Часть первая
ВИДЕНИЕ НА ДИВЬЕЙ ГОРЕ
Меж торговых рядов грязь не просыхала и до Купалья. Ныне же она привольно разлеглась по всей площади, и Петрок как ни ловчился, перепрыгивая гиблые места, лазая по кромкам частоколов да шмыгая задворками лавок, однако ж худые свои сапожишки измарал-таки и ноги промочил изрядно. В грудь бил ветер, сырой и злой, зимний еще, заставлял сгибаться пополам. Да что с того! Солнце катилось на весну, не сегодня-завтра щука взломает на Вихре лед, тронется паводок. Старый иконописец Лука баял, что цыган уж давно продал свой тулуп.
Петрок крепче прижал к груди плоский, аршинной длины сверток и перепрыгнул заплеванную конопляной шелухой лужу перед лавчонкой Миколы-ветошника. Тут полагалось по неписаному закону мстиславльской ребятни подбежать под узкое окно лавчонки и крикнуть:
— Трухи на грошик!
После чего немедля окно поднималось, и на свет божий являлась лупоглазая голова Миколы.
— Кыш, подбанщина, шпынь непотребный! ― гремел ветошник, норовя ухватить озорника костистой, давно не мытой рукой.
Однако на сей раз Микола-ветошник уже торчал в своем окне, чем принудил Петрока соступить в грязь. Ми-кола же и бровью не повел. Выставясь по плечи, он прислушивался. И в окнах других лавок торчали бородатые головы, глазели на возвышение возле мясных рядов, где толпа мещан, странников и городских нищих тесно обступила дебелого монаха. Побирушки привычно всхлипывали и вздыхали.
Петрок протолкался поближе к монаху, хотя побирушки недовольно шипели и больно поддавали локтями в спину и поясницу.
— И той ненастной нощью было благочестивому старцу Никону видение,― говорил монах.― Стоял на самой вершине святой Илия в черных ризах и округ себя молоньей, будто пастушеским кнутом, хлестал.
— Ох-хо, господи! ― шептались странники, истово крестились, боязливо поглядывая на монаха.
— То де ж святой стоял-от? ― не утерпел, спросил Петрок у косоглазой побирушки.
— На поганой горе, хлопчик, на поганой. Ох, господи, твоя воля,― отвечала старуха привычно-жалобным голосом и вертела головой по-галочьи.
Петрок опять стал слушать, однако без особого внимания ― сборы денег на храм были делом обычным.
— Чудо вижу, братие! Так возопил преподобный Никон монахам нашим, кои вошли по призыву в обитель его. И стали мы вкруг него на колени и почали молиться,― монах смиренно потупил глаза на давно не видавшие дегтя носки своих сапог, которые выглядывали из-под рясы.
— Знамение было, знамение,― шелестело в толпе.
— «...А коли, господи, храм твой указуешь ставить, яви знак свой монахам обители, не мне единому, дабы могли они возвестить о том мирянам». Так говорил преподобный Никон, возведя очи горе,― монах исподлобья, быстро взглянул на слушателей, возвысил голос: ― И узрели мы свет чудный, а в том свете на горе, где было некогда идолище языческое, стоял побочь со святым Илией преподобный старец Никон с воздетыми руками, а с нами его не было.
Притихли мещане мстиславльские, слушая вещие слова, щупали втайне пояса, выбирая монеты помельче,― ведали: призовет божий человек жертвовать на храм, отказать же в деле таком ― грех.
— ...И последующую нощь молился преподобный Никон,― монах бычился, надувая малиновые щеки.― «Господи,― молился старец,― да будет повсюду и окрест роса, а на месте, где церкви стоять, да будет суша».
И утром оглядели монахи те места, и стояла повсюду обильная роса, а на горе таксамо, лишь едино место было сухо. Тогда на третий день при всем соборе святых иноков обители преподобный сотворил молитвы и место, указанное всевышним, размерил золотым поясом константинопольским широту и долготу храма. И простер он затем руки к небу, и воскликнул подобно пророку Илии: «Услыши мя, господи; услыши огнем; да уразумеют люди сии, что тебе угодно сие место!» Вдруг спал тогда с неба огонь и очистил то место, которо размерил старец для храма, а по краям сделались впадины наподобие рвов. И воскликнул преподобный: «Тут указал нам всевышний возводить храм во славу его!»
Молитесь же, люди, и да приобщится кажин к богоугодному делу,― сказал монах уже вполголоса, но так, что слышно было и окраинным.― Не дайте, православные, зачахнуть вере истинной, не внимайте наущениям иноземцев, что норовят споймати в диаволовы сети души ваши!
— Верно Кубрак кажет, добра,― согласно кивали мещане, давно знавшие речистого монаха, завсегдатая торговых мест и, как поговаривали, наперсника преподобного старца Никона ― игумена самой известной обители Тупичевского посада.
В незапамятные времена на горе, о которой говорил ныне чернец Кубрак, возвышался деревянный с раззолоченной головой языческий кумир, по-местному ― Див, которого затем христиане спихнули дрекольем в воды Вихры; идол, обитый железьем, утонул. Дпвья гора долго пустовала, обильно заросла бурьяном, колючим кустарником, взбирались на нее одни лишь слободские ребятишки и то днем, опасаясь нечистой силы.
— Жертвуйте, православные, кто сколько может! ― чернец обходил мещан с глиняным ставцом, заглядывал в самые глаза, и под темным взором Кубрака даже городские побирушки торопливо шарили в своих лохмотьях, извлекая оттуда заветные грошики.
Петрок, у которого не было за душой и деньги, повернулся и юркнул в толпу, живо вспомнив о своем деле. И вовремя. Петрока ожидали.
— Принес? ― встретил хлопца в дверях лавки узколицый, с пристальным взором мещанин в добротном кафтане. Все кликали его Перфилием Лукичом, за глаза же ― Перфишкою-московитом.
Петрок вошел в лавку, в тепло, торопливо извлек из холстины доску. Купец взял ее, оглядел, поморщился.
— Чистоты мало, тонкости,― вздохнул он, построжал.― Торопишься, хлопчик, а товару порча.
— Да чисто же,― Петрок повел ладонью по резьбе.― И узор сладостный.
— Э-э, сколько утка ни мудрится,― насмешливо хмыкнул Перфилий, открыл, словно нехотя, длинный кошель.
Петрок, сглотнув колючий комок, взял протянутые купцом монеты, выскочил из лавки. Кубрак все еще был на площади, но толпа поредела.
Петрок свернул в кривую улочку слободы. По дороге он несколько раз натыкался на монахов, собиравших пожертвования на храм. Сбор тот тянулся потом многие лета, и прозвал его люд мстиславльский кубрачеством, сложив о том складные да колючие погудки.
НАБОЙКИ ДЕШЕВЫ...
Уж в который раз Евдокия, вдова Тимофея-купца, говорит сыну:
— Не тобой поставлено, не тебе брать.
А тот знай свое, неугомонный. Ох, ох, безотцовщина! И жалко парня, а посечь бы не грех. Евдокия вздыхает, поглядывая на своего младшенького. Одежонки-то на огольца не напасешься, порты в неделю растерзает, знай ― чини. Ладно, еще при Тимофеюшке, будь пухом ему землица, отрезки да остатки, как муж ни сердился, бывало, странникам да паробкам не отдавала, в подклет, в старый сундук складывала ― вот и пригождаются теперь, как еще выручают.
— Давно тебя подпруга не гладила! ― придавая голосу строгости, ворчит Евдокия, видя, как сын с угольком и дощечкой гладкой осиновой ― забавами своими нерастанными ― к заветному посоху подбирается.
А Петроку досада: поди, втолкуй матери, что ему самый-то посох и не надобен. Вот узор бы разглядеть со всех сторон, да получше. По черному дереву исполнены там тонко и колосья ячменные, и травы разные, и дереза лесная, и тот узор, что бабы на рушниках и своих святочных андараках вышивают красной и синей нитью. Головка же, клюка самая,― в точности лисья морда: и нос, и ушки прижатые, и шерстка на загривке вздыбленная. Оканчивался посох штырем железным, где поверху волна-витушка была пущена. По ходу той витушки, знал Петрок, клюка свинчивалась, и тогда открывалось углубление шириной, ровно покласть золотой. Посох этот служил деду, а затем отцу в их купеческих разъездах, штырь был внизу стерт изрядно.
Теперь же посох стоял под божницей. Мать настрого приказала его не трогать.
— Это наше последнее богатство,― сказала она как-то Петроку.
Где поделось остатнее богатство, Петрок не знал. Хотя еще недавно купцы Мстиславцевы были из первых в городе и славились своей удачливостью в делах ― к ним охотно шли в долю торговые люди победней. Торговля у Мстиславцевых шла бойкая: обозы их доходили и до Ливонии, и до немецкой земли, и до Византии, и до Москвы. Но как сгинул отец Петроков Тимофей ― будто в свою неведомую могилу все забрал: пропали где-то в дороге товары, обозы, и остались вдове Евдокии Спиридоновне пустые амбары, да детей трое, да посох этот, да еще долги. И наибольший долг ― старшине городских купцов Апанасу Белому; он же, поговаривали люди, знал, куда богатство Тимофея Мстиславцева подевалось. Знал, да молчал.
Мать покрикивать покрикивает на Петрока, но не сечет, если и за дело. Добытчик! То мазилкой к иконописцам пристал, краски тер, а с зимы в резчики подался, пригодились отцовские снасти. Купец Перфилка Григорьев сговорил доски набойные вырезать ― у мастеров-то не спешит покупать, те себе цену знают, а малый и за малую деньгу работает.
Перфилка в Смоленск и в Москву доски сбывает. Сказывают, куш добрый на том имеет, а не похвастает. И как Петрок ни старается те доски оздобить ― и травчатый рисунок пустит, и струями, и лапчатый, и репьями, и копытцами,― а у Перфилки один сказ: плохо раскупают доски, набойки дешевы стали, мастеровым работать их ныне едва ли не себе в убыток. Московиты побогатели ― норовят в добрые ткани наряжаться. Поди проверь ― Москва далеко. Но только и по мстиславльским мещанам видать ― в ходу набойки. На которую одежину ни погляди ― ткань с набойным узором. Оно и дешевле, а нарядно. Иной мастак бязь либо миткаль так разукрасит, пока не пощупаешь, думать будешь ― заморское, дорогое. Вот тебе и набойка. По лавкам пройди, глянь ― не залеживается. Разве уж совсем рисунок отбит худой да блеклый. Так Петрок сам гонор имеет. Антось Щерба, мастер кафтанный, уж как его работу хвалил. А заикнулся Петрок ― прибавить ему сколько-то за доски, Перфилка руками замахал.
— И так,― молвил,― я с тобой по-божецки. Потому только уважил, что отца, Тимоху покойного, помню.
Петрок, может, и не стал бы резать, однако в доме случается ныне и по престольным праздникам без скоромного сиживать. В хлебной клети и мышам делать нечего ― пусто. Да и самому любопытно резать. Иной раз идет вдоль торговых рядов, смотрит товары, что разложили купцы на прилавках, выставили на вешалах, и вдруг остановится, вздрогнет, а дыханье так и замирает сладко ― его узор на ткани отбит. И уж наблюдает полдня потом, мается ― кто купил, как посмотрел, что сказал.
Евдокия же и радовалась добыткам Петрока, и печалилась. Радовалась ― хлеба верный кусок будет иметь сын, как подрастет да в деле наловчится. Печалилась же, что увяла былая слава рода купеческого, и уготовано детям ее стать простолюдинами. Уж последнего паробка отпустила со двора Евдокия, все сама теперь по дому делала. Ладно, еще зять признает, помогает маленько, хоть и сам не велик купец ― давно ли железьем ветошным торговал.
А конец поделкам Петроковым пришел негаданно, через год после того, как воротился во Мстиславль Василь Поклад, двоюродный брат Евдокии.
ДОЙЛИД ВАСИЛЬ
Изба Василя Поклада стояла недалеко от Ильинского собора, в самой середке Мстиславля, в ряду с лучшими боярскими теремами. Место было высокое, сухое, перед брамкою поднялась прозрачно-зеленая молодая трава; ходили тут мало. Петрок с некоторой робостью подминал мураву босыми ногами и сторожко поглядывал на подворотню, не заложенную, как то полагалось в хороших дворах, тяжелой тесиною,― а ну, выскочит оттуда сторожевой пес. С прошлогодней весны хлопец крепко вытянулся, но был тощ, и ставший уж коротким зипун болтался на нем, как на вешале.
Петрок подступил уж к самой брамке, а грозного лая все не было. На стук брамка отворилась, и бородатый, в летах, паробок в холстинной рубахе распояской, сказал, поеживаясь от утренней свежести:
— Отчинял бы, не заперто.
Паробок тут же повернулся, пришлепывая широкими ступнями, молча пошел к высокому крыльцу, обнесенному резными перильцами. Петрок еще глянул, нет ли собаки, и направился следом. Пса, стало быть, дядька Василь так еще и не завел за год мстиславльского житья. Двор был пустой и чистый, хоть на нем молоти.
В последний раз был на этом дворе Петрок четыре лета назад, когда помер старый Поклад. С той поры изба стояла пустая и крепко обветшала без пригляда. Однако чинить ее Василь не стал, а, осмотрев, велел паробку поднять окна и протопить печи можжевельником. Затем он привез из Туничевской женской обители сестру свою горбунью, отдал ей ключи и с тех пор денно и нощно пропадал то на Вихре, на сплаве леса, то на Дивьей горе, где бойкие плотники из ближней мастеровой веси Печковки от зари до зари стучали топорами ― ладили подмости. За прошлое лето построен был подклет, ныне с первым весенним теплом повели мурали-камнедельцы храм вверх. Во все то крепко вникал Василь Поклад, иной раз и сам работал, чтоб крепче показать. Его слушали.
В малолетстве Василь с отцом своим водил по рекам струги с житом в немецкие земли. Затем нежданно кинул отцовское дело, пошел в подмастерья к мстиславльскому камнедельцу. А через два лета, вновь подавшись на струги, остался однажды у немцев, позарившись на науки. Отец его, однако, ту затею не благословил и в помощи отказал, норовя заполучить непутевого сына домой. Да тут, на счастье, на горе ли, нашелся Василю друг, сказывали ― княжич будто из обедневших. Тот ему и помог, и разом они во многих землях побывали, науки постигая. А только, погодя сколько-то времени, объявился снова Василь Поклад в Белой Руси и в Могилеве прослыл вскоре добрым дойлидом ― городовых и церковных дел мастером. Во Мстиславльское же место приехал Василь по за-прошению православного братства.
Василь Поклад и сманил к себе Петрока. Прослышал о поделках племянниковых, завернул однажды посмотреть да тут же и условился с сестрой, чтоб отдала ему Петрока в наученье, посулив к тому ж и платить несколько. Наслушавшись Василевых красных сказок о славе . дойлидов, Потрок пошел к нему с радостью.
Явиться к себе дойлид Василь велел через неделю после пасхи.
Петрок, перешагнув из осторожности первую ступеньку ― была она совсем уж изветшалая, поднялся на скрипучее крыльцо, шаркнул ногами по новенькой рогожке.
Навстречу ему уж семенила из темной глуби сенец согнутая пополам тетка Маланья.
— А, прилетел, соколик дороженький,― распевно сказала она, по-птичьи, снизу вверх весело поглядывая на Петрока.― Ну то ступай в светлицу. Князь-то наш отпочивает еще после трудов. Взял, полунощник, в обычай сидеть до третьих петухов, в свитки свои уставяся, чисто колдун.
Тетка Маланья тихонько засмеялась, легко и молодо, и Петрок тут разглядел, что она еще и впрямь не состарилась, а старят ее монашеское одеяние, горб да сивая прядка, что непрестанно выбивалась из-под черного платка на висок и смуглую щеку.
Подталкиваемый теткой Маланьей, упиравшийся в смущении Петрок вошел в небольшую светлицу. В ней едва слышен был горьковатый запах жженой травы-перелета. Тетка Маланья оставила Петрока дожидаться пробуждения дойлида Василя, сама поспешив за перегородку, к печи, где покрикивал на мяукавшего от голода кота и мелко стучал ножом по доске паробок.
Однако один в светлице Петрок оставался недолго. Едва успел он умоститься на темной лаве у окна да бегло оглядеть заваленный всякой всячиной стол, дверь из спальной горницы отворилась, и в ней, пригнувшись, встал дядька Василь, часто помаргивая белесыми ресницами п потирая ладонью раскрытую грудь. Стоял он в исподнем, однако в наброшенном на плечи толстом армяке, на ногах ― опорки. Дойлид остановил взгляд на Петроке, будто припоминая что-то, и вдруг усмехнулся озорно, выпрямился.
— Пожаловал к сроку, хвалю,― в голосе дядьки Василя была некоторая хрипотца.
Василь запахнулся в армяк, выглянул на кухню.
— Испить бы, Анисимовна,― попросил он.
— Ужо сходил бы сам в сенцы, батюхна мой,― откликнулась горбунья.― Неуправка у нас, варево бы не убежало в огонь.
Дойлид Василь крякнул, вышел в сенцы.
Вернулся оживленный, на ходу вытирая мокрое лицо и бородку расшитым рушником. Докрасна растирая шею и грудь, дойлид подступил к столу, глянул на изрисованный толстым пером желтый лист бумаги. Был лист по краям прижат зелеными, под цвет травы, изразцами. Еще несколько таких изразцов лежало на краю стола, один ― наискось расколотый. Дойлид Василь остановил на нем взор, нахмурился. Бросил на крюк рушник, сказал Петроку:
— Хочу тебя, племянник, при себе на посылках держать, ежели ты не супротив. А ты бы приглядывался, что к чему, смекал. А как навостришься, учить почну нашему делу да заодно буквицы в слова вязать и выгляды строений на бумагу списывать, чтоб по ним могли затем мура-ли здание возводить и прочее всякое работать.
Дойлид Василь надел рубаху, порты, мягкие сапоги, расчесал бородку. Глянул в передний угол, на икону, кинул ко лбу персты, но тут же повернулся к Петроку.
— Дома ел ныне или так убег? Ел? Знаю вас, огольцов. Ну да брюхо не лопнет, коли и со мной поешь. Не отнекивайся и гляди весело. Так-то.
Ел дойлид Василь жадно, порывался говорить, однако стихал под строгим взором Маланьи. Тетка все подкладывала Петроку.
— Тебе для росту много есть надобно,― говорила она.― Овощ не обходи, в нем силы велики. Да жевать бы не ленился, зубы ведь не на торгу куплены, свои...
Дойлид Василь из-за стола первый поднялся. Под строгим взором сестры отмахнулся крестным знамением, вышел в сенцы, оставив дверь отворенною.
— Слухай тетку, слухай, брате! ― крикнул он оттуда.― Анисимовна хоть ворчлива, а дело бает. Игуменья ее за то вот как жаловала, отпускать не хотела.
— Э-э, непутевый,― ворчала горбунья.― А сам-то воду хлебчет, едва от стола поднявшись.
— У меня нутро иное, на заморский лад кованное,― отвечал дойлид Василь, снова прикладываясь к резному деревянному ковшику.
— Нутро у всякой твари божьей однольково,― строго глядя на Петрока, сказала горбунья.― Опосля водой холодною нутро остудишь, и еда там запрется. А с того многие недуги приходят человеку.
— Ну вот, пока ели, совсем ободнялось, пора и за дело,― не слушая сестру, молвил дойлид Василь.
Петрок с готовностью вскочил.
— Не поспешал бы отразу,― укорила Маланья.― Поворотился бы к образам да лоб перекрестил, дитятко.
В кожаную узкую суму дойлид положил два бумажных свитка да еще изразец расколотый, который перед тем видел Петрок на столе.
— Пойдем до ценинников-гончаров,― оглядываясь на Петрока, говорил дойлид Василь.― Грех для храма изразцы такие слабые работать ― от малого щелчка бьются. И цветом не горазды, игры нету, одна тусклость.
Шагал дойлид Василь широко. Петрок за ним где и вприпрыжку поспешал. У него же через плечо и сума кожаная ― исполнял первое свое поручение.
По дороге наведались в Ильинский храм, к попу Евтихию ― он же старшина братства мстиславльского. Пои нарекания дойлида слушал со вниманием: братство церковь заказало, и расход ― его. Никон-то старец со своими чернецами только посулились подсобить денежно, а затем и в сторону. С монахов не больно возьмешь, прижимисты, что твои лихвяры, деньги купцам ссужают с полуторной лихвою.
— Сам подивись, батюшка, какие нам изразцы-то поставляют,― жаловался дойлид.― В дело не боле как третий годится. А то все дрянь, труха, в руку не возьми ― сыплется. Подивись-ка вот.
Поп Евтихий разглядывал поданный ему обломок изразца, шевелил бородою.
— Купцу Апанасию выговор будет от церковного совета,― молвил он строго.― Не гнался бы за дешевизною. И так выгоду немалую от сего подряда имеет. Считай, все деньги ему переданы. Его увидишь, накажи: пусть иной ценинник изразцы работает, место Мстиславльское не оскудело на майстров добрых.
Поп Евтихий глянул на Петрока.
— Се чей отрок при тебе?
— Племянника к делу наставляю. Сирота.
— Не Тимофея ли, царствие ему небесное, сынок?
— Его.
— То-то, выгляд будто знакомый. Ну, не ленись, отрок. Научайся с прилежанием.
Поп Евтихий положил на голову Петроку пропахшую ладаном руку. Петрок поежился, рука была холодная, будто большая лягушка.
В тот же день писец купца Апанаса Белого внес в свою книгу еще расход: «Подряжен заместо Макарии Глинского ценинных дел мастер Ивашка Лыч с товарищи к тому строению храма зробить тысячу изразцов разных ценинных в длину осми вершков и болши и меньши, а поперет семи вершков. А грошей запросил тот Ивашка копу с четвертью».
Попудновать остались на Дивьей горе, с муралями.
Камнедельцы подвинулись, впуская дойлида в свой артельный круг: «Не побрезгай нашей едой, Анисимович, седай, как бывало». Кашевар принес братину с тюрей, подал по ломтю хлеба, ложки. Артельщик сотворил молитву, подал знак приступать. И необычайно сладкой показалась Петроку эта еда среди красных груд плоской плинфы и большемерпого литовского кирпича, которым выкладывали подклеты зданий, в кругу дюжих муралей, пропахших цемянкою, смолой, потом. И дойлид хлебал, похваливал.
Тут же неподалеку расположились кружками другие артели ― плотников, камнерезов. Отдельно сидели мужики, делавшие всякую подсобную работу,― их частью привез Апанас Белый из своей веси, частью пригнали из монастырского имения. Еда у подсобных была победней и радости во взорах не было ― жевали да хмуро глядели прямо перед собой. Думали о своих покинутых избах, о том, чем там бабы ребятишек кормят по весне.
Все сидели вокруг братины чинно, черпали неспешно.
— Матвейко! ― позвал дойлид, держа на весу круглую, с коротким черенком ложку.
Из ближнего круга полудновавших кровельщиков шустро вскочил чернявый, с проседью в бороде мужичок.
— Ай кликал, Анисимович?
— Степку, подручного моего, куда девал?
— Сенни поутру был. А як на сплав пошел с Хомою, то не вертались обое и по сей час.
Мужичок так же шустро юркнул на оставленное было место, заторопился ложкой, пока его не попридержал артельщик.
— Сведу тебя со Степкой,― сказал дойлид Василь Петроку.― С ним не пропадешь.
ВСАДНИК ИЗ ВИЛЬНИ
Еще не откричали в посадах поздние петухи, когда к воротам, что выходили на Менский большак, подъехал всадник. Солнце едва поднялось, на железных запорах ворот светлели росные капли. Трещали и дрались из-за конского навоза, разбросанного в дорожной пыли, отчаянные городские воробьи. Было безлюдно. Только из-за стены изредка доносился скрип телег и фырканье лошадей ― крестьяне и всякий иногородний люд дожидались, когда стражник отопрет ворота и будет дозволено въехать в Вильню.
Всадник наклонился и коротким кнутовищем с тяжелым свинцовым набалдашником нетерпеливо постучал в дверь караульной избы, Еще нескоро в зарешеченном окошке показалась всклокоченная голова стражника. Зевая, он оглядел коротконогую мужицкую лошаденку, поношенный дорожный армяк всадника. Выругался.
— Или порядка не ведаешь, пся крев? От взгрею лайдака алебардой по спине...
Из-за плеча первого выглянул еще стражник, надевал на буйные кудри медную шапку.
Всадник полез за пазуху, а стражники повеселели. В своих ладонях они уже явно ощущали приятную тяжесть мзды ― зачем же еще, как не за кошельком, полезет этот простолюдин, которому вздумалось в столь ранний час потревожить воротную стражу?
Всадник молча поднес что-то к самым глазам стражника, и тот сразу понял ― на деньгу надеяться нечего, тут как бы самому подальше от лиха.
— Отпирай же! ― строго сказал всадник, отъезжая от окна. В избе торопливо бряцали оружием. Кудрявый стражник побежал к воротам. Заскрежетал тяжелый засов.
— Геть далей! ― алебардой отогнал стражник нетерпеливую толпу.
Ворота отошли ровно настолько, чтоб пропустить верхового.
— Счастливого пути, ваша милость! ― стражники поклонились.
— Храни пресвятая дева Марья,― уже смиренно отвечал всадник, пряча в стоячий ворот армяка длинный подбородок. С сырых полей веяло знобливой утренней свежестью.
Всадник медленно пробирался среди многолюдья перед городскими воротами, ничем не выделяясь среди хлопов, которые копошились возле телег, перекликались простуженными голосами.
Сторонний наблюдатель ничего сейчас не сумел бы прочесть на еще довольно моложавом лице всадника. Смирение выражали темные, слегка косящие глаза. И только человек, давно и близко знающий Тадеуша Хадыку, видя, как тот поднимает тонкие бритые губы, мог бы сказать, что на душе у него ликование: наконец-то он замечен владыкой!
«В руках твоих отныне великая сила,― как заноза, сидят в голове Тадеуша эти слова владыки и сладостной болью терзают грудь.― Тебе выпала честь быть основателем».
Разговор тот происходил в небольшом покое, обитом берестой. В узкие окна глядел августовский вечер, багрянец заходящего солнца четко обозначил на прямоугольниках бересты темные прожилки.
— Выедешь не откладывая,― сказано это было мягко, вкрадчиво. Однако Тадеуш Хадыка с затаенной дрожью почуял в них твердь приказа, которому надо повиноваться беспрекословно.
С Тадеушем говорил весьма близкий королевичу человек, облеченный высоким церковным саном. Тадеуш Хадыка слушал не дыша.
— Место Мстиславское неспокойно, помни это. Монастырь сразу же прикажи обнести надежной стеной, сделай тайный ход в замок. Доносят нам, что тлеют еще во Мстиславле искры пожара, раздутого смутьянами Глинскими. Схизматики из посадских во сне видят ― отойти под руку государя московитов, противоборствуют истинной вере христовой. Час настал привести отщепенцев в послушен-ство римскому престолу. Веру же мечу в искусных руках уподоблю. Некогда князь литовский Ольгерд, оружием добыв Мстиславль, принужден был, однако, не поддержанный духовенством и черни убоясь, дать согласие на переход сына своего Лугвения в веру схизматиков. Но не бывать тому, чтоб королевич польский, получив в наследство удел мстиславский, наследовал пример того княжича Лугвения! Орден наш будет ему надежным щитом и мечом. Потому монастырь ставь немедля. Вот тебе грамота короля польского и великого князя литовского ― от его имени судить и карать отступников истинной веры христовой. Староста, что королевичем в место Мстиславское посажен, таксамо загад имеет ― во всем посланца ордена совет слушать. Ему знак наш покажешь.
Тадеуш Хадыка беззвучно открыл и закрыл рот. ― Говори,― услышал он тут же.
— Кто наместник?
— Старший сын старосты места Брестского,
— Ян?
— Он ведом тебе?
— Маентак отца моего недалеко от Бреста. Тадеуш Хадыка не стал говорить, что помнит Яна по коллегиуму. Был молодой Ян Полубенский уже тогда гонорливым и хотя молитвой да науками себя не изнурял, строгие обычно отцы-монахи смотрели на то сквозь пальцы. И вряд ли замечал тогда блистательный Ян желторотого юнца из захудалого маентка. Однако теперь они будут на равных. Да еще, может, черная сутана кое в чем и затмит шитый золотом жупан гонорливого выскочки, которому отец за немалую мзду добыл у королевича доходное место старосты богатого мстиславльского удела.
— Еще помни,― донесся до Тадеуша ровный голос владыки,― книжную заразу не распускайте. Книгодрукарь Франциск Скорина под видом богоугодного дела книги святого писания с латынского на язык Руси перекладывает, то ― ересь. Помни слова святейшего нашего папы: тайны религии не должны быть доступны всякому. Ну ступай, трудись во славу ордена и святого Езуса. Блюди наш девиз ― смирение и благочестие.
И вот еще,― помолчав, добавил владыка: ― Староста Ян дал согласие на возведение отщепенской церкви. Тем порушено постановление великокняжеское. Наместнику королевича в таких делах приличествует большая твердость.
Омочив пальцы в святой кропильнице, владыка тронул ими глаза и грудь, подняв глаза к серебряному распятию, прочел вполголоса по-латыни краткую молитву. Глядя на седой венчик волос на сухощавой голове владыки, Тадеуш тоже закрестился, зашептал торопливо твердые латинские слова...
Большак был в этот утренний час безлюден. Вдалеке легкой тенью перемахнула через дорогу тонконогая косуля. В дубовом лесу взлаивали собаки и слышался хриплый и пронзительный звук охотничьего рога. По правую руку в полях видны были серые спины литовских хлебопашцев.
Тадеуш Хадыка пощупал за голенищем сапога рукоять узкого кинжала, поправил дорожную сумку и пятками толкнул под бока своего мерина. Лошадь фыркнула и охотно затрусила по обочине большака, екая селезенкой и оставляя на отсыревшей за ночь мураве четкие полукружья копыт.
ПЕТРОК ОТГАДЫВАЕТ ЗАГАДКИ
— А драться ты горазд ли? ― спросил Степка Петрока, едва дойлид Василь оставил их наедине, уехав с купцом Ананасом на глиняные копи.
Степка стоял подбоченясь, шапку сдвинул на ухо.
— Или я подбанщина, разбойник какой? ― насупился Петрок, ожидая подвоха.
Хлопец глядел на подручного дядьки Василя недоверчиво ― вертляв и речи вон какие заводит. С таким ухо востро держи.
— Всяк-то должон суметь ― и на кулачках биться, и стрелу пускать. А ну наскочит на тебя разбойник аль татарин?
Подручный дойлида говорил важно, а в глазах чертенята скачут.
— Филька, эй! ― крикнул он вдруг, задирая вверх, к подмостям, жидкую свою бороденку.
Со стены, где ползали, будто серые пауки, камнедельцы, укладывая рядами плинфу и булыжник, с самого верха выторкнулась ребячья черномазая рожица ― рот до ушей, а нос крендельком.
— Иду! ― и рожица тут же пропала. Зато послышались окрики муралей:
— Куда, сломя голову, дьяволенок?
— Ах, шпынь малый, нет ему угомону!
Повсюду, сверху донизу, в храме работали люди. В проеме главного входа, где плотники ладили на петли кованную медью дверь, Филька наскочил на лохани с краской. Саженного росту и неповоротливый с виду детина, который что-то старательно толок в ступке железным пестом, ловко ухватил мальчонку за шиворот, легко поднял, шлепнул пониже спины.
— Ай, Калина, больно! Вот брату пожалюсь,― завизжал Филька, вырываясь.
Плотники разогнули спины,. забалагурили, засмеялись ― рады случаю позубоскалить. Поднял от лоханей голову, глянул сурово монах-старик. Петрок обрадовался: Лука-иконописец, давний знакомый! И он сюда, оказывается, подался.
— А ну, Филька, кульни купецкого сынка! ― сказал младшему брату Степка.
Филька встал перед Петроком, макушкой чуть выше его плеча, недоросток, взмахнул длинными рукавами, и Петрок напрягся ― примеривались. Филька сорвал с головы драный треух, кинул Петроку в лицо, а сам присел ― хвать за ноги! Плотники, мурали обступили потешное место, смеются ― меньшой большего осилил! А Петроку обида.
— Нехай бы Филька не обманом, хрест на хрест возьмемся! ― крикнул, вскакивая.
— Чего захотел! ― смеются мужики.― Кто смел да умел ― тот и одолел. А то хрест на хрест, ишь ты.
Петрок бросил оземь шапку.
— Давай сызнова.
Кинулись, сцепились, и уж как Филька ни вертелся, подмял его Петрок, одолел.
— Биться или мириться? ― крикнул злорадно, прижав коленками Фильке раскинутые руки.
Филька поерзал, примерился ногой поддать...
— Мириться,― сказал наконец.
Мужики стали расходиться ― кончилась потеха. Ребята отряхнулись, побрали шапки. У Фильки порты сзади оказались в мокрой глине.
— Ой, задаст тебе баню матп! ― сурово выговаривал ему старший брат, будто и не он перед тем рьяно стравливал хлопцев..
Филька пощупал измазанное место.
— Побегу на Вихру отмоюсь. Айда со мною! ― как давнему приятелю предложил Петроку.
Степка попридержал Петрока:
— Купецкий сын при деле, нечего ему шастать. Филька свистнул, гикнул, побежал скользя вниз, к городской стене.
— На вечерю не спознись, оглашенный! ― крикнул ему Степка.
Глядел вслед строго, по-отцовски. Повернулся к Петроку, и вновь озорно блеснули глаза.
— Небось наверху,― кивнул на храм,― бывать не доводилось?
— Не доводилось,― признался Петрок.
— Тогда страху наберешься, купец. Идем-ка. Привыкай, не раз еще поднимешься.
Петрок шагал за Степкой, хмурился: «Ишь, чем колет ― купец, купец...»
Степка пригнулся, нырнул в полутемный проем. Внутри, в стене, оказались каменные ступени, которые круто поднимались вверх. Через прямоугольные, суживающиеся кверху отверстия в стене блестящими лезвиями проникали солнечные лучи. Петрок, который не раз тайком наведывался с ребятами в городской замок, сразу определил ― отверстия подобны на тамошние, крепостные.
— То для чего ход такой в стене? ― спросил Петрок у Степки, шагавшего первым.― А это что?..
Степка остановился, подождал Петрока.
— Это и есть машикули-бойницы,― отвечал он, выглядывая в узкую прорезь.― Ежели ворог какой возьмет город, тут отбиваться можно, сидеть. И ходы-подслухи для того в муре-стене, чтоб ворог на открытом месте не подстрелил.
Так, внутристенным ходом добирались до самого верха, где работали мурали. Скрипело колесо ― мужики лебедкою поднимали плинфу, раствор цемяночный. Камнедельцы стояли на шатких подмостях, работали неспешно. Изнутри клали камни булыжные, а на край, облицовкой ― плинфу. Напомнила стена Петроку слоеный пирог тетки Маланьи.
Наверху тесно, ветрено. Оробел Петрок. Степка приметил это, сказал:
— Ты вниз бы глянул, там дивно.
Петрок несмело повиновался, высунул голову. Люди на земле, вокруг горы ― муравьи будто. Снуют туда-сюда, тащат кто бревно, кто плинфу. Сверху свалиться ― поминай как звали. Отступил Петрок ― в голове закружилось.
— Боязно, купец? ― ехидно спросил Степка.
— Шатко. Не обвалилось бы,― Петрок опустил глаза. Работавший поблизу камнеделец услышал это, распрямил спину.
— В выси завсегда так, хлопчик. Тебе, видать, впервой, а мы обвыкли в сей люльке колыхаться.
Степка по-хозяйски оглядывал кладку.
— Не мал ли отступ у тебя, а, Харитон? Гляди, попортишь ― бысть от дойлида выволочке.
Камнеделец усмехнулся.
— Хоть и был твой батька-покойник муралем-майстром, да и ты давно ль в подручных ходил, а глаз, Степан-ка, навостри,― возразил с достоинством Харитон.― Тут болей отодвинь плинфу ― плавность пропадает. А станешь затем снизу глядеть, будто щербина.
Петрок взял малый камень со светло-зелеными прожилками, обмакнул в лохань с цемянкой, положил в ряд. Взглянул на мураля ― угодил ли. Харитон пристукнул камень лопаткой, сказал скороговоркою, весело:
— В добрый час доброе дело робится. Видать, будешь, хлопчик, муралем людям на радость.
— Он купецкого звания,― сказал Степка.― Вырастет, в торговых рядах стоять будет, пряники девкам продавать.
Харитон оглядел Петрока оценивающе.
— Всяк в своем деле надобен, я так мыслю. А была б на плечах голова добра. Ну, а коли так, отгадай, хлопец, загадку, востри смекалку-то. Вот я так скажу: гостил гость, мостил мост без топора и без кола. Что б то?
— Лед на реке наморожен,― отвечал Петрок скоренько.
Харитон одобрительно засмеялся.
— Смышлен. Ну еще: сам худ, голова с пуд.
— Он такую загадку небось в люльке леживая от няньки слыхал,― возразил Степка.― Пусть скажет, без чего избу не построишь. А, Петрок?
Петрок задумался. С подвохом, видать, Степка загадку загадал. У него все с подвохом.
— Без топора,― ответил неуверенно.
— Ну сказал, как связал,― засмеялся Степка.― Без угла ее не построишь, смекай.
Плотник рябой из мазоловской артели перестал топором тюкать, подошел, слушает.
— Ты сам-то вот такое ответь,― обратился он вдруг к Степке.― Бьют Ермилку что есть силы по затылку, он же не плачет, только ногу прячет.
Настал Степкин черед смущаться.
— В голове вертимся, а не выловлю,― сказал он.― Это ты, конопатый, что-то свое, плотницкое, приплел.
— Плотницкое, верно,― согласился мазоловский.― По всей Руси с нами эта погудка ходит.
Не заметили, как на подмости дойлид Василь поднялся.
— Аль шабашите? ― строго спросил он. Мазоловский быстренько отошел. Наклонился за плинфой и Харитон.
— Барабан скоро ль возводить почнете? ― обратился к нему дойлид.
— Нам тут сидеть ден со два еще,― отвечал Харитон степенно.― Да Климки Иванова артель свод буде вязать ден три, да кровлю пять, а там и за шею возьмемся. Хотим на ней майстера попытать, просится. При двух подручных сроку себе заказал неделю.
— Не много ль?
— В самый раз. Сработал бы красно.
— С изразцами берется сработать? ― спросил дойлид.
— То забота Савкиной артели,― подсказал Степка. Дойлид Василь снял шапку, подставил ветру лицо.
Глаза блеснули радостью.
— Привольно дыхать тут, а? II видать окрест далеко. И храм наш хоть невелик поморами, а приметен.
То вельми надобно, дети мои. Как еще надобно людям напоминать моцней о вере да месте, где народились. Ибо не тварь они бессловесная, котору всяк, у кого кнут в руке окажется, может в свой хлев загнать.
Простоволосый, в распахнутом кафтане, шел дойлид по подмостям, кланялся, будто вельможам каким, мура-лям, измазанным цемянкою и красной пылью от плинфы, взъерошенным и угрюмым.
— Ну старайтесь для божьей справы, соколики,― говорил дойлид, и светлели на миг у муралей лица, а руки мелькали проворней.
— Амельян! ― позвал дойлид Василь.― Ты, брате, для людей скороминки расстарайся. Не были бы щи пусты. Ну-ну, не скупись. То дело святое.
ПОЮЩАЯ ГЛИНА
Артельщик Матвейка говорил Степке:
— Опосля жнива храм, будто на дрожжах, ввысь гонит. Такого в месте Мстиславском еще не видано было, чтоб за два лета столько сработать. И то: муралей на подмостях, что воробьев в омете, снизу доверху копошатся. А подрядчик-то, Апанас Белый, еще, слышь, мужиков пригнал не меней полусотни.
Степка кивнул всезнающе.
— Еще холопов будет. Никон-старец монастырских шлет на подмогу. Торопятся. Не вышел бы от ляха запрет на возведение.
— Ишь, поганец. Или мало ему тех червонцев показалось?
Степка склонился к уху артельщика, полушепотом, так, что Петрок едва и слова улавливал:
— Сказывают, советчик у ляха объявился. Из Вильни прислан. Из монахов, ордена какого-то католицкого. Монастырь ставить у нас сбирается.
— Монасты-ырь?
— Злостен на русинов, что пес цепной. Из городского замка и прислугу, которая православной веры, всю чисто повыгонял. А которые Риму поклонились.
— То як жа? ― спросил артельщик.
— Католицкую веру приняли.
— Отказались, стало быть, от своей,― покачал скорбно артельщик головой.― Что деется!.. Давно ли от татар отбились ― ксендзы прут. Ну, да будем твердо стоять. А то слыхал я, будто московиты...
Не успел Петрок дослушать, Филька примчался, потащил за полу.
— Тебя дядька Василь требует.
Дойлид уж и сам вышел из храма, поманил Петрока к себе. За лето дядька Василь подсох, построжал, на висках частая проседь выступила.
— Отнеси лист в слободу ценинникам,― сказал он Петроку.― Да увидишь Ивашку Лыча, передай от меня словесно ― с голосниками поспешал бы. За поспех, скажи, надбавлю, в обиде не останется. Кажин день дорог.
— А как начпоспеем да запрет будет от ляха? ― спросил Петрок.
Дойлид поглядел на хлопца оторопело. Потом подмигнул.
— Змитер хитер, да и Савка не дурень. Потому и поспешаем. До лета будущего нам опасаться нечего: подношение-то ясновельможному еще руки вяжет. А там возведем скоренько все главы со крестами и престол да и призовем архимандрита, чтоб освятил. Освященный же храм он, сатана, закрыть не посмеет. Давно ли гулял тут Ми-хайла Глинский. Небось надолго та гульба запомнится ляхам. Ну, ступай-ка, брате.
С Петроком побежал и Филька.
В гончарной слободе дыму не меньше, чем возле кузниц. Редко за которой избой нет гончарного горна. Филька с Петроком рты рукавами закрыли ― в глотке-то с непривычки першит, аж слезу из глаз вышибает.
Слободские ребята сразу приметили чужаков, поглядывают с враждою. Красноглазый мальчишка, рожица вся в копоти, заулюлюкал, побежал следом, путаясь в длинной до пят посконной рубахе.
— Гляди, замковые!
Набежали еще ребята, разглядывают, задирают.
— Рты себе позатыкали, сердешные.
— Ишь, ляхи.
Меньшие принялись комьями земляными кидать. Особенно красноглазый наседал. Хоть не больно, а обидно. Так и чесались у Петрока руки дать красноглазому затрещину. Но поди тронь, гончаровские только того и ждут.
И не миновать бы Петроку с Филькой трепки, не выйди на улицу сухой, как кощей, гончар с подвязанными ремешком волосами.
— Кыш, бесенята!
Оглядел Петрока с Филькой красными, как у того мальчонки, слезящимися глазами, покашлял в кулак.
— Вы откуль, кто такие?
— Нам бы Ивашку Лыча,― отвечал Петрок.― Лист до него несем от дойлида Василя.
— Который храм ставит на Дивье? ― гончар еще покашлял.
Не дождавшись ответа, крикнул:
— Данька! Покажь им хату Ивашки Лыча. Да задирать не смей, высеку стервеца.
От ватаги гончаровских ребят отделился один, белоголовый, ростом чуть выше Петрока.
— Пошли! ― шмыгнул он носом.
Не оглядываясь, он медленно пошел по улочке. Гончар недовольно поглядел хлопцу вслед.
— Ступайте за ним, он покажет.
Ивашку Лыча отыскали возле горнов. Тут крепко пахло жженой глиной, тошно-сладким чадом от древесного угля. В двух низких горнах огонь пылал ― не подступиться. Третий горн остывал. Мастер Ивашка, коренастый, с коротким и широким носом, наблюдал, как помощники ― два дюжих хлопца, ноздри у обоих в копоти,― скалывали глиняную замазку, потрошили горн.
— Ты, Аверьян, не шибко махал бы! ― покрикивал Ивашка Лыч.― Лопаткой ему подсоби, разом берите! Во недотепа!
Мастер взял у Петрока лист, развернул, принялся разглядывать буквицы.
— Книгочей с меня никудышный,― сказал, наконец, в смущении.― А повинен сын с углем приехать, той у меня чтец, целу зиму у дьячка обучали. А ты на словах, малый, передал бы, что от нас Василю Анисимовичу требуется. Ай не угодили?
Петрок сказал, что было ему велено. Мастер поскреб закопченным пальцем бороду.
— Изразцы дадим и раней срока,― промолвил он.― Ужо я два горна у Пронки, суседа, занял. Да ребята мои стараются. А с голосниками-трубами дело хуже, работа тонкая. Ну да хай Василь Анисимович не печалится, зробим все, как надобно.
Ивашка Лыч подошел к горну, прикрывая лицо широкой ладонью, заглянул внутрь. И Петрок с Филькой туда же. От жара у них дух заняло. Отпрянули дружно. Однако увидели, что хотели: лежали там рядами обожженные добела изразцы. А отдельно, каждая сама по себе ― игрушки глиняные: зверушки чудные, петушки, коники, кикиморы.
— Пусть поостынут, а мы покуль на завалинке посидим, потолкуем да квасу похлебаем,― лицо у Ивашки красное от жара, довольное.
Шли мимо навесов, корьем крытых. Под ними на широких досках сплошь изразцы, от которых еще пахло сырой глиной. А на которых досках уж совсем высохли. Ивашка Лыч щупал изразцы, говорил подмастерьям:
— Из кривого навеса да вот эти время в горн закладывать, совсем поспели. А те поглубей задвиньте ― не попортило бы солнышко, ужо теперя по краю гладит, а в полдень и все достанет.
— Дядька Иван,― Филька тронул мастера за полу кафтана.― Откуль узор на изразцах?
— Куры день по глине потопчутся, во и узор,― слукавил Ивашка Лыч.
— Скажете,― усмехнулся Филька.
— И дети малые допомогают, дрючками глину стебают,― посмеивался мастер, приглядываясь к Фильке.
Аверьян-подмастерье ткнул желтым пальцем в сторону низкой повети о трех стенах, плетенных из лозы и обшлепанных глиной, смешанной с коровьими лепешками.
— Туды глянь.
Петрок увидел железные пластины в желобках и завитушках, воскликнул:
— На досках отбиваете!
— Смекалист,― похвалил Ивашка Лыч.
— Сам подобные доски вырезал,― похвастал польщенный Петрок.― Для набоек тканинных.
— То несколько не так робится,― возразил мастер, открывая во двор заднюю калитку.
— А полива с чего? ― допытывался Филька.
— Зеленую из травы-муравы варим. Бывает, лепех коровьих подкинем, чтоб гуще,― вновь откровенно посмеивался Ивашка Лыч.― А на финифть-поливу птуши-ный помет берем.
— Аль я маленький? ― насупился Филька.
— А не поверил, то и молодцом,― отвечал Ивашка Лыч.― Тогда скажу правду. У кожного майстра своя тайна есть, как ту поливу варить. Потому и лепшая и горшая бывают.
— Так всем бы показать ту, что других лепей! Хай бы у всех добра была,― горячо сказал Филька.
— Покуль так не выходит,― развел руками Ивашка Лыч.― Я, може, сколько годов ту поливу придумывал, ночей не досыпал, а другой кто ее задарма возьмет, палец о палец не ударив.
Двор у Ивашки Лыча обширный и весь глиной пропах. И под ногами ни былинки ― одна крепко утоптанная сухая, как на току, глина. Под длинной поветью ― несколько низких скамей с деревянными кругами. В каждую скамью вделан торчком у края колышек. На нем, как на ось, толстый круг поставлен. На двух таких скамьях сидели верхом ребята. Были они чуть постарше Петрока с Филькой ― подмастерья. Левой рукой подмастерья подгоняли круг, а правую держали на влажном комке глины. Рядом стояли лохани с водой. В тех лоханях подмастерья ополаскивали пальцы. Один из работавших, большеголовый, с кривыми ногами, зазевался, сбил глиняный ком. Ивашка Лыч, ни слова не говоря, подошел, дал кривоногому подзатыльник. Хлопец конопатым носом едва в круг не ткнулся. Но тут же встрепенулся, шибче завертел круг.
— Не так,― остановил его Ивашка Лыч.
Мастер столкнул хлопца со скамьи, сел на его место, обмакнул в лохань кисть правой руки, быстро завертел круг. Из-под его пальцев вдруг выскользнул, легко зазмеился ободок, затем обозначились покатые плечики какой-то посудины.
— Горнец! ― уверенно определил Филька. Однако то не горшок был.
Ивашка Лыч поднялся, уступая место подмастерью.
— Не угадал малость,― сказал он.― То мы голосники робим, о которых дойлид Василь спрашивает. А во готовые лежат.
Под поветью, положенные крутыми боками друг на дружку, поленницей лежали длиннотелые голосники. Не будь они так изогнуты, их можно было бы принять за большие кувшины.
— Крикни пред ними что-либо,― предложил Петроку подмастерье Аверкий.
Петрок подошел к голосникам.
— Эгей! ― негромко сказал он.
— Гей-гей-ей-ей! ― откликнулось в голосниках протяжно и певуче.
От неожиданности Петрок даже отпрянул. И Филька тоже подошел, крикнул, ему аукнулось. Забава хлопцам пришлась по душе. Они снова покричали.
— Поет,― уважительно сказал Филька.― Вот те и глина...
— Ладно удумал с голосниками-то Василь Анисимович,― промолвил Ивашка Лыч.― Вельми дивное пение будет, о храме далеко слава пойдет.
Старшие подмастерья закивали, заулыбались.
— О надбавке же, передай, хлопчик, пусть дойлид не думает,― продолжал мастер.― Мы свое спросили, а болей того брать не привыкли. Да и нам лестно в божьем деле не сбоку-припеку быть. Тут каждый норовит умель-ство свое показать ― хоть мурали, хоть плотники, хоть мы, грешные.
Выправляя хлопцев обратно, дал им Ивашка Лыч по свистульке в охряной да муравленой поливе. Свистульки были недавно из горна, еще горячие, губы обжигали. Но как было удержаться, не посвистеть! Шли хлопцы веселые, в свистульки дули, аж щеки распирало и в переносицу кололо. Ребята гончаровские их не тронули ― от мастера Лыча шли. Ивашку в слободе уважали и побаивались.
— Попрошу брата, чтоб в ученье к цениннику отдал,― сказал Филька, вытирая мокрую свистульку о подол рубахи.
— Дерется Лыч,― заметил Петрок.― Кривоногому видал, как затылок погладил?
— Все они дерутся,― тряхнул Филька головой.― Зато Лыч тайны ценинные многие ведает, в люди выведет. А ужо я как стараться буду! Попросились бы разом, а, Петрок?
Петрок смолчал.
КУЗЬМА ШТУКУ РАБОТАЕТ
У Петрока пошло житье разлюли-малина. Редко когда дойлид Василь с поручением пошлет, иной раз только к вечеру и хватится хлопца. Спросит со строгостью:
— Не баловал? Смотри, пороть стану, ежели что. Ох, учить бы тебя! Ну, да уж зимой почнем, ныне руки не доходят.
И снова Петрок сам по себе, с Филькою шастают по подмостям вверх ― вниз. А то в подклет заберутся, все подслухи, все потайные места облазили. Теперь дня три как в ризнице у иконописца Луки грелись, вместе с мазилкой Калиною краску терли. Однако не без корысти. Для готовли красок стояли в ризнице в широких лозовых кошах куриные яйца, собранные по весям монахами па построение храма, частью же доставленные купцом Ананасом Белым. Яйца хлопцы били в краску с разбором: которое с душком, то в лохань, а посвежее ― в рот себе. Сначала Луки смущались, тайком норовили глотнуть, а затем и хорониться перестали, видя, что старец и сам, ряскою принакрывшись, нет-нет да и высосет яичко. Однако за Калиной хлопцам было не угнаться ― тот, запасшись ржаной краюхою, чавкал беспрестанно. Отчего к вечеру и скорбел животом.
За несколько дней такой жизни щеки у ребят заметно покруглели, так что Степка как-то сказал с подозрением:
— Чтой-то вы оба лоснитесь, будто блины на масленицу.
Петрок уж и полудновать к тетке Маланье не ходил, чем крепко тревожил горбунью.
И долго бы длилось то блаженство, ибо коши с яйцами еще привезли ― для раствора, которым связывали плинфу в своде, однако Филька подвел. Вздумал попотчевать приятеля своего ― плотника Федьку Курзу. На ту беду оказался вблизи Амелька-артельщик. Он-то и зашумел. Коши с яйцами от Луки забрали, отдал их Апанас Белый под замок тому ж Амельке. А дойлид Василь приказал Амельке за хлопцами приглядывать и без него, Василя, к подмостям близко не подпускать. Амелька же и рад власть свою показать. Житья не стало от него, за всякий пустяк браниться рад. Филька уж и приходить перестал на гору. И не взлюбил же Петрок Амельку!
Однако, живя, всяк поживешь ― лешего отцом назовешь. Кузьма-мураль «штуку работает», все только о том и толкуют, а хлопцам путь наверх заказан, Амелька зорок, анафема.
— Хоть бы малость поглядеть, а, Амельян Иванович? ― пошел на поклон Филька.
— Брысь, огольцы! ― пыжится Амелька.― Вот я вас лозиною...
Кинулись к дойлиду Василю ― и там отказ.
— Еще свалитесь, головы свернете себе,― отвечал дойлид на слезные их просьбы.― Уж бегайте-ка понизу. И хлопот с вами, ребятушки! Каждый день на вас жалобы идут.
Уговорили Степку. Как ни петушился Амелька, на строгий дойлидов наказ ссылаясь, провел Степка хлопцев наверх.
— Только чур, к шее близко не подступать! ― сказал он.
Хлопцы и такому радехоньки. Облюбовали себе место возле кокошников ― и видно, а ежели что, спрятаться есть где.
За работой Кузьмы старые мурали наблюдают ― не слукавил бы против условия. Барабан выкладывать ― не в стену камень ставить. Особая тонкость надобна.
Покрикивает Кузьма на помощников, торопит. Старые камнедельцы переглядываются, покачивают седыми бородами ― напрасно-де малый суету затеял, то мастеру не к лицу. В горячке и напортить недолго. Однако Кузьме ни полслова, ни намека. Пусть себя покажет, а спрос опосля.
Долго ходил Кузьма в подмастерьях ― года два горб натирал, плинфу на подмости таская, пока доверено было ему самому лопатку взять в руки, стену выкладывать в местах, где особой тонкости да украсности не надобно ― в погребах, в подклетах. А как почуял Кузьма в себе уменье, собрал торбу с харчем, одежонкой да и пропал из места Мстиславльского, как делали до него многие. А видели его затем у могилевских белокаменщикоз. Через год из Вильни родичам весть о себе передал со старцами-лирниками. А сказывают, что и в немецкие земли попал. Теперь, набравшись ума-разума, должен был Кузьма, возвратившись, испытание мастерское пройти ― «штуку» сработать, как принято было то и в иных цехах, не только у камнедельцев.
Засмотревшись на Кузьму, Филька поскользнулся на кровле, пребольно стукнувшись коленками. В другой раз, может, и охнул бы, а тут смолчал, только поморщился да губу закусил. Прямо перед кокошником, за которым расположились Петрок с Филькою, остановился Амелька, тоже глядел на нового мастера. Когда Амелька обернулся на грохот, Петрок обмер ― все, вытурит их артельщик, благо Степки поблизу нет. Однако странен был взгляд Амельки ― и смотрел он на хлопцев прямо, а Петрок голову отдал бы на отсечение, что не видел их, будто сквозь смотрел. Было в том взгляде такое, от чего невольно вздрогнул Петрок, плотнее прижался к кокошнику. Взгляд этот был, как у голодного волка ― злобен и затуманен. А когда Амелька отвернулся, Петрок увидел его заложенные за спину руки: пальцы будто измазанные мукой, длинные, бескровные, что-то беспрестанно тискали.
Но вот Амелька выпрямился, сухощавое лицо разъехалось в усмешке ― на кровлю поднялись дойлид и Апанас Белый. Амелька заторопился к ним, заскользил крепкими сапогами по еще не тронутому дождями и ветрами желтому, будто натертому воском, тесу. Петрок не слышал, что говорил артельщик дойлиду и купцу. Однако ему невдомек было, как могли те со вниманием слушать этого человека и кивать ему дружелюбно и поощрительно. Амелька же показывал на обтянутый подмостями высокий барабан, где работали Кузьма с помощниками, и дойлид Василь по-дружески взял артельщика за локоть.
«Не слухайте Амелъку!» ― хотелось крикнуть сейчас Петроку. Но кто внял бы его словам? И почему? А ежели бы Петрок ответил, что у Амельки взгляд вурдалака, над хлопцем только посмеялись бы дружно. Амелька ― никудышный мураль и звяглив подчас, не однажды свары затевал, однако расторопней его не сыскать артельщика в месте Мстиславльском. И услужлив, шесток свой крепко знает сын былого стольничего князей Жеславских.
К вечеру народу собралось перед барабаном ― не протолкнуться. Многих же артельщик Амелька, справедливо опасаясь за кровлю, не пустил наверх. Те на мураве вокруг храма расположились, бороды выставя.
Теперь и хлопцы убежище свое покинули, втерлись в толпу ― кто их тут примечать станет в многолюдье? Му-рали-мастера на солнышко поглядывают: как оно скатится за шатер Ильинского собора ― Кузьке шабашить пора. А не управится к тому сроку ― на себя пеняй. Ходить тогда Кузьме в подмастерьях аж до следующего лета.
И вот уж Харитон приставил ладони ко рту, крикнул, задрав голову:
— Годе, брате, уж свалилось солнушко!
— А нам еще добрый окраец видно,― отвечал сверху Кузьма, постукивая и поскребывая лопаткой.
Внизу засмеялись:
— Тебе, лешему, оно видно буде, покуль и за небо-край не утонет.
Кузьма сказал что-то помощникам, те отряхнулись, пошли вниз.
Кузьма покидал подмости последним, тесины глухо поскрипывали под его ногами. Вот он мягко, по-рысьи спрыгнул на кровлю, растрепанный, с разодранным воротом льняной рубахи. Стал рядом с помощниками.
— Пошабашил? ― строго загудел Клим Иванов, еще чернобородый кряжистый старик.― Али нам и глядеть-то не надобно?
— Воля ваша,― отвечал Кузьма с напускной покорностью.― Однако сполнено, как условлено.
— Ну, тогда господи благослови,― перекрестился Клим Иванов.― Пойшли, браты, работу глядеть.
Старые мурали чинно ступили на подмости. Смотрели придирчиво, колупали крепкими желтыми ногтями швы,― клеевит ли раствор, схватил ли плинфу.
Все, кто был возле храма, притихли: строги старцы, не раз случалось, посмотрят-посмотрят, а затем и скажут: «Как на подмастерья, то сошло бы, а майстру такая справа не к лицу: кольца-то верхние сымать надобно. Работай новый срок, брате».
Или еще беспощаднее: «Слабко весьма. Все разбирать и до основы аж. Не поднаторел, учись с прилежанием».
И тогда быть в позоре молодому муралю целый год, до нового испытания.
Долго ходили старцы, и ни похвалы из их уст, ни порицания, молча обглядывали. И только обратно вниз сойдя, стали в кружок, пошептались.
Клим Иванов выступил наперед, строго кивком подозвал Кузьму. И с той же строгостью на лице вдруг поясно поклонился ему.
— Ухваляем твою работу, Кузьма Пилипов.
И дойлиду, но уже коротко поклонился Клим Иванов.
— Прими работу нового майстра, батюхна.
Дойлид Василь скорыми шагами подошел к Кузьме, облобызал трижды.
Вот когда зашумели люди! И как ни отгонял, ни увещевал Амелька, полезли на подмости ― тесины трещали и гнулись, грозя вот-вот обломиться, рухнуть с многосаженной выси. Слышалось восхищенное:
— Ну штукарь!
— Узор-то плинфою он выложил уж от себя ― того в условии не стояло,― переговаривались мурали.
А уж к горе везли бочонки с хмельной брагою ― на последние, однако щедро угощал камнедельцев цеховых новый мастер. И Петрок с Филькой из ставца пригубили, хотя и грозился дядька Василь отодрать нещадно.
К дойлиду подошел Амелька. Он один не веселился, не причастился угощением Кузьмы.
— Тебя, Василь Анисимович, человек из замка городского видеть желает,― сказал он негромко.
Дойлид Василь насторожился. ―Что надобно ему, не ведаешь?
— Тот человек духовного звания, из монахов католицких. А пошто видеть желает, того не сказал. Да откос-нись, нечистый дух! ― Амелька с досадой оттолкнул деревянный ставец, который совал ему, обливая себе пальцы и грудь пенной брагой, захмелевший мураль.
— Так когда тебя завтра ждать прикажешь? ― спросил у дойлида Амелька.
— Утром тут буду,― буркнул дойлид Василь. Петрок видел, что настроение у дядьки омрачено,
И вновь захотелось сказать, чтоб не подпускал к себе Амельку, был бы с ним настороже.
ФРЯЖСКИЙ ПОДАРОК
На Спасов день, поутру, закропило дождиком. А к вечеру и полило. Только ребра и успели на барабан поставить. Кровельщик Матейка, шустрый, как мышь, третьего дня полез было на главу храма, да обшатнулся. Ладно, на подмости упал, плечо крепко повредил, однако жив остался. А вот мужики монастырские телегу с камнем белым тащили на гору, да не устояли на ногах от скользоты ― насмерть задавило телегой. Главу, чтоб воды внутрь не нахлестало, обтянули рядном ― издалека подобно на великана, повязанного с похмелья тряпицею.
Работали только внутри. От Ивашки Лыча голосники были привезены, их теперь камне дельцы вмуровывали, для того были в стене оставлены заранее глубокие отверстия. Петрок и Филька помогали Калине штукатурить алтарь. Левая сторона была уж готова, и Лука по влажной еще штукатурке поводил тонкой кистью ― малевал фреску.
Хоть и поставлены вдоль стены подмости, а гулко в храме: кашлянет кто, либо уронят что ― так и покатятся отголоски. И когда отворилась скрипучая, не смазанная еще дегтем дверь, все дружно оглянулись.
Вошли Амелька и с ним еще двое в черных одеждах.
— Ишь ты, ситом сеет, а грязи кадушки. Не была б то восень,― оживленно говорил Амелька, отряхиваясь и шаркая сапогами по разостланной в пороге охапке соломы.
Двое Амелькиных спутников, откинув мокрые башлыки, молча озирались, часто помаргивая.
— Вот, Василь-батюхна, люди, о которых я тебе говорил,― сказал Амелька, останавливаясь перед столом, за которым при свече сидел дойлид.
— Помнится, ты об одном говорил,― отвечал Василь Поклад недовольно.
Дойлид медленно поднялся, сворачивая в трубку желтый лист, который перед тем внимательно разглядывал.
Один из незнакомцев, высокий и благообразный, выступил вперед, коротко поклонился. На непокрытой голове блеснула тонзура.
— Ты, проше пана, прозываешься Василем, сыном Анисимовым? ― обратился к дойлиду высокий монах.
— Тако имя мне господь даровал,― дойлид Василь стоял, опершись левой рукой о стол. В правой держал свиток.
— Я Сигизмунд Кондратович,― продолжал монах, не смущаясь холодным приемом.― Наряжен в место Мсти-славское построением костела ведать.
Дойлид Василь снял руку со стола, выпрямился.
— ...А таксамо и монастыря ордена святого Франциска.
От такой новости все, кто был в храме, примолкли, встревоженные. Чуяли: грядут новые испытания людям мстиславльским.
— Тебе же, пан Василь,― поляк снова поклонился,― привез я поклон от зодчего венецийского ― брата Антонина.
Дойлид Василь первый раз за все это время улыбнулся, глянул на пришельца приветливо.
— Здравствует еще сей вольнодумец, любезный друг Антонин?
— И просил принять от него подарунок.
Высокий поляк повернулся к своему спутнику. Тот поспешно подал длинный, тщательно завернутый в холстину предмет и небольшую кожаную сумку с ремнем, чтоб можно было вешать ее на плечо.
Амелька по знаку дойлида Василя принес скамью, гостей усадили.
Дойлнд Василь развернул холстину, просиял. В руках его оказался новехонький мушкет с богатой чеканкой.
— Ведал чем повеселить любезный друг Антонин,― крякнул дойлид Василь, не скрывая своей радости.
— В суме же и припас к нему,― сказал поляк, с интересом разглядывая мстиславльского зодчего.
Мушкет пошел по рукам. Камнедельцы разглядывали заморское оружие, прищелкивали языками: дивную штуку прислал, такая еще разве что у княжичей сыщется.
— Просторно ставишь храм, пане Василь,― похвалил поляк.― Вижу в том руку Алевиза Нового.
— Ведом тебе сей муж? ― оживленно спросил дойлид Василь, которому пришлась по душе похвала поляка.
Дойлид Василь живо вспомпил свою беспокойную, полуголодную, но веселую юность, горячие, доходившие до спора беседы с черноволосым латинянином в его родном Милане. И тогда был Алевиз добрым мастером, однако славу добыл уже в столице русичей, в Москве.
— Знать не довелось,― отвечал поляк.― А работу его видел. Слух дошел, погиб тот Алевиз от взрыва порохового.
— Царствие небесное, великий был мастер,― опечалился дойлид Василь.― Однако от Алевиза нами малая толика взята, а более свое. Строим же без членения, дабы молящемуся высь видна была. Не пригнетал бы храм посполитого, но к небу обращал.
— Надобно ли? ― задумчиво спросил поляк.
— Так,― твердо отвечал дойлид Василь.― Посполи-тому думать недосуг ― велик он или нет, ему хлеб насущный в поте лица своего добывать надобно. Вот уж когда совсем невмоготу станет, доймут до пятого ребра, ну, ин дело иное. О сю пору и коваль да хлебопашец воспомя-нут, какого они роду-племени, какого батьки дети. А уж тогда держись, басурманин! Нам же надобно людям неустанно о том твердить, дабы высоко голову несли.
— А не сказано ли в писании, достойный пан Василь,― прищурился поляк,― что господу сирые да убогие угодны?
— Сирые-то всего более господарям угодпы,― закипел дойлид Василь.
Амелька не стал и мушкет глядеть, прислушивался к беседе. Приметив это, Петрок тронул дойлида за локоть.
— Палить-то из мушкета когда будешь, а, дядька Василь?
Тот отмахнулся.
― Не встревай, когда старшие размову ведут.
Однако дойлид Василь уж и сам поостыл. Достойно поведал, какой мастер резные украшения каменные внутри храма работал, а кто свод выкладывал.
― Аркатурные поясы будут таксамо сплошь в резьбе да в изразцах, и шеи в изразцах,― оживленно говорил дойлид.
Поляк слушал со вниманием, потом полез за пазуху, вытащил небольшой свиток.
— Мы же во так мыслим свой храм ставить...
— Петрок, запали еще свечку, хлопчик! ― сказал дойлид Василь, бережно разворачивая свиток на столе.
Однако Петрока опередил Амелька. Ловко зажег толстую, беленого воска свечу, поставил.
— Крепость, а не храм у гебя, пан Сигизмунд,― заметил дойлид Василь.
— Так заказано святым орденом,― возразил поляк.― Однако и ваш нагадывает мне невеличкий замок. Эти три вежи в основании. Также и машикули.
— Мы на своей земле,― нахмурился дойлид Василь.
— Все мы подданные великого князя,― поляк поднял свой спокойный взор на дойлида Василя.― Или не так, пане Василь?
— Все так,― буркнул тот.― Однако вы вот веру новую нам дать желаете, а норовите за крепостные стены схорониться. Нет, чуждо будет старанье твое люду нашему. Колко все и неприятно. Надобно бы округлее, как испокон веку на Руси ведется.
— Зодчий Валлон так учит.
— Однако тот градоделец Валлонка сам по-иному норовит. Нюх у него собачий на это, диво что, немец.
Сигизмунд Кондратович согласно кивал. Под вечер тучи-таки раскидало ветром к небокраю. И хоть земля раскисла и в иных местах пройти было трудно, дойлид Василь не утерпел ― захотел не откладывая опробовать подарок.
Палили в Челядном рву, будоража посадских собак. Дойлид Василь метче всех ― с пятидесяти шагов первым же выстрелом чурбан деревянный повалил. Калина, который тоже увязался за дойлидом, цокал языком:
— Ну, штука! Только птицу небось не сшибет.
— А ты подкинь магерку, отжалей,― подзадорил его Степка.
Ухмыляясь, Калина вложил в шапку камень, чтоб шибче летела, подкинул. Дойлид Василь тут же выпалил. Магерку рвануло в сторону. Филька как самый младший побежал, поднял магерку, со смехом понес, насадив на руку. Из дырки выглядывали два филькиных пальца.
Калина огорченно ощупывал магерку.
— А ведь совсем новая была. Третьего дня в лавке купил.
— Уж так и в лавке,― усомнился Степка,― скажи уж по-честному ― Лука у ветошника раздобыл.
Зная бедное Калинино житье, дойлид Василь дал ему два гроша. Обрадованный Калина тут же спрятал деньги за щеку.
— Могу еще подкинуть,― протянул мазилка свою магерку.
— Дорого, купец,― засмеялся дойлид Василь.
— Да ведь задаром подкину,― зарумянился Калина. Дали выпалить и Петроку. Тот поначалу храбрился, а как приложил к плечу тяжелый мушкет, оробел.
— Мимо! ― злорадно крикнул Филька.
— А ну, попробуй ты,― предложил ему дойлид Василь.
Филька тоже не попал, видно, и он выпалил с закрытыми глазами.
Петрок увидел, что Филька морщится и незаметно потирает плечо.
— Болит? ― спросил шепотом. Филька мотнул головой.
— И у меня саднит, аж слезно. Теперь палили Степка и Калина.
― Начало доброе,― сказал дойлид Василь.― А вот как снег ляжет, поедем мы полевать медведя.
ПОЗДНИЙ ГОСТЬ
Купец Апанас Белый отпустил приказчиков и самолично навешивал на дверь хитроумный замок, когда его тронули за плечо. Апанас круто повернулся, зажав в кулаке тяжелый ключ. В такую пору, когда пустели торговые ряды, тут иной раз гуляли лихие разбойничий.
— Не пугайся, купец.
На Апанаса Белого, пряча голый подбородок в стоячем вороте армяка, насмешливо глядел косоглазый незнакомец, по виду повытчик.
— Тебе чего? ― буркнул Апанас Белый.
— Разговор до тебя важный маю.
Апанас Белый знал, как неожиданно и необычно заключаются иной раз важные торговые сделки.
— Ну так погоди, человече. Навешу эту собачку, да и пойдем до меня в дом.
— Лишние уши нам ни к чему,― незнакомец усмехнулся.― Я прислан к тебе от самого ясновельможного старосты. Уж давай тут.
Апанас Белый молча отпер лавку, пропустил вперед посланца Яна Полубенского, достал огниво.
— Свет не надобен,― остановил его незнакомец.― Вы, торговые люди небось и во тьме выгоду свою узреть способны.
«Да и ты птица, видать, полунощная»,― подумал купец, на всякий случай сжимая в кулаке ключ, которым можно было отбиться от любого татя. Не доверял он этому позднему гостю, чуял в нем какую-то недобрую силу.
Незнакомец приметил ключ, усмехнулся и достал янтарные четки.
— Сядем,― сказал он смиренным голосом и перекрестился на темный угол.
Сели один от одного поодаль. Купец терпеливо ждал, пока гость перебирал четки.
— Справно ли торгуешь, пане Апанас? ― спросил незнакомец.
Купец шевельнулся, не знал, как ответить.
— Всяко,― сказал наконец.― Перебиваемся. Однако ныне какой торг? Санных обозов ждем.
— Ну, тебе господа гневить нечего,― возразил гость.― Слышно, дома добрые маешь в месте Мстиславском, да недавно у господаря Рымши две деревеньки малые купил дешево.
— Чужая мошна завсегда толще.
— Ты не серчал бы, пане Апанас. То в похвалу тебе, не в порицание. И то в похвалу, что весь подряд на возведение церкви сумел взять, видна хватка доброго купца. И обозы твои ходят, ведаю, аж в немецкие земли.
— На тех обозах урона много ныне стало,― сказал Апанас Белый.― Кожный магнат пограбить норовит, налетает со зграей своей злей татарина.
— Ты рыцарь добрый,― владеть умеешь и безменом и мечом.
— И поборами притесняют купцов,― вел свое купец.― Боле за кого с нас дерут. А чуть попридержал ― староста гайдуков ведет, измывается. Мясники вот старосте платят четь копы, а хлебники и того меней ― семь грошей. Мы же ― полкопы да братству двадцать грошей. Посчитай-ка, человече.
Гость стукнул четками.
— Братству мог бы не давать.
— А пошлины какие во градах с православных берут? ― не ответил гостю купец Апанас.― Раньше, бывало, в Вильне с нас имали по два гроша с воза да по четыре пенязя. Ныне же шесть грошей да от себя сборщик требует пеиязь ― как не дать? И во Менску емлют по пять грошей. Да перед городскими воротами попридержать норовят. А торг не ждет. Вот и ломаем шапку перед стражею воротной...
Гость кивал, медленно перебирая четки.
— Можем допомочь тебе, пане купец,― сказал он еле слышно.
Апанас Белый отодвинул от себя ключ.
— Мы тебе, ты ― нам,― длинные пальцы гостя, оставив четки, смутно белея, легли на стол.
— Слухаю, человече.
— Не позней следующего лета в месте Мстиславском удумано ставить костел, а там и монастырь. Скупиться мы не станем, а плинфу да камень и прочее все из Вильни не повезем. Дело для купцов прибыльно весьма, тебе растолковывать не надобно. Подряд отдадим тутошним торговым людям, может, кому одному.
У купца Ананаса глаза блеснули по-рысьи, однако смолчал, прикидывал, что к чему.
— Однако, чтоб ставить костел, имеется некая препона.
— Уж не храм ли православный на Дивьей горе? ― усмехнулся Апанас Белый.
— Тебе разума не занимать,― пальцы гостя дотянулись до ключа, вцепились в теплую еще от ладони купца витую рукоять.― Надобно, чтоб люди устремились помыслами к возведению храма истинной веры христианской. Они же ныне глаза пялят на поганую гору.
— Возведение сей церкови ужо не остановить, человече. Не то новую смуту в место Мстиславское накличешь.
— Потребно, чтоб сами же схизматики то свершили. Апанас Белый вскочил на ноги.
— Не на того напал ты, ксендз! ― купец вырвал у гостя ключ.
— Купцу надлежало бы видеть далей носа своего,― сказал гость, поднимаясь и пряча четки.
— Ведаю, отродье ваше злопамятно,― Апанас Белый грузно опустился на лаву.― Однако не к лицу мне в темное дело встревать.
— Или в купеческом деле все при ясном солнышке свершается? ― гость остановился у затворенной двери, прислушался.
Апанас Белый не отвечал. Сидел, кинув на колени большие руки.
— Может, запалил бы свечу, пане Апанас,― гость быстро, будто норовя поймать невидимое что-то, отвел в стороны руки, повернулся к купцу.
— Небось пан ксендз, ловок и впотьмах читать в душах мирян,― уже насмешливо заметил Апанас Белый.
— Слыхал, братство деньги тебе сполна выдало?
— За малым.
— Церковь же на поганой горе еще год работать.
— Ладно бы в два лета поспеть,― звонница надобна, да притвор с папертью, да шеи две малых.
— А наступным летом запрет объявит староста.
— Ловко. Ясновельможный-то принял от нас куш.
— Запрет выйдет от великого князя.
— Вот и добро,― купец бросил на стол ключ.
— Нам иное надобно,― снова пальцы гостя невольно потянулись к нагретому купеческой ладонью железу.
— Иного от меня не жди, ксендз,― твердо молвил Апанас Белый.
— Иное без тебя будет,― еле слышно отвечал гость.― Ты же, когда знать дадим, увел бы стражей.
— Стражи у меня добрые,― усмехнулся купец.― Перехрестят дубинами ― почешешься.
— Нам ведомо все.
Купец Ананас наклонился к гостю, осклабился хищно.
— А вот я тебя зараз скручу да и сведу к старцу Никону на допыт. Нихто и ведать не будет, в которой подземной келье станешь до конца дней грехи отмаливать-то.
Гость не шелохнулся, приглядывался к купцу. Затем медленно откинул полу армяка. Апанас Белый отшатнулся ― а ну в темноте кинжалом ребра пощупает. От божьих людей всего жди. Не одну душу так-то на тот свет без покаяния отправляли.
Гость бросил на стол тяжелый кошель.
— Тебе в знак расположения от ясновельможного пана Яна.
По тому, как стукнул кошель, купец мог без ошибки сказать, сколько там желтеньких кругляков.
— Остатнее,― сказал гость,― как дело сладится.
— Неужто порохом рвать будете? ― выдохнул купец. Гость не ответил.
— Однак кто ж руку-то посмеет поднять на храм? Аль своих пошлешь?
— Сделают все люди, которых ты знаешь.
— Однако кто ж? ― допытывался купец.
— Там увидишь,― уже резко, как человеку, который находится в подчинении, ответил гость.
Рука гостя нашла в полумраке, крепко зажала теплую рукоять ключа.
— Ты градодельца того, Василия Анисимова привадь,― как бы между прочим, сказал, прощаясь, ксендз.― За то будет тебе особая милость от замка.
...Апанас Белый еще гремел запорами, когда недавний его гость выходил из торговых рядов. Под ногами хрустел ледок, к ночи уж неделю как сильно подмораживало.
От степы мучного лабаза отделился человек.
— Не оступись, пане Тадеуш, ― сказал он хрипловато, скорыми шажками поспешая навстречу.― Тут лед тонок.
— А, это ты? ― облегченно откликнулся тот, кого назвали Тадеушем.― Ну, веди, Амелька. Не то в этих улочках и нечистый ногу сломит.
― Сговорились? ― шепотом спросил Амелька. Тадеуш Хадыка не ответил; что-то бормотал про себя, спрятав голый подбородок в жесткий ворот армяка,― ветер был с морозом.
ПЕТРОК УЗНАЕТ НЕДОБРОЕ
Степка по уговору с дойлидом Васплем повел отдавать брата к Ивашке Лычу в обучение, и потому ныне Петро-ку был вручен шнур с узлами и топор.
— Мерять будем,― сказал дойлид Василь.― А где скажу ― станешь колья вбивать. Кольев у плотников набери.
У восточной башенки дойлид остановился, развернул свиток, поглядел, нахмурясь. И Петрок поглядел, подивился ― весь храм на бумаге виден: где основание ― там черта и где какое членение ― тоже черта, а шеи и главы на них ― все три видны, готовые, хотя еще и не завершены в самом деле. Петрок о том сказал дойлиду Василю:
— Пошто намалеваны тут, коли не завершены еще?
— Для того и намалевапы,― дойлид усмехнулся ласково,― чтоб ведали камнедельцы, как вершить. Смекаешь?
— Во-она,― сказал Петрок.― А как же плотники избу ставят без малеваного? Без малеваного, а добра.
— Они, плотники, свою избу, пока ставят, в уме держат ― от первого венца до конька на кровле. А храм весь в уме удержишь ли? Нут-ка?
Петрок оглядел весь храм с тремя башенками в основании, с высоким кубом, изрезанным закомарами, с шишковатыми кокошниками, припомнил, что деется внутри храма да в середке стены, согласно кивнул ― такое в уме зараз не удержать.
— То-то и оно,― продолжал дойлид.― Я вот мерял тут однажды, а ныне вновь надобно. Что забыто, что по-иному надобно, чем раней мыслилось. А есть в других градах и поболей нашего. Там одному дойлиду и не управиться. Два, а то три работают. Ну, бей, хлопче, сюда кол, да мерять почнем.
Дойлид топнул сапогом у самого основания башенки. Петрок поставил на указанное место кол, заторопился топором.
— Привязывай теперь бечеву да отступи от вежи три мерных сажени да сажень без четверти.
Петрок, разматывая шнур, стал пятиться от башенки, считая узелки. Который узел побольше,― сажень, совсем малый ― четверть. Дойлид прищурил глаз.
— Отступи к правой руке на пядь. Еще чуть... Бей. Снова ударил Петрок топором, и кол, с хрустом проломив уже изрядно толстую корку мерзлоты, вонзился в древний курган.
Без рукавиц стыли руки. Петрок шмыгнул носом.
— Ты треух бы надевал,― посоветовал дойлид.― Меня вот в теплом кафтане на подмостях ныне до костей пробрало.
Петрок поглядел вверх. Камнедельцы на подмостях стояли кто в толстых армяках, а кто и в тулупчиках: лица у всех от холода ― земля землей. Вот уж неделю, как небо все больше хмурилось, тучи тяжелели, темнели, и по утрам долго не пропадал за Вихрой на лугах мертвенный блеск инея. Работы замедлились. Добрую половину людей дойлид Василь распорядился свести вниз. Незавершенные места, в том числе и возведенные наполовину два барабана меньших, до будущей весны закрывали рядном, крепко, чтоб не сорвало ветрами, обвязывали веревками. Камнедельцы завидовали Харитоновой артели ― та работала притвор. Внизу теплей. Дойлид Василь хотел, чтоб начинали также и свиточную келью, задуманную им с дозволу попа Евтихия у восточной башенки. Однако Харитон не согласился.
— Фундовать надо весною, чтоб крепко было,― сказал мастер.
Однако место под свиточную келью дойлид решил разметить. Вечор наказал Амельке прислать землекопов яму для подклета рыть, однако те не пришли. Да и Амелька с утра еще не объявлялся. Дойлид Василь хмурился.
— Веселей хлопчик! ― подгонял он Петрока.― Да кол по углу крепче вбей, не то кто ногой заденет ― вывернет.
Снова дойлид заглядывал в свиток, меряли. Меряя, помогая Петроку забивать колья, дойлид веселел.
— Свиточную келью поставим просторно, по-палатному,― щурился он.― В ней же книги всякие соберем да писаницы древние мудрые. Станем по ним таких вот наподобие тебя огольцов уму-разуму наставлять, как затеяно то у немцев. Уж о том с братством договорено.
— А скажи, дядька Василь,― сказал Петрок.― Как это кажин храм так поставлен, что по-иному, кажись, и нельга,― пи шири ему прибавить, ни выси дать? А вот же Ильин храм высок да крепок, будто рыцарь в воинской справе, а той же Тупичевской обители храм ― что тебе купчиха на сносях. А оба все едино добра глядятся.
Дойлид Василь развернул грудь, засмеялся.
— О, ту мудрость разгадывают многие дойлиды и геометры. Сам я распытывал об этом ученых мужей Венеции и в Праге. А всяк о том свое толкует. На Руси же издавна правило в уме держат мурали да плотники ― руби высотою, как мера и красота скажут. Так вот. А нет в тебе этого чутья ― как ни мудри, ни меряй, а и божий храм курятником поставишь.
— Сам же небось во сколько меряешь-то,― недоверчиво сказал Петрок.
— Без меры, брате, нельзя. Только к ней непременно чутье на красоту надобно. Вот я, скажем, мерил, какой быть этой церкови? Прикидывал и так, и сяк. И за Вихру хаживал, оттуда на гору глядел, и со стороны торговой площади. А выходило у меня, что б краше,― сначала положить вдоль три сажени без четверти и шири затем три мерные сажени дать. А уж потом и высота до барабана из того определилась, и барабан главный, и крест наверху,― высота и размах. О, то, брате, хитрость велика есть! Вот пойдут зимние деньки, растолкую тебе кой-что.
Перед полуднем к дойлиду пришел Харитон.
— Работать стало нечем, Василь-батюхна,― сказал мастер со злостью.― Ту плинфу да камень, что с вечера наготовили, все дочиста уложили, а болей не несут. Вот и на подмостях, подивись, мурали кукуют.
— Что ж мужики Апанасовы? ― дойлид махнул Петроку, чтоб собирал снасть.
— Не видать никого,― Харитон пожал широченными плечами.
— И землекопов вот нету. На, держи,― подал дойлид Петроку свиток.― Никак, мудрит что-то купец Апанас?
Все вместе пошли к пологому западному склону горы, где устроена была дорога. По склону, будто сонные, двигались мужики, подряженные поднимать к храму камень.
— Остатние-то где? ― спросил дойлид Василь у приземистого и по-татарски плосколикого мужика, который, отдуваясь, едва тащил литовский кирпич.
— А в хате полегли,― мотнул мужик бородой, положил к ногам свою ношу и, ни слова больше не говоря, как не допытывались у него, почему это остальные полегли в избе, стал со странною неприязнью, исподлобья глядеть воспаленными слезящимися глазами на дойлида Басили.
Мужики все были из деревни Ананаса Белого.
— Скачи до купца,― приказал дойлид Петроку.
...Во двор к купцу Апанасу Петрок не пошел ― собаки забоялся. Пес на все Замчище силой и злобой славился. Трижды стравливали его с лучшими волкодавами радца Фомы Мохова, и все три раза кобель Белого одолевал.
Косясь на ворота, которые псина, взвизгивая от ярости, драл лапами, Петрок постучал в крепкую калитку.
— Лихо их ведает, чего не пришли,― пожимал купец плечами, наблюдая как паробок впрягает в двуколку лошадь.― Небось бражничают еще, с Николина свята. Ну, я их ужо вздрючу, а конопатую харю, артельщика Тишку ― особно. По новые веники помнить будет.
Купец отослал паробка в избу, сам взял вожжи. Петрока подсадил в возок единым махом ― силен купчина!
Поехали они на выгон, на новый посад. Там была наскоро ставленная селитьба. Избы стояли кучно, четыре или пять, на две трети врытые в землю,― землянки. Кругом понавыплескано помоев, загажено. На вешалах моталась еще влажная ветошь ― кто-то устроил постирушку. Из отворенной на пяту двери и двух узких оконец ближней землянки сочился жиденький дымок ― печи в избах были ставлены «по-черному», без дымоходов.
Еще до селитьбы оставалась добрая четверть версты, как навстречу двуколке вышел человек, издалека снял с головы магерку. Петрок удивился, узнав во встречном Амельку.
— Ты не ехал бы далей, пан Апанас,― сказал Амелька, поклонившись.― Не пристала бы хворь.
У купца дрогнули руки.
— Ай чума объявилась? ― голос у Апанаса Белого вдруг сел, с сипом вышел.
— Лихэ ж ее ведает,― развел руками Амелька.― А тока по всем землянкам объявилась хворь. И которые холопи из вески твоей ― ропщут сильно.
— Да хворь-то какая из себя? ― купец спрыгнул с возка.
— Сперва у человека кашель да из носа дрянь идет. А опосля у которых огневица грудь хватает. Побьется, болезный, в жару ден четыре да богу душу и отдаст.
— Хворых много ли?
— В которых землянках все в покат лежат, воды принести некому. Холопи твои и ропщут. Там странник объявился. Бает, неверно знак Ильи-пророка уразумели. Не потребно было храм на идоловой горе ставить. Поганое место.
Купец Апанас вынул из-за пазухи головку чесноку, отломил зуб, величиною с большой палец, дал Петроку.
— Жуй-ка. Не то и к тебе хворь пристанет. Шибко вы с Василем до хлопов льнете.
Петрок, морщась, захрустел чесноком. И купец захрустел.
— Ну пошли,― сказал он.― Странника того поглядим, послухаем.
Весь обратный путь Петрок пешком шел. Не захотел в возке рядом с Амелькой сидеть. Купцу же Апанасу сказал, что к Фильке побежит.
— То как ведаешь,― отвечал равнодушно Апанас Белый.― А о людях сам Василю передам. Теперь и поедем.
Перед наполненным тухлой водою рвом, окружавшим городской замок, Петрок пристоял, глазея на стражу. Мордастые гайдуки из поляков, все в медных шапках и колонтарях, важно, как гусаки, расхаживали у ворот, держа на плечах алебарды. Особенно же пристально разглядывал хлопец небольшие пушки-гаковницы, которые виднелись в бойницах над воротами. Гаковницы привезли недавно. А с ними пришел большой отряд жолнеров конных и пеших. Гаковницы поблескивали новой медью.
Вдруг внимание Петрока привлек раздавшийся неподалеку стук топора. Стучали так, будто топором в землю вгоняли колья. Петрок повернулся на стук. На возвышении по левую руку от Замчища Петрок увидел того самого высокого поляка, что недавно приходил к дойлиду Василю. С поляком было несколько мужиков. Трое из них стаскивали в огромную кучу вырубленный кустарник, а еще двое других что-то меряли длинной веревкой и там, где показывал поляк, вбивали колья.
«Эге, и Зыкмун-то, видать, поспешает»,― подумал Петрок, подходя поближе.
То и дело дойлид-поляк заглядывал в свиток, который держал в руках. Петрок еще приблизился: было ему любопытно ― так ли малевано в этом свитке, как у дойлида Василя. Мужик в монашеской скуфье, однако в сапогах и коротком армяке, приметил Петрока, крикнул:
— Кши! Пошел!
Дойлид-поляк оторвал взгляд от свитка, увидел Петрока, наморщил лоб.
Хлопец уже намеревался дать стрекача, когда его остановил негромкий оклик поляка.
— Погодь, хлопчик! Эй!
В голосе поляка Петрок не уловил ничего угрожающего. Наоборот, в этом неуверенном «Эй!» звучало даже нечто похожее на просьбу, что-то располагающее к себе. Петрок остановился.
— Подь ближей! ― позвал поляк.
Однако Петрок решил за лучшее оставаться на месте ― кто его, ляха этого, ведает.
— То не тебя ли я видел на горе с паном Василем? ― спросил тогда поляк и сам пошел к Петроку.
Петрок насторожился.
— Може и меня.
Дойлид-поляк махнул мужикам, чтоб отошли, проследил, как сели те на хворост, разглядывая слегка подтаявшую к вечеру осклизлую черную землю, и только тогда тихо спросил:
— А скажи мне, хлопчик, ты кто будешь поважаному пану Василю?
— Племянником двоюродным. Моя мати...
— То добра, добра,― перебил поляк.― А пан Амельян пану Василю велика родня?
Петрок хмыкнул.
— Той Амелька нашему паробку кумов сват, во какая родня.
— Эге ж,― кивнул поляк.― То я и попрошу, хлопчик-чтоб ты поважаному пану Василю передал тихо два сло ва от меня. Весть у меня недобрая...
ХВОРЬ
Вечером Петрок напрасно мерз у ворот дойлидовой избы. Купец Апанас как увез дядьку Василя к себе на угощение, так откланялся тот после третьих петухов, не помня уж, в каком он и месте. В провожатые гостю отправил купец паробка ― велел ему везти Василя на гнедом да и оставить на дойлидовом подворье и лошадь, и возок в придачу. Наутро Василь Поклад долго недоумевал, разглядывая щедрый сей подарок, однако обратно отправить не отважился ― поди, толкуй теперь купцу, что принял-де понарошку, по хмельной дури. «Вот уж истинно ― пей, да дело разумей,― с досадой рассуждал Василь Поклад.― Теперь как откажешься принять залежалую плинфу, что подсунул Апанас? Ах, наваждение!»
Хмурый, Василь Поклад выхлебал два ставца квасу и с тем отправился на Дивью гору, так и не притронувшись к еде, поданной на стол расторопной сестрой.
С утра нагрянул на гору отец Евтихий с попами да дьяконами ― храм смотреть. Петрок уж и так и эдак норовил со своей вестью к дядьке Василю пролезть, а тому все было недосуг. Сначала и почнет будто слушать, да тут же отмахнется от племянника, морщась, и опять знай свое долгогривым ведет.
Попы долго оглядывали царские врата, которые серебряник Пахом Сытый чеканил. Остались довольны. А затем к фрескам приступили. И тут поп Евтихий нахмурился.
— Се чье рукоделье? ― повернулся он к дойлиду. Лука-иконописец, опередив Василя Поклада, скоренько, по-монашески смиренно подступил к попу Евтихию.
— Котора часть ближей до алтаря ― мойго ученика, Калины-отрока, работа, отче,― сказал иконописец самодовольно. ― А уж каков поначалу увалень был! Кистью водил, что метлой, прости господи.
— Мирского зело премного,― поп ткнул клюкою в мужиков.― Тут ангелам божьим место, а мазилка твой смердов толстопятых малюет. Переиначить надобно.
Лука смиренно промолчал, однако видно было ― обижен и от своего не отступится.
Евтихий сильно стукнул клюкою об пол, но на переделке не стал больше настаивать ― Лука упрям, а у него преподобный Никон покровителем. Отошел Евтихий к алтарю. За ним, спотыкаясь о битую плинфу и куски дерева, свита поповская двинулась, косясь на лохани с красками и подбирая по-бабьи долгополые рясы.
Тут Петрок и приблизился-таки к дойлиду Василю.
— Дядька Василь,― тронул того за рукав.― Я вечор Зыкмуна-ляха видал, тот колья с мужиками вбивал под костел.― Петрок наморщился и крепко, так, что вздрогнули попы, чихнул.
— Ишь ты,― промолвил дойлид Василь, приглядываясь к племяннику.― А у тебя и глаза кроличьи. Простыл? Дай-ка лоб.
— Да то ничего,― уклонился Петрок.-― А я тебе про ляха скажу. Недоброе тот баял. Слыхал в замке.
Дорогу дойлиду заступил столярной артели мастер Яков Могилевец.
— С жалобою до тебя, пане Василь,― мастер, взяв за плечи, отстранил Петрока.― Беда у нас объявилась. Столярная снасть украдена злодеем окаянным.
— Да много ль? ― оторопело глянул на мастера дойлид Василь.
Яков Могилевец, гнусавя, перечислял убыток.
— Украдено ж, пане Василь, богато,― сказал он.― И мы ныне как без рук. А украден струг большой, пять шерхебелей, пять стругов малых, пять дорожников прямых, восемь долот кривых, вся дюжина долот круглых больших и малых, кружало, клепик новый совсем, ока-перья, девять долот токаренных, буравчик, шило да унесены, слышь, тиски деревянные и досок пять столярских...
Подошел поп Евтихий, хмуро слушал, оглаживая холеными пальцами золотой крест.
— Кидали, небось, снасть де попало,― прервал он жалобу мастера.
— Али мы, батюшка, ребята малые, чтоб снасть кидать? ― обиделся Яков Могилевец.― В ларе держали, в ризнице.
— Ризница-то запирается,― развел руками дойлид Василь.
— Диво что,― вздохнул мастер.― Замок-то висел, да ключ по рукам ходил. Одна и надежа была, что на стражей.
— С них и спросим,― сказал дойлид Василь, досадливо отворачиваясь и обрывая витые застежки на кафтане.
— Возьмешь с голяков,― гнусавил Яков Могилевец.― Снасть-то уж продуванили за свято.
— Так, гляди, и врата царские со всеми святыми утащат, лба не перекрестив,― сказал дьякон Троицкой церкви.
Свита попа Евтихия многозначительно и с укоризною уставилась на дойлида Василя.
— Непорядок у тебя,― сказал дойлиду Евтихий. Амелька, как тень следовавший за гостями, посоветовал:
— Ключи бы тебе, Василь Анисимович, все собрать да и держать при себе. Или вот Степке отдал бы.
Поп Евтихий со вниманием оглядел Амельку.
— Ты послухал бы совета сего,― обратился он к дойлиду. ― Ключи же ему вот и отдай. Самому-то нечего ключником быть. Сей Амельян хоть и сорока, а нашей справе, видать, человек верный.
— У меня стражи добрые есть на примете,― сказал заметно обрадованный Амелька.
— Отдай ему ключи,― повернулся дойлид Василь к Стенке и дотронулся кончиками пальцев до седых висков.
Петрок снова протиснулся к дойлиду Василю, шепнул:
— Не надобно, дядька Василь, Амельке. Тот Зыкмун баял...
— Э, да у тебя жар! Верно, жар,― не слушая племянника, заметил дойлид Василь.― Ты ступай-ка, брате, до хаты. А то лучше к тетке, чтоб отвару с медом испить дала Да отлежись, не шастай. Ступай, ступай! Или нет. Вот Степка тебя отвезет. Чуешь, Степане? Возьми гнедку. У малого жар. Лицо, что бурак. Ох, беда с огольцом.
Попы сочувственно оглядывали Петрока, и тот под этими взорами вдруг раскис, показался себе маленьким и покорно дал Степке увести себя к набитому сеном возку. Поясницу ломило, голова стала тяжелой, не своей.
— Шкода, Фильки нет,― пробормотал Петрок заплетающимся языком.
— Будет тебе и Филька,― отвечал Степка не совсем дружелюбно.
Четыре дня и четыре ночи Петрок пластом лежал. Бил его кашель и в голове такой гул стоял, будто поместились там все звоны городские, и те били ко всенощной. Несколько раз на день Петрока навещала мать, хотела сначала домой сына отвести, да тетка не дала. Мать садилась на край ложа, клала на лоб сыну прохладную руку, глядела, вздыхала. Тетка Маланья поила Петрока липовым да малиновым отваром на меду. Принесла чистую тряпицу сморкаться.
— Нос-то не жалей,― сказала племяннику наставительно.― Нос бы себе сморкал и плевал бы гораздо, чтоб горло чисто было. Коли кто в себе нечисто держит, у него нутро и болит.
Заглядывал дядька Василь, подмигивал, говорил заговорщицки:
— Ты не залеживайся. На дворе-то морозно, страсть. Снег валит. Скоро и на медведя поедем, брате.
— Морозно? ― беспокойно ворочался Петрок.― Дядька Василь, ты послухал бы, что мне Зыкмун баял.
— Дался тебе тот поляк.
— Зыкмун-то нам добра жадает.
— А брани у нас не было,― отвечал дойлид Василь по обыкновению нетерпеливо.
— Он тебе, дядька Василь, передать потиху велел, чтоб храм стерегли крепко. Слыхал будто, как почнутся морозы, удумано супротив храма зло сотворить. Баял, крепко бы глядели ― не подложили бы злодеи порох тайно. Зыкмуну-то не с руки самому до тебя идти. Не велено, будто.
— Порох? ― задумался дойлид Василь.― Ну, не посмеют. Э, да то и не моя, купца Ананаса забота. А стражу Амелька поставил ныне ― ты поглядел бы: злы, что твои татары.
— Зыкмун и про Амельку пытал. Сказывал, в замке часто бывает.
— Амелька ― человек надейный,― отвечал дойлпд Василь.― А что блюда лижет в замке ― кто ж то не ведает? Это у него от покойного родителя ― страсть до господских объедков.
И снова лежал в дойлидовой светлице Петрок один, скучал. Для забавы старался по звукам определить, что где в хате делается. Вот паробок цебром в сенцах стукнул глухо, воды принес. Гнедка во дворе заржал ― видать, на свежий снег. Кот мышь схватил ― пискнула жалобно, отчаянно. А это тетка Маланья идет, шаркает валеными сапогами.
На шестой день хвори была у Петрока особенная радость ― Филька пожаловал. Влетел в светлицу лихой, разрумяненный. Кожушок морозцем свежо так пахнет.
— Не мог раней,― укорил друга Петрок.
— Дело держало,― возразил Филька.― В горнах палил. А ныне это не просто при снегах да холоде. Ивашка-то вот как меня хвалил!
Филька подошел к камину в углу, внимательно оглядел, ощупал. Камин был недавно отделан изразцами. Четыре бараньих головы с крутыми завитками на лбах венчали башню. Сквозь тяжелые кольца бараньих рогов продет изразцовый же венок из садовых трав и цветов. Изразцы были цеиннные, колеру старой чеканной меди.
— Наша работа,― уверенно сказал Филька.
Петрок глядел на Фильку с усмешкой ― ишь ты, важный стал, что твой стражник при браме.
— Гостинчика принес,― Филька покряхтел, достал петушка в финифтяной поливе.― Держи. Сам работал.
— Так все и сам? ― Петрок засмеялся радостно гостинцу, нагретому у Фильки за пазухой, где еще что-то таинственно постукивало и звякало, засмеялся слабому солнечному лучу, что пробивался в узкое окно светлицы, морозному запаху Филькиного кожушка; а главное ― уже забытому ощущению легкости и свободы во всем теле.
— Не все сам,― честно признался Филька.― Майстра Иван маленько допомогал.
— И подзатыльники небось дают? ― лукаво спросил Петрок.
Филька засмеялся.
— А без них наука нейдет,― отвечал он.
— Филька,― вдруг перешел на полушепот Петрок.― Ты Зыкмуна-ляха помнишь? Ну, что в храм до дядьки Василя приходил?
Когда в светлице вдруг умолк веселый гомон, горбунья подошла к двери, тихонько приотворила, любопытствуя.
Хлопцы о чем-то шептались. Оба вид имели весьма озабоченный, горбунью смех разбирал.
— Ты, Филька, кожушок бы скинул да и треух. Упреешь,― сказала она.
Хлопцы беспокойно поглядели на горбунью.
— Мы к жаре привычные,― передернул Филька плечами.
— Он, тетка, горнаком стоял у Ивашки-ценинника,― с гордостью за друга поведал Петрок.
Маланья одобрительно покивала головой.
— Майстром будет,― сказала она.― Ну, старайся.
ТРЕВОЖНЫЙ КАРАУЛ
Самое в храме обжитое место ― ризница. Тут стоит добрая печь, и сторож Ярмола еще с вечера топит ее стружками и всякой древесной щепой. Однако к полуночи Ярмола крепко засыпает, привалясь спиной к запотевшей стене, и тогда хоть криком кричи, хоть из пушки пали ― не разбудишь. Крепок дрыхнуть. Храп так и стелется по ризнице, пугая мышей и домовых, что скребутся и пищат в пустых кошах, сваленных в углу.
Под этот богатырский храп задремывают и хлопцы. Вот уж две ночи кряду они тут, хотя Петрок сказал матери, что ночует у Фильки, а Филька сказал своим, что он у Петрока. Когда крепко охолодает, хлопцы просыпаются и принимаются расталкивать Ярмолу. Тот мычит, лягает ногой и, не раскрывая глаз, нащупывает возле себя дубину. Потом нехотя поднимается, идет посапывая в храм, приносит охапку щепок и поленьев. Бросив дрова у печи, Ярмола подает знак Фильке. Филька лезет с лучиной к глиняному светцу, осторожно прикрывая горстью, несет огонь в печь. Ярмола о колено ломает длинные березовые и сосновые поленья, терпеливо ждет, пока разгорится мелкая щепа. Широкое, с перебитым носом лицо Ярмолы, когда он с маху ломает толстые поленья, выражает удовольствие.
Ярмола, огромный, как матерый медведь, еще года два тому назад водил стенку кулачных бойцов. Однако где-то в темном месте проломили Ярмоле затылок. Выжить-то он выжил, но речь отняло, и временами, особенно на перемену погоды, бывал Ярмола не в себе, буйствовал. Тогда мужики вязали его вожжами и связанного били смертным боем, пока не затихал.
Если у Ярмолы приподнять надвинутую на глаза ветхую магерку, которую он не снимал даже в храме, а также приподнять спутанные жирные пряди волос, то можно увидеть редкое уж ныне большое сизо-черное клеймо времен покойного князя Михайлы Жеславского, который до кончины своей тщился быть да так и не признан был в народе Мстиславльским. При том Михайле и клеймили Ярмолу не то за воровские, не то еще за какие темные дела, которыми промышлял тогда дюжий паробок по указке боярина и радца Федьки Хитруна. Радцу-то ничего, высоко стоял, а подручного заклеймили. От петли его спас, сказывают, престарелый Амелькин родитель, за что ныне Ярмола и был Амельке преданнее собаки.
Сидят все трое у жаркой печки, глядят в огонь, думают. Длинна зимняя ночь, о многом можно передумать. Петроку лето вспоминается, купальские венки, плывущие по Вихре; девичьи хороводы, перестрелки мстиславльских ратников с татарскими разъездами, за которыми он следил с городского вала. Вспоминалась ему та осенняя охота на птицу, когда жирная кряква унесла его самую лучшую стрелу. Так и улетела со стрелой под крылом, чтоб где-нибудь замертво упасть в зарослях куги.
— Ты как ловил перепелов, петлями? ― толкает Петрок разомлевшего Фильку.
— У нас Степка ловец,― бормочет Филька.
Начинают переговариваться, чтоб быстрей ночь короталась. И немой принимается быстро-быстро лопотать, а что ― не понять. Да вдруг как загогочет по-дурному! Жуть.
— Ай ходит кто? ― настораживается Филька.
— Мороз с древом балует,― отвечает Петрок.― Иное древо видал небось пополам так-то рвет мороз. Идем-ка в дозор, Филька.
Петрок берет у Ярмолы дубину, Филька ― топорик на длинной рукояти, надвигают поглубже шапки.
В храме темень, за лицо холод хватает. Гулко. Каждый мышиный шорох голосники ловят.
— Долго ль караулить, а, Петрок? ― шепчет Филька. Петрок молчит. Предлагал ему Филька рассказать обо
всем Степке да Калине, чтоб вместе караулить храм, да Петрок не внял совету, побоялся ― поднимут еще на смех. Всегда он побаивался быть высмеянным, все помалкивал. Наложила-таки печать свою безотцовщина, незаступность.
— А ну, как те придут? ― прервал Петроковы думки Филька.
— Кричать станем, в било бить, Ярмолу кликнем. Он ― что медведь...
— Во пусть и караулил бы.
― Ярмола-то с Амелькой заодно. Смекаешь?
Филька умолкает, думает. Потом спрашивает:
― По-твоему, нечистые уже нагрянули в храм, а?
— Тю-у,― Петрок старается говорить по-мужски, важно.― То храм, святое место. Их сюда арканом не затащишь.
— Он ведь не освящен,― недоверчиво сказал Филька.― Не, их тут тьма небось. Мати сказывала, оне и в освященных-то церквах, ежели поп грешит, гульбу затевают. И главный их прилетает, с перстами железными...
— Замри! ― предостерегающе толкнул Петрок дружка.― Никак кто в стене идет.
— С нами хресная сила! ― непослушными губами прошептал Филька, цепляясь за Петрока.
Петрок подкинул на плече дубину. Не будь Фильки, он бы и сам дал стрекача к Ярмоле.
— А може, и человек,― шепнул он.― Там ведь под-слух до самой шеи. Идем-ка ближей. Да топор-то не оброни.
Хлопцы подкрались к нише, откуда начинался ход в стене. Осторожно заглянули и тут же отпрянули. Сверху спускался человек. Перед собой он держал зажженную свечу, горстью прикрывая от сквозняка трепетный язычок пламени. Филька оступился, взмахнул руками. Топорик царапнул стену, зазвенела сталь. Человек вздрогнул, быстро наклонился и дунул на свечу. Пламя сплющилось, и сразу наступила тьма.
Хлопцы отступили подальше.
— Познал кто, а? ― Петрок сказал это тихонько, но голосники уловили его шепот, разнесли по всему храму: «Кто-а? А?»
И тотчас дверь из ризницы отворилась, на пороге воз-ник купец Апанас.
— Где они тут? ― грозно спросил он, наклоня голову и вглядываясь во мрак храма.
Хлопцы не знали теперь, куда и кинуться ― в степе померещился Амелька, из ризницы вдруг появляется купец Апанас Белый. Тут уж и Петрок следом за Филькой торопливо перекрестился, твердо уверовав, что сам нечистик решил их испытать.
— Ай оглохли? ― снова сказал Апанас Белый и, выхватив из печи длинное полуобгоревшее полено, шагнул в храм.
Когда следом, размахивая руками, что-то лопоча, показался Ярмола, у хлопцев отлегло на душе ― тут они, хоть и подивившись, поверили, что и впрямь купец Апанас пожаловал.
— А де ж Амелька поделся? ― шепнул Филька.
— Вам, огольцы, что тут надобно, га? ― на весь храм гремел Апанас Белый.― Что языки проглотили?
— Да мы, дядька Апанас, караулить пришли, Ярмоле в допомогу,― хлопцы говорили наперебой.― Слыхали от мужиков ― храм изничтожить задумано, ну и пришли.
— Порохом взорвать,― выскочил вперед Филька.
— По-оро-хом? Ишь, побаску пустили мерзкие языки,― проворчал купец Апанас, поднял выше головешку, по которой еще змеились желтые язычки, вгляделся в худые ребячьи лица.― То кто ж удумал такое?
— А супостаты,― Петрок оглянулся на темную нишу, откуда начинался подслух.
— Анчихристы, бесовская сила,― добавил Филька.
— Бесовская си-ила,― передразнил Апанас Белый.― Ишь. А вам кто приказывал сюда являться на караул?
Хлопцы опустили головы.
— Пошли-ка,― приказал Апанас Белый, направляясь к выходу.― И чтоб болей ночами сюда ни ногой. Не то прознаю ― сыму порты и выдеру принародно. И матерям накажу, чтоб всыпали лозы. Караульщики, недомерки сопливые... Садитесь в возок и ждите меня.
Апанас Белый легонько столкнул хлопцев с крутизны. Те побежали вниз, скользя и падая в сыпкий, еще не слежавшийся снег. Всхрапнула при их приближении мохноногая татарская лошаденка, вскинула злую морду к синей морозной луне.
Вскоре пришел Апанас Белый. От его шубы пахло сеном и свежей известкой. Апанас стал в передке па колени, дернул вожжами и оглянулся на Дивью гору. Храм стоял строгий и молчаливый. Со стороны Вихры едва доносился скрип нескольких саней и фырканье лошадей. Плеск воды в больших бадьях нельзя было услышать. Но ее-то, воду, и везли к Дивьей горе молчаливые люди. Потом воду лебедкою поднимут к вершине храма и, заткнув ветошью и сеном ход в стене, чтоб не стекала вниз, будут до самого утра заливать и заливать в барабаны и верхнюю часть подслухов.
— Ну, айда сны досматривать,― сказал Апанас Белый, подбадривая лошадь ременными вожжами.― Эх вы, караульщики. Добра еще, Ярмола известил, что вы тут сопли морозите. Вот скажу Василю, чтоб и близко не подпускал до храма, неслухи, шпынята. Морока с вами.
Петрок не мог в ум взять, чего напустился так на них Апанас. В то же время на душе его за все эти дни впервые было покойно ― раз про замышленное злодейство знает Апанас Белый, все обойдется, будет хорошо.
Поздних путников неохотно облаивали собаки. То там, то тут потрескивали на морозе старые липы.
КОЛЯДНИКИ
С молодиком подступила крещенская лють, на Вихре намораживался второй лед. В храме было холодно. И жаровни, испускавшие в углах горячий синий чад, не помогали. Калина покряхтел, потер красные ручищи, повздыхал, взялся за кисть. Работать, однако, Федька Курза не дал. Подскочил, вырвал кисть, швырнул в угол.
— Да кинь ты, богомаз, супротив свята грешить! ― Федька, черный, верткий, как цыган, со смехом толкнул
Калину в плечи. Богатырь заворчал, угрожающе поднял ручищи.
— Во медведь, ой да медведь! ― закричал плотник, хватая Калину за полы замызганного кафтана.
— И правда,― хохотнул Степка.― Его и обряжать-то не надобно, харю углем подмазать, остатнее так сойдет. Калина, бери мех, айда колядовать!
Мазилка недоверчиво ухмыльнулся.
— Али правда?
Камнедельцы, богомазы, ценинники ― все, кто был в храме, взялись за животы.
― Ай да хлопец, чуть коляды не проспал!
Калина обиделся, засопел.
Федька Курза пустился вокруг мазилки вприсядку.
Петрок, а за ним и Филька зашаркали сапогами, стали прихлопывать в лад Федьке. Храм полнился непривычно веселым гулом.
— Цыц, бесенята! ― с подмостей свесил бороду Лука-богомаз.― Что затеяли в божьем месте... Тьфу! Тьфу!
Степка засмеялся.
— Коляды завтра. Свята, дядька Лука! ― крикнул он.― Айда с нами колядовать!
— Тьфу, бесово племя! ― старый монах с любопытством, однако, поглядывал из-под седых бровей на веселую кутерьму.
Все загомонили, повеселели, повалили из храма на паперть, па морозный суховей. Степка и Федька Курза сговаривались мастерить «козу».
— А Калину медведем обрядим, ей-бо, медведем! ― хохотал Федька, все наскакивая на шагавшего с ленивой развальцею мазилку. Калина только ворчал и благодушно усмехался, предвкушая добрую еду.
Непривычно-веселый гул стоял в селитьбах вокруг Замчища. На Святом озере ковальские подмастерья ладили «кола». Через прорубь вогнали в дно остро отесанное бревно, вколотили сверху железный штырь, на него надели старое тележное колесо, крест-накрест положили длинные жерди, привязали накрепко сыромятным ремнем к ступице. Под вечер началась потеха. «Кола» раскручивали два дюжих подмастерья так, что гул и стон округ стоял, подступиться боязно. Со свистом летали жерди. К ним цеплялись кто с санками, кто на лубках или на коньках стоял, а иные, как Петрок с Филькой, и так драли о лед сапожишки.
— Ай люли, ай люли, люли! ― покрикивал и свистел Филька, ухитрившись примоститься на задок чьих-то расписных санок.
Петрок уже два раза падал ― сначала лубком подбили, а вдругожды на упавшего налетел ― колено расшиб. Жердь по спине огрела, откинула в сугроб. Домой потащился прихрамываючи.
А с утра новую забаву затеяли ― на ледянках с горы кататься. Гору выбрали в Челядном рву, крутую, с колдобинами. Накануне обдали водой обильно, стала слюда-слюдой.
На горе раздолье! Ляжет Петрок животом на ледянку, задерет ноги и стремглав вниз, в серебряную колючую пыль, аж дух занимает! Филька же для лихости и задом наперед съезжал.
А вот и Якубка появился в красных портах. Тот с горы стоя съезжает, только пригнется, когда ледянка подскакивает на взметах. И другие хлопцы повзрослей норовят стоя съехать. Только не каждому дано. Иной так расшибется, по часу потом на снегу отлеживается.
У девок же своя горка, поменьше. Визгу там, крику! Петрок с Филькой туда пошли, там и стоя не страшно скатиться. Мчатся вниз, посвистывая, потешаются с неповоротливых, закутанных в теплые платки девок.
— Гей, гей, с дороги! Зашибу-у!
И вдруг ― бац! Ничего не видит Петрок, залепили ему снегом глаза, на взмете поэтому не удержался на ногах ― и кувырком в сугроб. Вслед ему ― ха-ха-ха! Потешаются девки, и ну еще снегом, ну еще!
И за Фильку взялись, с головы до ног обсыпали. Петрок одну, самую настырную, так в снегу вывалял, что и не узнать. Ребята отбивались сперва. Да разве устоять, ежели их как галок! Отбежали хлопцы, отдышались, отряхнулись кое-как. Филька в кутерьме и ледянку потерял.
— То чья ж такая будет? ― спросил у Фильки Петрок.― Ну вот глаза васильками?
— Что тебя ледяшом-то по спине огрела? ― ухмыльнулся Филька.― Лада, Родивона Копейника меньшая.
— Отчаянная,― миролюбиво сказал Петрок.― А раной неприметна была.
— Ну запомнил теперя,― веселился Филька. Петрок толкнул друга плечом, Филька отлетел к тыну, увяз в сугробе.
— Вот я тебя! ― грозится Филька.
Прислушались: издалека доносился перезвон бубенцов.
— Колядники! ― ахнул Филька.― Не спозниться бы. Ну без нас Степка со своими выправился!
Петрок закинул ледянку под тын, прикопал снегом ― авось не утащут. Подняв полы шубеек, побежали по улочке вверх.
А уже на улицы ватагами выходили ряженые. За ними ребятишки гурьбой ― потешно ведь. И взрослые все во дпорах, глядят с крылец, узнают.
— Никак Пронка Бирючев передний-то?
— Какой же?
— Да у якого батька бирючом был, а сынок-от, Пронка, до ковалей подался.
— А етот, етот, козою ряженный, кто ж таки? Ну мастак, не познать!
— Гляди-ка, Федька Курза в бубен лупит...
— Ай ето Курза?
А колядники подступают уже к воротам, стучит передний клюкою, и хозяин, намасленный, как блин, радостно бежит открывать. Все колядников ждут с радостью: целый год будет неудачлив для двора, где не побывали ряженые.
— Кали ласка, заходьте, гостейки дороженькие! ― разносит хозяин пошире створы ворот.
В вывернутом кожухе, в тонких сапожках, впереди выступал Степка, который изображал козу. На голову надел лубок, размалеванный Калиной под козью морду. Степка, войдя в ворота, по-козьи топотал сапожками, помахивал золочеными рогами, кланялся крыльцу. Сзади напирала свита. Петроку напялили волчью харю, шубейку его тоже вывернули. Федька Курза был лисою, Калину обрядили медведем, ему же вручили мешок. Прочие колядники тоже вырядились кто во что горазд.
Калина, ухмыляясь, раскрывает просторный мешок, принимает милостиво и куски пирога, и ветчину, и колбасу с чесноком, и сало.
До коляд и воробей богат ― подавали всюду щедро. Покидая очередной двор, Калина все сильней покряхтывал, вскидывая на плечо раздобревший мешок.
Тревогу поднял Филька, который успел сбегать с ребятишками в нижний конец улицы, поглядеть, как другие колядуют. Филька подлетел к старшему брату:
— Колядники с Замчища по нашим дворам пошли!
— Не обознался? ― не поверил Степка такому вероломству.
У колядников уговор давний ― на чужую улицу не забредать.
— Ну держись, сынки боярские! ― Федька Курза содрал с себя лисью морду, сунул ребятишкам, подтянул кушак. Степка же так и ринулся в козьей личине, на бегу скидывая шубу. Беспокойно топтался Калина, поглядывая на полный мешок ― боялся оставить без присмотра: а ну, утащит кто столько снеди! Наконец крякнул, вскинул мех на стреху ближнего сарая.
Первыми столкнулись ребятишки. Налетели ватага на ватагу, посбивали друг дружке шапки. Какой-то конопатый острым кулачком быстро ткнул Петроку в нос. Петрок сгреб конопатого, кинул на растоптанную дорогу.
— Чур, лежачих не бить! ― закричал боярский, прикрываясь локтями, и пополз в сторону, потому что уже набегали сюда колядники повзрослев, все на подбор хлопцы, хлесткие.
Чья-то тяжелая рука ухватила Петрока за шиворот, ткнула носом в колючий снег. Пока Петрок отряхивался, протирал глаза, бой уже откатился вниз, замковые выманивали слободских из кривых улочек, где не развернуться, на озеро, на ледяную гладь.
— Колядники бойку учинили! ― радостно вопили ребятишки по всем улицам.
Заслышав этот крик, выбегали из дворов дюжие детины в коротких, подпоясанных кушаками кафтанах, натягивая кожаные рукавицы, береженные для такого потешного дела.
— Боярские слободских побивают! ― новую весть разносили добровольные глашатаи.
— А-а, так! ― тут уж и постарше мужики выламывались из сеней, отшвыривая повисавших по бокам домашних, не слушая причитаний баб.
Федьку Курзу купеческий сын, косая сажень в плечах, уже дважды кулачищем валил наземь, а неуемный плотник снова поднимался, наскакивал на недруга, норовил поемчее ударить под дыхало.
— А-а, лихвяр! ― кричал Федька и хорьком вился вокруг купеческого сына, пока тот снова не достал его по уху.
Тут Калина подоспел, рыкнул по-медвежьи, пригнул лобастую простоволосую голову (шапку давно Филька подобрал, носил вместе с братниной за пазухой). Калину мстиславльские бойцы уже приметили, опасались его пудовых кулаков, разивших наповал. Дрогнул молодой купец, отступил, оглядываясь, ища подмоги. Емелька, боярский сын, католик-перекрест вынырнул сбоку, ахнул Калину в самый висок. Пошатнулся боец, схватился за висок ― вся ладонь в крови.
— Железом?! ― взревел он, побежал к ближнему тыну, шатнул толстый кол.
— Железьем боярские бьют, гирьки в рукавицах держат! ― понеслось во все концы.
— И тут неправдой хотят взять, живоглоты!
С озера побоище вновь перемещалось на улицы, кое-где в боярских дворах трещали под ударами высокие дубовые ворота.
В городском замке спешно строились гайдуки, готовились на подмогу боярским...
Тадеуш Хадыка тайно доносил в Вильню: «А на колядки черные люди побоище кулачное учинили. Сперва меж собой, а потом паробки да мурали-камнедельцы слободские с иньшим ремесленники принялись шляхту да бояр, верных короне, бить, а иных и до смерти...»
В легком возке, изрядно хмельной подъехал к озеру поглазеть на побоище дойлид Василь. Приметил Петрока, который держал шубу Федьки Курзы и братнину шапку, поманил к себе.
— Славно бьются, ой дивно! ― притопывал меховым сапогом дойлид, стоя в возке.― Вот бы взял сам, да туда, Степке на подмогу. А? Однако стар, видно, ужо. Ну какой-нибудь Калина ахнет по затылку! Э-э, и у тебя вот нос сливою. Ай досталось? Ну молодец. За битого двух небитых дают. Однако мать выдерет небось. А? Ты Степке-то передай, коли голову убережет, завтра поедем медведя полевать. Нет, от слов своих не отрекаюсь ― беру тебя, беру, пострел. И перед матерью, Евдокией, словечко, так тому и быть, замолвлю.
Петрок запрыгал от радости.
ВСТРЕЧА С ЗУБРОМ
Морозило знатно. Потому Евдокия Спиридоновна поначалу и слушать не хотела, чтоб Петрока в леса выправлять. Однако дойлид Василь уговорил-таки сестру.
— Ох-хо-хо! ― вздыхала мать, наблюдая, как мечется по горнице Петрок. В портах на меху, подаренных Василем Покладом, был он подобен в движениях на годовалого медвежонка. Дойлид Василь, расставив ноги в обширных волчьих сапогах, сидел на лаве, довольно поглядывал на резвого хлопца.
— Дядька Василь, лук со стрелами брать ли? ― суетился Петрок.
— Брать, брать. Медведя не уполюем, тетерю подстрелим ― и то добыча.
У дойлида Василя сборы были короткими, хоть и бражничал перед тем дня три у купца Апанаса, однако о деле не забывал. Да и горбунья помогла.
Памятуя былые пристрастия друга своего, велел дойлид Василь положить в возок под волчью полсть рыбы сколько-то связок и копченой и ветряной, также икру белорыбицы да луку к ней, уксусу. С собой взять велел также большую плетенную из лыка солоницу ― божий человек сколько раз жалобы передавал со странниками, сольцы спрашивал. В широкий бурак из бересты и с деревянным кленовым дном поставили горшок тушеного мяса пополам с горохом ― в дороге теплого пожевать.
Мушкет фряжский Василь Поклад заботливо завернул в холстину. Степка тоже был при оружии ― топорик на длинной рукояти да копье взял.
В пару к гнедке пристегнули каурого жеребчика ― его дойлид одолжпл у того же Апанаса Белого.
Петрок сел первый. Ноги под волчью полсть, в сено спрятал, откинулся на мешок с овсом. Дойлид Василь сбежал с крыльца, размашисто перекрестился.
— Ну тронем!
Застоявшиеся лошади взяли резво.
До городских ворот охотников провожал Филька ― его дойлид Василь по малолетству не взял. Филька стоял сзади возка на полозьях, шумно дышал Петроку в затылок, завистливо вздыхал.
Верст пять ехали вверх по реке. Затем по приметам, известным одному дойлиду Василю, свернули вправо, поднялись в леса. Меж старых, любая в два обхвата, сосен шел одинокий, недельной примерно давности полузаметенный поземкой санный след да бежала лыжня. Тут неведомо кем и когда проложенная вилась лесная дорожка. Где она кончалась, тоже никто не сказал бы, скорее всего где-либо в глухомани вдруг расплеталась малыми тропками, а те пропадали в чаще, так никуда и не ведя.
Поглядывая на закутанные в снега вековые деревья, Петрок и Степка приумолкли. Дойлид Василь тихонько посвистывал, бодрил коней, которые шли по брюхо в снегу. Петроку казалось, будто лес притаился, следит за пришельцами сумрачными стариковскими глазами. Дойлид Василь вытащил из холстины мушкет ― вдруг волк набежит.
Версты через три посветлело ― стали попадаться дубы. По прогалинам, от дерева к дереву, распустив пушистые хвосты, перебегали белки. Они громко цокали, с высоких сосен разглядывая возок, роняли вниз вышелушенные шишки и маленькие веточки хвои. Дойлид Василь пристально разглядывал одиноко стоявшую на полянке могучую ель. Вершина ее едва не касалась туч.
— Велика, а никакого в ней лишку, до того стройна,― оживленно говорил дойлид Василь, задрав заиндевелую бородку.― Тут, дети, тут учиться потребно нам, как строить. Смекайте, в память берите божий промысел.
Степка шевельнулся, толкнул Петрока в бок.
— Видал? Зубр! Петрок завертел головой.
— Где это?
Дойлид Василь встрепенулся.
— Тихо! ― зашипел он, одной рукой осаживая лошадей, а другой нащупывая настывшее железо мушкета.
Петрок увидал наконец, ахнул.
— Ну зверина!
Зубр стоял возле самой дороги, по мохнатую грудь утопая в снегу. Голова его была наклонена, черные ноздри раздуты. В полукружье рогов лесного великана могло бы свободно усесться не меньше двух мужиков.
Дойлид Василь медленно разворачивал лошадей. Они прижимались друг к другу мордами, храпели.
Позади грузно хрустнул валежник, охотники оглянулись ― на дорогу выходила зубриха с желтым телком. Зубриха длиппым узким языком хватала разбросанные вдоль санной колеи пучки сена, приближаясь к возку.
— Господи, пронеси! ― дойлид Василь перекрестился, тихонько дернул вожжи. Лошади, оседая на задние ноги, пошли вперед.
Налитые кровью зубриные глаза были все ближе. Они завораживали своей недвижностью ― хоть бы раз вздрогнули жесткие длинные ресницы. Петрок похолодел ― а ну кинется, сомнет. Охотники и дышать не смели, когда мимо проплывали склоненные пики бурых рогов. Тихо было, только скрипел снег под полозьями да рядом слышалось могучее дыхание зверя.
Едва миновали зубра, дойлид Василь что есть мочи дернул вожжами. Лошади рванули, забрасывая возок комьями снега. Оглянувшись, Петрок увидел, как зубр одним прыжком вымахнул из-под ели на дорогу, нюхнул санную колею. Послышался грозный рык. Из лесной чащобы подходило все зубриное стадо. Дойлид Василь привстал, нахлестывая лошадей.
Только проскакав с версту, вконец загнанные лошади стали, тяжело поводя боками. Седоки вывалились из возка размять онемевшие ноги.
— Ну напужался до смерти! ― посмеивался прерывисто, хлопал себя рукавицами по бокам Степка.― А Петрок, Петрок-то! Гляди, дядька Василь, зуб на зуб у малого не попадает.
Смеялся дойлид Василь, вторил ему Петрок.
— Теперь и калачом тебя в лес не заманишь, а, Петрок?
— Я в него из мушкета выпалил бы, в зубра,― сказал Петрок.
— И то,― поддакнул Степка.― Что бежать, коли оружье под рукой.
Дойлид Василь покачал головой.
— Доводилось мне княжеские охоты видеть на зверя сего. В зубра дюжину копий воткнут да из мушкета не раз, не два выпалят, а он еще охотников с лошадей мечет, лбом деревья ломит. Его раззадорь ― лют и опасен станет.
Петрок слушал, дивился.
— Он, видать, и волка не боится?
— Любой зверь ему нипочем,― отвечал дойлид Василь.
— И медведь? ― не поверил Петрок.
— Бывает, наскочит зубр на берлогу, в клочья косолапого разнесет и на деревья побросает. Во многих я краях побывал, нигде зверя лучше зубра нашего не видывал.
Путники сели в возок. Отдохнувшие лошади тянули дружно.
— А бывать-то много привелось где? ― стал распытывать Петрок дойлида Василя.
— Привелось,― дойлид Василь прижмурился.― И в Вильне, и в Кракове, и в германских землях, в Праге чешской вместе с отцом Макаркою, то бишь Епифанием ныпе, который вскорости брагою нас потчевать будет, непременно. С достойным сим мужем науку в университетах одолевали.
— Что ж он в схимниках, коли так учен? ― удивился Степка.― Или князь сослал?
— То и диво, сам удалился,― вздохнул дойлид Василь.― Был Макарка городовых и церковных дел майст-ром добрым. За честь магнаты наши почитали запросить дойлида сего храм либо замок крепостной возвести. Князь несвижский Радзивилл его запрошал. Стал в те поры Макарка тщеславен зело, спесь отпрыска княжеского в нем заговорила, вот бог и наказал. Вежа великая весьма, с бойницами в три яруса, которую по указаниям его в Могилеве мурали работали, повалилась весною, в половодье, многих людей побив и покалечив. Суд церковный в том признал Макарку неповинным, место было выбрано ненадежное. Однако сам Макарий осудил себя построже. Да и жить ему стало не на что. Вот он и поклонился игумену Пустынского монастыря, с его благословения в обитель лесную удалился. Пятое лето грех замаливает, в пуще сидя.
ЛЕСОВИК
Лесная обитель инока Епифания стояла на пологом взгорке. Была то приземистая изба с просторными сенцами, крытая корьем. Перед маленькими, затянутыми бычьими пузырями оконцами врыт в землю дубовый крест, обмотанный пожухлой тряпицею, в которой с трудом угадал Петрок вышитый некогда красным рушник. Еще издали услышали басистый лай собаки.
Едва лошади втащили возок на взгорок, дверь избы скрипнула, в темном проеме показалась простоволосая голова и широкие, обтянутые армячиной плечи затворника. Собака попыталась было выскочить, однако схимник отпихнул ее ногой. Собака взвизгнула и продолжала лаять на пришельцев из глубины сенец.
— Никак ты, Василь-батюхна! Тихо, Гуляй!
Схимник скоренько захлопнул дверь и, как был, в легком армячишке и простоволосый, кинулся к приезжим, по колено утопая в снежной целине. Дойлид Василь резво выпрыгнул из санок.
Обнялись, троекратно облобызались.
— Удружил, батюхна, так удружил! ― приговаривал схимник растроганно.
— Ох, и крепок,― покряхтывал дойлид Василь.― Никак с медведями борешься, лесовик?
— Было,― посмеивался схимник, проворно выпрягая лошадей.― Не без того в дебрях сиих, всяко случалось, господи помилуй.
— А мы топтыгина полевать приехали,― дойлид Василь вскинул на плечо дорожную суму, глянул лукаво.― Али всех повывел, пять лет тут сидя?
— Не, со зверьем мирно живу, в дружбе. И грех бы мне вам берлогу показывать. Они меня не трогают, я ― их. Случилось, по правде, что во так, на коляды, вломился шатун в сенцы. Дверь высадил, собачку, Гуляя-то, норовил притиснуть. С тем схватились.
— Врукопашную? ― щурился, подзадоривал дойлид Василь.
— Господь миловал. На нож взял,― отвечал схимник.― Я ему светец в зенки, он и ослеп. А ножом под лопатку угодил, не то худо бы довелось.
Дорогим гостям схимник спроворил баньку. Постанывая, хлестались на полке дубовыми пахучими вениками.
Схимник плеснул на раскаленные камни еще ковшик квасу. От сухого жара у Петрока затрещали волосы на голове, стало не продохнуть. Хлопец скользнул с горячего полка, уткнулся лицом к дверной притолоке, ища сквознячка. Тут и Степка соскочил следом, толкнул дверь, и не успел Петрок опамятоваться, как очутился в сугробе. Петрок ахнул, Степка, окутанный белым паром, встал рядом, растирая грудь снегом. С оханьем повалился в сугроб и схимник. Дойлид Василь в снег лезть не отважился, дышал морозным духом, прислонясь к дверному косяку.
Блаженным показался после того банный душистый жар.
В избе потом сидели распоясками, Петроку, как не отнекивался, схимник накинул на плечи шубейку. Хлопца морила сладкая дремота. Слипающимися глазами он разглядывал суровое убранство лесной обители: стол из сосновых плашек, медный с прозеленью, чеканный светец на цепи, киот с древними иконами.
К Петроку подошел пес. Поглядывал неприступно, однако без злобы.
— Гуляюшка,― ласково сказал Петрок.
Пес шевельнул пушистым хвостом.
Схимник подал Петроку выщербленный ковшик с брусничным отваром и лесным диким медом. Горячее питво отгоняло дремоту. Мужики пили, как и предсказывал дойлид Василь, брагу, весьма хмельную. Потом Степка с Пет-роком забрались на полати. Степка тут же сладко захрапел, а Петрок не мог, слушал, о чем толковали схимник с дойлидом Василем.
А те все говорили, вздыхали, смеялись старым воспоминаниям.
— Ведь гостинцы я тебе и не отдал! ― вдруг ахнул дойлид Василь.
Он соскочил с лавы, зашлепал босыми ногами к порогу, к своей дорожной суме. Схимник радовался, как дитя, разглядывая подарки.
— Уж добра ты мне, Василька, навез!
Всплеснул руками, увидев красную, легкую, будто перышко, шубу.
— И кожух! Гляди-тко, черненый, ну чисто боярский! Да он-то к чему мне, лесному затворнику?
— Не век же тебе в схиме сидеть,― щурился дойлид Василь.
Схимник зажал в горсть бороду, ласково из-под косматых бровей глянул на дойлида Василя.
— Однако сказывал бы про свое житье, брате. Слыхал от странников, храм затеяли добрый в месте Мстиславском?
Дойлид Василь кивнул, налег широкой грудью на край стола, пригнул голову, тихо засмеялся, стал задумчив.
— А храм мыслю ставить украсно, однако крепко. Времена беспокойные, что ни лето ― вкруг города пищали гремят, сабли бряцают. Было бы людишкам нашим и помолиться где, и напасть перетерпеть. Ставим три главы, а задумана еще звонница, три вежи поставлено с машикулями в два яруса.
Дойлид Василь извлек из дорожной сумки листок бумаги, легко повел по ней свинцовой палочкой. Схимник приглядывался, одобрительно мычал.
— Славно, брате, весьма славно. Мне бы уж такое не под силу. Новинок много.
Ткнул толстым пальцем в рисунок кокошников.
— Сие у тебя, вижу, от фрязинских дойлидов, и много. У своих бери, брате, у полоцких бы камнедельцев нам поучиться. А звонницу я бы особно не ставил, определил бы в главную шею.
— Го, да ты и ныне майстар хоть куда! ― выпрямился дойлид Василь.― Подпали-ка ты обитель да ко мне в помощники.
Схимник нахмурился.
— Не время еще, Василе, не время. Греховное, бесовское не перекипело. Молитвою да трудом ся смиряю. Задумал же богато. Вот ко чтению приохотился. Келарь монастыря Пустынского книг пожаловал духовных, древних. Мыслю которые из них переписать, ибо слов чуждых мирянам там обильно. Не ведаю, може и греховно то, однако имела бы книга язык, какой матери дали нам с молоком своим.
— Однако и я привез тебе показать кой-что и вижу ― не напрасно,― засмеялся дойлид Василь.
Петрок оперся на локоть, поднял голову. Увидел он, как бережно принял схимник из рук дойлида Василя книгу в новых кожаных досках, как черным кулаком утер вдруг блеснувшие слезой глаза, засиял усмешкою.
— Господи, чудо,― говорил схимник, медленно листая книгу, приглядываясь к буквицам, даже принюхиваясь к ним длинным прямым, как у дятла, носом.
— Что мною еще думано, то мужем сим содеяно уж. Ну, удружил, Василька! Велик же подвиг твой, Франциск Скорина! Пусть же и моя молитва о благополучии твоем дойдет до бога.
Петрок растолкал храпевшего Степку.
— Гляди,― шептал Петрок.― От книги плачет схимник. И плачет, и радуется.
Степка пошлепал губами, повздыхал, посмотрел.
— Книга ― ого! Чудо чудесное,― сказал ворчливо.― Да ты и читать-то еще видать, не обучен?
— Не обучен.
— Просись у дядьки Василя, чтоб обучил, либо к дьячку отдал.
— Нет, не время ныне добрым людям в лесных углах сидеть,― говорил между тем дойлид Василь, расхаживая по прокопченной избе.― Когда доброе молчит, злое главу ввысь тянет.
Схимник сумрачными глазами следил за другом, положив на стол тяжелые руки дровосека и ратника.
К полночи в обители стало тихо. Теплилась перед темным киотом лампадка, вздыхал у порога Гуляй, умиротворенно шуршали по стенам тараканы, в сенцах хрупали лошади. Колядная ночь по-волчьи выла за бревенчатой стеной избы, мчалась по снежным полянам за призрачными лунными бликами.
ОХОТА
Едва забрезжило серенькое утро, схимник был уже на ногах. Вышел в сенцы, задал еще корму лошадям, достал с чердака рогатину, ощупал ножи. Железо подернулось ржавчиной. Схимник взял припасенный для такой надобности плоский камень, принялся точить ножи. «Вжи-жик, вжи-жик!» ― терся камень о железо.
Звук этот, успокоительно-мирный, разбудил Петрока.
Пробудился и дойлид Василь. Сладко зевал, потягиваясь, хрустел суставами...
— Ты что это удумал рогач точить? ― свесил дойлид голову с полатей.
— Хай буде,― отвечал схимник, ставя рогатину в пороге.― Припас головы не ломит.
Скоренько оделись, закусили холодным мясом, напились горячего травного взвару вприкуску со старым медом. Схимник покормил Гуляя. Пес ел неторопливо, без жадности.
— Ешь, Гуляюшка,― сказал схимник.― Тебе ныне труд будет немалый.
Пес взглянул на хозяина немигающими преданными глазами.
Лыж у схимника оказалось две пары. На одни сам стал, другие предложил гостям.
— Тебе лучше бы в санях,― сказал он дойлиду Василю.― Не устали бы руки.
Идти на лыжах вызвался Степка. Вдвоем со схимником он пошел впереди. Лыжи были широкие, загнутые спереди и сзади, с глубокими желобками. На плече схимник держал видавшую виды рогатину, в сани положить отказался. Рядом с рогатиной тяжелое Степкино копье казалось детской забавой.
Схимник шел не спеша, изредка оглядывался и приостанавливался.
— Коням еще не топко,― гудел он.― Снег самый повалит в лютом месяце. Тогда сугробы вровень с избою, на кровлю волки заскакивают.
Утро выдалось безветренное, по всему лесу бойко перестукивались дятлы.
— Далеко еще? ― дойлид Василь выпростал из саней отсиженную ногу.
Схимник показал Степке рукой направление, сам при-ждал сани.
— Ты туда гляди,― показал схимник на широкую прогалину.
Там начиналось обширное моховое болото. Слышно было, как в его глубине хлопали крыльями тетерева ― лакомились мороженой клюквой и брусникою. По всему болоту поднимались небольшие островки ельника.
Схимник показал на один из таких островков.
— Тут. Далей надо пехотой. Однако не подшумели бы господаря тетери.
Лошади стали.
— Распрягай,― сказал схимник Петроку.― С нами идти не вздумай, видно тебе и отсюль добра будет. А коли не лень, навяжи лошадей да набей-ка себе стрелою белок на шапку. Их тут протьма.
Схимник взял на поводок пса, неслышно передвигая лыжи, пошел вокруг острова. Гуляй молча тянул в ельник.
Обойдя остров, схимник вернулся к остальным охотникам.
— Лежит, ― шепнул он, скидывая в снег тулупчик. Сняли с себя шубы и дойлид Василь со Степкою. Схимник повел охотников к острову. Степку с пикою поставили в мелких кустах, в засаду. Дойлида Василя повел поближе, на чистое место. Шагах в тридцати между старыми елями лежала груда заваленного снегом бурелома. В снежном сугробе увидел охотник желтую по краям дырку ― чело берлоги. Оттуда, еле заметный, поднимался парок ― зверь дышал.» Дойлид Василь снял рукавицы и утоптал скоренько вокруг себя снег. Мушкет он поставил на воткнутую в снег рогулю, навел и замер, уже не в силах оторвать взгляда от медвежьей берлоги. Схимник огляделся, выпустил пса.
— Ату, Гуляюшка!
Пес, вздыбив на загривке шерсть, кинулся к сугробу. Лаял отрывисто, люто. Однако берлога молчала.
Дойлид Василь уже ждать устал, пальцы пристыли к железу, когда вдруг сугроб шевельнулся, осыпался. Медведь лобастой рыжей башкой проткнул снег, быстро помаргивая заплывшими зелеными глазками, глянул па охотника, на собаку и тут же скрылся.
— Чего ж ты, разинюшка, ждал? ― с досадой крикнул схимник дойлиду Василю.― Ну зараз держись!
Пес, отскочивший было к елям, теперь, раскидывая задними лапами снег, вновь ярился на берлогу.
Медведь выскочил вдруг и кинулся на присевшего к мушкету дойлида Василя. Гуляй подскочил сзади, цапнул косолапого. Медведь обернулся. И тут охотник выпалил из мушкета. Поляну заволокло едким дымом.
Видно, дрогнула у стрелка рука: пуля вспорола медведю бок. зверь зарычал на весь лес, вскинулся на дыбки. Шарахнулись кони, едва не оборвав привязь, Петрок уж не ведал, куда и кинуться.
— Эх, Василе! ― крикнул схимник, выскакивая из-за ели с рогатиной наперевес.
Крик и стремительный выпад охотника отвлекли медведя от дойлида Василя, который бессмысленно топтался в снегу, держа в руках бесполезный теперь мушкет.
Схимник еще что-то крикнул яростное, он оказался ближе к медведю, и тот бросился на него. Схимник сорвал с головы шапку, кинул ее в зверя, и когда тот взмахнул лапами, ударил медведя рогатиной. Зверь рявкнул, оскалился, норовя достать врага. Схимник быстро опустил древко рогатины на упор.
Однако вместо мшистых податливых кочек оказался под снегом лед. Не найдя упора, древко скользнуло, и раненый зверь всей своей тушею навалился на смельчака.
— Бей его, бей! ― крикнул Степка, выскакивая из засады.
Но, пока Степка добежал до места схватки, дойлид Василь уже опамятовался. Бросив в снег мушкет, с размаху всадил под лопатку медведю длинный охотничий нож, и зверь обмяк. Дойлид Василь ударил еще раз. Гуляй тут же принялся терзать медведя, и Василь отшвырнул ошалевшего пса ногой. Вместе со Степкой и подбежавшим Петроком перевернули матерого зверя на спину, высвободив схимника. Одежда охотника была в нескольких местах окровавлена. Схимник вздохнул и открыл глаза. .
— С полем, батюхна! ― поклонился ему Василь.
— И тебя, братка, с полем! ― откликнулся схимник и болезненно сморщился.― Одолели-таки, чертушку. Кабы не ты...
— Мой, мой грех,― сказал Василь, оглядывая израненное плечо схимника.― Стар, видно, становлюсь. Рука, брате, дрогнула. Ну мы тебя зараз в сани да скоренько в избу,― засуетился дойлид Василь.― Петрок, веди лошадей!
Схимник шевельнулся, облизнул пересохшие губы.
— Степка, неси чего испить! ― Дойлид Василь ловко высвободил израненное место, ножом отхватил подол своей исподней рубахи, туго наложил повязку.
Схимник скрипнул зубами.
— В избу меня не везите,― сказал он.― Надобно к людям. Слаб я один...
— Али мы ворье какое, чтоб тебя одного бросить! ― укорил дойлид Василь.
Прибежал Степка, принес из саней узкогорлый, завернутый в шубный лоскут кувшин с квасом, вытащил деревянную затычку. Схимник жадно пил, заливая себе бороду. Борода стала сплошь в мелких сосульках. Дойлид Василь свернул свою шубу, подложил раненому под голову.
— Ты вот что,― отдышавшись, сказал схимник.― Отвези-ка меня, Василька, к порубежникам. Они тут, неподалеку, над ручьем зимуют. У них там баба зелье доброе варит. Да зверя, зверя-то не кидайте так. Вот Петрок меня повезет, а вы добычу скоренько свежуйте, пока не застыло. Ох, грех на душу взял я, окаянный!
— Они ведь разбоем промышляют, те порубежники, как же до них? ― сказал Петрок.
— Такие они разбойники, как мы с тобой,― усмехнулся схимник.― Ну, может, какого купца с голодухи и обобрали ― за кем греха нет. А ты ехай, брате.
Схимника уложили в сани, Петрок сел править. Степка и дойлид Василь остались свежевать медведя.
Ехали через еловую крепь, делали частые повороты ― из-за валежника и пешему пробиться было трудно. Раненый скрипел зубами.
— Что, набрался страху? ― обратился он к Петроку.
— Не-е,― ответил тот неуверенно.
— А я набрался,― сказал схимник.― Матерый попался зверь.. Ох, я окаянный! Сверни теперь, хлопчик, на прогалинку да и держи вверх по ручью, все вверх и вверх.
За санями бежал Гуляй. Изредка он тихонько скулил и оглядывался.
Дойлид Василь и Степка догнали сани нескоро. На длинной жерди несли медвежью шкуру.
— Если выдюжу, даст бог,― сказал схимник склонившемуся к нему дойлиду Василю,― пойду я в Полоцк. Дивные там храмы.
Схимника знобило. Дойлид Василь прикрыл его попоной. В ногах гремела задубевшая на морозе медвежья шкура. Гуляй то и дело подбегал к ней, беззвучно скалился. Каурый жеребчик всхрапывал и косил налитым кровью глазом.
ПОРУБЕЖНИКИ
После полудня выехали на большую поляну. Кое-где прокидывались тут сосенки, подрубленные под корень, рыжие. Темнел валежник. Несколько раз сани наезжали на засыпанные снегом пни. Чуть слышно пахло старой гарью.
Схимник шевельнулся, повеселел.
— Верни к тому сосняку,― шепнул он,― там должна быть хата.
Изба оказалась не за сосняком, а у ручья, за гривкой верболоза, наполовину врытая для тепла в землю. Возле расхаживали вороны, приглядывались одноглазо к помойным выплескам ― искали поживу.
Вход в избу был скрыт высоким сугробом ― снег от двери отгребали, накидали. Тут же, у двери, два мужика ― один молодой, безусый еще, другой в летах,― поскидав в снег заплатанные армяки, наперебой рубили топорами березовый комель. Завидев приезжих, мужики опустили топоры, выпрямились.
— Никак, батюшка? ― спросил пожилой мужик и подошел к саням.
Мужик снял треух, обнажив во влажных кудрях голову.
— Я у них тут ребятишек крестил,― сказал схимник, приглядываясь к мужику.― Ты кто, Федос?
Мужик обрадованно закивал.
— Памятлив, батюшка, познал,― сказал он, теребя треух.― А крепко ж тя угораздило.
Схимника подняли на попоне, толкаясь, понесли в избу.
Едва отворили низкую дверь, навстречу шибанул кислый и теплый дух. Прямо посреди избы баба мыла ребятишек.
— Ишь, холоду напустили! ― крикнула баба зло и огрела по затылку большеглазого и синеватого тельцем мальчонку. Мальчонка заревел. Сильно несло телячьим стойлом.
Схимника положили на широкую лаву у оконца. Федос согнал с лавы темноглазого хлопчика, который с любопытством разглядывал пришельцев. Хлопчик показал Петроку язык, спрыгнул с лавы и, опираясь на резную палочку, заковылял к полатям, где сидел длиннобородый мужик, подшивал костяной иглой хомут. В углу еще два мужика в серых посконных рубахах что-то строгали и сколачивали из сосновых плах.
Петрок глядел во все глаза. Так вот они, эти порубежники! О них в городе ходила недобрая молва ― нападали, будто, на купеческие обозы, грабили странников на большаках. Порубежников искали жолнеры. На тех, кто шел к рубежу с Московией, гайдуки устраивали засады, иных привозили в оковах, клеймили. Уже сразу по прибытии своем в место Мстиславльское, Тадеуш Хадыка тайно доносил в Вильню: «А в весках господаря Ваняцкого хлопы взгамовались и к пашне не пристанут, а иные либо в лесах порубежных ховаются, либо бредут разно за рубеж в московскую сторону, покиня дома свои. И доносят наши соглядатаи, будто и в иных местах и до самого Могилева к зиме-де сговариваются холопи и ссылаются, што будет их в московскую сторону больше тысячи...»
— Авдотья! ― позвал Федос.
На зов пришла старуха, длиннорукая, согбенная, в старой, с чужого, видать, плеча свитке, в просторных лаптях. Глянула на раненого без интереса.
— Ай рысь задрала, батюшка? ― прошамкала она, легонько ощупывая повязки.
— Медведь достал,― отвечал дойлид Василь, утирая шапкой потное лицо и розовую лысину на темени.
— Ай шатун объявился? ― у старухи в тусклых, выцветших глазах мелькнуло беспокойство.
— Полевали, медведь и достал,― сказал дойлид Василь.
Старуха покивала укоризненно.
Пришли еще бабы, обмыли схимнику рану, Авдотья осмотрела ее, смазала чем-то из черепочка, перевязала мягкой холстинкою.
Вокруг собрались детишки, подошли взрослые мужики.
— Сколько ж вас тут? ― спросил дойлид Василь, оглядывая это неожиданное многолюдье.
— А пять корней, панок, да выводок Ярмолы Ряснинского, что летось в покровы преставился от лихоманки.
— Что ж в лесах осели, в Московию не пошли?
— Отбились от своих, панок. Те ушли, а мы во остались. Дети крепко хворали,― сказал Федос.
— И помирают, видно, ребятишки-то?
— Не без того. Вона, какой погост за хатой,― мужик почесал грудь.― Который послабше ― и отойдет.
— Жалко,― оглядел дойлид Василь хилых ребятишек, обступивших раненого.
— Что ему, слабому, робить у нас? ― возразил с неожиданной злостью Федос― Тут модного в дугу гнут.
— Голодно, видать, живете,― дойлид Василь погладил по головке беловолосую тихую девочку.
— А и голодно было, покуль не расчистили лядо, свой хлебушко не собрали,― отвечал все тот же Федос, который, видимо, был тут за главного.― Корье березовое сушили да в ступах толкли. Резь в животах от того сильно была. Авдотья спасала. Ништо, воспрянули. Во бог даст, по весне строиться почнем, тесноты убудет. Избу еще срубим, а то две, гумно поставим.
— А на Москву как же? Или раздумали, обратно пойдете до своих мест?
Федос хмыкнул себе в бороду, потупился. За него отвечал низкорослый, разбойного вида мужик в черной курчавой бороде.
— Назад вертаться,― глянул он хмуро, как бы с угрозою на дойлида Василя,― в панской петле мотляться.
Раненый тихо застонал, пошевелился. Авдотья принесла ему питье травное. Схимник глотнул раза два, отвел ковш здоровой рукой.
— Брате Василь, а, брате Василь! ― позвал он тихонько.― Ты уж на обратном-то пути заверни в келью мою. Скруток бумажный отыщи на полатях.
Раненый опустил голову на мешок с сухим листьем, который раздобыла все та же Авдотья, облизнул губы, снова зашептал:
— Изобразил я храм, о коем думалось одинокими ночами. Возьми на сохранение. Со мной еще неведомо как будет, а то может сгинуть.
— Лежи, брате,― отвечал дойлид Василь.― Все обойдется. Только вот как выбраться из этих мест, не ведаю.
— То не клопат,― сказал Федос и кивнул на чернобородого мужика.― Во он проведет. Он ходок знатный.
Раненому немоглось. Авдотья склонилась над ним, дала раненому еще питья. Схимника перестало трясти, он дышал теперь ровнее.
— Обойдется,― сказала Авдотья уверенно.― Наших не так инши раз било, а во ― живехоньки.
Дойлид Василь дал знахарке золотой. У Авдотьи по-совиному засветились глаза. Старуха ловко спрятала монету в свои лохмотья, неприступно нахохлилась.
Охотники, прощаясь, осторожно целовали схимника в горячий лоб. Раненый пошевелился, однако глаз не открывал.
— Ужо ступайте,― проворчала Авдотья,― цел буде, кажу вам.
Поклонились Авдотье, поклонились на дымную многоголосую избу.
Во дворе провожатый уж поджидал, пробуя ременные подвязки на коротких охотничьих лыжах.
АМЕЛЬКА ДОБРЕЕТ
На паперти Кирила Шмат по белому камню надпись резал. Слова написал ему с куска бересты Степка. Бере-сту принес Петрок от попа Евтихия.
— Ды виток дай сбочь и дерезу пусти,― поучал Амелька.
Кирила, посапывая, тюкал маленьким долотом, старался. Надпись была важная, памятная. Камень с нею вмуруют в притворе. Петрок поглядывал на надпись с почтением ― вырезывал ее Кирила Шмат на вечные времена. Уж никого из ныне живущих не останется на земле, а кто-то, кого еще и нет, станет читать надпись. С уважением будет думать о тех, кто некогда оставил по себе память искусным своим трудом. Вот и Кирила Шмат потому особенно старается, хотя его имени и нет на памятном камне, как нет на нем имени тех муралей, ценинников и плотников, которые теперь тут вокруг копошатся, перебраниваясь, жуя с рукава подмерзший хлебушек, сморкаясь в подолы армяков, свит и шубеек, постукивая топорами, молотками, плеская известковую кашицу на плинфу и камень и незаметно, исподволь творя ту красоту, на которую с почтением будут взирать далекие потомки, дивясь ― как же это так вымудрено, какой такой особенной снастью и какими руками?
Чтобы Кирила Шмат чего не наврал, Амелька стал гласно считывать вырезанную надпись.
— Апанаса тут не надобно бы,― сказал Степка ревниво.
— Не твойго ума дело,― возразил Амелька, снова поднимая к глазам берестяную писаницу.
Остановился поглядеть на работу камнереза и дойлид Василь. Амелька тотчас подошел к нему.
— Там, пане Василь, недобро робится,― тихо сказал он, кивая в притвор, где стучали лопатками мурали, возводя перегородку.― Харитон-то цемянку кладет жалеючи: не обвалилась бы его работа опосля.
Дойлид Василь, наклоня голову, молча пошел в притвор. Перед Харитоном остановился, глядел. Потом так же молча взял у мастера лопатку, ухватил тяжелый литовский кирпич, обмакнул в лохань с цемянкою, лопаткой кинул раствору на предыдущий ряд кладки.
— Так вот,― сердито сказал дойлид Василь. Оторопевший было Харитон спохватился, нахмурясь,
потеснил зодчего, оглянулся.
— Ты, пане добродею, тут не указуй, не позорь пред народом,― буркнул камнеделец,― свое берег бы. Эх, Василька, Василька! Что-то, брате, подменять тебя начали. Инши кто, може, и не скажет тебе того, а я скажу, бо жалею тебя прежнего: не зазирался бы, Василю, на госпо-дарские хоромы, а был бы с нами. Глядеть на работу, панок, будешь, как сработаю.
— Делай, как сказано! ― прикрикнул дойлид Василь. Мурали поглядывали на него с укоризною. Дойлид отвернулся.
— Беги-ка ты лучше к тетке,― буркнул он Петроку.― Нечего тут на холоде околачиваться.
Петрок обиженно поплелся на паперть, к Кириле Шмату. В последнее время дядьку Василя и вправду будто подменили: всем недоволен, всех бранит. Сказывал Степка ― купец Апанас тут виною.
Петрок недовольно подумал, что купец, видно, неспроста липнет к дядьке Василю. Все поговаривают ― неспроста. Что-то этой лисе Апанасу Белому от дядьки Василя надобно.
Петрока вдруг так огрело по спине, что аж присел. Оглянулся ― а это Филька. Стоит, ржет.
— Видать, у Ивашки отъелся,― буркнул Петрок сердито.
— Во, пощупай-ка руку,― сказал Филька.
У Петрока душа отходчива, простил Фильке тумак. Не часто теперь появлялся тут Филька, сиднем сидел у Ивашки Лыча. Пощупал Петрок согнутую в локте Филькину руку.
— Не,― сказал он.― Не шибко твердо.
— Дай раза по шее поглажу, тогда познаешь.
— А ты, коль свербит, об угол тресни,― посоветовал Петрок.
Посмеялись тихонько. Филька развязал ворот шубейки.
— У тебя обнова, гляжу,― сказал Петрок.
— Не, то рубаха сынка Лычева,― сказал Филька.― Ивашка поносить дал, покуль моя высохнет.
— Видать, жалует тебя хозяин.
— От попадешь сам в ученики, познаешь тогда, что почем,― разобиделся Филька.
— Я б убежал,― сказал Петрок.
— Знай мели,― возразил Филька.-― А был бы в моей... Ведь ремеслу, бает, обучу.
И вдруг махнул рукой, сказал зло:
— А не станет обучать тайнам, убегу к скоморохам.
— Ты слыхал, что Кубрак натворил? ― постарался перевести Петрок разговор на иное.― Каялся во хмелю на торжище, что живет неправдою.
— От дурья голова! ― Филька встрепенулся.― Так я же и прибег с этим. Келарь-то Никоновой обители сгреб Кубрака! Айда до монастыря, поглядим, как монаха лозой будут сечь!
— Не пустят меня,― понурился Петрок.
— Ты тишком,― посоветовал Филька.― Или скажи дядьке, что домой, мол, кличут, а сам... Уж я все подслухи выведал в монастыре.
На паперть откуда-то снова вынырнул Амелька. Стал возле Кирилы Шмата, докучая всякими советами. Камнерез только мотпул головой ― не лезь, дескать. И тут Амелька приметил хлопцев, скоренько к ним. На его сухощавом лице, к удивлению хлопцев, была добродушная усмешечка.
— О чем совет держите, господари-бояре? ― ласково спросил Амелька.
Хлопцы переглянулись.
— Ступайте-ка в храм, хлопчики, не застудились бы на ветрах,― продолжал Амелька.
— Да мы, дядька Амельян, до Фильки в хату сбираемся,― отвечал Петрок, недоверчиво поглядывая на новоявленного добродетели.
— А то ступайте, грейте брюхо возле жаровен,― радушно приглашал Амелька.
Вдруг он, как всегда, неожиданно сорвался с места, скользя, побежал вниз с горы ― приметил подкатившего в легких санках, крытых медвежьей полостью, купца Ананаса.
— Чтой-то шибко подобрел, а? ― растерянно промолвил Петрок.
— Може, ту ночь памятает? ― отозвался Филька. Купец Апанас в сопровождении Амельки поднялся к храму, перекрестился на заснеженные главы, ступил в притвор, спросил дойлида Василя.
— Оне со Степкой, кажись, в ризнице,― отвечал хмурый мастер Ясь.
Купец снял меховую шапку, уверенно занес ногу в волчьем сапоге через невысокий порог.
Амелька вдруг непочтительно дернул Апанаса Белого за полу шубы.
— В храм не ходи! ― шепнул Амелька.
Купец Апанас недоуменно и даже в некотором раздражении оглянулся, и вдруг глаза его округлились по-кошачьи. Он еще раз взглянул на угодливого Амельку, но взглянул уже без прежней независимости и вдруг стал, как вкопанный. Он прислушивался. В храме как-то было все глухо, грозно. Купцу даже показалось, будто донесся едва различимый тяжелый всплеск, хотя Апанас Белый наверняка знал, что вода, о которой ему было ведомо, та, затаившаяся наверху, уже замерзла, если не вся, то в большей части и теперь тайно и неумолимо делает свое дело.
В храме Калина огромной кистью покрывал известкой свод, чтоб расписать его затем лазоревым, подобным весеннему небу, цветом н святыми ликами. Из-под заляпанного известкой сапога стенописца выскользнула и полетела вниз мерная дощечка. Когда дощечка стукнулась о груду кафли, предназначенной для мощения пола, купец Апанас вздрогнул, отшатнулся.
— Господи помилуй! ― пробормотал он, поспешно направляясь на паперть.
Там купец подозвал к себе Петрока.
— Сбегай за Василем,― сказал он.― Передай: Апанас его видеть хочет.
Петрок побежал охотно. Передав веленное, робко сказал:
— Я, дядька, до Фильки.
Василь Поклад кивнул, думая о своем.
Опередив дойлида, радостный Петрок выметнулся на паперть. Купец Апанас, увидев бежавшего сломя голову из храма хлопца, побелел.
— Зараз будет! ― торопливо сказал Петрок Апанасу Белому.
— Ах, чтоб тебя! ― плюнул тот вслед хлопцу.
Петрок и Филька скатились с горы много раз испытанным способом, а именно тем, от которого потом охают матери, не зная, уж как и латать вконец растерзанные порты.
ИЗГНАНИЕ КУБРАКА
Никонова обитель была подобна на небольшую крепость ― не подступиться. Ее и приспосабливали для возможного держания обороны. Она была за городской стеной. Кругом земляной вал с частоколом охватывал обитель неровным четырехугольником. По углам же стояли приземистые каменные шестигранники башен. Однако Филька уверенно повел Петрока к низкорослым дебрям жимолости, которая в двух-трех местах взбиралась едва не на самый верх вала, под частокол.
— Тут монахи из обители по своим надобностям в город убегают тайно. А мы этим ходом в монастырский сад,― объяснил Филька и добавил мечтательно: ― Яблоки там, что твой мед.
Хлопцы перемахнули ограду, увязая в сугробах, побежали через пустынный сад к приземистым хозяйственным пристройкам.
Филька толкнул Петрока в каменную нишу, оглянулся. Было тихо вокруг, как в заколдованном царстве. Лишь на подворье трапезной лениво взлаивал пес. Отдышались, из сапог вытряхнули снег.
— Тут погреба,― шепнул Филька.― А из них потайные подслухи в звонницу и в склепы под трапезной.
— Все тебе ведомо,― завистливо сказал Петрок.
— Гэ, я и в городском замке все ходы-выходы ведаю! ― похвастал Филька.
— Там и я бывал,― сказал Петрок.
— Айда! ― скомандовал Филька.
На коленках пробрались в погреб, оттуда в низенькую темную печуру.
— Не споткнись,― предостерег Филька.
В темноте Петрок нащупал каменные ступени. Они вели вниз. Ступени кончились быстро, дальше можно было уже идти во весь рост. Темным подслухом, где пахло мышами и сыростью, долго двигались на ощупь. Но вот возле какой-то отдушины, из которой едва сочился свет, Филька остановился, прислушался.
— Не тут,― промолвил он с досадой.― Под храмом, видать.
Вылезли наверх, притаившись у стены, долго жмурились, привыкая к свету. Монашек в теплом подряснике, подпоясанном грязной тряпицею, разгребал деревянной лопатой дорожку от церкви к спальным кельям.
— Ну не приведи бог, споймают! ― шепнул Филька то ли, чтоб настрашить Петрока, то ли и в самом деле убоясь монастырских стражей.
Филька первый стремглав кинулся через сумрачный двор. Петрок затаил дыхание ― а ну увидят Фильку стражи, погонятся, словно псы за зайцем.
— Эй! ― поманил Филька.― Иди!
У малой двери хлопцы остановились, чтоб отдышаться.
И опять по узким подслухам, которые пронизывали толстые каменные стены церкви, Филька уверенно повел Петрока к потайному склепу, где содержался теперь на цепи буйный монах Кубрак.
Всю колядную неделю гулял в корчмах удалой Кубрак. Видать, с тугой мошной вернулся он в место Мстиславльское, щедрые подаяния собрал с братией по окрестным весям. Кидал не скупясь Кубрак на прилавки корчмаря и гроши, и мелкие пенязи, играл в зернь, бросал серебро двум разбитным молодицам, которые усердно помогали монаху растрясти добычу.
— Айда, бабы, со мной в варяги! ― кричал Кубрак.
И тех хмельных молодиц возил Кубрак по улицам в расписных санках, сам сидел за кучера и снова кричал. В таком безобразии и явился монах к двору радца Федьки Хитруна, с которым были у Кубрака старые счеты. Одна из молодиц доводилась какой-то родней Хитруну, и она-то особенно старалась, голос ее было слыхать на все Замчище.
Разгневанный радец выскочил к гулякам с кнутом, да только и у Кубрака был кнут.
— Отдавай должок, Федька! Старый пес! ― кричал Кубрак.
— Кубрак! ― клекотал в ярости Хитрун.― Ужо будет тебе суд, Кубрак. Не жди пощады, ярыга, от преподобного Никона!
— Никон ― такой же сатана, аки ты, старый разбойник! Однако я никого не убоюсь. Уйду в варяги! Айда, Федька! Бери-ка свой кистень. Или возле ляха пригрелся, старый лис? ― не унимался буйный монах, потешая набежавших зевак.
И кликнул радец троих паробков, и те в три дрючка взялись честить и Кубрака и его молодиц. Да только и Кубрак оказался при силе: раскидал осатаневших паробков, да и Федьке Хитруну долго потом пришлось вычесывать из бороды выдранные седые клочья ― испортил монах радцу все благообразие.
А унял Кубрака келарь монастырский Гаврила ― сила одолела силу. Оглушенного буяна монастырские служки повязали по рукам и ногам веревкою, кинули в розвальни, покрыли попоной и кружным путем, подальше от глаз, увезли в обитель.
Раскинув врозь ноги в поношенных сапогах, сидел теперь Кубрак в углу склепа на сопревшей рогожке, дико озирался, шевелил скрученными за спиной и давно затекшими руками.
Хлопцы отшатнулись от узкого окошка, когда скрипнула дверь склепа. Вошел келарь Гаврила с зажженной свечой. Следом дюжие монастырские служки бережно ввели под руки преподобного Никона ― легонького ясноликого старца в светлых просторных одеждах.
Кубрак исподлобья глянул на вошедших, отвернулся, скрипнул зубами.
— Ай стыд пронял, что харю воротишь, Кубрак? ― смиренно спросил Никон, взмахом тонкой руки отсылая от себя служек.― Ложись, сыне, на срамную скамью. По-перву, будет тебе правеж лозою.
Каждый из служек взял по пучку крепких лозовых прутьев. Прислонясь к стене, служки ждали приказа и с любопытством взирали на Кубрака. Кубрак не шелохнулся.
— Богохульник! ― вдруг возвысил голос старец.― Сидишь, а на коленях надобно елозить, прощение вымаливая,
Кубрак и тут не отвечал, глядел не мигая на носка своих сапог.
— Что язык проглотил? ― вопрошал старец.― Наблудил, испохабил сан иноческий, по вертепам шастая. Некому по тебе плакать. Где ты, мот, девал столько добра, что тебе иноки дали на сохранение?
— Аль из твоей мошны те пенязи? ― вдруг с хмельной удалью дерзко поднял косматую голову монах.― Или я пытал у тебя, преподобный, куда девались дукаты, что получил ты от купца за сгоду отдать ему храмовый подряд?
— На колени! ― крикнул старец с угрозою. Келарь приподнял монаха, поволок к Никону, брякнул на колени. Никон подошел, ударил Кубрака сухим кулачком.
Кубрак сморщился от удара, шевельнул связанными руками. ―
— Больно дерешься, преподобный,― сказал с насмешкою.― А помнишь ли, как я тебя от ножа выручил? Где то было, а?
Благообразный лик старца набухал сизой кровью.
— Многое прощал тебе, Кубрак,― молвил Никон.― Ныне не будет прощения.
— Суда церковного не убоюсь, преподобный,― отвечал Кубрак все так же дерзко.― Убоишься ты его, ибо не смолчу, ведай сие. Отпусти лепей подобру, Никон.
Старец не отвечал.
— Не отпустишь? ― шевельнулся Кубрак.― Суду предашь? А не ты ли, Никон, докупившись власти, творил сам-то всякое бесчиние взапуски с игуменом монастыря Случевского? И не ты ли полюбовнице своей маентак монастырский о тридцати дворах подарил? Воспомяни-ка!
— Брешешь, сатана! ― подскочил Никон.― Подумай-ка на что замахнулся, кому такое глаголешь!
— Давно ли лаптем щи хлебал, преподобный? ― отвечал Кубрак насмешливо.― Высоко тебя вознесли, да не крепко подперли. Гляди упадешь.
— Тать нощной! ― петушился перед монахом Никон.― Пуда!
— А кто на маентак шляхтича Тармолы напал, грабеж и разбой учинивши не горш того магната Кишки? Воспомяни о себе, преподобный. Что глядишь? Предай меня суду, предай, Никон!
Старец вдруг утихомирился.
— Будет тебе мой суд, а иного не жди,― сказал он покойно.
Никон кивнул служкам, те торопливо вышли.
— И бысть те отныне, Кубрак, великим молчальником,― промолвил старец тихо, но грозно.― Так ты искупишь вину свою пред обителью и пред всевышним.
— Уж не на чеп ли посадить вздумал, затворником объявить? ― потише уже, но с великой ненавистью сказал Кубрак.― Не дождешься, Никон. Уж не только монахам ― мирянам поведаю, каков ты... И на тебя управа найдется. Закон ведаю...
— Я в обители владыко! ― грозно сказал Никон. Служки внесли в склеп пылающую жаровню, клещи, железную палку.
Кубрак глядел на все это округлившимися выпученными глазами.
— Батюшка! ― вдруг прошептал он и упал ниц, стукнувшись лбом о каменпые плиты.― Владыко!
— А-а,― промолвил Никон, отпихивая от себя ногою монаха.― Нет, не ходить уж тебе болей, Кубрак. Будешь ты, Кубрак, отныне, аки червь презренный, ползать по земле и, аки тварь низкая, станешь бессловесен.
— Не погуби, батюшка! Владыко! ― покатился, завыл, пустил изо рта пену Кубрак.― Молиться век за тебя стану, землю есть. Батюшка!
Келарь схватил монаха за волосы, придавил к каменным плитам, кроша зубы железом, расщепил рот. Служка выхватил из жаровни раскаленные клещи.
В этот миг почудилось старцу Никону, будто раздался детский вскрик вверху. И когда поднял владыко голову, то вздрогнул ― почудился ему гневный лик темноглазого ангела. Сморгнул владыко, а когда глянул снова ― видел только темное оконце, обрамленное клочьями пыльного паучьего тенетника. Ослаб разом Никон.
— Стойте! ― сказал глухо и опустился на скамью.― Отпустите его!
Келарь недоуменно поднял голову.
— Развяжи злодея,― повторил свое преподобный. Келарь живо распутал веревку.
— Ступай, Кубрак, с глаз моих долой,― промолвил Никон.― Уходи из обители подобру.
Кубрак повалился к ногам старца, лобызал окровавленными губами преподобному чистенькие туфли.
— Уходи,― отпихнул монаха Никон.― Молись.
Не смея все еще поверить в избавление, затравленно озираясь, метнулся Кубрак к выходу.
Вослед, жалея уже о содеянном, досадуя на свою минутную слабость, белоглазо глядел Никон.
— Гаврюшка! ― сказал он келарю.― Обгляди-ка под-слухи. Сдается мне, понялись там лазать ребятишки.
Прослыл с тех пор благочестивый владыко великодушным,
ОБРУШЕНИЕ
Наутро Петрок примчался к храму ни свет ни заря.
— Кубраку-монаху Никоновы люди железом ноги перебили. Вчера своими глазами видел,― подскочил Петрок к дойлиду Василю.
— Вчера? ― прищурился тот.― А не того ль Кубрака ныне поутру видал я возле корчмы Еселевой? На ногах, правда, монах шибко нетверд был, однако это, мыслю, скорей от браги, нежели от игуменова железа. Уж не сон ли за явь ты мне выдать хотел, а, Петрок?
Петрок смутился. Всю ночь не давало ему покоя злодейство Никоново, а тут на тебе.
— От его всяко жди,― поддакнул слышавший это Амелька.
Из храма прибежал запыхавшийся Степка.
— Беда, Василь Анисимович,― сказал он.― Под самым куполом трещина жахнула.
Трещину под сводом первый приметил Калина. Полез на леса и зашумел ― попортила трещина стену, приготовленную для письма краскою. Дойлид Василь после долгого обгляда спустился вниз, крепко встревожен. Ходил, вздыхал ― не с кем и посоветоваться.
— Ступал бы до поляка, Анисимович,― надоумил Степка.
Однако уехал тот польский дойлид еще по первопутку в Вильню, а обратно ждали только к весне.
— Поеду-ка в Могилев,― решился дойлид Василь.― Потолкую с тамошними майстрами. Будешь тут, Степан, за главного. Храм закройте, и чтоб туда ни ногой.
Приказал дойлид всем храм покинуть, ждать лета.
Когда пришел Филька, уже никто не работал. Мужики толклись на паперти, гомонили, как потревоженные галки. И снова вспомнили, что ставлена церковь на поганом месте.
— Чтой-та они? ― спросил у Петрока Филька.
— Трещина объявилась в кумполе,― Петрок тер уши, притопывая сапогами.
А мороз к полудню еще покрепчал. Низко над посольской слободой выблеснуло из дымной стыни солнышко, замороженным яблоком неспешно катилось по заснеженным крышам.
— Запирай вход, Амельян! ― приказал дойлид Василь.― А вам, люди добрые, нечего тут толкаться. Ступайте! Сказано ― до лета в храм ни ногой.
Амелька вытолкал муралей из притвора, иным давал для острастки тумака. Мурали огрызались.
— А за тем ведьмедем не пойду, хоть режь,― крикнул Амелька.― На того дурня Калину один Лука управа.
— Да ты передал ли ему, что мной велено? ― озабоченно спросил дойлид Василь.
— Ай-т,― досадливо отмахнулся Амелька.
— Я передам! ― вызвался Филька.― Уговорю.
— Тебя тут не хватало! ― разозлился дойлид Василь.― Амелька, ступай, тащи его! А Лука где же? Пойди, Петрок, отыщи старого.
Пока искали во взбудораженной толпе иконописца, никем не замеченный Филька шмыгнул в храм. Внутри было до того тихо, что хлопца взяла оторопь. Только где-то высоко на подмостях сопел и возился ничего не подозревавший Калина.
— Калина, эй! ― позвал Филька.
Несмелое какое-то эхо разнесло голос хлопца по храму, подняло ввысь, туда, где свод был подобен лазоревому весеннему небу.
— Э-эй! ― снова подал голос Филька.
И то ли от этого Филькиного вскрика, или от того, что сильнее заворочался, шатнул подмости Калина, что-то вверху громко ухнуло, как бывает на Вихре в сильные морозы, густо посыпалась известка, мелкие куски плинфы. И еще увидел Филька, как наклонились вдруг подмости и быстро-быстро заскреб заляпанными известкою старыми сапожишками Калина, ища пропавшую опору.
— Небо валится! ― отчаянно крикнул Филька, цепенея от жути.
И, забыв вдруг, в которой стороне выход, закрыл Филька руками голову, бросился, ударил плечом в запертые царские врата...
Когда дойлид Василь увидел, как вздрогнул вдруг и начал оседать верх храма, он помертвел.
— Господи, что ж это? Господи! ― шептал в помрачении дойлид Василь, не желая все еще поверить, что это лучилось.
И не в силах стронуться с места, он все глядел потом, не отрываясь, хотя его и толкал кто-то, кричал ему что-то, глядел, как, раздвинув стены, свод наконец упал, как па-али потом, раскалываясь, затейливые, будто пасхальные йца, кокошники и осыпались изразцы закомарных дуг.
Высоко поднялся над обрушенным храмом столб морозной пыли, и был он красен зловеще ― то ли от красной пелены, вдруг застлавшей глаза дойлида, то ли от искрошенной плинфы и цемянки.
Мурали, которых обрушение смело с горы, с разинутыми ртами, обезумевшие, ринулись к развалинам, и голосов отдельных не было слышно, а только глухой стон.
На развалины первым вскочил Степка. Простоволосый, растерзанный, силился он сдвинуть большой, посеченный трещинами кусок купола, на котором виднелось ярко-лазоревое блюдце покраски.
Степке на помощь бросился Петрок, еще несколько человек. Искали засыпанного Калину.
— Филька где? ― спросил у Степки Петрок. Степка беспомощно оглянулся.
А дойлид Василь все стоял, пошатываясь, на том же месте, перед папертью.
— Что ж это, господи? ― шептал он.
И он не испугался, не отшатнулся, когда возник перед ним как посланец возмездия за неведомые грехи иконописец Лука.
Трясущимися руками поднял Лука подкатившийся едва не к самым ногам дойлида Василя обломок раскрашенного синькой кокошника.
— А-а, душегуб! Ляхам продался! ― захрипел старец и бросил камень в дойлида.
И тут Амелька подскочил к Василю Покладу.
— Каменьями нечистика! ― крикнул Амелька и тоже бросил камень, прямо дойлиду в грудь.
И так как Василь Поклад не упал, а продолясал стоять, шевеля меловыми губами и глядя куда-то прямо перед собой, люди всю свою темную ярость и страх обратили теперь на этого человека. И еще камни полетели в дойлида, и Василь Поклад упал.
— Не он это, не он! ― крикнул тогда Петрок отчаян-но, бросился к дядьке Василю.
Но слабый непонятный крик хлопца потонул в гуле мужицких голосов. Петрока оттолкнули, затерли, он испугался этой беспощадной круговерти, этого мелькания серых свит, шубеек, запорошенных пылью потных бородатых лиц.
— Стойте, православные! ― раздался вдруг сильный возглас.― Стойте!
Перед толпой, заслоняя упавшего дойлида, стоял всклокоченный и гневный поп Евтихий с поднятым над головою золотым блистающим крестом.
Толпа смешалась.
— Ну кто посмеет бросить камень в святой крест, антихристы? ― грозно крикнул поп Евтихий, смиряя злобный гул.
ОТКАЗ ДОЙЛИДА
На исходе третьей недели дойлид Василь поднялся. Ничего уже не болело у него, а была лишь слабость во всем теле и непривычная пустота в голове ― ни единой мысли, никаких желаний. Он вставал по утрам, потому что так делали все, и было нехорошо валяться в постели, когда уже ничего не болит, нехорошо перед хлопотуньей сестрой и перед паробком, который громко, бодрясь, покрикивал во дворе на дуревшую от безделья лошадь.
Почти никто теперь не навещал дом дойлида, лишь раза два, еще когда Василь метался в горячке, срывая с себя повязки и примочки, приходил отец Евтихий. И, узнавая его, порывался с постели навстречу, казнился перед попом:
— Хотел как лепей, батюшка,― бормотал дойлид,― чтоб светло и украсно, без члененья храм, дабы высь была, не давило... А надо б столпы, и на них верх утвердить. Ох, вижу, все теперь вижу и ведаю. Бес попутал, гордыня... А Калина... Ох, Погубитель я! Батюшка!
— А ты терпи, терпи, раб божий, смири гордыню-то,― отвечал поп, внося еще большее смятение в истерзанную сомнениями душу дойлида.
И тогда спешила к брату Маланья. Горбунья с ворчанием укладывала, укрывала Василя.
— Не ты, Василе, виною,― утешала она.― Уж я узнавала у майстров. Бают, что не без вражьей руки дело обошлось.
Дойлид переводил взор на отца Евтихия, и поп кивал согласно.
— А ты б не набирал в голову черных дум,― говорил поп.― Бог даст, еще и украсней возведем храм. Ты поднимайся, все ладно будет.
И Петрок словам таким дивился ― ведь сам видел, как разбирают стены обрушенного храма, везут санно, что к Ильинской церкви, а что к обители Никоновой. Но не хотел Петрок осуждать попа Евтихия ― в утешение хворому говорил тот неправду. Горбунья бы сказала ― то святая неправда. Одного боялся Петрок ― вдруг у него спросит дядька Василь: «Что с храмом?» Как отвечать? Неправды не хотел Петрок, а правда не крепко ли тяжела окажется дядьке Василю.
Но дойлид Василь ни о чем не спрашивал, и все тревожней поглядывала на брата горбунья. Петроку она сказала:
— Ты ужо будь с ним, соколик. А я тебе гостинчика расстараюсь. Ох, один на один остался со своей бедою Василька, все от пего отринулись. Во и купец Апанас глаз не кажет.
Петрок за посул тетки обиделся ― не из-за гостинца не отходил он от хворого. Жаль ему дядьку, зло берет за несправедливость людскую. Вот и напраслину возвели: продался, дескать, ляхам, в обрушении виновен. Но он-то, Петрок, знает, что все не так. Он да еще Филька знал. Эх, Филька, бедовая голова! Только когда разобрали завал, чтоб достать Калину, нашли под царскими вратами и Фильку. Из-за погибшего брата ведь и чурается ныне дойлидова дома Степка. Но дядьку Василя и это отсутствие помощника своего бывшего не встревожило. Лишь однажды спросил, часом не болен ли Степка, что его не видать? И услышав в ответ ― не болен, тут же позабыл о нем.
Стал еще примечать Петрок ― приохотился дядька Василь к погребцу, где содержала запасливая горбунья в высоких кувшинах вина процеженные и хмельные меды. А когда отхлебнет дядька Василь тайком из тех кувшинов, то в глазах у него на несколько времени появится живой блеск. Маланья и ворчала за эти набеги брата на меды, однако ж не запирала заветный погребец, надеясь, видно, что хоть это поможет Василю скинуть с себя тяжкое наваждение.
Однажды, совершив, как ему казалось, втихомолку поход к погребцу и чуть повеселев, Василь Поклад достал кожаную, изрядно потертую сумку и извлек оттуда шахматы.
— Хоть единой мудрости обучу тебя, племянник,― промолвил Василь с какой-то виноватой усмешкой на синеватых губах.― Садись, брате, покажу добрую игру.
Шахматами увлеклись оба, играли ежедневно. Если племянник ошибался, Василь даже сердился на него, и Петрок не ведал в таких случаях, как быть ― вдруг это во вред дядьке. Однако горбунья, слыша эти окрики и охи брата, радовалась и Петроку потом говорила:
— Ты не робей. Злость ему ныне на пользу. А о храме, дитенок, с дядькой ни полсловечка. Чуешь?
Петрок с дядькой Василем как раз сидели перед шахматного доской, и Василь Поклад только что побывал возле погребца, когда Маланья впустила в светлицу гостя.
Василь Поклад как взял с левого края латника, так замер с поднятой фигурой в руке.
— Проше пана, не порушил ли отдых пана Василя? ― с поклоном сказал пришедший и покосился на изразцовый камин, где жарко горели сухие березовые поленья.
Василь Поклад вопросительно глянул на сестру, которая, спрятав под фартуком руки, осталась стоять у двери.
— То мне господыня, пани Маланья, сказала, что можно до тебя, пане Василь,― оглянулся на горбунью и пришедший.
Горбунья согласно кивнула и усмехнулась приветливо.
— Седай, человече,― ответил наконец Василь и осторожно поставил своего латника на доску, на поле вперед.
— Я прошу пана, от его милости старосты места Мстиславского до тебя, пане,― сказал пришедший, усаживаясь на предложенное горбуньей кресло.― Зовусь Тадеушем Хадыкой.
— Ты людям Мстиславским ведом, пан ксендз,― Василь Поклад сдвинул брови.
— В замке спочувают твоей беде,― осторожпо начал ксендз, все так же косясь на камин.
— Пожалел волк кобылу,― буркнул Василь.
Ксендз потеснил Петрока, сделал за него ход латником от короля. Василь Поклад рассеянно подвинул ладью.
— Великое недовольство в людях Мстиславских от того обрушения,― промолвил Тадеуш Хадыка.― Идет молва, будто строение потому непрочно оказалось, что хотели вы с купцом Белым как подешевле церковь поставить.
Василь Поклад лишь пожал плечами.
— А деньги, собранные посполитыми на возведение храма,― ксендз снова подвинул вперед латника,― деньги те поделили с купцом на двоих.
— Тут столько правды, сколько в решете воды,― вступилась за брата Маланья.
Василь Поклад взглядом остановил сестру.
— Братчики нас рассудят,― сказал он.
— Все выйдет, как поп скажет,― ксендз легонько стукнул холеным пальцем по шахматной доске, напоминая, что за хозяином ход.
— Евтихий ― прямой человек,― отвечал Василь Поклад твердо.― Неправды не захочет. А ты, милостивый пан, говорил бы, зачем пожаловал, чем такие речи заводить.
Горбунья покивала брату с укоризною. Василь нетерпеливо дернул плечом, на бледных щеках засветился румянец.
— Прошу пана даровать мою неумышленную дерзость, я не думал пана обидеть, ― приподнялся с кресла, будто собирался уйти тотчас, Тадеуш Хадыка.― У меня до пана совсем иншая размова.
Ксендз подобрал полы своей одежды, снова сел.
— Пане Василь,― сказал он,― как бы оно ни было, а я верю: до рук твоих не прилипло ни единого пенязя, о которых шумит чернь. Однако сгодись, что даже ежели с амвона провозглашено будет о твоей невиновности, папу и в том случае в месте Мстиславском построением храмов ведать не дадут. Да и в иных градах вскоре ведомо станет про обрушение.
Василь Поклад опустил голову ― ксендз говорил правду.
— За паном ход,― напомнил Тадеуш Хадыка и вновь легонько дотронулся пальцем до шахматной доски.
Василь Поклад подвинул латника.
— Однако пан гуляет рисково,― сказал Тадеуш Хадыка и сбил латника конем.
На лице Василя Поклада мелькнула тень досады.
— Може пану отдать ход? ― тут же предложил ксендз.
— Такое у нас не принято,― возразил Василь Поклад, берясь за фигуру.
Тадеуш Хадыка несколько поразмышлял над ходом супротивника.
— Ты, пане Василь, добрый дойлид,― ксендз отступил ладьей.― Строения, тобою ставленные, любы взору. Видна в них добрая латынская школа.
Василь Поклад со вниманием поглядел на непрошеного гостя, старался уловить, куда гнет хитрый лях, что за яд сокрыт в его похвалах.
— Я болей русин, нежели латинянин,― возразил ксендзу.
— Твои советы градодельцу пану Кондратовичу были весьма до пользы,― ксендз быстро взглянул на Василя Поклада.
Тот промолчал.
— Вернуть прежнюю славу еще возможно,― первым нарушил ксендз ставшее тягостным молчание.
Василь Поклад лишь усмехнулся, и была видна в его усмешке тоска души и безмерная усталость.
— Не думай, пане Василь, что сыплю на рану соль. Бальзам желаю указать,― сказал проникновенно ксендз.― Замок может тебе в том допомочь. Многое за-мыслено строить в месте Мстиславском, и Сигизмунду Кондратовичу с этим не управиться так, как смог бы ты, пане. Сигизмунд станет тебе верным и послушным помощником.
Глаза дойлида Василя ожили, и обрадованная горбунья закивала, заулыбалась. Однако Василь Поклад омрачил радость сестры.
— Не в мои зубы тот корм, пан ксендз,― возразил он с твердостью,― неужто думаешь, что с великой обиды примусь я за чуждое людям нашим?
— Посполитые подобны стаду,― отвечал Тадеуш Хадыка.― Ведает ли стадо, какой пастырь ему лепей? Однако самые поважаные люди места Мстиславского почитают за гонор для себя послужить делу истинной веры христовой. Пришел до нас и ведомый тебе Амельян Стольник...
— Не мне быть ему судьею...
И тут не смог молчать более Петрок, крикнул:
— То он, Амелька, повинен в обрушении! Мы с Филькой своими глазами видали, как он по храму ночью шастал.
— Петрок! ― разозлился Василь Поклад.― Старшие говорят ― твое дело молчок.
Только горбунья приметила, как вздрогнул, переменился в лице ксендз. Однако тут же на губах его появилась благодушная усмешка.
— Не надобно строго наказывать отрока,― вступился ксендз.― Однако, хлопчик, вот и ты был ночью в храме, а что с того?
Петрок покраснел.
— Навет на невинного ― великий грех, хлопчик,― упрекнул ксендз.
— А то не навет,― обиделся Петрок.― Мы с Филькой своими глазами...
— Не бери в сведки усопших...― покачал головой Тадеуш Хадыка.
— Али с Филькой случилось что? ― насторожился Василь Поклад.
Горбунья предупредительно кашлянула, мигнула гостю.
Ксендз сделал вид, что знаков этих не приметил.
— Оттого и Стефан, былой ученик пана Василя, в обиде великой,― сказал ксендз.― Неуж не сказали тебе...
— Панок! ― шепнула горбунья.
— Не передали,― неумолимо продолжал Тадеуш Хадыка,― что нашли отрока под каменной глыбою? Ты вот до поспольства льнешь. А будет ли тебе от него прощенье за гибель агнца невиновного?
Схватился Василь Поклад за грудь, пошатнулся, будто ударил его ксендз камнем под самый дых.
— И Филька!..― слабо охнул он.― Что ж ты, Петрок, смолчал, а? И ты, Маланья?
Ксендз поднялся, полою повалив на шахматной доске фигуры.
— То мы с паном в другой день поговорим,― сказал, кланяясь.― Вижу, у пана еще не загоилось, то я в другой раз...
— Что ж не сказал, Петрок? ― снова укорил Василь хлопца, когда ксендз вышел.
Петрок, чтобы только не видеть полных укора глаз дядьки Василя, опустился на колени, принялся собирать раскиданные шахматные фигурки.
— И надобно ж так,― Василь Поклад беспокойно заходил по светлице.― И этот ворон тут как тут. Что-то учуял небось. Нет, уж ему-то ничего не достанется. Ничего после себя не покину. Жадному воронью!
Василь Поклад достал продолговатый ларец-подголовник, открыл. Лежали там свитки с чертежами строений.
— Все заберу с собой,― бормотал Василь Поклад, один за другим извлекая свитки из ларца.
Свитки полетели в камин.
Будто завороженный с каким-то даже страхом, не смея ничего сказать, глядел Петрок, как лизало свитки желтое пламя, пузырились, чернели бумажные листы.
Горбунья, войдя в светлицу, ахнула.
— Что ж ты это утворил? ― крикнула она, бросаясь к камину.
— Пусть,― отряхивал руки Василь Поклад.― Все прахом, все. Но не воронью.
Обжигаясь, горбунья выхватывала из камина дымящиеся свитки.
— Петрок! ― обернулась она.― Воды неси!
Перхая от дыма, горбунья сорвала с крюка новенький зипун, стала сбивать им пламя.
— Ай стыда у тебя нету! ― выговаривала она брату.― Ох, брате, брате...
Горбунья всхлипнула.
Василь Поклад молча повернулся и пошел в спальный покой. Шел он, как медведь, проткнутый рогатиной.
«ТАЙНЫ ТОЙ Я ТЕБЕ НЕ ОТКРОЮ...»
Теперь Василь Поклад быстро слабел. Не помогала пи принесенная от шептухи наговорная вода, ни травные всякие отвары, которые во множестве умела готовить горбунья, научившись этому у древних старух-монахинь. Василя мучила боль под левой лопаткой. Эта боль началагь после ухода ксендза. Будто невидимый нож вонзил под лопатку черный лях.
Василь Поклад от болей в груди не мог уснуть. Было трудно дышать, он чувствовал себя рыбиной, которую вынули из воды. Обрадовался, когда наконец забрезжил зеленоватый рассвет. Принесла свой отвар горбунья. Оглядела брата, скорбно поджала губы.
— Не спал, соколик?
— Муторно,― отвечал брат.― Слабость. Вот закрываю глаза и вижу одно и то ж: мутная вода свивается в воронку, и воронка все ширеет, все глубеет, тянет вниз.
— А ты испей водицы,― поднесла ставец горбунья.― Испей, полегшает. Да и усни возьми.
— Петрока жду,― сказал брат.
Он и правда ждал. Он теперь стал бояться, что не успеет Петроку сказать, что хотелось сказать обязательно.
— Прибежит Петрок,― проворчала горбунья.― Где-либо на ручьях застрял с хлопцами.
— Не успел я много, сестрица,― вздохнул Василь Поклад.― Думал таких, как Петрок, сметливых да прытких до науки, собрать, научать нашему ремеслу. Да научать грамоте не горше, чем в тех немецких академиях, чтоб не ездили...
— Стихни-ко, угомонись,― прервала брата Маланья.― Во поднимешься, еще все и зробишь. Не стар, женить во думала, невесту подыскала.
— Невесту,― усмехнулся Василь Поклад.― А невеста хороша ль?
Горбунья смахнула слезу, отвернулась.
— Скрутки мои Степану передай, ежели что,― сказал Василь Поклад.― Пусть помнит.
— Ушел твой Степан,― вздохнула Маланья.― Тот лях Зыкмун его сманил. Как вернулся из Вильни, сразу и сманил. Посулил за это послать Степку в обученье в немецкие земли.
— Ну я ему не судья,― сказал Василь.― Может, и верно удумал Степка. А скрутки передай.
Петрок еще в сенцах снял шубейку, мокрые сапоги. Перед дядькой предстал румяный, оживленный.
— Весной от тебя, брате, пахнет, солнышком,― сказал ему дядька Василь.― А рукава мочить не надобно бы. Ай запруду строил?
— Запруду,―кивнул Петрок.
— Не застудись. А так строй себе.
— Я ксендза того повстречал возле Дивьей горы,― поведал Петрок.― Крадется, волк волком.
— Ты вот что, Петрок,― сказал Василь Поклад.― Ты о людях не учись судить поспешно, хлопчик. Вот на Амельку тогда наговорил.
— Так это он, дядька! Ну попомнит, злодей!
— Уж слухай мое, Петрок,― остановил его Василь Поклад.― Ты еще мало пожил, хлопчик, чтоб верно распознавать людей. Ты их не сторонись-ка, не будь сам по себе, один. Страшно это и тяжко. Мыслишь, что лепей их, ан хуже. Вот как. Тебе надобно учиться многому. А зла невесть сколько вокруг. И людей таких, что подобны кротам незрячим. Злых людей, своекорыстных, кои от того себе же во вред все творят. Мыслят ― к выгоде, ан во вред. Им слово надобно, свет. И будет тако, верь, брате. С той верою живи. А мой век, видать, весь. Потому и кажу тебе. Болей никто не скажет ведь. Разве что иди к отцу Евтихию. Просись в научение. Сам хотел за тебя просить, да не успел. Ох, чую, жжет меня что-то, томит. Еще вот собирался обучить тебя тайнам ремесла своего. Не успею...
Василь Поклад отвернулся к стене, трудно дышал.
Горбунья поманила Петрока из спального покоя. Выходя, Петрок оглянулся. И так ему вдруг нестерпимо горько стало от жалости. И ненависть холодом наполнила грудь хлопцу. Он готов был пойти хоть в разбойники, чтоб отомстить недругам дядьки Василя, ставшего ему вторым отцом, отомстить тем, кто погубил неунываку Фильку и добряка Калину.
«Что так сотворено ― злу на свете живется лепей, как добру? ― раздумывал Петрок.― Как же это?»
Петрок взглянул на горбунью, хотел спросить об этом у нее. Но тут же отказался от своего намерения: что может ответить пришибленная, горем убитая его тетка? Вот кто мог бы ответить ― дядька Василь. И Петрок снова оглянулся.
Не знал того Петрок, что видит в живых дядьку Василя в последний раз.
К вечеру на Вихре грянул ледолом. И всю ночь, пробравшись в светлицу, Василь Поклад простоял босиком перед окошком, слушал это могучее боренье сил природы. Невидимые мчали к реке шумные ручьи, унося вниз накопившийся перед избами за долгую зиму всякий сор.
Когда с реки доносился особенно крепкий удар, а затем гул отколовшихся льдин, Василь Поклад вздрагивал и холодеющей ладонью хватался за грудь. Гул этот напомнил дойлиду его зимний позор, и каждый новый удар обрывал внутри еще какую-то нить, связывающую Василя Поклада с жизнью. «Это лед,― подумал он.― Лед...»
И перед глазами дойлида вдруг вновь живо встала картина обрушения ― глыбы из сцепленных цемянкою валунов, снежная искрящаяся пыль и куски синеватого льда среди красной плинфы. Синий лед в красном. Множество кусков льда...
— Анисимовна! ― позвал слабо Василь Поклад.― Ани-симовна!
Нестерпимо горело в груди.
Вбежавшая в светлицу Маланья нашла брата распластавшимся на полу.
Когда занялось утро, горбунья послала паробка за попом.
Дойлида Василя погребли рядом с убиенными Калиною и отроком Филимоном. Кирила Шмат привез на двуколке высокий надгробный камень со строгой надписью. Людей было немного у могилы. Все больше родня. Петрок и его мать поддерживали под руки Маланью Анисимовну. Та была совсем плоха, уж и голосить не могла. Теперь Маланье снова предстояла дорога в монастырскую келью. Мужики терли кулаками глаза, сморкались в полы свиток, слушая скорую панихиду.
Только два человека, пришедших проводить в последний путь дойлида Василя, не вошли за ограду старого мстиславльского погоста. Один из них был Сигизмунд Кондратович. Рядом с ним стоял Степка.
Неделю спустя Евдокия, вдова Тимофея-купца, привела своего младшего к отцу Евтихию. Упав в ноги попу, просила Евдокия взять ее Петрока в наученье.