В Псков я выезжаю вечерним поездом. И на следующий день, уже в редакции областной газеты, с заведующим сельским отделом Борисом Травкиным, мощным мужиком, чем-то похожим на актера Жарова, решаю, в какой колхоз мне ехать. Травкин подходит к висящей на стене карте Псковской области и указывает на ней точку: отличное хозяйство, четыре колхоза в него влились, сейчас там строят животноводческий комплекс…

В одной из деревень, куда я приезжаю по подсказке Жарова, вдоль улицы тянутся крепкие бревенчатые дома, спускаясь к мосту. Возле некоторых ворот стоят запряженные в розвальни лошади, грузовые машины, бродят собаки, снег перемешан с навозом.

По улице зигзагом двигается веселая компания с гармонью. «Не для тебя ли в садах наших вишни рано так начали зреть?..» — поет парень, растягивая меха гармони, но тут же, поскользнувшись, падает. «Рано веселые звездочки вышли, — воет дальше ватага дурными голосами, — чтоб на тебя посмотреть».

— С родной деревней народ прощается, — слышу я сзади себя голос, оборачиваюсь и вижу небритого мужчину чуть старше сорока, в кирзовых сапогах, расстегнутом полушубке и солдатской шапке. — На центральную усадьбу всех перевозят. Душа разгула требует. Я Зотов Кузьма Николаевич, бывший председатель этого вот аукнувшегося колхоза, теперь бригадир. Сообщили мне о вас. Велели помочь здесь, а потом отвезти на центральную усадьбу.

Я тоже представляюсь.

С Зотовым я подхожу к одному из домов, из ворот которого выносят вещи, мебель, узлы с барахлом, выводят скотину, кидают в кузов грузовика нехитрые пожитки, наваливают на сани подушки, одеяла, одежду, посуду, сажают сверху ребятишек.

— Как интересно, — заинтересованно говорю я, — целая деревня переезжает на новое место.

Побродив еще некоторое время по селу, мы на газике Кузьмы Николаевича переезжаем на центральную усадьбу, где видим на площади бойкую барахолку. Торгуют всем чем можно: табуретками, стульями, столами, кроватями, конской упряжью, ведрами, корытами, патефонами, топорами, граблями, бочками, лопатами…

— Политэкономия в действии. Товар — деньги — товар, — комментирую я происходящее.

Однако переселенцы, выручив деньги за проданный скарб, отнюдь не торопятся, согласно классическим законам политэкономии, приобретать новые товары. Они несут деньги в гудящую многочисленными голосами столовую с гостеприимно распахнутыми дверьми, прямо тут же, рядом с барахолкой.

В сопровождении бригадира я вхожу туда. В воздухе плавает табачный дым, бабы сидят в компаниях с подвыпившими мужиками, слышатся разухабистая матерщина, песни, крики.

Работникам столовой это переселение на руку. Но основной вид «производственной деятельности» — щи и гуляш с макаронами — здесь выше всяких похвал. Пышная и румяная раздатчица щедро плескает мне и Зотову в миски по две поварешки густых наваристых щей, бросает по большому куску свинины и наваливает в тарелки по горке гуляша и макарон.

В гостиницу, которая все-таки оказывается здесь, я возвращаюсь затемно. В забронированный для меня номер я иду, перешагивая через вповалку лежащих в коридоре людей. В воздухе висит тяжелый дух. За мной кто-то еще входит в гостиницу:

— Места есть?

— На потолке, — отвечает дежурная.

— А где же спать-то? Глупость какая-то. Людей с мест сгоняют, а условий не создают, — говорит вошедший. — Нешто это правильно? Сперва условия надо строить.

Утром Кузьма Николаевич показывает строительство. Возводящиеся дома принципиально двухэтажные и похожи друг на друга, как близнецы. В центральной усадьбе нет изб-крепостей с тесовыми воротами и серых заборов вокруг огородов, садов, сараев и амбаров.

— Простите, — спрашиваю я, — а кто же строит эти дома?

— Как кто? — удивляется Зотов. — Сами колхозники.

— Но у них же здесь нет даже временного жилья, — говорю я.

— Уже есть, — отвечает Кузьма Николаевич. — В построенных домах мы в каждую квартиру по две семьи вселяем. А недавно и по три теснилось. Гостиница тоже используется. И, доложу я вам, животноводческий комплекс уже действует. Так-то!

— А если люди не захотят ехать сюда. Если на старом месте решат остаться?

— Считается, что неперспективны уже эти деревни. И в них отключается электричество, закрываются школы, детские сады и фельдшерские пункты. Их перестают обслуживать почты, сберкассы… Не захочешь, а поедешь, или совсем уходи из колхоза.

— Но ведь в вашем поселке не предусмотрены условия для содержания домашнего скота, птицы, — удивляюсь я. — Как же в деревне без коровы?

— У нас жизнь сельских жителей приравнивается к городской. Отработал восемь часов и свободен.

Мне начинает казаться, что в словах Кузьмы Николаевича есть что-то от пропагандистских газетных статьей.

— Кузьма Николаевич, сами-то вы лично, что думаете на этот счет, — неожиданно спрашиваю я.

Лицо Зотова становится очень серьезным и даже немного злым:

— Писать о сельском хозяйстве следует очень квалифицированно и очень честно. С учетом знания местных условий и традиций, специализации, климата и так далее. Или лучше не писать совсем. Это от себя лично.

На этом мы и расстаемся.

Я возвращаюсь в Москву, уже заранее зная, что не выполню редакционного задания. Не заезжая домой, еду к отцу. Во мне сидит какой-то звериный инстинкт. Всегда, словно щенок, я со своими трудностями, неудачами, болью ползу к родительскому дому. И родители, слабые, усталые и изношенные, кажутся мне всесильными. Пока есть родители — я защищен.

На мой звонок в квартиру никто не отвечает, и я открываю ее своим ключом. В прихожей ставлю на ящик для обуви свой командировочный чемодан, вешаю походный полушубок, снимаю сапоги, надеваю домашние тапочки и прохожу на кухню. Поставив чайник, я гляжу через кухонное окно во двор. Отец уезжает на работу раньше всех и возвращается также раньше всех. Вот и он, выходит из машины. Я иду в прихожую, открываю дверь, потом зажигаю в ней свет. Так и раньше, в детстве, я встречал его и следил с третьего этажа за тем, как он идет по двору.

Отец входит в открытые двери, лицо у него обеспокоенное.

— Что случилось? — ворчливо спрашивает он, снимая пальто. Я стою рядом и слышу запах отца. Этот запах я вроде бы стал уже забывать. Мы сидим на кухне, пьем чай, едим бутерброды с вареной колбасой. Отец что-то говорит о делах на автобазе, но я чувствую, что он ждет, когда я скажу, зачем пришел. И улучив момент, я ему все выкладываю. А в заключение говорю:

— Главный редактор ждет от меня фанфар, а я писать об этом не могу.

Отец молча встает, выходит в комнату и возвращается с конвертом:

— Прочитай! От тетки Прасковьи.

Я вынимаю письмо из конверта:

«Здравствуй дорогой Василий Максимович!

Весть не радостная у меня тебе. Кирилл, твой брат и мой муж, умер от разрыва сердца. Осталась я с твоей племянницей Леной одна. Не выдержало его сердце разбоя, который сейчас творится у нас.

Вася, не тебе рассказывать, сколько сил вложил мой муж, чтобы на выжженной дотла фашистами Шарлинской земле вновь возродить наше село, на ноги колхоз поставить. И сегодня не фашисты, а свои русские гробят нас. И нет для них преград. Не смущает их даже то, что здесь могилы наших пращуров. Вначале скотину у людей отбирали, налоги на сады вводили, кукурузу заставляли сеять, а теперь совсем из села гонят. Молодежь бежит, кто на стройку, кто в город. Школу мою тоже закрывают. Наверное, придется съезжать. Что дадут, какую, может, комнату, не знаю. С уважением Прасковья».

Я молча возвращаю отцу письмо. Он кулаком вытирает глаза:

— Нет теперь села, где я родился!

— Каждый свое гнет. Сталин свое, Хрущев свое, — рычу я, — а сельского мужика стригли как овцу, так и стригут, да еще с фокусами.

— Но! Но! — поднимается отец из-за стола. — Сталин порядок наводил! Кстати, тебе, журналисту, знать бы надо, что при нем большевистскому беспределу конец был положен и Конституция, с равными правами для всех граждан, при нем принята. Больше половины концлагерей, понастроенных бесами, было закрыто. А те, у которых руки по локоть в русской крови, разные там Троцкие, Губельманы-Ярославские да Тухачевские, создатели этих концлагерей и душегубок (кстати, перенятые Гитлером), свое получили. Я сам в органы пошел, чтоб отомстить за расстрелянного отца. И таких, как я, немало было. Да и как терпеть-то было, сынок, когда по указанию Троцкого перед православными храмами и в монастырях устанавливались памятники иуде и сатане. Какие надругательства над нашими русскими обычаями и традициями творились! А вот как Сталина не стало, снова церкви закрывают да рушат, деревни уничтожают по предложениям псевдоученых типа Заславской.

— Что сейчас, что тогда крестьянин — рабочий скот! — категорично заявляю я.

— Это ты брось! — смотрит на меня сердито, исподлобья отец. — Мой брат и другие мои родные-селяне в скотах не ходили! Они Россию кормили! А Хрущев ваш, если на то пошло, — троцкистский прихвостень!

— И это все, что тебе известно? — раздражаюсь я.

— Что мне известно, тебе в башку не вместить.

Отец еще ворчит, а я сижу, обхватив голову руками, и качаюсь из стороны в сторону. И вид у меня, наверное, такой несчастный, что отец, спохватившись, вдруг замолкает и, смущенно моргая, ерзает на стуле.

— Ну что ты! Что! Ты близко к сердцу мои слова не бери. А материал не подготовишь, шут с ним. С работы не выгонят. Ну! Сынок!

Я поднимаю голову, поворачиваюсь к отцу, смотрю в его глаза и пытаюсь прочитать в них что-то подсознательное и подлинное, что непременно должно быть там, а вижу только жажду человеческой ласки. Я обнимаю его, и он обмякает и приникает к моему плечу. Он теребит мой рукав и сопит в ухо…

Мой отец! Я всегда любил и уважал его как сын, а после того как прочитал записи, которые он передал мне, я преклоняюсь перед ним.

Как-то я приезжаю в родительский дом, и он вручает мне несколько папок со словами: «Здесь хранятся бумаги, представляющие особый интерес — для кого и почему, поймешь, когда прочитаешь, а также мои записки. Думаю, для твоей работы что-нибудь сгодится».

В этих бумагах я нашел такое, о чем следует пока помолчать, а вот заметки отца о работе в Тегеране я привожу лишь с некоторыми сокращениями.

«Во время войны с Германией наше радио и пресса приковывали внимание граждан только к битвам Красной Армии на суше, воде и в воздухе. И мало кому было известно о борьбе разведывательных организаций. Некоторые ее детали остаются нераскрытыми до сего дня.

Не один десяток лет минул после окончания Великой Отечественной войны, а многие наши победы так и не оценены по заслугам, да и народу неизвестны. Переиграть противника в Тегеране мы смогли благодаря способности русских к деятельности, которая требует не только строгой дисциплины и смелости, но и незаурядного воображения. К тому же нам помог и приобретенный опыт в борьбе с басмачами.

После того как нас доставили в Иран, я сделал все, чтобы мои люди не привлекали к себе внимания. В этих целях я использовал даже такие вещи, какие встречаются лишь в детективных романах — фантастические переодевания и фальшивые бороды. Одни из моих бойцов въехали в Тегеран как бедуины, верхом на верблюдах, а другие вошли как странники, идущие на богомолье.

К этому времени наши секретные службы уже завершали трудоемкую работу по выявлению немецких агентов, офицеров и инструкторов, проживающих в Тегеране. Если опустить детали этой операции, то внешне все проходило достаточно быстро и просто.

Секретный агент НКВД „Николай“, внедренный в действовавшее в Иране отделение Урало-алтайской патриотической ассоциации, созданной немцами из бывших наших соотечественников, знакомится с миловидной немкой Ренатой. Она держит свой ресторанчик, который посещают в основном европейцы, а точнее, нацисты. Начинается роман. Николай становится завсегдатаем ее заведения и своим для его посетителей. Как водится, у Ренаты есть и должники. Возлюбленный хозяйки берется ей помочь. Рената снабжает его адресами должников. Николай действительно помогает Ренате в решении ее проблем, но главное, он входит в близкие отношения с немцами и уже частенько делает визиты по их конспиративным адресам.

С отдельными, из выявленных Николаем, гитлеровскими агентами работают соответствующие службы. Как правило, они берут этих псевдодипломатов, тайных агентов и гестаповских головорезов в их же жилищах и доставляют в наше расположение. Там их раздевают догола, тщательно обыскивают одежду, осматривают тело, волосы и зубы, внимательно изучают документы. Кстати, немецкие агенты неистощимы в умении прятать чертежи, записи и т. д. Шпиона ни на минуту не оставляют одного. С ним всегда два, три сотрудника. Допросы ведут по особой перекрестной системе.

Благодаря аналогичным действиям других таких же „Николаев“ да „Аннушек“ у нас быстро накапливаются сведения о шпионско-диверсионном потенциале немцев в Тегеране, но, выполняя указания Москвы, мы ожидаем момента, чтобы сделать завершающий удар.

Неожиданно мою группу направляют в зону боев генерала Шах-Бахти с восставшими против Иранского правительства кашкайскими племенами. Это восстание организовано германской агентурой. Генерал при встрече со мной говорит, что его разведке известно о замышляющемся убийстве Сталина, Рузвельта и Черчилля. У одного из вождей кашкайского племени, молчание которого оплачено немецким золотом, нашли убежище самые опытные убийцы гестапо. Их цель взять „большой улов“. Они с шестью другими головорезами спустились на парашютах с германских бомбардировщиков близ Шираза.

После того как моя группа укрепляется полусотней отборных солдат Шах-Бахти и проводниками, мы направляемся в район Шираза. Проводники ведут нас тайными горными тропами и безлюдными пустынями, в обход человеческих жилищ, и на кашкайцев мы сваливаемся как снег на голову. Короткий бой и убийцы — эсэсовский майор Юлиус Бертольд Шульце и гестаповский штурмфюрер Мерц оказываются в наших руках. После подавления восстания кашкайцев в укрытии за высокими горами мы обнаруживаем два тайных аэродрома, построенных немцами для своих самолетов.

Наконец из Москвы дается команда о генеральной уборке Тегерана. Эту команду мы выполняем с большим удовольствием и изрядно очищаем город от гитлеровской швали.

Вернувшись с Тегеранской конференции в Вашингтон, Рузвельт на пресс-конференции в Белом доме рассказал, что немцы замышляли убить Сталина, Черчилля и его самого. Президент добавил, что они спаслись только благодаря тому, что Сталин вовремя узнал о подготовке покушения.

Рассказывая эту историю, Рузвельт с увлечением описывал, как он, прибыв в Тегеран, отправился в американское посольство — величественное, но плохо защищенное здание, находившееся на расстоянии полутора миль от города, — и там получил срочное письмо от Сталина. Письмо принес офицер НКВД. В нем было написано, что в городе много переодетых нацистских агентов и что гитлеровцы замышляют покушение на „Большую тройку“.

Сталин в этом письме приглашал Рузвельта в Советское посольство. И на следующее утро тот перебрался в него. Посольство походило на крепость, ощетинившуюся пулеметами и охранявшуюся отборными солдатами.

Мне льстит рассказ президента. Мне приятно читать и американскую прессу, высказывающуюся по этому поводу, и даже ту ее часть, которая явно недружелюбна по отношению к СССР. Она характеризует этот шаг Рузвельта как „похищение президента советским ГПУ“».