В Люксембургском саду и в других парижских парках за стулья надо было платить, а ходить по лужайкам запрещалось. Это не увязывается со сложившимся образом Парижа как города вольных нравов, но французское общество еще относительно недавно было достаточно строгим, традиционалистским и патриархальным. Женщинам, например, не разрешалось открывать счета в банке, студенткам — носить брюки, а события мая шестьдесят восьмого года отчасти вспыхнули как протест против разделения студенческих общежитий на женские и мужские.
В середине восьмидесятых хорошо знающий город журналист Александр Игнатов предупреждал меня, что я уже не встречу в реальной жизни определенных парижских типажей — например, владельцев семейных ресторанов (тех самых, где среди прочего ты ожидал увидеть столы со скатертями в красно-белую клетку), мелких ремесленников. Эти профессии постепенно вымывались под напором арендных ставок, изменений в образе жизни, из-за появления крупных торговых сетей.
Увлеченный городом, я недооценивал эти потери, но через несколько лет сам оказался в положении человека, у которого накопилось немало собственных наблюдений о том, что ушло из городской жизни за последние двадцать с лишним лет и отличало Париж от других европейских столиц.
На Сене почти исчезли воспетые импрессионистами грузовые баржи, которые базировались в промзоне на востоке города. Во Франции с ее разветвленной системой каналов, соединяющих судоходные реки, существовала особая профессиональная каста речных перегонщиков.
Мне жаль, что не будет больше желтых передних фар — по ним всегда можно было определить, что машина из Франции. Раз нет фар, то уже не увидеть ночью впечатляющую картину: поток автомобильных желтых огней, спускающихся от Триумфальной арки. И номера на машинах другие, теперь они стандартизированы согласно европейским требованиям, а раньше по форме, цвету, шрифтам можно было сразу определить, из какой страны машина.
Изменилась мелодия сирен у полиции и «скорой помощи», у них был свой характерный звук, который напомнит фильмы с участием Фантомаса. Я еще застал время, когда на некоторых маршрутах ходили автобусы с открытыми задними площадками. Стоя на такой площадке, Анук Эме из «Мужчины и женщины» пересекает Елисейские Поля. В это время герой Трентиньяна участвует в автомобильных гонках.
Остро чувствуешь малейшие перемены в метро — изменение запахов под землей, исчезновение электронных карт-схем линий, которые высвечивали оптимальный маршрут после нажатия кнопки с названием нужной станции (по-видимому, к ним перестали выпускать запасные детали).
Или кафе. В городе по-прежнему их очень много, но внимательный глаз отметит, что стало больше таких, которые по стилю подходят Нью-Йорку или Копенгагену и не несут отпечатка парижской исключительности. При этом некоторые потери происходят буквально на глазах: на углу бульваров Сен-Жермен и Сен-Мишель закрылось большое кафе, которое фигурировало на заднем плане многих черно-белых фотографий, сделанных во время событий 1968-го года и строительства на бульваре баррикад. Теперь это сетевая пиццерия.
Преобразилась Пигаль, которая для нескольких поколений командированных являлась именем нарицательным. На бульваре Клиши запретили парковку автобусов, из которых выгружались туристы, чтобы подняться на Монмартр, а заодно посмотреть и на распутство. Теперь это скорее остатки распутства. Оно не растворилось внезапно за ночь, а делит территорию с племенем молодым и незнакомым, добавляя прелести магазинам биопродуктов, мастерским, старым кафе, отреставрированным с сохранением прежнего интерьера и взятым в управление поколением, которое со здоровым юмором относится к соседству с пип-шоу.
Или пройдемся по одной из самых жизнерадостных улиц города — рю дю Фобур-Сен-Дени. По существу это маленькая Турция. Но стоит только закрыться здесь какой-нибудь типичной восточной лавке, как ее место мгновенно занимает совершенный «инопланетянин» в виде модного бара, вечером и в обед битком заполненного молодыми людьми, при том что в округе нет ни университетов, ни школ.
Социологическая, национальная среда отдельных кварталов размывается на глазах, тем удивительнее, что в городе до сих пор еще можно обнаруживать следы присутствия профессиональных сообществ, например, выходцев из департаментов в центре страны — Оверни, которые когда-то держали большинство ресторанов в городе. Некоторые потомки тех, кто перебрался в Париж более ста лет назад, до сих пор передают бизнес по наследству, сохраняя семейственность, выпускают даже газету, объединяющую общину.
Отступая от темы сравнений «что было и что осталось», хочется сказать, что повседневная жизнь состояла из незначительных жестов, которые было приятно брать на вооружение. Купить сразу карнэ. Выпить кофе у стойки. Рассчитать, сколько монет оставить официанту. Вступить в диалог с аптекарем, которые во Франции, кажется, обладают знаниями на уровне хорошего врача. Попросить эклер с кофейным кремом в булочной и смотреть, как его тщательно заворачивают, не жалея тонкой бумаги, словно подарок для торжественного случая, хотя это всего лишь небольшое пирожное, которое ты намерен тут же съесть, выйдя на улицу. В той же булочной прислушиваться к тому, как люди, дождавшись своей очереди и подойдя к прилавку, просят продавщицу выбрать им багет именно определенной румяности. Ухо привыкало слышать реплики, которые укрепляли чувство стабильности в жизни и веру в неизменность «институтов». Как, например, тот момент в гостинице любого уровня, когда к вам обращались с вопросом: «Qu’est-ce que vous prenez au petit déjeuner?» («Что вы будете на завтрак?»).
В парижских кинотеатрах работали специальные служительницы, которые встречали вас у входа в зал и провожали до места. Им надо было подчиниться. Если же сеанс уже начался, то они освещали проход вниз по ступенькам в зале фонариками — за эту услугу им полагалось дать несколько франков.
Статус самих кинотеатров понизился, они потихоньку вымирают. Например, уже несколько лет как не существует «Триумф» на Елисейских Полях, в котором больше десяти лет подряд шла легендарная «Эммануэль». Василий Аксенов замечательно описывает такую парижскую сцену: «Между тем наступал волшебный парижский час: ранний вечер, солнце в мансардных этажах и загорающиеся внизу, в сумерках витрины, полуоткрытый рот Сильвии Кристель над разноязыкой толпой, бодро вышагивающей по наэлектризованным елисейским плитам».
Наверное, «аксеновский» электрический заряд отчасти ушел в землю; с главной улицей — свои проблемы. В 1990-е горячо дебатировался вопрос, надо ли разрешать открывать на Елисейских Полях американский фастфуд, сейчас спор на эту тему устарел. С пеной у рта протестовали против Макдоналдса, зато тихо-тихо получили «Старбакс» на верхушке Монмартра или рядом с площадью Одеон, где никогда не было недостатка в местах, чтобы попить кофе. При этом встречал в британских газетах письма англичан, протестующих против сетей: как здорово, что во Франции нет сетевых кофеен.
С Полей ушел парижский шик в хорошем смысле слова, а пришла в основном такая коммерция, у которой понятие родины срезано с этикетки. Прочел где-то, что весь центр города все больше и больше напоминает ряды магазинов дьюти-фри в аэропортах. Кстати, с самой «красивой улицы мира» исчезла эмблема Аэрофлота. Место для нее было стратегическим. Думалось, что, несмотря на смену строя в Москве, она, вместе с мозаичным портретом Ленина работы Леже, выставленным внутри, вписана в пейзаж навечно. Сейчас в бывшем офисе нашего национального перевозчика торгуют одеждой и обувью фирмы «Aigle». На Полях по-настоящему приятно только ранним утром.
Многие города обречены пройти испытание сравнением: что из того, что было вчера, осталось сегодня? В случае с относительно благополучным Парижем этот вопрос, возможно, звучит больнее, чем где-либо. Хотелось бы, чтобы было как раньше, но вот какой именно период понимать под этим словом?
«Париж обладает красотой, которая меня временами тревожит, я чувствую ее хрупкость, ощущаю, что она под угрозой», — пишет Жюльен Грин. Американо-французский писатель, скончавшийся в 1998 году, относится к тем парижанам, которые, несмотря на казалось бы устоявшуюся в сознании городскую панораму, до сих пор не приемлют Эйфелеву башню, не в восторге он и от труб Центра Помпиду. Но это известные объекты для споров.
Об относительности представлений о том, что соответствует облику города, а что нет, задумываешься, когда Грин обращает внимание на вещи, к которым глаз привык — например, на многоквартирные дома, нависающие над кладбищем в Пасси, на радикально переделанную к Всемирной выставке 1937 года площадь Трокадеро. А можем ли мы представить ее другой? А двойственное отношение к преобразованиям барона Османа, на которые любят иногда ссылаться авторы новых проектов, идущих вразрез с устоявшейся архитектурной средой? Одержимый стратегическими и даже военными целями, Осман прорубил вдоль Сены бульвар Сен-Жермен, и за это к нему трудно предъявить претензии. Но вот представить, что согласно той же концепции рю де Ренн должна была пройти прямо до реки, пробив насквозь «карэ рив гош» — квартал антикваров и галеристов, — снеся все на пути своими четырьмя рядами для машин? Хорошо, что не случилось.
Так что вопрос: изменился ли город и в какую сторону? — многогранен и может иметь разные варианты ответа, зависящие от личного настроения, от самого подхода — исторического ли, архитектурного или этнографического. Взгляд новичка и приезжающего в Париж не в первый раз — это разные взгляды. Нам может быть мило средневековое Марэ, но оно лишь случайно оставленное пятно на карте города. Сначала его должен был разрушить барон Осман, который, собственно, и подарил человечеству то, что оно понимает сегодня под словом «Париж». Затем Марэ грозился снести Корбюзье, и только декрет деголлевского министра культуры Андре Мальро спас район от разрушения в начале шестидесятых. Теперь этот район — мечта риелтора.
Одно из самых заметных изменений в Париже за последнее время: стало больше пешеходных зон, чем недовольны таксисты. Прежде всего это серьезным образом коснулось района Ле Алль, который так и остается неуютным; закрыты также для машин некоторые улицы Марэ и в Латинском квартале. Бывший мэр Деланоэ ввел в Париже систему аренды велосипедов (украденные экземпляры на начальном этапе доезжали аж до Польши) и воевал с автомобильным транспортом. На очереди — закрытие для движения нижних набережных вдоль Сены, не только на летний период, когда туда свозят песок и устраивают пляжи, а постоянно, на весь год. И вот я думаю про себя: хорошо, закроют набережные, и это будет неплохо для пешеходов, но одновременно это же удар по живой части города, шаг в сторону превращения его в сплошную музейную площадку. Останется только вспоминать, как, выскакивая на уровне воды в Сене, разгонялись машины, и как там снимались сцены погони. Все это тоже часть сложившегося образа города.
В мире, где все меньше подлинного и все больше копий, хочется органичности. В узких парижских улицах, заставленных «рено», «пежо» и «ситроенами» настоящего больше, чем в новой плитке. Типичный кадр из французского кино: пустынная улица, где по обеим сторонам плотно выстроены поставленные на ночь машины, мокрый асфальт, стук каблуков. Запрет на машины меняет что-то неуловимое в облике квартала — от того, что улица становится пешеходной, она еще не превращается в живой организм, даже наоборот. Каждый раз, направляясь вечером пешком в театр Вахтангова, я задаю себе вопрос: что такое Арбат без троллейбусов?
Не сравнить потери Парижа с утратами в Москве, но здесь тоже есть свой опыт неудачного преобразования исторического квартала. Хрестоматийный, но что делать, если не учимся, поучительный пример — уничтожение в конце семидесятых под предлогом борьбы с антисанитарией и крысами знаменитого «чрева Парижа», продуктового рынка «Ле Алль», спрятанного в ажурных павильонах архитектора Бальтара. Поразительно, что даже их не сумели сохранить. Американец Дэвид Дауни («Paris, Paris») пишет, что из десяти оригинальных бальтаровских павильонов восемь были проданы за копейки на металлолом, девятый отправили в Японию, остался только один экземпляр, и он находится сейчас в городке Ножен на востоке Парижа. Вместо рынка построили безликий подземный торговый комплекс с самым большим в городе пересадочным узлом для метро и пригородных электричек. В результате район стал мертвой зоной, с которой мучаются до сих пор и которая переживает сейчас очередную — но не факт, что окончательную — реконструкцию, призванную вернуть сюда человеческое дыхание. Отрадно только то, что ошибку признали и пытаются исправить.
Сетования на то, что в Париже все уже не так, очевидно, будут сопровождать жизнь города и дальше, не противореча наблюдениям, говорящим о том, что по сути ничего не изменилось. Вот как описывает город сразу после окончания Второй мировой войны журналист-сатирик Арт Бухвальд, когда в 1948 году он сошел с поезда на вокзале Сен-Лазар: «Мое первое впечатление от Парижа было таким, что это не город, а выстроенная для бродвейской пьесы декорация. Уличные кафе были именно такими, как их показывали в кино или в журналах. Звучали клаксоны такси, уличные торговцы продавали непристойные фотографии, розы, восточные ковры, изделия из слоновой кости неизвестного происхождения. Корсиканцы предлагали обменять деньги по черному курсу, цыганки с грудными детьми за спиной просили милостыню, а сильно напомаженные особы предлагали удовлетворить вашу потребность в любви за деньги». И детали узнаваемы, и дух понятен.
Отмечал уже несколько раз. Примерно в одном и том же месте по дороге из аэропорта, после того как такси сворачивает с окружной на бульвар Мальзерб и ты въезжаешь на совершенно типичную для архибуржуазного 17-го округа парижскую улицу без магазинов на первых этажах, думаешь: как так получается, что в этом городе абсолютно ничего не меняется. В Москве шок может наступить уже в Шереметьево. Отсутствовал всего лишь несколько дней, а уже нет круглого, космического павильона, видевшего столько прилетов и отлетов, шедевра 1960-х и символа множества вписанных в историю страны событий. У нас практически невозможно вернуться в квартал, где прошло твое детство, настолько все стало иным и продолжает меняться, а в Париже возникает иллюзия, что в прошлое можно попытаться вернуться.
Но чего не будет больше в Париже для меня, так это поиска белоэмигрантских книг. Их собирал отец, который увлекался мемуарами участников Белого движения. Спустя какое-то время после революции многие из них бросились описывать пережитое. Что еще оставалось делать? Ими двигало желание воссоздать в деталях разрушенную жизнь, которая ушла навсегда. Это был крик отчаяния, выход нерастраченным переживаниям, неуслышанным мыслям, напутствие потомкам. Нельзя было бесконечно сидеть на чемоданах: они поняли, что изменение строя в России произойдет не скоро.
Многие из этих книг были написаны свободно, в них есть живые детали, касавшиеся семейной жизни, взаимоотношений между людьми, навсегда исчезнувшего быта и нравов, что не вписывалось в стилистику советских книг, посвященных тому же периоду и подверженных цензурным ограничениям и с каждым годом ужесточавшимся идеологическим требованиям.
Пользуясь своим статусом дипломата, отец привозил эти книги сначала из Нью-Йорка, затем позже из Вашингтона, его заказы выполняли и сотрудники отца, работавшие в других странах, наверное, охотно — не надо было ломать голову над тем, что привезти из-за рубежа начальнику. Подозреваю, что книги были не самым обычным подарком в его ведомстве. Когда в конце восьмидесятых годов я сам уехал на несколько лет работать корреспондентом в Париж, то единственное, что отец всегда просил, это присылать ему ежегодный каталог магазина издательства YMCA, до сих пор расположенного на рю де ля Монтань-Сент-Женевьев в 5-м округе.
* * *
Вариант ответа на вопрос: что понимать под словом «раньше»? — дает французское черно-белое художественное кино 1960-х годов. Оно очень документально, практически это городская энциклопедия в картинках, так много в нем названий книг и газет, кафе и отелей, адресов улиц, даже туалетов. Без некоторых кадров практически не обходится ни один фильм: обязательно есть сцены на стойках регистрации или у выхода на посадку в аэропортах. В барах герой либо требует выпить от отчаянья или безденежья, либо просит дать ему телефонный аппарат, чтобы сделать один крайне нужный звонок. Планы, снятые в движении на автомобиле, позволяют разглядывать конкретные дома, вывески, рекламы. Бельмондо в «На последнем дыхании» Годара объезжает в кабриолете вокруг площади Согласия и говорит: «Regarde — c’est beau la Concorde». Теперь так не принято ни говорить, ни снимать. При этом в другом фильме, примерно того же периода, бармен в отеле на набережной Вольтер жалуется главному герою, которого он длительное время не видел: «О, это было совсем другое время, месье».