и…

Но мой грубый, циничный хохот прерывает его слова. Эта сцена мне кажется гротескной. На лице Воробьева проступает бледность, как перед обмороком, руки его начинают дрожать.

— Своим смехом вы не удивляете меня. Ничего хорошего от вас, видно, и ждать нельзя, — почти шепотом говорит Воробьев и уходит.

Я же попадаю в водоворот противоречивых мыслей. До сей минуты я считал, что самое худшее, когда меня отвергают другие люди, а сейчас я начинаю подумывать, что, может быть, истинное несчастье в том, что я сам себя не приемлю. У меня, кажется, появляется такое состояние после только что закончившегося разговора со старшим лейтенантом. Но во всем ли я могу винить себя? Зачем я занимаюсь самоедством? А Сема Савельев самоедством вряд ли занимается! Но разве можно пользоваться таким приемом для защиты самого себя перед самим собой же? А почему бы и нет?! Я виноват перед ним. Согласен! А он чистенький? Он, старший лейтенант, чистенький?! Как он на собрании повел разговор? Сучара он поганый, вот кто он!

Тихо, тихо! Давай, как было, по порядку. Но по порядку не идет. Распсиховался я все-таки. Я все помню, но так, словно перебираю фотографии в альбоме. Фото, запечатлевшее событие, которое было совсем недавно, оказывается в самом конце альбома, а любимая моя карточка, где я — трехлетний ребенок с плюшевым мишкой в руках — в самом начале.

Что же, буду листать события так, как они зафиксированы в моем альбоме-сознании. Но там есть еще какие-то миражи моего воображения, к тому же перегруженные всевозможными мифами. Муть какая-то! Увы, но другого ничего нет!