Когда на столичных улицах засверкала белозубая улыбка и Паваротти, сдувая с ладони воздушный поцелуй, объявил: «Чао, Москва!», я подумала, что если в английской традиции — уходить не прощаясь, то в итальянской, видимо, — прощаться и не уходить… Лучано уже давал «последний» концерт в Москве, и тогда все сошлось на редкость неудачно: серое небо, холода в июне месяце (Паваротти, наверное, думает, что в этой стране вообще не бывает солнца); глухие пробки вокруг МДМ, зал, набитый богатенькими, но совершенно деревянными буратинами. Увы, такова московская реальность: чем громче мероприятие, тем зануднее публика. Гайки на перстах, брюлики в носу, модели из последних коллекций, выставка часов — люди пришли за чем угодно, только не ради Паваротти. Шествуя важно, походкою чинной, с охраной и свитой, прибывали представители российского политического истеблишмента, которые не стоят ногтя на мизинце Паваротти, однако надменностью превосходят его раз в сто. У отдельных паршивцев свиристели мобильники, и они еще имели наглость на звонки отвечать. Гость смотрел хмуро, пел вяло и всей душой рвался к самолету.
Прощание — великий миг, может быть, даже более важный, чем первая встреча, оттого думалось с тоской: «Неужели вот так и расстанемся? Неужели мы будем помнить его ТАКИМ?!.»
Бог миловал, или Лучано запамятовал, или импрессарио что-то там нахимичили, но лучший тенор всех времен и народов снова оказался в Москве. И теперь все было по-другому. Было, как надо. Во всяком случае, на влюбленный дилетантский взгляд…
Его по-прежнему хочется слушать стоя — невыносимо, кощунственно сидеть, когда к тебе выходит Паваротти, но чувствуется, что сам он удерживает вертикальное положение с заметным напрягом, все сильнее придавливая пухлой лапой плечо своего верного дирижера, а когда покидает сцену по-медвежьи вразвалочку, огромная, сутулая, обтянутая фраком спина напоминает о Собакевиче… Трудно быть богом на протяжении четырех десятилетий. Особенно трудно, если ты всего лишь человек.
Раньше голос Паваротти, горячий, как поцелуй, влетая в уши, пронзал тебя до солнечного сплетения; и дыхание его, казалось, пахнет розмарином и мятой, и улыбка его вспыхивала внезапно, заливая мир ослепительным сиянием. Песнь Песней — вот что был Паваротти прежде. Слушать его сегодня — это хоть и сладкая, но мука. Будто затянувшаяся любовная прелюдия, которой нет исхода…
Конечно, Лучано постарел. Это нормально — для всех, кроме него. Это закон — если только речь не о Паваротти. Мы любим его и не хотим мириться с неизбежным. Да, силы уже не те, и Лучано все время требуется точка опоры — дирижерское плечо, рука партнерши, крышка рояля (и все они — партнерша, дирижер, инструмент — служат ему с подобающим самозабвением), а вокал на табуреточке, вероятно, войдет в историю музыкальной культуры, но стоя, сидя или лежа Паваротти всегда суждено петь о любви и всегда с молоденькими женщинами.
Сопрано в отороченной мехом душегрейке мне не понравилась — по причине банальной ревности. Мало того что на сей раз Тенориссимо прибыл к нам официально женатым человеком («а я люблю женатого» — теперь это про него), так еще таскает за собой разномастных девиц, черненьких, беленьких, которые не столько сами поют, сколько в рот ему обожающе смотрят. Когда он опытным, нежным усилием склоняет блондинистую головку себе на грудь, а она льнет к нему, собака, и оторваться не спешит, — о, какие нехорошие чувства распаляют сердце…
Лучано не пресытился жизнью — ему нравится вкусно есть и делать детей секретаршам. Потеряв в вокале, он не лишился ни грана мужского обаяния, и близость женщины волнует его не меньше, чем музыка. А по-моему, даже больше… Он вкрадчивый, нежный, страстный, большой и теплый и, вероятно, совершенно неотразим в личном общении. Что ж, наверное, так и должен заканчиваться путь настоящего мужика.
В финале мы устроили Паваротти и стоячий партер, и стоячий амфитеатр, и стоячий балкон… Лично мне удалось и поплакать, и отбить руки, умоляя о «бисах», и навизжаться при первых звуках О, sole mio, и охрипнуть, подпевая «ля-ля-а, ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля-а-а!!!» на финальной «Травиате», и ощутить, что сердце бьется в упоенье, и для него воскресли вновь… и т. д. и т. п. — в общем, проделать все, что положено, ибо концерт Паваротти — это один из самых крупных праздников в жизни человеческой. Нам страшно повезло, что такой праздник на нашей улице был.
Паваротти относится к редкому числу вещей и явлений, которые любишь безоглядно и радостно. Какое поразительно живое лицо, какая потрясающая улыбка, как пытливо он всматривается, проникновенно грустит, лучезарно ликует… На этом упругом голосе покачиваешься, будто ангел на облаке или лодка на волне.
Паваротти по-прежнему велик, как солнце (хоть и заметно похудел), по-прежнему горяч, как солнце (хотя оба светила, увы, остывают), и прекрасен, словно закат над морем. Паваротти — это счастье. Каждый его концерт продлевает слушателям жизнь года на два. Ах, если бы это правило распространялось и на него самого!.. Пусть живет вечно. Пусть поет вечно. Пусть делает вид, что уходит, — только бы всегда возвращался. Пускай «чао» — лишь бы не «баста». Не может быть, чтобы мы видели его обтянутую фраком спину в последний раз. Это слишком жестоко.
Он улетел и ничего не обещал, но вдруг он все-таки вернется?..
_____