Экзамены на бакалавра, посвящение и торжественный обет ордену – все торжества явились как что-то совершенно естественное. Орден принял его в свою среду как духовное лицо и с формировавшегося схоластика, он вдруг перестал быть тем парнем, что бегал по улицам, опускал глаза перед супериором и ректором коллегиума, с этого момента он больше не ползал по холодному полу с мокрой тряпкой в руках, сделался одним из их числа, оказался в первом ряду среди самых отличившихся, готовых к великим деяниям; обеты вечного целомудрия, бедности и смирения были для него сейчас чем-то совершенно обычным, как и то, что он пожелал дать еще один, четвертый, особый обет, и, собственно говоря, только это его и интересовало: по мере своих сил он немедленно совершит все, что ему прикажет нынешний или будущий Римский епископ ради душевного блага и распространения веры, и если тот захочет его куда-то послать, исполнит это без промедления и отговорок, даже если решит отправить его к туркам или каким-то другим заблудшим, в так называемую индейскую страну или к каким-нибудь еретикам, раскольникам, а также к любым единоверцам. С радостью и беспокойством нетерпеливого ожидания он решил дать и этот обет – с ним мог открыться путь туда, куда его влекло вопреки наказанию, постигшему его во время послушничества именно из-за этого, – в Китай. Конечно, сейчас он уже хорошо знал орден, ничего тут не было наверняка, его могли оставить учителем в коллегиуме, исповедником больных, управляющим отдаленным имением, его могли послать в болота Паннонии, к венскому двору или в компаньоны какому-нибудь одинокому умирающему графу, он мог стать Cicero suae linguae [38]Cicero suae linguae (лат.) – Цицерон своего языка.
. В церкви святого Иакова, его могли направить в миссион здесь, в самой стране, где в некоторых местах еще сохранялся протестантский еретический дух, или в Триест, там тоже нужны словенские проповеди – действительно, в боевом отряде Иисуса Христа не было ничего определенного, грех гордыни Симона был лишь в том, что ему хотелось оказаться в этом воинственном легионе в числе самых избранных и самых передовых – в первых рядах легиона.
Торжественный обет отошел в прошлое, как и долгие часы первого испытания в приделе Франциска Ксаверия в утренней стуже адвента. Во время долгого ожидания и внутренней подготовки к обету у него до боли озябли ноги, холод проник под ногти, в церкви тогда стояли несколько состоятельных горожан в шубах, которым, собственно говоря, тут нечего было делать, но провинциал разрешил им присутствовать, поскольку они как благотворители много сделали для ордена, это не было грубым нарушением правил и делалось в добрых целях, но Симону их присутствие мешало, более сотни раз бывал он тут по утрам один и сейчас хотел бы, чтобы все произошло без этих людей в шубах. Он дал свой четвертый обет непосредственно провинциалу, принял причастие, exercitia spiritualia militaria [40]Exercitia spiritualia militaria (лат.) – обучение духовной брани.
закончилось, теперь он был воином первого легиона, воином Господним и сыном святого Игнатия, несколько позже, дуя на окоченевшие руки, патер Симон Ловренц осмелился даже пошутить, что если он теперь сын святого Игнатия, то, значит, внук Господа Бога; на пего не рассердились – мол, все мы Его дети, как бы ни назывались, а отца имеем теперь лишь одного, и Симон знал, что это не тот, кто волочит бревна для постройки турьякских графов. У сына святого Игнатия нет больше дома, крестьянской усадьбы, отца, матери и сестер, у него есть стены кельи, библиотека, догматика, латынь, риторика, молитва, печать Святого Духа в душе. Вечером неяркое зимнее освещение церкви святого Иакова и алтаря Ксаверия, у которого он остановился еще раз, церковная утварь и светильники, золотые статуи и блестящая мантия того, кто служил мессу, – все это навеяло зябкую дремоту, он ехал по какой-то холодной стране, дул ледяной ветер – может, я в России? – подумал он, это не Китай, такая здесь стужа, и в конце обширной равнины – холодный свет, словно пасть, разверзшаяся в стене тьмы, – о беспорочное и холодное целомудрие, светящиеся уста, которые откроются и проглотят его.
Сейчас сквозь щелки чуть приоткрытых глаз он видел, что Катарина встала, она была в длинной ночной рубашке, которую он купил вчера у трактирщицы, – купленная рубашка была Катарине немного велика, и он потихоньку наблюдал, как она, одетая в эту рубашку, подошла к окну, вглядываясь в утренний сумрак, в проходящую ночь и наступающий день. Затем она обернулась и долго на него смотрела. В какой-то миг ему показалось, что она все видит, видит его ребяческий обман, подсматривание из-под опущенных век. Он уже хотел открыть глаза и рассмеяться, но она подошла к изразцовой печи и, присев, начала поленом разгребать пепел. Обнаружив непотухший уголь, она бросила на него несколько щепок и, округлив губы, стала раздувать этот маленький костерок, пока огонь не охватил растопку. Тогда она подкинула несколько поленьев, а Симон все смотрел на эти ее сосредоточенные утренние приготовления. Она еще раз оглянулась на него, словно желая убедиться, что он спит, затем в полумраке комнаты сняла с себя рубашку, и ее теплое тело словно обожгло его глаза, сквозь узкую щель приоткрытых век в него залетело нечто раскаленное, знакомое, то, что ночью он обнимал и распалял, пока они оба, усталые и изнеможенные, не легли рядом, спокойно и ритмично дыша, и дыхание это не слилось со сном – ее и его. А сейчас это тело было снова здесь, уже иное, невольно доступное затаенному взгляду. Катарина поставила в огненное отверстие печи котелок с водой и, освещенная пламенем, стояла и ждала, когда вода согреется. Подхватив тряпками котелок, она перелила воду в глиняную посудину. Повернувшись к нему спиной, она неспешными четкими движениями развернула кусок чистого полотна, присела над водой и, медленно опустив в воду руку, стала неторопливо мыть у себя между ног, неподвижно уставившись в какую-то точку за окном – вероятно, она видела верхушки деревьев, окрашенные первым утренним светом.
Возможно, это тот самый свет, подумал Симой, который привиделся ему после того, как он дал торжественные обеты. Может, эта разинутая пасть из его сна, появившаяся на краю незнакомой равнины, была вестью из его собственной внутренней, еще ему самому незнакомой страны, предупреждением о том, что он данные обеты нарушит. Прежде всего четвертый, потом третий, а теперь и первый – он все нарушил, и это причиняло ему боль, как обычно бывает с людьми, обремененными таким количеством грехов, каким был обременен он сам в своей собственной преисподней. Кто сказал, что преисподняя огненная, быть может, она ледяная, какой была в его сне, возможно, это был адский свет, исходящий из земли, из ее сверкающих недр, лившийся на холодную поверхность той привидевшейся равнины. Тогда наутро его пригласил к себе провинциал, и сегодня он знает, что именно из-за него, из-за таких людей, как этот маленький седовласый человечек, он, Симон, нарушил все обеты, потребовал, чтобы его отпустили из ордена, убежал от своих братьев, пошел собственным путем и сейчас из-за этих людей пустился следом за процессией странников, чтобы, если явится ему великая милость, найти нечто из того, что утратил.
Praeposiius provincialis сидел за столом в большой холодной комнате, было морозное утро во время адвента тысяча семьсот пятьдесят первого года, маленький седой человечек уже позавтракал, из чашки с чаем поднималось небольшое облачко пара, в глазах его была снисходительность, приветливость, ласковыми были и его руки, он встал и положил свои маленькие мягкие ладони на все еще крестьянские пальцы Симона. – Я слышал о вас только хорошее, патер Симон, – сказал он, – засучив рукава, вы прошли через все испытания. Вы получили много знаний, супериор сказал мне, что вы и в пансионе были лучшим. – Он засмеялся и забубнил: superbia, invidia, luxuria, avaritia, gula, ira и acedia [42]Superbia, invidia, luxuria, avaritia, gula, ira и acedia (лат.) – гордость. зависть, блуд, жадность, чревоугодие, гнев, леность.
, все вас искушали, все вы преодолели. Вы приятный человек, Крайна – приятная земля, приветливые люди, приветливость – наше отличительное свойство, – Крайна, – подумал Симон, тут останусь, коллегия, школьные коридоры, крестные ходы. Или одинокий больной граф, мешок, в котором полно грехов, словно блох, буду исповедником старого аристократа, наблюдающим за его страхами перед последним судом, а за стенами усадьбы – грязная деревня, пьяные крестьяне – тут меня и оставят. Провинциал приветливо потрогал его озябшие пальцы, – вам холодно, – сказал он, – хотите чаю? Садитесь, патер Симон, вы стали частью войска Иисуса, да что мне вас учить, вы сами знаете, дали клятву, включая четвертый обет, который требует от вас полного послушания, отказа от собственной воли, вы ведь знаете – для всех нас существует только одна воля, воля ордена, – он приветливо улыбнулся, а чай все не подавали, в комнате было холодно, и в самом Симоне затаился холод, оставшийся еще от приснившейся ночью местности, по которой он блуждал в своих видениях. – Так возникает единение, это целостность тела ордена и его крови, а мы, молено сказать, мистическое тело, организм, вы достаточно учились, чтобы это понять. – Я хорошо понимаю, – сказал Симон, – я готов. – Крайна, – подумал он, – здесь останусь, о душа моя, почему ты так подавлена и так встревожена? – Вы были лучшим, – сказал провинциал приветливо; Симон молчал, он знал, что гордыня не должна завладеть им ни на миг, но теперь он чувствовал, а позже понял, что провинциал свысока ему льстил, что его предстоятель был Великим Льстецом, это был маленький правитель с седыми волосами, который всем угождал. И волосы у него поседели от угодничества. Угодничество – это ведь страшно обременительное дело: льстить великим – нетрудно, льстить малым – куда более сложно. Малые радуются, видя, что правитель провинциал им льстит, он такой же, как мы, говорят они, мы тоже угодничаем, но перед высокопоставленными, а он льстит низшим, это значит, что в нем кроется что-то высшее. О приветливый седовласый льстец, послушник Симон тогда еще ничего не понимал, провинциал льстил ему, чтобы казаться маленьким и скромным, а в действительности был великим правителем своей небольшой провинции, но тогда Симона это не интересовало, он хотел знать, что его ждет.
Однако время этому еще не подошло, провинциал не давал ответа, он спрашивал: – Как вы думаете, что будет с нами? Что вы об этом думаете, pater praepositus? С нами со всеми, патер Симон, с орденом? – Что он может знать, если не знает предстоятель, зачем он спрашивает его, давшего обет исполнять любое приказание, и он сделает все, что нужно будет сделать – пойдет ухаживать за больными или станет управляющим имением, крестьянские работы ему не чужды. Но мысли провинциала плыли в другую сторону, намного выше и намного дальше. – Сегодня ордену приходится нелегко, – сказал он, – многие епископы думают, будто мы слишком преступаем через преграды, выходим за рамки чистого вероучения, а что это означает, знает ли кто вообще; в Риме собирают жалобы, для светских правителей мы слишком набожны, в миру стараются уклониться от креста – от нашего, а для церковников в нас слишком много светского, понимаете, ведь мы управляем многими странами. Доминиканцы, особенно испанские и португальские, думают, будто мы нарушаем все Божьи заповеди, будто ломаем Церковь, будто допускаем ересь только потому, что хотим, чтобы все те дети Божий в Китае, в Марокко, в России пришли к Богу путем убеждения, при этом остается и что-то старое, этого не избежать, а путь к Богу нужно как-то проторить, наши братья, сыны Доминика, не понимают, что народу нужно при этом помогать, convincere, non vincere [44]Convincere, non vincere (лат.) – убедить, не значит обязать.
. – Россия, – подумал Симон, – скорее всего, пошлют в Россию, там, вроде бы, мы желанные учителя. – Что же, нам снова загнать этих людей в леса, к диким зверям, разрушить церкви, бросить поселки, пусть все зарастает, а души оставить язычеству? И это только потому, что им кажется, будто орден действует более победоносно, чем кто-то из них самих? Ведь convincere само по себе и есть vincere, не правда ли? – Правда, – сказал Симон, глубоко убежденный, что это так. – И в миссионах нам нужны хорошие работники, лучшие воины, – продолжил провинциал. – Патер Симон, – проговорил он и засмеялся, – мы знаем, что вас влечет в бой, как влекло святого Франциска Ксаверия, нам хорошо известно, куда вас влечет. – Китай, – подумал Симон, и сердце его сильно забилось, от волнения он даже встал. – Индии, – сказал провинциал, – отправитесь в Индии, как до сих пор эти страны именуют наши испанские братья, там мы в этот момент больше всего нужны. Вам известно, что мы крепко связаны с сыновьями Игнатия в Испании, что нас с самого начала соединяет с ними самая крепкая связь, сам святой Игнатий Лойола очень интересовался нашей страной, Триестом и Любляной, мы храним драгоценные письма, от которых веет святостью. И в Парагвае много братьев из Крайны, патер Адам Хорват, Иносенц Эрберг, его мы послали из Любляны, многие другие. В парагвайских хозяйствах большие стада, очень много дела, мы создали государство, какого еще не было на свете, с небольшим преувеличением можно сказать – державу Иисуса, во Франции говорят, что там у нас теократия, правильно, весь мир – это теократия, Иисус – правитель, а в парагвайских землях – особенно, там Евангелие шествует победно. – Спасибо, – сказал Симон, – я сделаю все, что только смогу. – Знаю, что сделаете, – ответил провинциал, – а для начала вы должны выучить испанский язык, вам это будет нетрудно, ваша латынь превосходна, выучите вы и язык индейцев, но для этого хватит времени, мы надеемся, его будет еще много, возможно, до конца вашей жизни. – Когда мне ехать? – спросил Симон. – Завтра, – сказал провинциал строго, – завтра в Триест, там уже собрались отцы-иезуиты, приехавшие из Вены и Милана. Время не ждет, – сказал он решительно, – сгущаются темные тучи, португальский двор требует, чтобы орден ушел из Парагвая, они оказывают сильный нажим на генерала в Риме, на папу Бенедикта, поэтому нужно отправляться в дорогу и в сражение не только за души людские, но и за орден, да, патер Симон, за орден. Будьте отважны, но слишком не рискуйте: кто опасность любит, голову погубит.
Симон подошел к столу и поцеловал провинциалу руку. – Этого не нужно, – холодно сказал провинциал, – я ведь знаю, чего вы боялись – что я пошлю вас в какую-нибудь больницу исповедовать, перевязывать раны, очищать все от гноя и человеческого дерьма. – Я бы повиновался, – сказал Симон. – Знаю, – ответил провинциал, – вот поэтому я и посылаю вас в Парагвай, вы никогда не нарушите обета, Бог с вами, я благословлю вас, патер, склоните голову, еще много раз вам придется ее склонять. – Провинциал перекрестил его отеческой рукой: in nomine Patris [46]In nomine Patris (лат.) – во имя Отца.
.
Это было во время адвента тысяча семьсот пятьдесят первого года. Где теперь седовласый провинциал, кому льстит и кого благословляет? Сейчас весна лета Господня тысяча семьсот пятьдесят пятого, всего четыре года спустя, Симон Ловренц отчетливо слышит каждое слово, сказанное там, в холодной комнате, в тот давний холодный, декабрьский день. Теперь, четыре года спустя, все иначе, пережитого хватило бы на целую жизнь, он сражался за души и за орден, склонял голову множество раз, делал все, что только мог сделать, до тех пор пока склоненная голова уже не помогала, пока в конце концов не оказался во чреве какого-то португальского корабля, доставившего его в грязный Лиссабон. Где сейчас Сан-Игнасио-Мини, где Лорето и Санта-Ана, как там на небесах маленькой Тересе, что делает брат Матия Штробель и насколько далеко придел святого Франциска Ксаверия, откуда Господня воля послала его, Симона, в тот дальний путь, на великое испытание, которое он, во всяком случае, с точки зрения ордена и своих обетов, не очень хорошо выдержал.
Он открыл глаза и пошевелился, Катарина вздрогнула и, не глядя на него, опустила рубашку по самые щиколотки. Она все еще была стыдливой женщиной и, если отбросить те странные сны в Добраве, довольно разумной. Наступало утро, она собиралась с этим человеком в дорогу, для начала нужно было очиститься от прошедшей ночи, от липкого телесного пота, от всех слизистых выделений, которые были на коже. Для этого нужна вода; луна, верная свидетельница, все это не отмоет. За окном кто-то бил молотом, кузнец размягчал горячее железо лошадиной подковы, однообразные, тупые удары были подобны ударам барабана, с которых обычно начиналось утро Симона в Парагвае.