Для Картошкина мир оставался сумрачным и тревожным.
О Конечно, если не знать известных обстоятельств, можно позавидовать. Успешный молодой человек на престижном месте. Чего еще? В музее Картошкин освоился, получил в наследство архив погибшего Кульбитина. Плахов ходил с озабоченным видом, Картошкина не трогал. Назначил ему двухнедельный срок для подготовки предложений по дальнейшей работе.
Казалось бы… Но тут являлся демон и принимался терзать несчастную жертву. Валабуев напоминал о себе, названивал по телефону, и торопил. И тоже, как в насмешку, дал тот же срок — две недели.
— А вообще, — рассуждал Валабуев (до чего неприятный человек!) — ты, Картошкин, подумай, соберись, может… Глядишь и того… Чего тянуть? Явку с повинной оформлю за милую душу.
Нужно знать Сергея Сидоровича, чтобы оценить нестандартные методы его работы. — Ты и в тюрьме не пропадешь. — Утешал Балабуев. — Познакомишься с нужными людьми. Это здесь безработица. А там — кузница кадров для бизнеса. Лекции с утра читают, и по приватизации, и по налогообложению. Охрана завидует, со столба слезть Устав караульной службы не позволяет, а ты уже там. Путевка в жизнь обеспечена, прямо с нар.
— А может, и не посадят. — Импровизировал Балабуев. — Мало ли как. Смотря, какой судья попадется. Один большие деньги возьмет и кинет, а другому много не нужно, так, самую малость. Ясно, что не бесплатно, кончились те времена. Дураков нет, не швейцар, небось, чтобы даром выпускать. Так и швейцар свое берет, мимо кармана не пронесет, а тут судья. Совесть общества.
Картошкин молчал и лихорадочно искал пути к спасению. Каких только проклятий не слал он на голову Балабуева. Но момент был не тот.
— Гуляй — советовал Балабуев. — Запоминай картину природы. Цветы нюхай. Потом долго не придется.
— Я, между прочим, Сергей Сидорович, ваш сотрудник. Вместе агентурный псевдоним выбирали. А кадры нужно беречь. Я знаю, люди квартиры получали за выслугу, про депутатов я вообще молчу. А не так, как вы. Посажу… посажу…
Довод был самый последний, но пришла пора пустить его в ход.
— Тут милиция, а не политика. — Балабуев даже оправдываться стал. — На полном хозрасчете, деньги сами зарабатываем.
Вообще, в отношениях этих двоих что-то изменилось к лучшему, хоть не в такой степени, чтобы Балабуев стал Картошкина жалеть. Чего ради? — И за Плаховым присматривай, Агроном. — Советовал Балабуев. — Напраслину не возводи. Но, может, из-за него ты, Картошкин, парашу будешь дегустировать.
Но Плахов оставался неуязвим. Картошкин старался придать себе вид деловой и озабоченный. Кстати, такое выражение присуще ученым лицам, поглощенным поисками истин, а, если не кажется вдохновенным, так вдохновения на всех не напасешься. Зато народ относится уважительно, несмотря на некоторое разочарование. Столько вокруг академиков, похожих на вываренный в компоте сухофрукт, живут в телевизоре, чистый кладезь, а порядка нет. Но это так, к слову….
Объявлялся Шварц (еще один подарок). О чем-то беседовал с Плаховым, а Картошкину незаметно подмигнул. Какое после этого может быть настроение?
Спасением Картошкина были женщины — Света и Наташа. Картошкин по природе был одинок. Еще молодой человек, пусть невыразительной, но приятной наружности, к которой нужно присмотреться и выделить нечто близкое для себя, прежде, чем одобрить. Но одобрить обязательно. Вопреки опыту криминального репортера, питающегося низменными свойствами человеческой натуры, Картошкин был горд и даже целомудренен, если использовать это слово не формально. Нет, конечно, для него не было тайн, укрывающих женскую добродетель, но что-то мешало. То есть, мешало не ему, мешало женщинам (а такие были), готовым уловить Картошкина в свои сети. Может быть, суждено ему было испить горькую чашу неволи (а к тому шло), чтобы ощутить спасающую и спасительную силу женской души.
Вспомним появление Балабуева в музее. Ничуть не дрогнул Картошкин перед заносчивым следователем. Побольше бы таких. А герою хочется помочь, именно теперь, когда его рука с надкушенным бутербродом застывает на пути ко рту, и совместное чаепитие обретает черты грустного праздника. Женщины терялись в догадках, но в том и прелесть наших женщин, что сочувствие следует впереди понимания и благородно само по себе, по евангельски: накорми, обогрей получше, а потом спрашивай, пока не захрапел.
Наташа была человеком домашним, приспособленным для халатика, или легких брючек, которые не поспевали за объемом талии, и жила мечтательно, оставляя женское счастье на волю случая. Виделось оно как-то неопределенно в виде бравого красавца, который взметнет на седло, распушит усы, и умчит куда-то далеко-далеко от здешней географии, в тепло или холод — значения не имеет, главное, вместе. И увозили, случалось, хоть не буквально, а именно в мечте, но оказывалась она все в том же умеренном климате и даже по прежнему адресу. Назвать ее можно было скорее доброй, чем влюбчивой, а можно наоборот, если эти свойства оговаривать отдельно. Художники просили позировать, рассчитывая воплотить свойства натуры в образ. И именно с Наташей случались неудачи, потому что изображение современного художника невозможно без иронии или гротеска, оставляя, увы, без внимания, пропуская главное — первозданную цельность женской природы. Поэтому художники раздражались, неспособные поспешными усилиями достичь нужного результата. Не клеилось, хоть Наташа вела себя послушно и даже как-то безропотно (что тоже раздражало). Так она была изображена на картине, где художник представил ее вполне традиционно, в виде мадонны, обратившей взгляд на грудь с уткнувшимся в нее младенцем. По замыслу, конечно, была красота (что подтверждалось за историю живописи неоднократно), но авторское решение никак не давалось, пока одуревший (от собственной пошлости) творец не изобразил вместо натурального младенца куклу Барби. Было ли это поражением или победой, но картина имела успех и готовилась для выставки с нерусским названием бьеннале. Еще Наташа любила собак и подрабатывала ветеринарией. И собаки ее любили и принимали за свою. Какие невидимые каналы связывают нас с миром четвероногих, сказать трудно, остается признать этот факт и уточнить: хоть в одежде Наташи попадалась собачья шерсть, выглядела она весьма приятно. А то, что умела пользоваться парфюмерией — еще один важный плюс.
Вот Света была чистая революционерка, готовая вскипеть энергично и быстро, как электрический чайник. И если Наташа состояла из округлостей и эллипсов нежных цветов и оттенков, то Света была сделана сплошь из ярких треугольников и других угловатых фигур с колющими и режущими поверхностями, отрицающими соглашательство и компромисс. Было место поэзии и непременной гитаре, но бурление природы шло глубже, буквально, вулканически, не прерываясь на еду или сон. Не позавидуешь этому особенному типу людей, пропускающих сквозь собственное сердце явленные напоказ прискорбные факты бытия. Как-то один из новых людей в компании сказал, не имея в виду ничего специального, что жизнь, мол, все же, хороша. И умному достаточно… Выразился в таком смысле. И Света, несмотря на оговорки, которые заключены были в этой фразе, и тому обстоятельству, что новый человек сказал именно так, как сказал, выступила исключительно резко. — Боже мой, — сказала тогда Света. — Какое убожество… И еще раз повторила, даже более выразительно: — Боже мой!.. Не каждый вынесет подобный комментарий из женских уст. Болтун стушевался и исчез.
Черты Светиного лица, в общем, достаточно распространенные, предполагающие раннее увядание, оживлялись выразительностью взгляда. Взгляд сверкал, и становилась видна натура. Если Наташе присуща была меланхолия, выдаваемая за пассивное подчинение обстоятельствам, то Света готова была перечеркнуть будни одним махом, чтобы взбежать и взойти, а, может, и взлететь. Что еще запоминалось — растрепанная, взбитая прическа. Свете она очень шла. Случайная находка Светиной подруги, которая училась на парикмахера (теперь она в Мюнхене), завершила образ — то ли по вдохновенью, то ли счастливым совпадением с мытьем головы. Добавим еще, что Света не могла долго усидеть на месте, а в подобных случаях (художники знают) форма рождает самое себя, добавляя к усилиям творца приятные сюрпризы модели (о неприятных мы здесь не говорим).
Картошкина Света приняла восторженно, рассчитывая дополнить героические свойства его натуры ускоренным эстетическим образованием. Неудивительно. Мы знаем, что каждый старался изменить Картошкина в выгодную для себя сторону. Ловко устроился, можно сказать и так. Пока Картошкин страдал, с женским участием ему везло.
— Федя, — сказала Света, — пойдемте на выставку. Там будут друзья.
Друзьями были творческая молодежь — лет за тридцать. Так сказать, поздние сорта. В последнее время такой молодежи даже стало больше, без всякого демографического взрыва, это еще впереди, а пока, как объяснил один искусствовед, обнажились корни. Мысль вновь взыграла, как ей положено, и подтвердилась известная истина: жизнь такова, что от нее не сбежишь.
Ореол художника создавался в предыдущую эпоху, власть щедро одаривала творцов, но требовала поклонения и украшения собственной (властной) персоны. На подарки художники великодушно соглашались, художественные материалы — краски, кисти, холст и прочее, мастерские (нежилые помещения и т. д.) — все подразумевалось как бы само собой, а вот воспевать категорически не хотелось. Люди норовили увильнуть, хотели свободы. Буквально настаивали, капризно топали ногой: хотим полноты самовыражения. С этим были проблемы, полноты не хватало. И в ответ на них тоже топали, еще более громко, без надлежащего почтения и даже с обидой, пока сам вождь, а, значит, главный искусствовед не выразился категорически: пидарассы. Мы к вам по хорошему, а вы вот значит как. Понимания не возникало, неясно оставалось, то ли это новое художественное направление, то ли еще что-то, к чему следует повернуться спиной. Поэтому особо обидчивые порывались уехать и снискать славу там, где ими бы восторгались без меркантильных и других попреков. Так и требовали: пустите скорее, жандармы духа, мы уезжаем… А их отпускали нехотя, как большую ценность.
Зато теперь времена изменились до неузнаваемости. Исчезли нежилые помещения: подвалы и мансарды, в которых традиционно гнездилась и цвела художественная среда. А за то, что уцелело, приходится платить и платить. Сдвинулось и все прочее в сторону невыносимых финансовых условий и обязательств. Новая эпоха не искала лести и благодарственных отзывов, проявляя к творцам великодушное пренебрежение. Делайте, что хотите, вплоть до того самого, в чем упрекал вас пристрастный критик. Хоть на парад выходите. Но извольте вовремя заплатить. А прочее… ну, например, можете встать на четвереньки, в чем мать родила (если нравится) и лаять. А почему нет? В этом есть много прекрасного (в трусах было бы меньше), или, хотя бы, настроения, а если не совсем так, как желали, еще не вечер. Да и поза обязывает, по крайней мере, к терпению. Приходится искать, то наводя на резкость, то пренебрегая подлинными ценностями, мучительно приспосабливая их под вкусы малосведущих, но состоятельных людей. Что поделаешь. Гению (если бы заранее знать) непросто угодить…
Но хочется, однако, и для себя. Именно на такую выставку попал Картошкин. Раньше ее бы ждал шумный успех, фрондерские речи, толкование скрытых смыслов, посланий и ассоциаций, недоброжелательные отзывы бюрократов (та же похвала только с изнанки), иностранные корреспонденты, отъезжающие в такси, в общем, все пережитое, что сохранилось в героических воспоминаниях. А теперь, когда можно, и спрашивать не нужно и не у кого, это была просто выставка. Народа сошлось не так, чтобы много, зато все свои.
Выставлено было в большом помещении, похожем на ангар, освещенный, как аквариум, сразу со многих сторон. Пространство было заполнено стоящими и сидящими фигурами, расставленными и рассаженными так, что посетитель, обходя, мог встретиться с каждым. Скульптуры были гораздо больше кукол, но меньше людей (по плечо среднему человеку), масштаб подходящий для рассматривания и даже для общения в сравнении, например, с памятниками. И натуры были представлены простые, выхваченные как бы наугад, и вместе с тем со стремлением перевести отмеченный вниманием персонаж в образ, в явление, характеризующее невзрачную и невыразительную с виду жизнь. Когда субъект застывает истуканом и теряет природную живость, то и бедность уже не бедность, и порок — не порок, а некие эстетические эквиваленты реальности (уж какая есть), вот они, полюбуйтесь. Кстати, так об этом и говорилось. Все фигуры были раскрашены в разные цвета, причем раскрашены карикатурно, небрежно и даже вызывающе, по-хулигански.
Так луч фар выхватывает из темноты отдельные силуэты, лица и даже жесты. Лица толпы. Длинноносая старушонка с лукавым и гаденьким выражением, плоскоголовый колясочник-обрубок с выложенными отдельно кистями рук. И схожий с ним культяпый, с ногами, прикрученными к заднику сиденья, как запасное колесо к багажнику. Подруги — тощенькая и поплотнее, можно сказать, в набедренных повязках и цветных колготках — ночные труженицы. Эскулап или кто-то вроде, одичавший, в залитом кровью (не иначе) халате. Работяга, съедаемый чахоткой, с торчащей изо рта папиросой. В общем, было желание (и удачное решение) сосредоточиться на непарадной стороне бытия, пробраться в него с черного хода. Были грязные бинты, пиджаки с оторванными пуговицами и торчащей из кармана бутылкой, шприцы, хлястики от медалей, окурки, воткнутые в грязную посуду. Нарочно все было выставлено, выложено и подчеркнуто.
Фигуры не только стояли, но сидели и полеживали, совсем, как живые, под длинным забором, огораживающим ярмарку разочарований и неудач, с процарапанными и вырисованными надписями на белой известке. Мужские члены с надписями торнадо и на Берлин, разнообразно закрашенные со следами пережитых бурь женские торсы, рыбы, птицы (орлы), автографы Коль, Вась и Маш, с указанием профессий и пристрастий, перекочевавшие из общественных туалетов. Вопли одиночества и тоски. Лестница с зовущей стрелой до меня. Спадающие из-под потолка огромные листы с изображением множества окон, с небрежными потеками краски (преимущественно красной), покосившимися вертикалями столбов. Непарадная жизнь большого города.
— Ах, русский Брейгель. — Света была полна увиденным.
— Поддерживаю полностью. — Говорил Картошкин.
Непривычно для человека с улицы. Другое дело, свои. По залу разгуливали и расхаживали с фужерами и бумажными стаканчиками. Жевали, запивали разжеванное вином из пакетов и общались. Было весело, несмотря на будний день. Публика сошлась приличная, не схожая с персонажами, видно, устроители доводят определенную идею. Простую до очевидности, и, вместе с тем, непонятно какую.
Но вот неожиданность. В конце экспозиции, как бы намеренно обособлено от нее, было представлено изображение византийского императора в виде традиционной мозаики, а перед ним, выдвинутые на постаменте над пространством зала, будто парили в неоновом свете несколько раскрашенных женских голов. У одной, на выбеленном лице нарисованы угольные брови и вспухшие огненные губы. Другая выглядела более реалистично. Восточное лицо в тюрбане с выступающими скулами оливкового какого-то цвета. Третья — с надменным вскинутым подбородком. Патрицианка. Не иначе. Все они, как бы, представляли трибуну для знатных гостей. По крайней мере, иначе объяснить не удавалось.
— Чувствуешь? — Восторгалась Света.
— Ты мне скажи. — Картошкин думал о своем и дивился странной узнаваемости скульптур. — Кто это их изобразил?
— А эту ты знаешь? — Света ткнула пальчиком. — Похоже, Берестова. Павла Николаевича и Алексея Григорьевича общее страдание.
— Познакомишь с автором?
— Миша Плоский. — Света увлекла Картошкина в дальнюю комнату. — Ничего, ничего, ты со мной.
Там праздновали именинники и их подруги. К угощениям, выложенным в зале (сыру и конфетам), добавились колбаса и водка. Возле окна разрешалось курить. Было шумно. Говорили все сразу. Не обходилось без пылкой особы, готовой вызвать бурление страстей.
— А хотели бы вы видеть такие лица среди своих, близких? — Хрипло спрашивала женщина цыганской красы. — Вы ведь нормальные люди. Детей хотите здоровых.
— Стерва. — Отрекомендовала Света вполголоса. — Всё ей не так.
— Болезненное стремление интеллигенции выделиться. — Добавлял в помощь чей-то голос.
— Россия, которую мы приобрели.
— Перестаньте, всегда так было.
— Юленька, ты скажи. Зачем такой красавице ум. Только портит. — Тянулся губами совсем пьяный.
— Нет, правда. — Призывала брюнетка, удерживая рукой нахала. Слова были страстные, а выделялась грудь. И пьяный на нее нацелился
— Поцелую. — Мычал пьяный. — Как Нерон Агриппину. Правую потом, сначала левую. Дай.
— Уберите его. — Уворачивалась брюнетка.
— Это Коля Хохлов. — Пояснила Света. — Редкий талант. Как выпьет, всегда такой.
— В толпе отдельные лица не различаются. — Басил голос откуда-то сбоку. — Различаются типы и символы.
— А мне, например, хочется жениться на горбатенькой. — Заливался смехом молодой человек, видно, общий любимчик. (Оказался, натурщик, не без странностей) — И кормить ее с ложечки. Куси-выкуси…
— Саша, перестаньте. — Одергивали его. — Это уже слишком.
— И пойду… — непонятно отвечал неугомонный Саша.
— Постмодернизм — основное содержание времени. Все превращается в игру. Символы не имеют содержательного смысла.
— Позволь, как это не имеют. Что бедность перестала быть бедностью?
— Перестаньте. Сегодня он бедный, а завтра купил дом в деревне. Нищие, вообще, самые богатые, газеты почитай. После олигархов, конечно.
— Только не надо…
— А кто? Спецодежда, конечно, разная…
— За тортом когда послали, а где торт?
— Я классный анекдот расскажу…
Картошкин подобрался к Плоскому.
— Я того… — Сказал бородатый Плоский отрешенно и запнулся. Ему было хорошо.
— Очень понравилось. — Отрекомендовался Картошкин. — Прекрасные женские портреты. Мне очень…
— Я же говорю. — Вставила со стороны Света.
Плоский прищурился и даже, кажется, подмигнул. — Секреты мастера. Фантазии. Исключительно, знаете ли… А самому познакомиться не пришлось.
— Почему? — Прикинулся Картошкин.
— У нее спроси.
— А как же… — Картошкин выглядел растерянным. Это было его репортерское амплуа.
— Ой, Федя. Наверно, Павел Николаевич… Правда, Миша?.
— Кто угадает. — Сказал Плоский, покачиваясь и тыча в Свету пальцем. — Получит отпущение грехов и вечное блаженство…
— Ну, а правда?
— На это Плоский сделал загадочное лицо и показал пальцем на небо. — Там правда. А здесь… — Плоский заглянул в пустой стакан и потянулся к бутылке.