Не знаю, может, это дружба с Тамарой так влияет на меня, но только я начинаю оттаивать и перестаю источать черные флюиды. И в доме все становятся добрее, постепенно забываются старые ссоры. И мать хочет мира в семье, и я. Стоит мне с отцом, братьями перекинуться взглядами, чтобы понять — все этого хотят. Тянет нас друг к другу, даже если об этом и нет разговора. И возникает надобность в случае, в причине, дающей возможность воцариться настоящему миру. Наперед подобное не задумаешь. Такое появляется само, внезапно, точно трава из земли, от светлой потребности каждого.
И случай нам предоставляется.
С цветущей улыбкой на устах появляется после работы отец и объявляет:
— Нам выделили садовый участок. Восемь соток.
Как бы нам худо жилось, если бы отцу не дали этот садовый участок. Ждать невмоготу, нам надо всем собираться и ехать смотреть его. И такое нас охватывает волнение, такое нетерпение, что и младшие, и старшие понимают: это должно случиться в первое же воскресенье. Потом будет уже не то.
Мы сходим с электрички на станции Чепелево и идем к неизвестной, но уже своей земле. И по одному тому, как легко несут нас ноги, ясно, что всем хорошо. Я гляжу на мать, ей радостно даже скользить по глине, утопать в весенней слякоти, и она восклицает:
— Как хорошо, мы идем все вместе!
День только начинается, впереди чернеет лес; еще немного, и мы, пройдя через него, выйдем к высоковольтке. А там, за ней, садовые участки.
Едва мы находим колышек с нашим номером, как я и думать забываю о своих бедах и проблемах. Потому что от чмокающей под ногами весенней земли поднимается какой-то удивительный животворящий дух, наполняющий меня, родителей и братьев силой, энергией и радостью.
Мы снимаем вещевые мешки и принимаемся за работу. Метр за метром очищаем участок от кустарника, чахлых березок и осинок, выкорчевываем пни, все это стаскиваем в общую кучу и поджигаем. А когда солнце останавливается в зените, мы едим удивительно вкусную, приготовленную на костре гречневую кашу, заправленную свиной тушенкой, пьем чай с дымком.
Мать отпивает несколько глоточков чая из кружки, а потом вскидывает голову, внимательно обводит нас всех глазами и говорит:
— Мой отец считал: если есть земля, то никому не надо кланяться. И вы, дети, никому не кланяйтесь. Лучше пусть про вас говорят «хамье неотесанное», чем вы станете кланяться; лучше пусть дикарями называют, чем шапку ломать… — Мать запинается, но быстро собирается с мыслями и продолжает: — Трудно это, дети мои, трудно не кланяться, но вы не кланяйтесь.
На первый взгляд на садовом участке мы только работаем. Кажется, что в этом особенного? Но если вникнуть, — труд на нем дает мне и братьям то, без чего нельзя оставаться порядочным человеком, чтобы, когда наступает лихая година, не падать на колени, в грязь и не распускать слюни: «Больше не могу, делайте со мной, что хотите».
А потом приходит май. Солнечный и теплый. На первомайской демонстрации студийцы идут в заводской колонне своей группой. Светланы нет. Ее на праздники родители увезли в Подольск. Меня со словами «Можно к вам, господин Чацкий, пристроиться» берет под руку Тамара Коробец. Людской поток все прибывает. И вот уже демонстрация лавиной катится по залитой солнцем Москве к Кремлю, к Красной площади. Люди переговариваются, шутят, и надо видеть, как они смеются! И я тоже смеюсь и шучу, как все. Я наслаждаюсь, живу полной жизнью и не ведаю горечи, разочарования, да и не думаю ни о чем плохом.
Я с Тамарой плыву в ярком бурлящем потоке, в море свежих, звонких голосов. И наш смех, наша песня вливаются в общее веселье, в музыку оркестров, гармошек, аккордеонов, гитар. Нас радует разноцветье юбок, кофточек и рубашек, разметавшихся причесок, глаз, вбирающих в себя все майские краски, чтобы лучиться их светом. Красные знамена пламенеют в воздухе. Транспаранты, портреты руководителей государства плывут над толпой. В стекле одной из витрин мы видим отражение своих взволнованных, горящих лиц, невольно вырываемся из общего потока и выходим на тротуар.
— Ген, а слабо тебе сделать так, чтобы мы сейчас же оказались в лесу, у реки? — спрашивает меня Тамара. Глаза ее так и вспыхивают, словно в них зажигаются лампочки.
— Запросто! Не пройдет и часа, как мы окажемся в лесу и у реки.
И вот я несу Тамару по весеннему Филевскому парку, прижав крепко к груди. Так ей хочется. А она воркует:
— Чацкий, я ни о чем не думаю. Мне так хорошо с тобой! И приятно чувствовать себя маленькой, беспомощной девочкой в твоих сильных руках.
Нежно и взволнованно шумят над нашими головами сосны. Весело и игриво проникают солнечные лучи сквозь тесно сплетенные ветви деревьев. И мне кажется, что и небо, и земля — все радуется вместе с нами, и звучит какая-то необычная, удивительно нежная музыка. Но я хочу, чтобы об этом знала и Тамара. И я очень тихо, боясь своим голосом потревожить музыкантов, спрашиваю ее:
— Ты слышишь сейчас какую-нибудь музыку?
— Да, — так же тихо отвечает она. — В этом лесу играет невидимый оркестр. Вот сейчас звучит голос арфы. А знаешь, Гена, давай сходим на симфонический концерт. Я уверена, что классическая музыка тебя очарует. Ты так чутко воспринимаешь музыку, что даже слышишь пение леса.
Потом мы идем, взявшись за руки, и не отпускаем друг друга, даже если тесно стоящие деревья не позволяют пройти нам вместе. Мы протискиваемся между ними, но вдвоем, не разделяя рук. Так мы доходим до берега Москвы-реки и спускаемся по крутой деревянной лестнице к лодочной станции. Я беру лодку, усаживаю в нее Тамару и отталкиваюсь веслом от причала. Мы плывем. И вдруг она, указывая на воду, восклицает:
— Рыбки, золотые рыбки!
Я смотрю на реку и вижу, как в воде переливаются, вытягиваясь столбиками, солнечные лучи. Кажется, что они играют, то опускаясь на дно, то поднимаясь на поверхность. Я пристально вглядываюсь в Тамару и говорю:
— Вы здесь? Я очень рад. Я этого желал.
Тамара мне отвечает:
— И очень невпопад.
Я картинно восклицаю:
— Конечно, не меня искали?
Тамара, презрительно скривив губы, бросает:
— Я не искала вас.
А я, как бы про себя, рассуждаю:
— Дознаться мне нельзя ли, хоть и некстати, нужды нет: кого вы любите?
Тамара вскакивает на нос лодки и, раскинув руки, восклицает:
— Ах! Боже мой! Весь свет… — И падает в воду, так как лодку в этот момент качнуло волной, поднятой проходящим мимо речным трамвайчиком. Правда, уйти под воду она не успевает. Я мгновенно хватаю ее за волосы. Но втащить Тамару назад в лодку стоит мне большого труда. Она так напугана, что не владеет собой совершенно. Наконец я справляюсь.
— Еще бы немного — и конец, — выдыхает она, уже сидя в лодке. Тамару бьет дрожь. — Это скоро пройдет, — говорит она. — Дай я прислонюсь к тебе.
Я тоже потрясен. Чувствую, как неистово колотится у нее сердце.
Я быстро подгоняю лодку к берегу, где не особенно людно и есть кустарник. Дрожь у Тамары не прекращается, видимо, и от купания в майской воде, и от испуга. Я отдаю ей свои рубашку и брюки и остаюсь в одних сатиновых черных трусах, подвернув их так, чтобы они хоть чуточку сходили за плавки. Она снимает с себя все и надевает мои вещи. Я выжимаю Тамарину одежду и развешиваю на ветки кустарника. Потом сую руки под рубашку и растираю ей спину до тех пор, пока она не становится горячей. Затем быстро отгоняю лодку на станцию и возвращаюсь. Тамара уже прогуливается по берегу, закатав мои штаны и выпустив наружу рубашку.
— Софья Павловна, мне кажется, что вам придется сегодня гладить мои брюки, — обращаюсь я к ней.
— Милый Чацкий, — смеется она в ответ, — за спасение утопающей я тебе не только брюки и рубашку, а и все остальное выстираю и выглажу. И будешь ты у меня как огурчик. Высушим мою одежду и едем ко мне домой.
На улице Правды, где находится дом Тамары, мы оказываемся около пяти часов. Квартира, в которую мы входим, чем-то напоминает нашу. В большой комнате в углу такой же светлый, как у нас, трехстворчатый гардероб, посередине — обеденный стол и вокруг него венские стулья. В простенке у окна — этажерка с книгами. Правда, пианино, что стоит у них рядом с гардеробом, у нас нет.
— Скажи, пожалуйста, — спрашиваю я, — твой отец, случайно, не военный?
— Он закончил службу генералом, а сейчас заместитель министра. Мы не больше полугода живем в Москве. А как ты догадался?
— У нас такая же, как и у вас, обстановка. Из военторга. Нам бы мебель, которую делает артель моего дядьки. Красивая! А он мается — заказов мало.
Тамара, уже в спортивном костюме, подает мне отливающий шелком халат и со смехом говорит:
— Значит, твой отец тоже военный? Тогда все проще. Приказываю, все, что есть на тебе, — снимай! И облачайся в халат своего героя Чацкого. За пару часов я все выстираю, высушу и выглажу. Не стесняйся. Я, пока ты переодеваешься, перекусить приготовлю. Не возражаешь, если мы поедим на кухне?
— Да, — соглашаюсь я, — но насколько это удобно, ведь могут прийти твои родители, а я…
— Не беспокойся! Отец с матерью под Истрой, на даче у своих очень близких друзей. А я от такого счастья отбоярилась комсомольской дисциплиной. Мол, как комсомолка обязана быть на демонстрации, и никаких гвоздей! — по-пионерски салютует Тамара.
— Нам тоже недавно дали землю под садовый участок. Мне нравится. Мы были там уже два раза, — говорю я несколько вразрез с эмоциональным всплеском Тамары.
— Дискутировать не будем. Поезд ушел. Иди в ванную, — выталкивает она меня из комнаты.
И вот я, обласканный теплым душем и облаченный в барский халат, пью каберне из хрустального бокала. А Тамара, поставив на стол винегрет, пирог с начинкой из рыбы и холодец, садится рядом и подчеркивает небрежно:
— Все это готовила я сама. Оцени!
Ужинаем мы долго. Во-первых, все действительно очень вкусно, а во-вторых, Тамара в деталях рассказывает о жизни своей офицерской семьи. О том, как мотались они по войсковым частям в Архангельской области да на Новой Земле и Чукотке, в казахстанских степях. Заканчивает она свое повествование грустно:
— Я уже пыталась поступить в Менделеевский, еще до переезда в Москву, но благополучно провалилась на приемных экзаменах. Кто у нас учителя-то, сам понимаешь. Вот и сегодня чуть не утонула из-за того, что плавать не умею. А где мне было учиться плавать? В Северном Ледовитом океане, что ли, или в степи? Мама у меня пианистка с консерваторским образованием. Весь свой талант к ногам отца положила.
Впрочем, печаль ее оказывается мимолетной: вскоре глаза Тамары снова начинают сиять. «Она живет радостью», — думаю я.
— Ген! — мгновенно изменившимся тоном восклицает Тамара. — У меня есть интересные пластинки. Давай послушаем.
Она включает проигрыватель и садится по-турецки на пол. Мне кажется, что Тамара всецело поглощена музыкой. Однако когда пластинка кончается, она опять с грустью говорит:
— Ну вот, меня совсем разморило. Извини меня, Гена. Вещи твои я замочила, а постираю их завтра, ладно? Тебе я постелила в отцовском кабинете. Смотри, — и она открывает дверь у окна. — Доброй тебе ночи, Гена.
Я беру первую попавшуюся книгу, сбрасываю халат, забираюсь под одеяло и зажигаю торшер. Уснуть, пожалуй, удастся не скоро.
Не проходит и получаса, как раздается легкий скрип двери и вслед за ним в комнату проскальзывает Тамара. Она в ночной рубашке.
— Не спится? — поворачиваюсь я к ней, делая вид, будто в ее появлении нет ничего особенного.
— Ничего, что я пришла?
— Ну что ты.
Она садится на краешек постели.
— Слушай, я хочу с тобой поговорить. Ты думаешь, что я странная, да? А все потому, что ты где-то за миллион километров от меня. Потому что я хочу быть с тобой, а ты далеко. А я очень хочу быть с тобой! Я хочу стать твоей! Может быть, ты считаешь, что я с тобой невнимательна, холодна, но это не так. Понимаешь, это, наверное, из-за…
Я догадываюсь, что Тамара хотела сказать «из-за Светы». Она снова вся дрожит, как днем, после падения с лодки в реку.
Конечно, я хочу ее. К тому же и со Светой у меня уже длительное время ничего нет. Глупо, но негде встретиться. Такое положение, хоть на случайную связь иди. Я ласково провожу рукой по ее спине. И она снова вздрагивает.
— Но ты твердо решила?
— Если ты решил, то и я тоже.
Тамара выключает торшер. В лунном свете, пробивающемся сквозь неплотно задернутые шторы, я вижу, как она снимает ночную рубашку. До чего же она хороша, диво дивное! Сердце у меня колотится.
— Иди сюда, — говорю я, откидывая одеяло.
Я сжимаю ее в объятиях, и радость взмывает во мне. Мы лежим обнаженные, и я стараюсь одновременно и успокоить ее, и возбудить. Я целую ее соски, нежно поглаживаю вдоль тонкого стерженька позвоночника. От ее тела идет чудесный возбуждающий запах.
— Я люблю тебя, люблю, — шепчет она.
Я беру ее и слышу негромкий вскрик боли и радости.
Потом, после всего, я отодвигаюсь и кладу ее голову себе на плечо. Так мы и засыпаем.
Утром я открываю глаза и вижу Тамару. Она стоит, склонившись надо мной. Ее глаза сияют, лицо пылает, словно закатное небо над заснеженным простором.
— Родной, — говорит она, — завтрак уже на столе. Иди в ванную, там все тебе приготовлено.
Я скидываю одеяло, встаю и вижу на простыне капельку крови. В ванной висят мои выстиранные и выглаженные брюки, рубашка, трусы и носки.
«Девочка, — подумал я, — сколько же ты спала, милая?»
Неожиданно на одной из репетиций появляется Света. Она целует меня, ничуть не смущаясь присутствующих. Я отвечаю ей тоже поцелуем, но несколько небрежно. Света оценивающе оглядывает Тамару, затем подходит к Тонникову и легким, но неестественным тоном спрашивает:
— Аркадий Ефимович, а можно мне записаться в вашу студию?
— Как я могу вам отказать, конечно, — отвечает ей, поднимаясь, Тонников.
— А какую вы предложите мне роль? — вновь обращается к нему Света, но уже требовательно.
— Насчет роли — сложнее, — улыбается печально режиссер, — мы по этому поводу, Света, уже встречались с вами. Пока походите просто на репетиции, приглядитесь.
— Спасибо, Аркадий Ефимович, — снова неестественно легким тоном говорит Света. — Я обязательно воспользуюсь вашим приглашением.
И уходя, вновь подходит ко мне, целует и очень ласково произносит:
— До свидания, любимый!
От этой сцены все студийцы в шоке. Но больше всех, конечно, Тамара. На ее лице величайшее изумление и ненависть.
— Сыграно, как в старинном водевиле, славно сыграно! — восхищается режиссер. — А может, я ошибаюсь, отказывая Светлане в роли? Дарование-то налицо! И вся она — чиста и открыта. Обратите на это внимание, Геннадий. Пусть приходит на репетиции запросто. И вообще, есть немало примеров того, как не признанные одними режиссерами актеры у других становились великими. — И начинает рассказывать об актерах и актрисах, с которыми ему довелось работать. Но из всех перечисленных нам ему нравились только трое, потому что они думали.
Понемногу все успокаиваются, и репетиция продолжается. По завершении ее Аркадий Ефимович обнимает меня за плечи и молвит торжественно:
— Что за очарование эта девочка, ваша Света. Будь я помоложе, влюбился бы в нее по уши. Пожалуй, я и сейчас не прочь, если бы не боязнь быть смешным. Вы знаете, я могу увлечься, и еще как! Хотя вы, наверное, считаете, что к сорока годам мужчины эту способность утрачивают?..
В ту же ночь мне снится страшный сон. Светлана, изуродованная, искромсанная на куски, лежит посреди Можайского шоссе. Волосы пропитаны кровью. Лица ее я не вижу.
Проснувшись от кошмара, я вылезаю из постели и сижу, взмокший от ужаса, пока не тускнеют живые впечатления сна. Больше мне вздремнуть не удается.
Утром я звоню ей. Трубку снимает сама Светлана.
— Что случилось? — встревоженно спрашивает она.
— Ничего, просто хотел удостовериться, что ты жива и здорова. Мы так давно не виделись.
— Что со мной может случиться?
— Не знаю, только что-то забеспокоился.
— А ты не беспокойся. Ты знай! У меня хватает сил после трагедий собирать себя и склеивать.