Мы жили в 15-м, самом большом из парижских районов, где нет узнаваемых туристических доминант, на улице ничем не примечательной, названной в честь военного — генерала Бёре. Через площадь с тем же названием она соединяла параллельные и наиболее известные улицы в юго-западной части города — Лекурб и Вожирар. Рю де Вожирар к тому же вообще самая длинная в Париже. Встретишь в любой точке мира парижанина, и в разговоре обычно наступит момент, когда вы станете выяснять, кто где жил или живет сейчас: «Пятнадцатый? А в какой части?» Я использовал два ориентира: подземный выход из станции метро «Вожирар» 12-й линии и мэрию 15-го округа на параллельной с нами улице. Фамилия Бёре была еще на слуху у многих потому, что на этой улице находился и до сих пор остался районный центр по сбору налогов.
За несколько лет, проведенных в этой части 15-го округа, десятки раз на автомате называл свой почтовый адрес: «Дом 30–32 по улице генерала Бёре». Письма хотелось отправлять — и главное, в этом был смысл — почтой: по городу они доходили необычайно быстро, как будто доставкой занимались частные курьеры, а не госкомпания. Почтальон разносил корреспонденцию три раза в день, и на отправленную утром записку уже на следующие сутки после обеда мог быть получен ответ, что внушало веру в надежность французских компаний.
В то время я не задавался вопросом, кем был этот военный — Бёре, и не ожидал, что намного позже натолкнусь неожиданно на знакомую фамилию. Поинтересоваться его биографией заставили недавно переведенные на русский язык парижские письма Хулио Кортасара. Бёре оказался выпускником военной школы Сен-Сир, воевал в Севастополе, погиб во время итальянской кампании Наполеона III. Кортасар, внимательно относившийся к почтовой переписке, сообщает своему аргентинскому издателю, что, несмотря на неправильно написанный на конверте адрес и слово «Бёре», письмо до него благополучно дошло. Те, кто часто пишет письма (а вернее сейчас сказать «писал»), поймут его волнение.
Пятиэтажный дом, в котором мой предшественник по корпункту снял квартиру, через полвека будут называть типичным. Построенный в начале восьмидесятых, аккуратно вписанный в ряд других не выдающихся, но постарше домов по улице Бёре, он по парижским меркам ценен тем, что перекрытия в нем бетонные, а не балки XVIII века. Жильцам не грозит сложный дорогостоящий ремонт, требующий многочисленных согласований.
Рядом с ним так же точечно втиснули совсем современный дом, и какой-то энтузиаст открыл в нем на первом этаже магазин антиквариата под названием «Вишневый сад», хотя наша не бойкая, не проходная улица не знала посторонних и не располагала к торговле стариной. Я никогда не замечал в магазине покупателей, что в некотором смысле оправдывало название и лишний раз напоминало о том, какие русские понятия знают в мире.
Напротив моего подъезда, освещенного сенсорными галогеновыми лампами, что смотрелось необыкновенно празднично и сверхсовременно, стояло двухэтажное обветшалое здание — из тех, что в Москве принято относить к разряду не имеющих исторической ценности. Там размещалась партийная ячейка — отделение соцпартии 15-го округа — и одновременно детсад. Сейчас постройку снесли и на ее месте возвели из стекла и бетона внушительный окружной полицейский комиссариат — с мемориальной табличкой на стене, сообщающей, что на открытии присутствовали сам президент и министр внутренних дел — знак внимания со стороны властей к обеспечению правопорядка.
Наискосок от штаба полиции по рю де Вожирар возвели огромный сетевой отель — здание неопределенного стиля, куда группы туристов завозят автобусами. За последние годы таких вкраплений становится все больше и больше в некогда «спальном» 15-м округе.
На его облик сильно повлияло расширение выставочных площадей у Порт-де-Версаль, уже занимающих несколько кварталов на границе с окружной дорогой. Среди ежегодных тематических салонов, проводимых там, наиболее яркий и шумный — аграрный, что вполне соответствует традиционному лицу страны. Сельскохозяйственное производство во Франции по-прежнему сопряжено с еще не забытым укладом жизни. Политики с сельхозпроизводителями считаются. Олланд в первый год президентства счел своим долгом провести на салоне целый день. Саркози однажды чуть не подрался там с рассерженным фермером. А вот интеллектуал Миттеран посетил салон лишь однажды за все четырнадцать лет правления. Зато его извечный соперник и во многих отношениях антипод Жак Ширак, электоральные и прочие корни которого — в сельскохозяйственном департаменте Коррез, бывал не раз и трепал за уши коров регулярно.
Еще, как заметил исследователь жизни русских в изгнании Роман Гуль, «15-й округ был переполнен русскими эмигрантами». Сам Гуль жил на рю Лекурб и в 1930-е, которые он называет годами расцвета русского Парижа, навещал по-соседски председателя Второй Государственной думы Александра Гучкова, поселившегося на рю де Данциг, и лидера кадетов Павла Милюкова, обосновавшегося на рю Лериш. Эти фамилии устойчиво ассоциировались с обличительной политической публицистикой Ленина, которую конспектировали в институте, и вот вышло, что за ними скрывались не маски, а реальные люди, ходившие по тем же самым, хорошо знакомым улицам.
Мы поздно спохватились относительно русской темы. Возможно, 1970-е были последним окном для разговоров с еще живыми свидетелями. Феликс Юсупов умер в 1967 году. Даже в начале 1980-х еще оставались участники великого исхода. Сам Роман Гуль скончался в Америке в 1986 году, а он знал буквально всех основных действующих лиц белой эмиграции и видел свою историческую миссию в том, чтобы расспросить как можно больше людей и записать эти рассказы.
Пятнадцатый — наиболее старорусский среди парижских районов, что объясняют близостью к заводам «Ситроен», где работали эмигранты. Здесь несколько русских церквей. На параллельной с Бёре рю Петель находилась православная церковь Московского патриархата, занимавшая пристройку к многоквартирному дому, внешне абсолютно не похожая на храм, не имевшая даже куполов. На рю Лекурб в саду внутри одного из дворов спрятана еще одна русская церковь — деревянный храм Серафима Саровского, построенный вокруг сохраненного таким образом дерева. Мне нравился этот переход от шумной Лекурб, такой коммерчески оживленной, в атмосферу не парижского, а московского дворика. Всего лишь надо было нажать на кнопку домофона.
Ну и как же без местного рынка? Всё отсюда: мясо, сыр, рыба, лисички, андивы… Ходить на рынок — может быть, первая по важности местная привычка. Каждый парижский рынок — центр местной жизни и социализации. «Наш» был на углу Лекурб и Камбронн. Как и другие в городе, он закрывался на обеденный перерыв около часу дня, потом к четырем часам торговля разворачивалась вновь, и особенно бодро смотрелся, как и многое в Париже, в осенне-зимний вечер или в предсумерки, когда рано зажигались огни.
Рынок радовал в субботу утром и вечером, в первой половине дня в воскресенье там тоже было оживленно, но в воздухе уже чувствовались признаки конца выходных. Перекресток лишался бурного очага жизни мгновенно. После двенадцати необыкновенно резво, в ураганном темпе разбирали прилавки, сбрасывали лед с лотков для рыбы, смывали шлангом поддоны, подметали капустные листья с мостовых, так что в считаные минуты от торговли не оставалось и следа. Надо было дожидаться вторника, чтобы жизнь вернулась в привычное русло.
Сегодня заглядываешь на лекурбовский рынок, как заходят в старый двор, чтобы посмотреть, кто еще остался из прежних продавцов, лица которых помнишь отчетливее, чем иных знакомых; чтобы услышать еще раз, как они, бойко заворачивая в небольшие коричневые бумажные пакеты из пергаментной бумаги фрукты и овощи, обращаются с вопросом, перед которым трудно устоять: «Et avec ça?» («Что еще?»)
За четыре года район, ограниченный по периметру улицами Лекурб — Бёре — Вожирар — Камбронн, стал родным. Поэтому так странно было оказаться много лет спустя на встрече с руководителем инвестиционного фонда в офисном здании, стоящем в самом начале улицы Лекурб. Это было все равно как прийти на деловую встречу в подъезд, где была твоя квартира.
На Бёре происходило погружение в будничную жизнь. Французские реалии переставали быть отвлеченными понятиями: «Рено» — машина корпункта, «Призюник» — магазин, куда ходят за продуктами, и не только тема в учебном пособии по языку.
«Своими» постепенно становились и местные политики. Чтение ежедневных газет, просмотр вечерних выпусков телевизионных новостей — по нескольким каналам, чтобы была возможность сравнивать, разговоры за ужином в гостях, в предбанниках радио— и телестудий перед прямыми эфирами — это погружало во внутреннюю политическую жизнь с ее перипетиями, анекдотами, меняющимся раскладом сил, альянсами и противостояниями разных масштабов. Тогда это имело смысл. Ты следил за выступлениями, вникал в детали биографий, отмечал любопытные факты, читал «сенсационные» книги, и в результате это оказывалось частью твоего собственного мира, хотя вся эта информация и не представляла особого интереса для московской аудитории. Чем больше ты ориентировался в этом, тем глубже погружался во французскую жизнь, жил здесь и сейчас, следовал местным правилам. Например, не полагалось заворачивать свежий хлеб ни в бумагу, ни тем более класть в пакет, а надо было нести его как древко флага или, еще лучше, как газету, зажав под мышкой.
На просьбу перезвонить люди откликались, что во все времена является ценным качеством. С обращениями, исходящими от журналиста, считались. Мешал внутренний цензор, который заранее отсекал все, что не имело шансов пройти. Потом становилось понятно, что это и было самое интересное. С появлением «Московских новостей» Егора Яковлева возможностей стало больше.
Самая первая заметка была написана о маловыразительной международной конференции по химическому оружию и продиктована из коридора посольской гостиницы на рю де Гренель. Но запомнилась не она. В тот год в Париже шли проливные майские дожди, вся пресса кричала про аварию в Чернобыле, но наш посол на пресс-конференции успокаивал, передавая информацию из Москвы: произошел химический взрыв, его последствия ликвидируются и опасность надумана.
В тогдашней международной журналистике распространенным жанром служили интервью в преддверии или после официальных встреч в верхах, конференций. Фамилия и должность собеседника были важнее сути самого разговора. Президенты, премьеры, министры: Миттеран, Ширак, Жискар д’Эстен, Барр, Шабан-Дельмас, Дюма, Сеген, Кушнер — это то поколение тяжеловесов французской политики, с которыми я встречался лично. Многое из того, что именно они мне говорили, стерлось, но остались детали, которые не соответствовали жанру, — обстановка в квартирах и кабинетах, манеры, стиль костюмов и цвет галстуков. Премьер-министр Жак Ширак, например, курил одну за другой сигареты «Филипп Моррис» с мультифильтром, которые он доставал из пластиковой пачки, продававшейся, похоже, только в Америке. Разговор с ним состоялся за несколько дней до его официального визита в Москву. Когда он вернулся назад, то поделился своими впечатлениями о советской прессе: «У них там именно такие журналисты, которые мне по душе. Когда им говорят: „Кусайте кого-нибудь“, то они кусаются, а если им советуют обращаться помягче, то они становятся милыми».
Еще был такой жанр общения, как прием «гостей из Москвы». Они искренне радовались, если кто-то из местных мог их встретить, накормить, что-то показать, куда-то с ними съездить.
Каждый раз после встречи московского поезда, спускаясь на машине от вокзала к центру города, я смотрел на Париж как бы заново, глазами приезжего. В отличие от довольно непримечательной дороги А1 из аэропорта, для железнодорожного пассажира настоящий Париж начинался сразу после выхода на перрон под дебаркадером Северного вокзала — обозначавшего, что ты уже в Европе. С привокзального паркинга мы выезжали сначала на длинную рю де Мобеж, прорезающую те северные кварталы, где тогда почти не приходилось бывать, потом ехали по узкой Ле Пелетье и поворачивали направо на нарядный в любое время суток бульвар Итальен, затем огибали церковь Мадлен с цветочным рынком рядом, фашоновским гастрономом и попадали на улицу Руаяль, а уже по ней добирались до площади Согласия. Здесь требовалось сделать паузу.
Это была та Конкорд, про которую Андре Моруа заметил, что на ней «путешественник сразу же понимает, что находится в великой стране». Это была та узнаваемая Конкорд, которую до этого приходилось видеть лишь во французских художественных фильмах, как правило полностью заставленную сошедшимися в клинче машинами, стоявшими бампер к бамперу, с нервными водителями, нажимавшими на клаксоны. Приостановившись на несколько минут на площади, гостю показывали главное: слева — сад Тюильри и Лувр, справа — уходящие к небу Елисейские Поля с аркой, прямо по ходу движения — здание Национальной ассамблеи и правее парламента саму Башню. Как написал англичанин Грэм Робб, «Лувр, Обелиск, Триумфальная арка — стрелка компаса цивилизации, историческая ось, проходившая тонкой прямой линией в центре земного шара: в одном направлении Великая пирамида Гизы, в другом — остров Манхэттен. Теперь на этом пути встала громадная башня Ган (название крупнейшего страховщика) — такая высокая, что никогда не будет выглядеть строго перпендикулярной».
Действительно, несмотря на захватывающий вид с площади, уже в тот момент можно было обращать внимание московских гостей на нарушение перспективы и появление чужеродных объектов в проеме Арки — небоскребов, вынесенных за городскую кольцевую дорогу в районе Дефанс. Что-то здесь у французов не получилось. Историк культуры и социолог Жан Бодрийяр дает свою версию, почему в Дефансе неуютно: башни скованы автострадой, как кольцом, а им бы вырваться на волю, бороться за пространство, как в Америке. В концепции внутреннего устройства квартала Дефанс — площадей, скверов, мест для ресторанов — заложена некоторая искусственность. Стоило ли вообще французам втягиваться в соревнование с Лондоном в этой весовой категории?
…В последующие дни катались по проверенным маршрутам: вниз по полям — от Арки до Конкорд, поднимались по серпантину на Монмартр, пешком проходили по улице Муффтар от лицея Генриха IV до станции метро «Сансье-Добантон», по субботам и воскресеньям ездили на блошиный рынок у ворот Сент-Уан. Рынок производил сильнейшее впечатление на человека, прибывшего из страны, где отрицался культ старых вещей, а на помойках порой находили антикварную мебель. По вечерам, конечно же, заезжали в Булонский лес и на рю Сен-Дени, где у входа в дешевые гостиницы дежурили проститутки. Вот уж поистине разительный контраст между тем, что было раньше и стало теперь. Как и 42-я улица на Манхэттене, Сен-Дени кардинально преобразилась за последние двадцать лет. Пройдет еще немного времени, и это будет самый живой квартал города, новый вариант популярного сейчас района вокруг рю Оберкампф.
На блошином рынке Наталья Крымова сказала запомнившуюся фразу: «Пошлость прошедших лет рвет душу». Помню, как похожий на Марка Твена Юрий Лотман, пока мы с ним незаметно, под напряженный разговор преодолели огромное расстояние от его гостиницы рядом с площадью Сен-Сюльпис до парижской мэрии, прочел целую лекцию по истории Парижа. Да так, что можно было записать ее на магнитофон и потом воспроизводить в студенческой аудитории. В подземный переход около мэрии мы спустились, обсуждая смысл лозунга о равенстве и братстве. На полу сидела нищая. Лотман прошел, потом остановился, вернулся и подал ей. С Эдвардом Радзинским мы ходили в кино на вышедший тогда оскаровский фильм «Из Африки». Его реплики по ходу действия были занимательнее сюжета. На весь зал он громко комментировал находки режиссера, и особенно запомнилась его бурная реакция на драматическую сцену с нападением львов, после которой Роберт Редфорд вытирает платком кровь на губе Мэрил Стрип.
В тогдашней системе координат Франция не являлась как бы полноценной капиталистической страной. Это в Америке были негры, индейцы в резервациях, жертвы секретных программ ЦРУ, планы звездных войн. В Англии хватало Тэтчер, к ней прилагалась Северная Ирландия, забастовки шахтеров. В случае с Францией делался упор на позитив: сотрудничество во время войны и эскадрилья «Нормандия — Неман», породненные города и мероприятия под эгидой общества «Франция — СССР», освоение космоса и обмен гастролями балетных трупп и драматических театров, Пьер Карден и Майя Плисецкая. Первых лиц не трогали — даже в самые острые моменты, когда в аналогичных случаях били из всех стволов. Вместе с тем, когда в 1980 году умер Джо Дассен, приезжавший на открытие гостиницы «Космос», тогдашний главный редактор «Комсомолки» заметку не разрешил, и автор — Юрий Филинов — отдал ее этажом ниже, в «Советскую Россию».
Французскую эстраду долгие годы представляла Мирей Матье. Вообще, с французскими кумирами проблема состояла в том, что у нас и у них на слуху были разные фамилии. Большинство имен французского топа-50 — регулярного рейтинга наиболее почитаемых во Франции людей, который публикуется и по сей день воскресной газетой «Журналь дю дюманш», — нашей аудитории ничего не говорили. Мы прошли мимо таких звезд французской эстрады восьмидесятых, как Жан-Жак Гольдман, Клод Нугаро, Рено, Ален Сушон, Лоран Вульзи, Бернар Лавилье, которых сегодня уже надо относить к старшему поколению. Король французского рока, кумир нескольких поколений французов, Джонни Холлидей впервые вышел на московскую сцену лишь осенью 2013 года, когда ему исполнилось семьдесят.
Много времени в работе отнимал такой бессмысленный жанр, как отклики на различные инициативы. Незначительный намек со стороны французского руководства на его «особую» позицию по ракетам или по поставкам газа у нас представляли в качестве грандиозного прорыва. Отклики должны были подавить своим количеством. Вероятно, у читателя могло создаться впечатление, что Франция всегда поддерживает ту или иную инициативу Москвы. Естественно, завышали статус «дежурных» политологов, к которым обращались за оперативными комментариями. Но некоторые, прочитав про себя, возражали, замечая, что они вовсе не «известный французский публицист», а рядовой обозреватель.
С горбачевской свободой слова диапазон тем расширился, стало легче договариваться об интервью, к нам самим резко возрос интерес. Страна открывалась, и в Москве возник запрос на материалы о том, как это «делается у них». Появилась возможность сохранять полутона в заметках, а в редакциях гвоздь уже не забивали, как говорится, по самую шляпку. Если сначала в парикмахерской на улице Бёре меня спрашивали: «Как это удалось вам оттуда вырваться?», то потом практически повсеместно повторяли одну и ту же фразу: «Ça bouge chez vous!» («У вас все там так меняется!»)
Лучшие французские корреспондентские силы работали в Москве. Мой товарищ Бернар Гетта публиковал в «Монд» через день не просто заметки, а целые полотна. Французов всегда тянуло рассмотреть нас поближе — в течение десятилетий мы были для них «проектом», о котором многие из них, особенно люди левого толка, привыкли долгие годы рассуждать в теории. И вот этот эксперимент зашевелился и пришел в движение. На телевидении и радио стало легче вступать в полемику, мы стали опережать французов в критике, лишая их впервые за многие годы аргументов. Круг людей для диалога вдруг расширился. Оказались доступны для общения самые известные французы. Например, Ив Монтан, который своим пещерным антикоммунизмом вызывал улыбку даже у французской прессы.
В начале девяностых он приехал в Москву на премьеру фильма Коста-Гавраса «Признание», посвященного послевоенным политическим процессам в Чехословакии, организованным по типу сталинских. Ив Монтан захотел пройтись по тем московским адресам, которые были знакомы ему и Симоне Синьоре по временам, когда он числился другом СССР. Я был с ним в тот момент, когда в концертном зале имени Чайковского он попросил открыть ему правительственную ложу, чтобы восстановить в деталях памятную встречу с Никитой Хрущевым и другими членами Политбюро после своего концерта, когда, по его словам, он убеждал их в ошибочности ввода войск в Венгрию. Для Ива Монтана это был драматический момент. Возможно, он и подыгрывал, так как вместе с нами в комнате находился оператор с камерой, — но, рассказывая об этом эпизоде, прослезился.
Если раньше Франция оставалась словно бы вне критики — на всех уровнях, начиная с политического и заканчивая бытовым, то сейчас ситуация изменилась. Теперь распространена другая сентенция: все во Франции стало намного хуже — грязнее, грубее. По-английски не разговаривают, продавцы высокомерны, официанты нахальны. Кого ни спросишь, все ругают Париж. Раньше говорили с придыханием, теперь — с разочарованием. Парижу как будто мстят за прежние восторги, за собственные ожидания, которые передавались из поколения в поколение.