Еще до разговора с Антоняном Балабуев напросился на встречу к генералу Шемякину и запросил у него денег на командировку в Купцовск.

Честно говоря, бороться со своим подчиненным Шемякин устал. Бывает такое состояние у начальства. Устаешь руководить (не путать с получением зарплаты!). Что оно, самому больше всех нужно? Пора подумать о здоровье, как раз звонили из поликлиники, приглашали на плановый осмотр. Генерал притомился и встретил предложение Балабуева недовольным ворчанием. Но не больше. Что это, мол, Купцовск какой-то после Стамбула. А потом куда?

Но Балабуев был настойчив. — Съездить нужно. — Твердил упрямый следователь. — Сами, товарищ генерал, меня на это дело нацелили, а теперь… Что теперь? Теперь это дело чести, доблести и геройства. — Чеканил Сергей Сидорович, присягая портрету в высокой фуражке и бородкой клинышком. Ясно, что генерал оценил этот взгляд. Вообще, после истории с пистолетом-зажигалкой Балабуев стал суховат и не расположен к шуткам (разговор с Антоняном это подтвердил). Может, быть, последствия перенесенной психотравмы, вызванной прямой угрозой для жизни? Допустим хоть на минуту и ошибемся. Это не так. Профессиональная гордость (смотри выше при взгляде на портрет) была задета. Предел, который переступать никому не дозволено…

— Два дня. — Распорядился Балабуев Шварцу. — Ты там шуры-муры со своей Натальей… а что Кульбитин с Берестовым на Урал мотались… это я узнавать должен? Поезжай. Два дня на месте и сутки на дорогу. Звонить местным не будем, иди, знай, что они там подумают. А предписание получишь. Оказывать и содействовать. Но, Леня, скажу больше, бумаги — бумагами, а вся надежда только на твою светлую голову.

Как не раз бывало, в оценке стратегии Сергей Сидорович оказался прав. Местное начальство содействовать стараниям Шварца не собиралось. Город отдыхал после очередных выборов и был заклеен остатками агитации. Со столбов и стен домов глядели разнообразно серьезные и щедро улыбающиеся лица. У них все было хорошо, и они желали того же всем остальным. Частично оборванные и отклеенные плакаты трепал пронизывающий ветер. В Управлении носили столы, какую-то мебель, человек в штатском распоряжался переноской святыни — трехцветного знамени.

— Сюда заноси. Сюда… На Леню он глядел, не понимая. Леня дал подорожную.

— От Букомбакова? — Спросил человек, не читая.

— Нет. — Сказал Леня. (-Вот, сволочи, там же написано. — Прокомментировал потом Валабуев.) — Из Москвы.

Человек заглянул откуда-то сбоку и сунул назад. — Все равно. Сегодня не приму. Видишь, что творится. Пока маляры не начнут, ничего делать не буду. — И потянул Леню к стене. Мимо как раз несли. — За шею не хватай. Под крыло тащи. И вторую, вторую. За ноги его. Это ж тебе двуглавый, ты как с ним…

А Лене пояснил. — Нужно было сразу из дюральки делать. Так растащили, сволочи. А с деревянным, сам видишь. Ты где остановился? Можно баню организовать. Погоди, как маляры придут. Гармониста кликнем. Девчата частушки споют. Своя самодеятельность. Но тогда с утра не получится…

В общем, приняли Леню, как своего. Помогла дежурная в гостинице Глафира Емельяновна. Немолодая женщина, степенная и редкостная аккуратистка, буквально, сказочного замеса — с рюшечками, оборочками, большим пуховым платкоа и гребнем на затылке в тщательно уложенной косе.

— Прямо, как из кино. Когда они успевают… — Удивлялся Леня. Народа в гостинице было немного, вечера осенние, провинциальные, длинные, для разговора самое время…

— Холодно там. — Ежился Шварц даже сейчас, после возвращения домой. Балабуев не торопил. Главное, когда сотрудник доволен удачно выполненным поручением, дать ему высказаться.

— Народ душевный, хотя кто его знает (Леня на ходу вспомнил о предвыборных обещаниях). Был такой, вернее такие Берестовы, но помнят их смутно, другие теперь люди. Бумага, которую вы подписывали, им не нужна, на доверии живут. Вот туалетной бы не мешало. (Леня вспомнил о гостинице.) А Глафира Емельяновна — душа женщина. С вареньем чай пили. Шоколад твердый для зубов. Зубы уральские, крепкие, на танки металл шел, но и своим оставалось, а столичный гостинец не берут. В чай окунали, но с вареньем лучше. Мать Берестовой — Марфу Петровну она помнит. Умерла давно, двадцать пять лет назад. Но могила сохранилась, у Глафиры Емельяновны неподалеку свое захоронение. А могила Берестовой служит объектом местного поклонения. Даже сходили туда. Смена утром закончилась у Глафиры Емельяновны, она и провела. (Леня выложил перед Балабуевым фотографии могилы с высоким старообрядческим крестом). Между прочим, реформа Никона идет по греческой церкви, нынешнего Константинопольского патриархата, а эти не приняли.

— Могила ухоженная. — Балабуев вертел снимок.

— Я же говорю, местная достопримечательность. — Продолжал Шварц от имени рассказчицы. — Люди следят. Бывший муж, бирюк. Давно съехал. А дочь, похоже, наведывалась. Видели ее в городе пару лет назад. Народ досматривает. Могила почитаемая. Находятся охотники придти, постоять рядом, полежать, попросить заступничества. Даже рожают, особенно теперь, когда роддом на ремонте. А чего? Муж фонариком светит, а сестрица тянет. Теперь ей шахтерскую лампу приспособили, прямо во лбу. К тому же, на могилке заступничества просят у небесных сил — это факт. Марфа Петровна при жизни считалась женщиной необычной, пророческого дара. Была такая страна Византия, за синим морем, куда гуси-лебеди на зиму улетают. Они оттуда. Упорствовали…

— Но ведь давно это было. С тех пор и не осталось никого. — Это спрашивал Леня во время чаепития.

— А жизнь разве не так? Вон, мошкара. Тянется миг, зато каждый год…

— А муж ее? — Пересказывал Шварц недавние расспросы.

— Он тут, вроде бы, оказался на поселении. Служил немцам во время войны. Отсидел свое. Сошелся с Марфой после смерти отца Машиного. И жили все вместе.

— А знала Маша, что он ей неродной?

— Точно не скажу, а, пожалуй, что нет. Девчонка была необычная, чудная какая-то. Марфа ее так воспитывала. Царицей. Ходили к ним. И райком наведывался. Видели, как глядят с плакатов? А тогда уговаривали, грозились даже. Сама Марфа упорствовала, они здесь от Византии временные посланники, а придет время, вернутся к себе.

— Как это? — Удивлялся Шварц. — Как это вернутся? А что им турки скажут? Я был недавно в Стамбуле, там о таком возвращении не слыхивали. И, думаю, не сильно обрадуются.

— Кто знает, милый? От самой Марфы слышала. С самого падения Царьграда здесь живут. Сначала по монастырям, потом ремеслом занялись. И вот тебе сказ. Марфин прадед собрался паломником в Палестину, при царях-батюшках это было, или кем они нам теперь приходятся. Остановились странники в этом Царьграде, передохнуть после морской болезни, отправились во храм Святой Софии. Мечеть там теперь турецкая, а они заявились, взглянуть. Проникли, когда службы бусурманской не было. Упросили, поглядеть. Пустили, только велели лапти снять. Что за народ такой, прости Господи. В лаптях нельзя. Только зашли, а на этого человека — Марфиного прадеда камешек из-под самого потолка свалился и тюк его. Свет из окон храмовых брызнул и осветил. Да-а… Камешком с небес по голове получить, это как понимать? Это знак. Почему с небес? Камешек голубой оказался, из древней мозаики. Прадед Марфы Петровны, ясное дело, здравое сознание потерял, оклемался, лежит на травке, рядом лапти стоят. Друзья-товарищи вынесли, открывает кулак, а там камешек, одного цвета с голубым небом. Как он туда попал в этот кулак, необъяснимо. Да-а… Встал этот человек, голова не болит, только гудит сильно, будто колокол изнутри бьет. Туда-сюда, туда-сюда. Там как раз с минарета служка ихний как закричит, завопит, они, считай, рядом стояли. — Слышишь? — Его спрашивают. — Слышу, говорит, колокол. Звоны херувимские. — А этого нечестивца? — Нет, говорит, нечестивца не слышу… Чудеса и только. Да-а… (Все это время пили чай с вареньем, паузы были длинными и сладкими.) Значит, говорит, друзья-товарищи. Плывите без меня, я тут останусь. Сами видите, не велено мне идти дальше. А на обратном пути встретимся, если Бог даст… Съездили они в Ерусалим, возвращаются, ищут, нет его. Вплоть до Патриархии добрались. А там руками на них машут, за ворота не пускают, идите, идите, шелапуты, не знаем, не ведаем, от самого главного турка, султана, то есть, приходили, грозились. Что? Почему? А ведь, целая история приключилась. Когда аспиды во время гибели ворвались во храм, отцы, которые литургию служили, подхватили священные сосуды, стена расступилась и их укрыла. Они и сейчас там. Служат, и, говорят, слышно, если ухо в нужном месте приложить. И место это известно, но даже камня не могут пошевелить. А этот человек подошел, рукой провел, камни сдвинулись, открыли путь, и он вослед в той стене исчез. Вроде, значит, на подмогу. Больше его никто не видел…

— Исчез? — Грозно переспросил Балабуев.

— Исчез. — Подтвердил Шварц.

— Что пили?

— Чай. Из блюдечка. Там иначе не пьют.

— Что она тебе еще рассказала?

— Ой, разное. Говорила, как турки мальчуганов у христианских родителей отбирали, растили по своему, а потом самое отъявленное войско получалось. Янычары. Из тех отроков. Оттуда, говорит, парады эти беспутные, содомские. А теперь и женский пол вовлекли. У них на Урале так считают.

— Что тебе эта, как ее… (— Глафира Емельяновна, — подсказал Шварц)…, да эта рассказала. — Балабуев закипел.

— Славно чайку попили. — Вздохнул Шварц. — Она ведь так и говорила, ты, милок (она меня милок звала), наши края станешь вспоминать. У нас как. Свет узришь, значит, есть на тебя Указание свыше.

— Ты за командировку сначала рассчитайся.

— Берестова Марфа Петровна была женщина уважаемая. Но линию свою блюла. Характер уральский, крепкий.

— А чем на жизнь зарабатывала?

— Бог помогал.

— Это, как водится. А Берестов?

— Экономист заводской. Когда стали кооперативы организовывать при заводе, он себя проявил. И директора научил. Артель организовал с директорским сыном — Умелые руки, металлами торговали, изделиями всякими, здесь раньше секрет на секрете. А этим только давай, разохотились. Говорят, в Европу, в Японию. Что, спрашивают? Кастрюли. А сами смеются. Да нешто мы не понимаем… Но потом, конечно, как везде, с одним — поладить, с другим поделить. Эти подельщики сейчас на портретах по городу развешаны. Навели порядок. А тогда, кто с кем — неизвестно. Директор только-только разжился, самолет купил, полетать — полетел, а приземлиться не дали. Иван Михайлович как понял, что летать не получится, за месяц исчез. Вместе с Машей. И сынок директорский пропал, новые люди объявились. Говорят, в Москве видели, а кого, поди знай. Москва большая. Завод из умелых в крепкие руки перешел. Не удивятся, если сам Иван Михайлович издалека это действие и осенил.

— Это все? — Переспросил Балабуев.

— Вы два дня выделили, а отчитался я за один. Потом Глафира Емельяновна меня с ветераном познакомила. Тамошней милиции, на пенсии уже. И Леня заговорил голосом ветерана.

— Ивана Михайловича, как же, может, чего не помню, а врать не буду. Крепкий мужик, хитрющий. С дочерью жил, вдвоем. А как жил, не скажу, только никого к ней не подпускал. Нашлись бы желающие, но уж больно непроста. Хотя ходили к ним люди, бабки всякие, еще при Марфе Петровне. И я как-то был, по долгу службы. Городской дом, плохого не скажу. Книг много. Картины. Иконы были. У чужих не полагается запоминать, где, что, как бы не от зависти, это мне, как представителю власти, пришлось. Уезжала эта Маша, училась, видно, заочно, но надолго не отлучалась. Иван Михайлович оформил ее при заводе. А потом Иван Михайлович самолично реабилитацию прошел. Он хоть против советских воевал, но стрелял, не целясь, чтобы не попасть, и в душе переживал. Следствие это доподлинно установило, там не дураки сидят. Может, что и путаю. А потом кооператив тот распался. Сынок директорский. Юрист, вроде бы. Домой к ним заходил, с Машей общался. Вместе их видели. Тоже съехал из города, и нет его.

— Ну, и что ты думаешь? — Спросил раздраженный вконец Балабуев.

— Даже не знаю, что сказать. Относительно Берестовой, вместе будем соображать. А свет я такой видел, как Глафира Емельяновна предсказывала. Уже на вокзале был, в вагон садился, как сверху блеснуло.

— Может, показалось? — Много разных чувств нахлынуло на Балабуева, и досада в том числе. Подменили ему ценного работника.

— Убедиться нужно. — Здраво рассуждал Шварц. — Может, почудилось, а, может, всерьез. Уговорю Наталью, поедем на Урал сказы собирать. Чего здесь? А там сядет, руки белые на груди сложит…Хороший народ. Душевный. Если только обещания выполнят, которые на выборах давали. Я теперь только из блюдечка чаи пью. И вам, Сергей Сидорович, советую. Пока с полотенца не потечет, которым лоб утираешь, так и цедишь его и цедишь… Главное, сахарок на кончике языка держать. Целая наука. Или искусство, потому как японцев приобщили. Оно к ихней, как его, икебане в самый раз… Да-а…..

— Лучше бы ты в Стамбул еще раз съездил. — Всердцах сказал Балабуев. И был неправ, потому что дело свое Шварц выполнил, и информацию доставил.

Но Леня и не думал обижаться, и вид имел какой-то нездешний, нечувствительный к валабуевскому настроению. — Уж очень я сказки там полюбил. Мне так Глафира Емельяновна и говорила. Сейчас еще что. Ты к нам, милый, перед выборами приезжай. Тогда тебе расскажут и про Василису Прекрасную, и про Ивана Царевича. А чего…

— Кто расскажет? — Возмутился Валабуев.

— Они сами и расскажут. — Отвечал Леня, глядя куда-то вглубь, где хранил свою мечту.