Ты вела себя как блудница, сказал бы пророк-отшельник Иеремия, валялась на каждом пригорке и под каждым зеленым деревом, ты легла с незнакомцем и пошла за ним*; Катарина просыпалась среди ночи, не могла спать. Ее любимый спал, ровно дыша во сне, с тех пор как он был с ней, он спал, иногда во сне смеялся, иногда стонал, она знала, что это он ходит по Индиям, слышит какое-то пение и видит красноватую равнину – пение, которого она никогда не услышит, и равнину, которую никогда не увидит, и все же эта страна принадлежала ей уже настолько, насколько и ему самому, хотя она слышала и видела ее по-другому. Она просыпалась и думала о том, что же все-таки с ней случилось, почему она вдруг оказалась не там, где ей следовало быть, не в обществе паломников, которые сейчас где-то спокойно спят с благословением Божиим – как и на самом деле это стадо Божие спало с полными желудками, довольное всем, в помещении какой-то заброшенной мельницы и вокруг нее. Сейчас она не там, не с ними, рядом с ней лежит мужчина, настоящий, не такой, как те, в Добраве, появление которых наверняка имело какой-то смысл, ее ночные посетители что-то предвещали, может быть, как раз то, что с ней сейчас происходит? Случилось наводнение, ее захлестнула вода, потом была лихорадка, жар, огонь захватил их обоих – Катарину и Симона, пламя загоревшихся душ, что-то такое, чего она никогда еще не испытывала, и это должно было исходить от Бога, ибо любовь сильна, как смерть, сильна, как подземный мир, любовная страсть! Ведь все было так прекрасно, а то, что идет от дьявола, – безобразно, но, несмотря на это, они стали вдруг какими-то отверженными, что-то происходит, как в дурном сне, они продолжают странствие одни, Симон не проявляет ни малейшего желания отыскать паломников, чем все это кончится? Можно ли все это делать безнаказанно, и как долго? Всю жизнь ей говорили о грехе и наказании, которое неминуемо придет. Сейчас по ночам ее охватывал страх, страх – это еще не наказание, хотя уже какая-то его часть, она просыпалась с мыслью, что все это не может хорошо кончиться. «Благословение дому», надпись, из-под которой поднимется уже не опечаленный, а ужасно разгневанный отец, а дальше – предводитель Михаэл, священник Янез, епископ в Любляне, судьи из замка, сестра Кристина, которая приедет и скажет: «И тебе это было нужно?» Ее уведет судебный пристав, как увел когда-то Марию из Брницы… неужели и ее так уведут? Марию из Брницы увел судебный пристав, стражник грозился применить пытки – зажать ее пальцы тисками, после чего она во всем созналась, рассказав, что господин с ней делал. Что именно господин с ней делал, Катарина теперь знала, а тогда еще нет, теперь ей было так же страшно, как и тогда: откуда-то явится судебный пристав, будет угрожать ей тисками и выставит в общественном месте, может быть, ее будут бить кнутом, а Симона бросят в тюрьму, и она никогда его больше не увидит, ей же прочтут судебный приговор, который будет начинаться словами пророка Иеремии: на каждом пригорке и под каждым зеленым деревом ты блудила. В школе при монастыре святой Урсулы ее как следует напугали, да и не только там, всю жизнь ее стращали наказанием, которое придет, если она будет делать то, что делает как раз сейчас; и вправду она блудила, была сладостная, все более теплая, все более упоительная весна, луна наблюдала за их движениями, и зачем обращать внимание на грозящий судебный приговор, на страх, словно призывавший преследователей, ведь было где-то написано: чего боишься, то и случится.

Так в одну из ночей на каком-то ночлеге у дороги, ведущей в Баварию, она услышала под окном сначала рычание их приблудного пса, потом его визг – кто-то пнул его ногой, затем разговор на родном языке Катарины, на языке, который она понимала. Вернее, это был грубый смех и всего несколько слов: значит, тут они, голубчики.

Странники столпились на дворе небольшого замка. Они собрались у котлов, из которых валил пар, пахнущий вареной фасолью и мясом, той самой кониной, что осталась после ночлега на мельнице. Среди странников оказались рабочие из ближних соляных копей, с тарелками в руках они ждали, когда получат свою дневную порцию еды, которую варили вместе с незнакомыми богомольцами, фасоль дали рудокопы, а мясо принадлежало странникам, простые люди в то время могли объединиться, легко договаривались. Когда Катарину Полянец и Симона Ловренца привели на двор, толпа людей у котлов расступилась, и они прошли как сквозь строй, подхлестываемые любопытными и многозначительными взглядами. Они не были закованы в цепи, но все равно казалось, будто ведут преступников.

– Чего глазеете, – сказал крестьянин, – ну, отстали они, заблудились. – Катарина узнала его, он был из села у церкви святого Роха и иногда работал у ее отца.

– Заблудились на сеновале! – завизжала какая-то баба, и народ весело захохотал. Тетка была незнакомая, да и кто захотел бы знаться с такой визгливой бабищей.

– Лучше за собой следите и ешьте свою фасоль, – сказал крестьянин и расчистил им дорогу до дверей замка. Катарина шла, не опуская глаз, ей хотелось идти с поднятой головой, нарочно, без всякого смущения, пусть знают: она ничего не сделала такого, чтобы опускать взгляд перед ними. Но хохот толпы, ждавшей свою фасоль, ее все равно задел, словно ее осыпали множеством пощечин и ударами по всему телу. Она вспомнила, что было с тем несчастным медником из Любляны, какая его постигла жестокость, и никто ему не помог. Толпа любит похохотать, если кто-то от ее имени скажет кому-то: потаскуха, говно собачье, пошла вон, свинья, – все это толпа издавна любит. а еще больше ей по душе, когда кто-нибудь от ее имени кого-нибудь толкнет или ударит, хотя это происходит на пути к святыням; но ведь когда-то толпа насмехалась и над нашим Спасителем, только каждая толпа знает, что тогда это было нечто совсем иное и особенное, да и случилось очень давно.

– Ничего, Катарина, – сказал Симон, – это ничего. Все будет хорошо, ты не волнуйся.

У дверей их разлучили. Симона сопровождающий втолкнул в канцелярию замка, она видела нескольких стоявших там мужчин, они громко разговаривали, Катарина узнала среди них священника Янеза, было и несколько немецких господ из замка. Но ведь вы ничего плохого ему не сделаете, – хотела она сказать. Но не выговорила ни слова, да и что может сказать женщина всем этим мужчинам? Она все еще тревожилась за него, не думала, что будет с ней, мысли ее были о нем – неужели его упекут в тюрьму? – ее первого, единственного, навеки единственного, ставшего вдруг для нее чем-то самым главным, большим, чем отец, Арон, даже мама Нежа на небесах. Как она может не беспокоиться, если их разлучают, и зачем это надо? Они могли бы давать ответ вместе. Двери за ним закрылись, она стояла в темном коридоре. Только сейчас она заметила, что окно в противоположном конце коридора закрывала тяжелая, огромная фигура предводителя паломников. Михаэл подошел к ней, лицо его побагровело от бешенства, которое странникам было уже хорошо известно, и они обычно поспешно отступали, увидев, как разливается на его лице багровая краска.

– Шлюха, – сказал он, и она содрогнулась всем телом от затылка до пальцев ног, такого ей еще никто никогда не говорил, конечно, это могли сказать Марии из Брницы, еще незадолго перед тем во дворе Катарина ждала, что кто-нибудь крикнет ей нечто подобное, по этого не случилось, а теперь человек, которому поручено вести путников, но не распоряжаться их душами и телами, прошипел это слово, будто разговаривал со своей женой, которая, конечно, была не шлюхой, а почти святой женщиной. Не обращая внимания на крестьянина, который все еще стоял у входа, он подошел к ней вплотную, так что она почувствовала исходящий от него тяжелый запах грязного тела, может быть, также запах ночного сношения, недосыпа с женщиной – такими же, как эта вонь, были и его слова: спуталась, шлюха, на паломничьем пути. Не хватало только слова «сука». Он притянул ее к себе и пахнул на нее своим мясным и фасолевым дыханием:

– А что сказал бы отец? Что скажет Полянец, когда об этом узнает?

Она вырвалась у него из рук и отстранилась: с отцом своим я буду говорить сама. Крестьянин, все еще там стоявший, одобрительно кивнул головой. Михаэл хлестнул по нему взглядом, и тот больше не кивал, исчез за дверью, умнее будет, если он тоже посвятит себя вареной фасоли. Катарина стояла у стены в напряжении: если он еще раз схватит меня за руку, я закричу или укушу его. Но он больше не приблизился. – Иди наверх, – сказал он. Молодая слабая женщина имела над этим огромным тяжелым человеком какую-то невидимую власть. Она пошла наверх, там все равно было лучше, чем на дворе среди толпы. Он открыл какие-то двери. В маленькой комнате на столе лежал кусок хлеба, рядом стоял кувшин с водой.

– День-другой посидишь на хлебе и воде, – сказал он, – это уже решено. Пока господа не решат, что с тобой делать.

Двери закрылись, и она слышала, как Михаэл повернул ключ в замочной скважине.

– Еще зайду, – сказал он, стоя уже по ту сторону дверей, – тогда поговорим.

Она слышала удаляющиеся тяжелые шаги, заскрипели ступеньки лестницы под навалившимся на них грузом.

Пока господа не решат. Что они должны решить? Сейчас она отчетливо вспомнила протокол, который когда-то нашла в отцовских бумагах: судебный пристав отвел в сентябре Марию из Брницы в приходский дом, но она сбежала, ее нашли у сестры на Брегу, пристав угрожал ей тисками, после чего она во всем призналась и рассказала, что господин с ней делал. Катарина запомнила имя, даже написанную на бумаге дату, конечно, ей тогда очень хотелось узнать, что же случилось с этой Марией из Брницы, что хотели у нее выведать и что господин с ней делал. Это было давно, она никогда не решалась спросить об этом отца; теперь она сама такая Мария из Брницы, ее будут допрашивать, что господин с ней делал и что делала она, ей вдруг стало страшно любого вопроса и любого своего ответа, который она вынуждена будет дать. Отец, – подумала она, – где сейчас твое «Благословение дому», где оберегающий тебя святой Рох и прижавшийся к твоим ногам верный пес Арон, помоги мне; помоги мне, мама Нежа, на небесах имя твое Агнес, и волосы у тебя все еще такие же темные, как у нее самой, у Катарины, она унаследовала их от матери, Нежа – земное имя, пусть на небе тебя зовут Агнес, помоги, дорогая Агнес, из-за облаков. И что сейчас с Симоном? Он, наверное, недалеко, ничего, сказал он, все будет хорошо, уж он это знает, он столько пережил, постепенно она успокаивалась, почувствовала голод, села к столу, отломила кусок хлеба и начала жевать, ни о чем не думая – на хлебе и воде, отогнав мысли о судебном приставе, все-таки можно жить, если тебя оберегает близость любимого человека, он недалеко, все как-нибудь разрешится.

Из окна ей виден был двор, женщины мыли котлы, счищая с их краев остатки пищи, откуда-то подошел пес – их пес, приблудный, какая-то женщина замахнулась на него палкой, послышался глухой звук от удара о его облезлую спину, он поджал хвост и бросился к выходу со двора, там его пнул ногой местный стражник; ну хоть бы пес его укусил, – подумала Катарина, но он этого не сделал, скуля, выбежал на дорогу – этот пес был предназначен для пинков и побоев; у Катарины что-то сжалось в груди, ей было жаль пса, спасшегося вместе с ними, жаль их мула, которого нигде не было видно. На дворе становилось все спокойнее, фасоль была съедена, рудокопы ушли на работу, паломники-мужчины отправились отдохнуть, все затихало на время послеобеденного пищеварения. Только папаше Тобии что-то не давало покоя, он расхаживал между котлами и занятыми своим разговором женщинами, ходил туда и сюда в своем длиннополом плаще, потряхивая седой бородой. Какой-то бес не давал ему утихомириться, он должен был что-то придумать. И придумал, взмахнул палкой в сторону окна, где стояла Катарина, и закричал: – Женщины развратны!

Находившиеся у котлов женщины что-то ему возражали, их болтовня вдохновила его еще больше. Сильным голосом он начал кричать в сторону окна:

– Женский род злобен, подл, исполнен яда.

Катарина отстранилась от окна, села и стала слушать его крики.

– Женский род нетерпим, надменен и полон неверия, он распутничает на паломническом пути. В нем нет искренности, он не уважает закон, бездарен, неразумен, не ценит права, правды и справедливости. Женщина непостоянна, изворотлива, необузданна, спесива, алчна, коварна, суматошна, болтлива, опасна, вздорна, скользка, легковерна, склонна к пьянству, к созданию всяческих затруднений, это ведьма – въедливая, хищная, необязательная, честолюбивая и суеверная, непристойная, безграмотная, злоречивая, двуличная, сварливая, пронырливая, вечно шпионящая и мстительная, льстивая и подобострастная, быстрая в гневе и ненависти, полная лжи и всяческих выдумок, трусливая, неблагодарная, зверски жестокая, дерзкая и хитрая, непокорная…

Катарина заткнула уши, по двору разносился смех, странники подходили к оратору, поглядывая на ее окно, Тобия посохом опрокинул вымытый котел, так что раздался глуховатый гром, и закричал еще яростней:

– Никогда, ни за что не разрешай женщине наступить тебе на ногу. Потому что на следующий день эта курва захочет встать тебе на голову. Ее глаз – это глаз паука, ее ум – из обезьяньих ужимок и сыра, который лисица выманила у вороны.

Катарина села на стул. Что это такое, что все это значит? – и плечи ее затряслись от внезапного рыдания. – Куда я попала, – подумала она, – Господи Иисусе, что со мной будет?

Наступила ночь, небо усеяли звезды, Катарина думала о Симоне, о травяном ложе, об упоительных ночах, которые они провели вместе. Она была голодна, любовь не может полностью насытить человека, а хлеб и вода – лишь настолько, чтобы он не умер, она пыталась погрузиться в сон с мыслью о любимом, О пробудившемся в ней чуде – в душе и теле, во всем окружающем ее пространстве, хотя она сидела под арестом на хлебе и иоде и ее ожидал какой-то допрос и решение господ о ее и его будущем, об участи их обоих. Пребывание на хлебе и воде – наказание, которое уже осуществляется, и то, что ждет впереди – изгнание из братства паломников, может быть, общественное поношение, когда ее выставят на позор перед всеми – ничто не могло заглушить того, что она ощущала всем телом, что было в каждом движении ее мысли, того, что она пережила впервые и с такой силой. Она не спала и слышала, как отпирается дверь. Темный дверной проем загородила огромная тяжелая фигура. Это был Михаэл. На груди у него поблескивала золотая цепочка, он надел ее, чтобы придать себе побольше важности, а может быть, и для того, чтобы не казаться слишком пьяным. Она встала и невольно отступила к стене.

– Не бойся, – сказал он. – Я принес тебе поесть. Мяса.

Он положил на стол что-то, завернутое в платок, вытащил из кармана нож и тоже положил на стол.

– Ешь, – сказал он.

Она не отходила от стены.

– Еще и вина получишь.

Молча стояла она у стены. Михаэл уселся за стол, развернул платок и, взяв нож, стал резать мясо. Кусок его он непроизвольно отправил себе в рот и начал жевать.

– Женщина, – сказал Михаэл, – женщина уже по природе своей развратна. Ты слышала папашу Тобию?

Она ничего не ответила, точно ждала, когда он уйдет, чтобы снова мысленно вернуться к звездам и к тем дням и ночам, которые провела вместе с Симоном. Он продолжал жевать, поглядывая в окно. Ей показалось, что он подвыпил, иначе почему бы он столько раз повторял одно и то же.

– Женщина – существо развратное, это я знаю. И ты распутничаешь на паломническом пути. Я должен о тебе позаботиться.

Она подумала, что позаботится о себе сама, что они с Симоном позаботятся друг о друге, что о них обоих позаботится мама Агнес и многие ангелы на небесах.

– Знаю, что ты думаешь, – сказал он, – что ты взрослая и что этот беглый иезуитик будет о тебе заботиться. Не будет. Твой отец Полянец поручил это мне. Если я о тебе не позабочусь, тебя выставят на площади, едва мы придем в город.

Он повернулся к ней; откуда он знает, что Симон был иезуитом? Его допрашивали? Что они от него хотели? Заслуживает ли наказания то, что он оставил орден святого Игнатия? Она подумала, что сейчас Михаэл протянет руку и захочет подойти поближе. И вправду, он вытянул в темноте руку она была, словно толстый канат, словно огромное щупальце или звериная лапа.

– Подойди поближе, – сказал он. Она не шевельнулась. Он тоже не встал, рука его повисла и опустилась.

– Еще придешь, – проговорил он и запихнул ножом в рот новый кусок мяса. – А ведь с такими распутными бабами случается кое-что и похуже, чем стояние перед народом на площади. Некоторых мы раньше топили, чтобы изгнать из них бесов. В воде бесы выскакивают и тонут.

Он поднялся и ощупью в темноте направился к дверям.

– Я думал… – сказал он и, махнув рукой, пьяными шагами вышел из комнаты.

Катарина представила себе, как Симон смотрит сейчас па звезды и размышляет о чем-то значительном, чего она вообще не понимает и что он тоже не может ей объяснить, во всяком случае, так, чтобы она смогла понять. Она подошла к окну и посмотрела на звезды, на которые смотрит и он. Потом вдруг, опять почувствовав голод, обернулась и присела к столу. Быстрыми движениями она запихивала в рот оставленное Михаэлом мясо. И подумала, что обещанное вино так и осталось где-то за дверью.

Катарина чувствовала сейчас в канцелярии замка нечто подобное тому, что бывало в тех снах, которых она стыдилась. Только тогда, во сне, ощущая свою беспомощность, она не хотела никуда убегать, а сейчас, как испуганный зверек, озиралась вокруг в поисках выхода. Михаэл и священник Янез сидели за столом, уставившись на нее неподвижным взглядом. Было тут еще несколько немецких господ, которых она не знала, хозяин этого небольшого замка, два судьи по фамилии Штольцль и Штельцль – бывает, когда двое долгое время вместе, у них и фамилии становятся похожими, или так их просто прозвали, кто бы это мог знать? Оба были достаточно упитанными и быстро впадали в состояние раздражения, с самого начала они смотрели на нее как на какое-то животное – были словно два озлобленных черта. Она стояла перед ними, опустив глаза.

– С каких пор ты стала такой стыдливой? – спросил Михаэл. На груди у него блестела золотая цепочка, сейчас она оказалась очень кстати, ему не следовало в своем достоинстве отставать от судей, у которых тоже висели на шее знаки их судейской власти.

Она не подняла глаз, знала, что в них сейчас – мысль не о стыдливости, а о ее снах, о ночах с Симоном.

– Чего вы хотите? – сказала она решительно, хотя взгляд ее по-прежнему был прикован к каменному полу. – Отпустите меня, я пойду домой.

– Пойдешь, – ответил Михаэл, – после того как мы поговорим. А куда пойдешь, мы еще посмотрим. – Хозяин замка с любопытством наблюдал за происходящим.

– Ее отец, – сказал Михаэл по-немецки, – человек почтенный. Он просил, чтобы мы следили за ней… чтобы на нее не нашла какая-нибудь дурь.

– Еще совсем молодая, – усмехнулся хозяин замка, – и такая красивая, всякая молодость красива, не мудрено, что она оступилась.

– Позовите отца, – сказала она.

– Как же мы его позовем, – отозвался священник, – Катарина, твоего отца представляем тут мы.

– Ты еще не знаешь, что тебя ждет, – сказал Михаэл.

– Что же меня ждет? – спросила она и подняла глаза.

– Это будет зависеть от того, что ты скажешь. Если не будешь лгать, все будет в порядке.

Она молчала, лучше всего молчать.

– Скажи, что произошло между тобой и монастырским братом Симоном Ловренцем?

– Он не монастырский брат, – сказала она и подумала: вот мы и оказались там, где была Мария из Брницы: что она делала с господином, что господин делал с ней – все в точности, как в том протоколе, задрожавшем в руках у юной невинной души, когда она сама себя тоже с дрожью спрашивала: что Мария делала с господином?

– Он – грешник, – сказал Михаэл, – и ты тоже, ты – настоящая грешница, заблудшая душа.

– Я исповедуюсь в своих грехах, покаюсь, буду молиться. А вам я ничего не скажу.

Судья по имени Штельцль выпил глоток вина, глаза его заблестели.

– Какая упрямая зверушка, – сказал он.

– Не хочет сотрудничать, – проворчал Михаэл. – Сидела на хлебе и воде.

Катарина взглянула на него.

– Было ли половое сношение? – спросил второй судья, Штольцль, – пусть скажет, было ли такое сношение. Пусть скажет, как оно происходило.

Катарина обернулась к священнику Янезу:

– Я вам все расскажу на исповеди, а здесь говорить не буду.

– Это другое дело, – сказал священник Янез, он тоже был сейчас в замешательстве и глядел в пол. Ему тоже хотелось, чтобы все скорее кончилось. – Господа, – сказал он нерешительно, – хотят знать об этом ради общественной морали, из-за соблазна на пути Божием. Они говорят, что это наказуемо, такой свободный брак. Что я могу поделать, – добавил он, – господа хотят, чтобы ты рассказала все и им тоже. То, что скажешь мне, это во имя Бога, а сейчас – во имя людей. Чтобы грех не распространялся еще дальше.

Катарина поняла. Она будет молчать. То, что она могла бы сказать священнику, она не скажет господину Штольцлю и тому, другому, с похожей фамилией. А тем более Михаэлу. Она подумала, что все равно нужно будет что-то сказать, но знала – после этого появится следующий вопрос.

Теперь и хозяин замка заинтересовался допросом. – Пусть скажет, что ей сделал монах, – предложил он, – пусть все расскажет, – монахов, эту черную шваль, отгрызавшую куски от его владений, он не жаловал, ученых иезуитов он презирал, молодая женщина спуталась с одним из них, это его даже взволновало. – Пусть скажет, – потребовал он, – как все было, что же, патер задрал ей подол? Пусть покажет, куда он сунул руку.

Катарина поняла, чего требует этот господин: ее признания в том, чего она хотела сама, чтобы Симон сделал. И что Симон сделал. Она отвернулась к стене. – Упрямая, – сказал один из судей. – Нам придется ее наказать. – Может быть, следует ее осмотреть, – произнес второй, – наверняка, есть какие-то признаки, свидетельствующие о половом сношении. – Ее нужно отстегать кнутом, – сказал Штольцль, – это было бы настоящее наказание, но нельзя бить слишком слабо, это, как говорят знающие люди, возбуждает чувственность, особенно у женщины, и тогда не будет раскаяния в таком деле, которое само является чувственным по своей природе.

В Катарине сейчас не осталось ничего чувственного по своей природе, был только страх. К ней вернулся тот кошмар, что возникал, когда она просыпалась рядом с Симоном, сейчас на нее навалилась вся громада этого ужаса, огромная, как гора, на темном склоне которой вырисовывались лица всех этих мужчин, не сводящих с нее глаз и собирающихся сделать с ней что-то страшное, еще никто никогда не спрашивал ее о таких вещах, правда, раньше она никогда ничего подобного и не делала, но все равно этим людям она ничего не скажет, потом исповедуется, сейчас же все, что она чувствовала, был страх перед угрозой того, что они действительно могут сделать, тут стало вдруг все возможно, никто никогда ее еще не ударил, а тем более кнутом. Она вспомнила, как когда-то отец огрел кнутом батрака за то, что тот плохо обращался с лошадью, и сейчас ужас проник в каждую частицу ее тела, но все-таки она сказала довольно решительно, так, что они от нее отстали: – Я требую, чтобы вы пригласили отца. Ей хотелось сказать: позовите Симона, мы ведь с ним едины, но она представила себе, как бы они при этом захохотали; поэтому она сказала, чтобы позвали отца, и это подействовало, они от нее отступились.

Ей снилось, будто она снова идет по лесной опушке. Будто ночь и светит луна. Справа от нее – поля, пролегающие по ним дороги и одинокие домики, пространство человеческого обитания, все это озарялось уже весенним и в то же время еще зимним лунным светом. Слева было темное безмолвие леса, прерываемое криками, исходящими из животного царства, были здесь также чахлые кусты со своими тенями и болотцами. Она шла по узкой меже, разделяющей эти два мира. Среди ночи во сне она услышала крики, это была Магдаленка, Катарина одновременно спала и бодрствовала, была на лесной опушке и в замкнутом пространстве какого-то замка в Баварии. Она чувствовала свое бессилие перед чем-то, что собираются с ней сделать, по все было не так, как в тех давних снах в Добраве, которых она стыдилась и о которых не хотела думать, сейчас в ее состоянии сразу переплелось все, что было в прошлом и настоящем, там и здесь, Симон и огромная гора ужаса; общим для всего были только страх и бессилие, какое бывает во сне. Остальное стало иным. У мужчин были лица и имена. Симон покинул ее на лесной опушке, он уходил куда-то в глубь леса. – Не ходи туда, – сказала она, – не ходи в лес, там дикие люди, обросшие шерстью, с ножами за поясом, лешие и прочая нечисть. Неожиданно на опушке появились двери, она заглянула за эти двери и захотела убежать, потому что в помещении оказалось вдруг слишком много людей, опасных, готовых к насилию. Там стояли оба судьи из замка, – половое сношение было, – сказал один из них, она повернулась к дверям, словно желая скрыться за ними. Один из мужчин саблей задрал ей подол: – что с тобой сделал монастырский брат, куда он сунул руку? – Покажи еще грудь, – сказал другой. Развратник Михаэл нагнулся к ней и сказал: – пилигримская шлюха, подойди ко мне. – В случае многократного непослушания, – сказал священник Янез, это был его голос, хотя самого его в помещении не было, только голос, – такую женщину нужно в острастку другим выставить у позорного столба, мне жаль тебя, Катарина, право же, мне тебя жаль, но слишком низко ты пала. – Если бы они знали, что ей снится, подумала она во сне, они не только поставили бы ее у позорного столба. Они утопили бы ее в воде, нет, сказала она, не утопили, с помощью воды изгнали бы из нее злого духа. – Отец этого не допустит, – сказала она, чувствуя, что по лицу у нее текут слезы. – Отец далеко, – возразил Михаэл, – мама высоко на небесах, а я здесь, – и он наклонился над ней, золотая цепочка болталась у него на шее, Катарина почувствовала запах фасоли, мяса, чеснока, винного перегара. – Тебя выставят у позорного столба. И все будут над тобой потешаться. Будешь стоять так от восхода до заката солнца. Толпа безмолвно хохотала, рты у людей были открыты, но она ничего не слышала, папаша Тобия размахивал палкой: все женщины развратны. – Голая, – сказал Михаэл и задрал ей подол, – отец твой это уже разрешил. Никакого выбора нет. – Не буду плакать, – подумала она, – не буду плакать. Оба судьи молча глядели на нее, раздетую. – Ей все безразлично, – сказал священник. – Мы ее посадим под арест? – спросил Михаэл. – На хлеб и воду. – Она прислушивалась к похрапыванию отца, долетавшему из комнаты в конце коридора, сейчас он проснется и начнет разговаривать с мамой, он всегда разговаривает с ней, проснувшись, она приходит с кладбища, оно недалеко, и сейчас он объяснит ей, какое несчастье постигло их дом, а причиной тому – ее дочь Катарина, которая не хочет есть, подолгу стоит у окна, бьет чашки, и вот за ней уже пришел судебный пристав. Несчастный отец, помоги, помоги ему, Боже. И псу Арону, которого я теперь покину, как покину этот дом и лес за домом, судебный пристав ждет, стражник угрожает тисками, может быть, меня будут бить кнутом, – но я вернусь, – сказала она, – я ведь вернусь.

Она открыла глаза. На постели сидел священник Янез.

– Что с тобой, – сказал он, – что ты бредишь, несчастная душа?

Она вытерла мокрое от слез лицо.

– Status animae, что значит – состояние души, твоей души, Катарина.

– Где Симон? – спросила она, глядя на него доверчиво: он ей поможет, он должен понять.

Священник Янез встал и подошел к окну.

– Сегодня ты будешь еще отдыхать, а завтра мы продолжим путь.

– Я пойду домой, – сказала она.

– Пойдешь вперед, в Кельморайн, к Золотой раке.

– Я хочу к нему.

– Вы находились в незаконном сожительстве, это тяжкий грех… Мы дали тебе имя Катарина, знаешь, что оно означает?

Она кивнула: знаю.

– Оно означает: чистая.

Катарина молчала – что она могла сказать? – молчал и священник Янез Демшар – что он мог добавить по поводу того, что уже случилось?

– Нужно постановление о расторжении связи, – сказал он ей спустя некоторое время, – для того чтобы во время паломничества и дальше не распространялись беспорядки – телесные и душевные. Слушай меня внимательно: больше ты его не увидишь.

– Мы больше не увидимся?

– Он тоже так хочет.

– Это неправда.

– Правда. Он ушел, убежал.

У Катарины потемнело в глазах – неправда, этого не может быть; словно издалека слышала она, что говорил священник Янез – монотонно, несколько озабоченно и в то же время привычным своим тоном, каким он говорил уже множество раз.

– Душа твоя в тяжелом состоянии, она больна, ей нужны лекарства, с этого дня ты будешь находиться под надзором. Но и сама ты тоже должна позаботиться о своей несчастной, неприкаянной душе. Итак: каждое утро, как только встанешь, должна будешь возвысить свое сердце к Богу, совершить крестное знамение, быстро и с подобающей скромностью, не глядя па свое тело, одеться, потом еще раз перекреститься, окунув персты в святую воду, которая всегда должна быть рядом, затем встать перед распятием или изображением святых и молиться. И вечером тоже будешь молиться о своих прегрешениях, потом смиренно в тишине разденешься, перекрестишься, окунув персты В святую воду, и уснешь с мыслью о смерти и вечном покое, о гробе нашего Господа или какой-нибудь иной святой вещи. И тогда больше ничего не будет тебя мучить, все демоны, все искусители оставят тебя, и ты снова будешь чистой.

Пусть покинут меня искусители, подумала Катарина, лишь бы Симон остался, пусть даже будут считать меня шлюхой на пути странников; он не ушел, это неправда, это неправда, – стучало у нее в голове, пусть придет Симон, он ее не бросил, не забыл, Она будет его ждать, и пусть ее считают потаскухой, пусть считают кем угодно, – крутилось у нее в голове; а что, если это правда, если он сбежал, забыл, предал, как по приказу забыл отца, мать и всех родных, как уехал из Индий и бросил там на милость жестоких солдат детей, которых учил, которых любил, – разве он уже кого-то не забыл, не бросил, не предал? Он предал свой орден, потребовал отчисления, и его отчислили, и он нарушил обеты; ведь все это он уже сделал, почему бы не случилось подобное и сейчас? И если это так, если он ушел, бросил ее и забыл, тогда действительно она такая, какой ее считают, – потаскуха на пути пилигримов: возьми цитру, ходи по городу, забытая блудница! Играй, складно пой, много песен, чтобы вспомнили о тебе.

– Что с тобой, Катарина? Ты будто не в себе? – Священник Янез трясет ее за плечи, застывший, отсутствующий взгляд Катарины враждебен, она словно слепая. – Будешь делать, как я сказал?

Катарина все еще его не слышит, мысли ее улетели далеко, – что, молиться о прегрешениях? – буду, конечно, благословите меня, отец, мысли мои ужасны, что будет со мной? думать о гробе? буду думать о гробе, о могиле с большой охотой; и если это правда, если это только правда, что он так хочет, буду думать с большой ненавистью о нем, о Симоне, о трусе и предателе, со всей злостью, с какой я когда-то думала о павлине, о Виндише, который мне вообще-то ничего плохого не сделал, но я думала о нем с ненавистью и любовью, душа моя в смятении, отец, теперь я вправду буду думать о своем грехе, если Симон действительно ушел, каждый вечер буду раздеваться в тишине, никогда больше не взгляну на свое тело.

– Да будет так, – сказал отец Янез, при этом ему еще хотелось добавить, что борьба тут идет не против плоти и крови, а против мировых властителей мрака, против сил злого духа под небесами, но он видел, что это ей ничуть не поможет, она была в смятении и не поняла бы такой премудрости, душа ее устремилась за человеком, который от нее удалялся, Янез знал такие ситуации, какое-то время все еще будет не совсем ладно, потом она выздоровеет, и в один прекрасный день в церкви святого Роха зазвонят колокола – Катарина Полянец пойдет под венец с достойным человеком – не с изгнанным из ордена иезуитом и не с кичливым племянником барона, который вроде бы был ей предназначен, где-нибудь уж найдется такой для нее человек.

Священник был прав, сражение шло между добрым и злым ангелом, но только как он может знать, что случится с Катариной Полянец, кого она встретит, за кого выйдет замуж – он тоже был всего лишь земной человек, никогда еще не видевший ангелов, он знал все только по рассказам и по книгам, что по сути одно и то же. А борьба эта была далеко еще не окончена, и вестись она будет также по поводу плоти и крови. Ибо плоть и кровь одинокой женщины – чрезвычайно привлекательная приманка для бесов всех сортов, они чувствуют ее издали: с помощью плоти и крови можно вызвать великое смятение в душах, прежде всего в душе одинокой женщины, а потом и мужчины – одного, двух или даже многих, если только представится возможность. За такие души и борются между собой добрые и злые ангелы, ведь добрые ангелы не всемогущи, собственно говоря, у них ровно столько же сил, сколько и у злых. Они мало что могут сделать, когда появляются бесы, и Катаринин добрый ангел борется тоже, борется, чтобы удержать тепло, которое тут излучали двое, Катарина и Симон, а сейчас ему придется немного отступить, потому что в душе ее беснуются смятение и гнев; так ее добрый ангел с колокольни святого Роха, с которым мы уже знакомы, борется с ее злым ангелом, которого мы еще узнаем. Как и его деяния. Он откуда-то прилетел на своих черных крыльях – известно, откуда, и он тоже хочет завладеть ее душой, он слетел с какой-то картины, которую Катарина видела когда-то, с настенной живописи на церкви святого Николая в Высоком близ Любляны. На картине была нагая женщина, под ее ногами чудовище – воплощение разврата, из страшной пасти тянется к ней красный язык и уже обвивает ее ноги; женщина красива, молода, прелестна, глаза у нее затуманены, взгляд улетел куда-то, она соблазнительна – у нее длинные золотистые волосы, белое тело, она сознает свою привлекательность, отдается ей, поэтому над ней стоит искуситель, он зеленый, и она поймана в его цепи, сейчас он протянет к ней руку, к ее груди, к голой промежности, сейчас он схватит ее, обнаженную женщину, у которой из-под грудей, прямо из тела, выползают змеи. Под ее ногами – младенец, она забыла, что тело ее предназначено для материнства, она предалась похоти, над картиной – надпись LUXURIA, с давних времен существует эта надпись и долгое время еще останется там. Оттуда виднеется церковь святого Ахаца, охраняющего страну от турецких набегов, в темной, влажной лощине – церковь Марии в Робе, наверху, на горе Курешчек, – церковь Девы Марии, в нее когда-то ходил Симон Ловренц, со всех сторон люди защищены церквами – Мариями, Ахацем, Николаем, а на стене все равно царствует Luxuria; внизу на склоне – деревня Запоток, откуда Симон родом, ее Симон, деревня, которую он забыл, как забыл мать, отца и сестру… как забудет когда-нибудь и ее, Катарину. Она видела эту картину старого художника Янеза Люблинского, представила себе, как она стоит перед этой голой женщиной, рядом с которой искуситель, и картина тоже видела ее, желала ее заполучить, для начала – хотя бы ее тело.