Perinde ас cadaver [87]Perinde ас cadaver (лат.) – в той же мере, как мертвец.
, слепая покорность, нужно склонить голову, забыв о величественных и трогательных сценах воскресенья, сегодня понедельник, обычный день, все уехали, провинциал Матиас Штробель перед отъездом собрал их в трапезной, где кратко и решительно сообщил: письмо генерала Франсуа Ретца остается в силе. Тихий ропот, возникший среди присутствующих пятидесяти отцов-иезуитов, заставил его повысить голос: Есть ли здесь кто-нибудь, кто не прочитал нашу Конституцию? Воцарилась тишина. Есть ли здесь кто-нибудь, кто не давал трех обетов и добавочного четвертого? Трапезная замерла в тяжелом молчании, провинциал Матиас Штробель встал под распятием, маленький человечек, хотя и praepositus provincialis, он стоял под огромной надписью на стене «Societas Jesu», кому пришло бы в голову возражать, даже ворчать уже никто не мог. И все же это молчание было зловещим, это было молчание тихого сопротивления, в ордене такого нельзя было допустить, каждый сын святого Игнатия должен внутренне покориться, эти не покорились.
– Я слышу это молчание, – сказал провинциал, – вижу, что должен прочитать письмо еще раз. Вы получили его уже давно, – продолжал он, – но, как я убедился, вы отнеслись к нему недостаточно серьезно. Итак, провинциал Парагвая, отец Йосеп Барреда, и моя скромная особа, а я являюсь предстоятелем здешних миссионов, двенадцатого января тысяча семьсот пятьдесят первого года, мы оба в один и тот же день получили письма, хотите послушать? Вы обязаны были знать этот текст, мы его немедленно разослали по всем областям. Отец Иносенс Хервер, разве Санта-Ана не получила письма?
– Нам известно письмо, – сказал супериор.
– Однако вы его не поняли. Значит, я должен прочитать вам его еще раз. – Он достал лист бумаги. – Генерал Ордена Иисуса Франсуа Ретц сообщает: Предписываю вам, ваше преподобие, от моего имени на основе святого смирения и под угрозой смертного греха распорядиться, чтобы без промедления и всяких возражений семь областей были переданы португальской короне. Повелеваю и требую от всех иезуитов, работающих в этих регионах, употребить все свое влияние, чтобы индейцы незамедлительно освободили эту территорию без сопротивления, уверток и отговорок.
Он читал слово за словом, одно тяжелее другого, это были слова, в которых чувствовалась властная весомость Мадрида и Лиссабона, что еще можно было бы попять, однако в них была и весомость Рима, Папы и генерала, весомость ордена, мистического единства тела, главе которого свойственна непогрешимость. Речь шла о семи областях до реки Уругвай, но все понимали, что это только начало, затем последуют и другие – Лорето, Сан-Игнасио-Мини, Тринидад, все тридцать поселков до Санта-Росы и Санта-Мария-де-Фе, в их числе и Санта-Ана. Штробель и Барреда тоже сознавали, что это только вопрос времени и скоро им также придется собираться в дорогу. Куда? Может быть, в Китай или обратно в европейские коллегиумы? А гуарани, куда им идти, может быть, подобно зайцам, в леса? Так и напишет Николас Неенгуиро, индейский наместник в Консепсьоне: что же, им уползать, подобно улиткам, в пустыню?
Этот вопрос повис над молчащим собранием, и все увидели рядом с надписью «Societas Jesu» невидимые буквы: MENE – TEKEL – FARES, ничего другого не мог означать вопрос: куда? Отъезд отца Штробеля из Санта-Аны был совсем иным, чем его приезд, вместе с супериором Иносенсом Хервером он дошел до только что построенной арки, где его ждала свита с лошадьми, сюда он приехал в епископской карете, а уезжал верхом на коне; так же сюда, тогда еще в дикую глушь, приезжал когда-то патер Диего де Торрес, первый провинциал, так уезжал отсюда и отец Штробель, однако не из дикой глуши, а из христианского мира, где множество церквей и добрых душ, собирающихся в этих церквах, но продолжаться это будет теперь недолго, совсем недолго. Опустив голову, он прошел через большую площадь Санта-Аны мимо статуи Игнатия, и гуарани его не приветствовали, им уже все стало известно, такое невозможно было утаить. – Но зачем же, – спросил отец Иносенс, – зачем нужен был весь этот цирк? – Штробель сердито на пего взглянул: – Вы называете это цирком? – Супериор Иносенс опустил глаза. Провинциал вставил сапог в стремя, которое для него придерживал человек из свиты.
– Было великолепное представление, – сказал провинциал, – я могу вас поздравить. Особенно эта девочка, как же ее имя? Маленькая Тереса, да, это хватало за душу, и все это было нужно, патер супериор. Чтобы возвысить их сердца, sursum corda!
Провинциал Матиас Штробель попытался проворно вскочить в седло, ему хотелось показать, что годы ему не помеха, но возраст его оказался предательским, он чуть не упал и вынужден был ухватиться за шею лошади. Двое сопровождающих помогли ему сесть на лошадь.
– А сердца отцов-иезуитов нужно сокрушить, – сказал он, надежно сидя в седле, – вы слышите, супериор Хервер? Смирите их, – продолжал он, – их молчание было слишком громким, так не молчат люди, давшие обет покорности.
Он проехал под аркой, которую построили в его честь, выехал из-под свода, который рассыплется и развалится, как распадется все, и вправду пахнет разложением, – устало подумал Иносенс Хервер, – может, умру в какой-нибудь краинской иезуитской богадельне, в каком-нибудь братстве, где можно встретить благую смерть.
Спустя несколько дней после этих событий Симон Ловренц вне себя ходил по поселку, потом поехал верхом вдоль реки, где они прогуливались с отцом Иносенсом. Это было всего несколько дней назад, супериор выглядел тогда озабоченным, но Симону казалось, будто черные тучи еще далеко, где-то над водопадами, над лесами, над Сан-Паулу, а тени, решающие судьбу миссионов, еще дальше, где-то в ватиканских залах. Теперь все это вдруг приблизилось. На занятиях по катехизису он был рассеян, когда в библиотеке брал в руки какую-нибудь книгу, нa него таращились бессмысленные буквы, не говорящие ни о чем; на молитве он шевелил губами, душа и разум были далеко: как это возможно? Он подумал, что у генерала Ретца, видимо, случилось помрачение рассудка, если он написал такое распоряжение, да и кто сказал, что самым высокопоставленным человеком в сплоченном Обществе не может завладеть злой дух, почему это не могло случиться? Если бы такое принципиально было невозможно, зачем бы тогда у всех предстоятелей был свой администратор-напоминатель, генерал тоже должен иметь своего, именно для таких случаев и был осуществлен этот блестящий замысел: напоминатель предостерегает высокое лицо от ошибок. Этот ангел-советчик рекомендует, поправляет, размышляет о том, были ли все действия и мысли предстоятеля в полном соответствии с Конституцией, исходят ли они из принципов и практики «Духовных упражнений» Игнатия, не отдалился ли путь высокой персоны от чистоты Церкви и ее учения – неужели и напоминатель генерала потерял ориентиры? Симон подумал об этом и за ужином высказал свое мнение некоторым братьям. Он знал, что на него донесут, но так он думал, и ничего не мог с этим поделать. Месяц тому назад он отобрал несколько самых смышленых мальчиков и начал с ними читать Вергилия, сейчас у него больше не было никакого желания это делать, и когда они после утренней мессы пришли в классную комнату, оставил их одних, и они устроили возню, потом он попрощался с ними и смотрел им вслед, как они, словно выпущенные из дома щенята, весело бегут по высокой траве, да, крестьянские работы его тоже теперь не радовали, траву эту за южной стеной поселка он когда-то начал косить, теперь она выросла снова, так что видны были только головы мальчишек и их размахивающие руки, остальное скрывалось в траве, да, скоро им не нужно будет читать ни Вергилия, ни чего-либо другого – они смогут убежать в лес, как зайцы, или уползти, как улитки, в пустыню. С отцом Кристианом они возились с затеей установить в Санта-Ане простейший печатный станок, какой был в Сан-Игнасио-Мини, патер Кристиан когда-то печатал в Австрии по поручению ордена листовки для паломников, песни для крестного хода, проповеди, толкующие Библию, напечатал он и несколько книг, среди них «Трубу небесную», пробуждающую грешников и призывающую их к преображению – книгу французского автора Антуана Ивана в немецком переводе отца Гаусса. Отцу Кристиану очень хотелось напечатать «Трубу небесную» на гуаранийском языке, они перевели бы ее общими усилиями, кроме того, уже дожидалась издания рукопись проповедей и нравоучительных рассказов «Sermones y exemplos in lengva Gvarani». Замыслы эти вдруг перестали радовать Симона: к чему все это, если придется уехать, а в Санта-Ану какой-нибудь землевладелец привезет своих надзирателей, и над оставшимися индейцами засвистит бич, если вообще кто-то останется, если не поселятся здесь шакалы, поедающие убитых, их разлагающиеся трупы, а вслед за ними крысы, змеи и какие-нибудь обезьяны. И на собственное духовное совершенствование он перестал обращать внимание. Занимаясь этим в Любляне, он видел перед собой некую цель, хотел подготовить себя к великим задачам, к поездке в Китай, на берега которого не ступала нога Франциска Ксаверия, а Симон Ловренц был твердо уверен, что ОН там окажется. И здесь он усердствовал в желании приблизиться к Богу, в стремлении к ясности мысли, в деятельности для ордена и для индейцев гуарани, этих детей Божиих, но о чем же ему размышлять сейчас? О том, что он уедет назад – куда? В люблянский пансион, где его вплоть до третьего испытания мучили всевозможные искушения этого света, и он преодолевал их, так куда же? В люблянскую стужу и губительный для здоровья туман, заползающий из болотистых окрестностей в город через Шпитальские ворота? Или к отцу, выволакивать бревна из леса для турьякского графа, ах, отца у него больше нет, матери тоже нет, орден запретил ему их иметь, он имел их в прошлом, так по приказу он затвердил уже давно; орден дал ему этих детей – маленькую Тересу, Мигеля, Николая и всех тех, что сейчас удирают от Вергилия в лес, словно сорвавшись с цепи, но и их орден отнимет, орден отберет все, так решено с самого начала; но тут Симон с горечью понял, что мысли его неверны, орден ничего не отнимает, как ничего и не дает, орден берет и дает одновременно, орден – это мистическое единство.
Много времени Симон провел с патером Пабло в саду среди его гряд, там он пытался успокоиться, брат Пабло вечно улыбался, у него всегда росли какие-нибудь прекрасные цветы – во все времена года, здесь не было настоящей зимы, которой Пабло, сам родом из теплой Гранады, побаивался, – с зимой приходили холодные ветры; точно так же не любил зиму Симон, в его родных краях зима приносила туман и воспаление легких. Гуарани говорят, – рассказывал Пабло, царапая красную землю мотыгой, – что все кехуиты, то есть мы, улетим, сев на апику, то есть на плетеное кресло, улетим прямо на небеса, о которых им проповедуем. Они говорят, на этих апиках кехуиты отбудут в Страну Без Зла, которая находится на другом краю света, за морем, туда, откуда они и прибыли много лет назад, когда деды наших дедов еще жили в лесах, а не в поселках, как мы. Что скажешь на это, Симон, тебя радует, что ты отбудешь в Страну Без Зла? Меня – нет, мне кажется, что эта страна здесь, во всяком случае, могла бы быть здесь, я уже скоро уйду в подобную страну. Хотелось бы, чтобы могила моя была тут, за стеной, – и он указал на иезуитское кладбище, – многие из моих братьев уже лежат в этой земле, меня, – сказал Пабло, – интересует еще только bonum mortis [91]Bonum mortis (лат.) – благо смерти.
, мои мысли – это лишь хорошие contemplationes mortis [92]Contemplationes mortis (лат.) – размышления о смерти.
. А наши гуарани последнее время в плохом настроении, с трудом могу заполучить кого-нибудь вскопать мне сад, – Симону можно было об этом не говорить, все видели, что индейцы утратили свою приветливость: зачем пришли сюда эти кехуиты, если теперь собираются уехать за море?
Как-то после полудня Симон разговаривал у колодца с индейским наместником Хернандесом Нбиару. Симон похвалил его дочь, маленькую Тересу, самую смышленую девочку в Санта-Ане, ее выступлением восхищались все, в том числе провинциал и епископ. Хернандес был мрачен, на этот раз он не пожелал говорить о своей дочери, хотя это была любимая тема его разговоров, он гордился ею, так что всякий раз, когда люди возвращались с полей или после сбора хербалеса, он сажал ее на лошадь и она проезжала под аркой, как маленький триумфатор, а отец шел рядом, держа лошадь под уздцы и поглядывая во все стороны: что, видите ее, самую красивую, самую умную девочку в Санта-Ане? – У нас такие большие церкви, – сказал Хернандес и посмотрел Симону в глаза, так что тот не смог отвести взгляд, – у нас красивые поселки, – сказал он так, как сказал бы отец Симона, которого у него нет, – в хлевах у нас полно скотины, полны и наши амбары, есть у нас ткацкая мастерская, у всех есть участки земли, есть и большие хозяйства, все это наш труд. Почему же паулисты хотят все это захватить? Они потешаются над нами, и вы тоже, наши отцы, вы тоже дурачите нас. Но этого никогда ни у кого не получится. Наш Господь Бог не хочет, чтобы такое было. – Симон подумал, что его Господь Бог тоже этого не хочет, но что поделать, если этого желает генерал ордена.
Разговор этот пробудил в нем давнишнего крестьянского парня из тех времен, когда у него еще был отец. Ему захотелось взяться за какое-то дело, которое помогло бы гуарани, даже если сам он вынужден будет вернуться в края, где торжествуют туман и воспаление легких. Бандейра все чаще беспокоила миссионы, набеги на восточные поселки в Тапе следовали один за другим. В течение ста лет они нападали на эти области без успеха, гуарани и иезуиты сто лет отбивали эти наскоки и имели на то полное право, за нападающими стояли те, кто именовал себя паулистами, так как они появлялись из Сан-Паулу – это были сплошь разбойники, с ними появлялись и те, кто называл себя бандейрантами, – и эти бесчинствовали таким же образом. Теперь бандейра грабила и убивала в соответствии с мадридским (оглашением, в соответствии с решением Рима и даже иезуитского генерала, действовала, так сказать, легально. Она опустошала хозяйства и уничтожала поля, людям грозил голод, поэтому гуаранийская местная управа в Санта-Ане – кабильда – совместно с иезуитами решила покинуть отдаленные хозяйства, собрать все стада воедино и отогнать их в пампы. Вот Симон и решил поехать вместе с Хернандесом и еще двумя десятками индейцев гуарани в сторону области Тапе, расположенной между реками Пиратини и Икабаку, где находились их стада. С ними отправились также два бельгийских отца-иезуита, эти двое тоже хотели что-то делать, а не сидеть в Санта-Ане в ожидании своей участи. Теперь Симону стало полегче, он вдруг ощутил в себе силы, больше он не будет беседовать с отцом Пабло об искусстве прекрасной и доброй смерти, все это еще далеко, он неожиданно снова стал крестьянином из турьякских владений, и не просто тем парнем, который когда-то выволакивал из леса бревна – по снегу, в весеннюю распутицу, в летний зной и в осенний утренний сумрак, он был сейчас крестьянином в расцвете сил, хозяином, который обязан позаботиться о том, чтобы скотина была в безопасности и семья имела пропитание.
Перед отъездом в область Тапе, прежде чем он увидел Рио-Пиратини и простился с Санта-Аной, не зная, что прощается с поселком навсегда, супериор Иносенс Хервер пригласил его к себе для беседы.
Отец Хервер стоял у окна, глядя в сад, где одиноко работал брат Пабло, и даже не оглянулся, когда вошел Симон. Симону захотелось, чтобы отец Иносенс своей слабой рукой крепко прижал его к груди, как в тот раз, когда Симон впервые появился в Санта-Ане. Тогда ему показалось, что он удостоен особой благосклонности супериора потому, что они родом из одних и тех же краев, видели одни и те же леса, одни и те же люблянские улицы, и каждый из них в свое время ходил по тем же коридорам люблянского коллегиума, вероятно, и отец Иносенс Хервер, когда был еще Эрбергом, стоял в том же приделе Франциска Ксаверия в церкви святого Иакова, может быть, и его повлек за собой дух и пример этого решительного баска? Кто знает, что привело его в domus probationum? Он был из богатой и знатной краинской семьи, и жизнь у него могла бы сложиться иначе, чем у Симона Ловренца, сына подданного турьякского графа; сейчас они оба живут одинаково, оба равны и едины в бедности и подчинении ордену, хотя отец Иносенс его предстоятель; на какой-то миг Симону захотелось, чтобы супериор по-отечески его обнял, как сделал это тогда, когда Симон только приехал в миссионы, и ласково проводил его в путешествие к какой-то далекой реке – к Рио-Пиратини.
– Значит, вы решили действовать, – сказал супериор холодно, по-прежнему глядя в окно, – вам нужно физическое напряжение, риск, а знаете ли вы, что вблизи поселка Сан-Мигель уже небезопасно? Вы знаете это, патер Ловренц? – Он не сказал ему «Симон», хотя обычно обращался: патер Симон. – Вы боитесь ожидания, не переносите неопределенности, не так ли?
– Если мы не позаботимся о стадах, может возникнуть голод, – ответил Симон и подумал: он вообще не взглянул на меня.
– О чем вы говорите, патер Ловренц, вы же знаете, как обстоят наши дела. Вы ищете спасения там, где его нет, а в себе не хотите его больше искать, патер Ловренц.
– В правилах написано, что каждый член ордена должен найти способ своей деятельности.
– В правилах? – Отец Иносенс отвернулся от окна, но все еще не взглянул на Симона. Он подошел к столу и положил руку на книгу. Симон увидел, что это за книга: «Regulae Societatisjesu» [94]Regulae societatisjesu (лат.) – Правила Общества Иисуса.
. -В правилах написано и многое другое. Мне сообщили, что вы, патер Ловренц, усомнились в распоряжении генерала ордена, вы ведь знаете, что мне об этом сообщили?
– Знаю, – сказал Симон и хотел еще что-то добавить.
– Молчите, – закричал супериор своим слабым голосом, – лучше молчите! Вам известно, что на следующий день после того, как было написано письмо провинциалу Барреде и супериору Штробелю, генерал Франсуа Ретц умер? Можете не отвечать, я знаю, вам это известно, и знаю также, что вы объяснили это, как необразованный мужик из тех краев, откуда вы приехали, вы сказали, что это перст Божий, что-то подобное сказали… нет, не надо ничего объяснять, молчите! А что же Игнасио Висконти, новый генерал, он как? Им тоже овладел злой дух, что же, новый генерал тоже ошибается, как по-вашему, патер Ловренц? Ну, скажите.
– Вы сказали, чтобы я молчал.
– И это лучше. Когда вы говорите, все получается еще хуже, так уж лучше молчите. Вы молчали, когда с вами заговорил провинциал Штробель. И после того, что вы сейчас сказали, действительно вам лучше молчать. Вам нечего сказать, ваши слова – это то же самое, что и молчание: непокорность.
В комнате стало тихо, только из сада доносились удары мотыги и издали – крики индейских детей: патер Гонсалес закончил с ними занятия по катехизису. Супериор взял с полки бутылочку, в спиртовом растворе плавали какие-то растения, Симон засмотрелся на эти аккуратно расставленные ряды флаконов с лекарственными напитками и настоями, было известно, что супериор увлекается такими вещами. Отец Иносенс осмотрел бутылочку, откупорил ее, понюхал и твердой рукой поставил на стол.
– Херба матэ, – сказал он, – вы ведь знаете, что его называют иезуитским чаем, а я докажу, что он годится еще и на кое-что другое, а не только для питья… Я сам его с большой охотой глотаю по утрам, это хорошее слабительное… А вы, патерЛовренц, пьете херба матэ?
– Пью.
Теперь супериор взглянул, наконец, на Симона: – Куда вы уставились, – спросил он, – вы что, не можете взглянуть мне в глаза? Чего вы вдруг так заинтересовались моими бутылками, ведь это вас ничуть не занимает.
– Не знаю, о чем идет речь, reverendissime.
– Ах, оставьте это reverendissime. Вы прекрасно знаете, в чем дело. Только подумайте: епископу из Асунсьона, который приезжал к нам на Троицу, какой-то доминиканский патер сказал… он сказал, что сами они, доминиканцы, domini canes [96]Domini canes (лат.) – Господни псы.
, белые псы Господни, чем они и гордятся, а иезуиты… сказал он, черные волки, и вовсе не Господни. Я не мог поверить… человек не может поверить, сколько яда разлилось между нами, ведь все мы служители Божий, понимаете? Нет, ничего вы не понимаете, на нас клевещут, будто мы хотим обладать высшей властью, такой властью, как в парагвайских землях, они говорят, и тут можно только посмеяться, будто в наших владениях здесь спрятано огромное количество золота, они говорят, будто мы хотим владычествовать над людьми также в Испании, Чехии, Австрии, Польше, России, да, также и в Риме… будто сами не знают, кто имеет высшую власть – это Всевышний, они утверждают, будто мы в индейцах, которые сейчас сопротивляются им, желая, чтобы мы здесь остались, воспитали рабскую преданность… преданность, конечно, но не рабскую, верность Евангелию, а рабами их хотят сделать именно они, патер Ловренц… не надо кивать… я знаю, вы тоже так думаете, они превратят индейцев в рабочих, в рудокопов, сделают их поистине скотом, заставят работать по двенадцать-пятнадцать часов, как работают рудокопы в Австрии, дорогой патер Ловренц, мы сквозь все бури перенесли дух святого отца Игнатия за океан, прошли леса и пустыни, построили города, школы и храмы Господни, участвовали во многих войнах, а теперь мы кто? Черные волки?
– Все это, преподобный…
– Ах, оставьте это «преподобный», я знаю, что вы думаете – что правы мы, а не наши клеветники. Почему же вы тогда сомневаетесь, ширите сомнения, если знаете, что наше дело правое?
– Я вообще не сомневаюсь, но все же… я прибыл сюда в числе последних, и теперь мне уезжать в числе первых? Под давлением насилия… бандейранты, паулисты железными палками ломают индейцам кости, в Сан-Мигеле молодому гуарани отрубили руки, двадцать человек связали, как скотину, и увели на работы в рудники… Гуарани будут сопротивляться, они не покинут эти земли, будет страшное восстание.
– А вы?
– Что я?
– Что будете делать вы?
– В данный момент – пройду по усадьбам, мы попытаемся собрать как можно больше скота.
– А потом, что будете делать потом?
Симон взглянул в окно.
– Не знаю, – сказал он, – я об этом не думал.
– Потом будете воевать, сначала станете упрямо молчать, затем научитесь стрелять из ружья, из пушки, научитесь закалывать противника, будете убивать.
– Об этом я не думал.
– Того, до чего вы уже додумались, более чем достаточно, то, что сказали – неверно, а когда молчали – молчание было протестом. Человек свободен, он свободен для добрых деяний, он должен определиться в пользу добра, а не убийства… ну, молчите же. Что вы опять хотели сказать… не желаю ничего слышать. На хороший же путь вы встали – вызовете много горя из-за своего непослушания, из-за необоснованного сомнения…
Супериор Иносенс Хервер устало сел в плетеное кресло, заскрипевшее под его хилым телом, – апика, – подумал Симон, на апике мы уедем, откуда прибыли – в Страну Без Зла.
– Я думал, – медленно сказал супериор, – что вы возглавите наше хозяйство, может, со временем станете супериором, а сейчас вот размышляю над тем, что вас следовало бы отчислить из ордена – в таком, каким вы стали сейчас, орден и вправду не нуждается.
У Симона потемнело в глазах, на полке заплясали бутылки, старик, брат Пабло, все с большим рвением копал за окном землю, может, он копает себе могилу? – мелькнуло у Симона в голове.
– Вы никогда не думали о такой возможности, не так ли? Я же, как видите, подумал… А раньше полагал, что вы станете когда-нибудь предстоятелем в Санта-Ане. Вы человек образованный, преуспели в догматике и трактовке Священного Писания… вы не ленивы, это и вправду так… хорошо преподавали катехизис, подбадривали больных, причащали в любое время, когда этого хотели люди, конечно, вы чувствовали себя здесь счастливым, что-то подобное! Мы существуем не для того, чтобы испытывать счастье, мы его распространяем – счастье Евангелия… что вы думаете, зачем вас орден послал сюда… чтобы вы были счастливы? Христианская помощь не исключает послушания… что будет с ними, с индейцами? Ну что это за вопрос, неужели вы думаете, будто о них не позаботится Всевышний… может, считаете, что они всему научились, включая музыку, живопись – только вследствие вашего старания? Думаете, тут не было Его воли?… Сто и более лет тому назад сюда пришли наши братья из Испании, а затем и из многих других стран – из Франции и Бельгии, из Австрии и Польского королевства – и смогли превратить живущих в лесах язычников в людей, следующих Евангелию, знакомых с архитектурой, справедливым общественным устройством, музыкой и живописью. Неужели мне нужно вам, ученому схоластику, рассказывать о чуде по милости Божией, свершившемся на равнине между реками Уругвай и Парана?… если какой-то народ, а они называли себя гуарани, весь до последнего человека принял Евангелие, и только этот один народ, тогда как все другие племена и народы, имеющие иные названия, его отклонили… думаете, не перст ли Божий указал на него и не Святой ли Дух осенил народ, если гуарани в течение двух поколений прошли путь, по которому человечество шло тысячелетия – от жизни в диких лесах до строительства великолепных церквей, от охоты до архитектуры, от заклинания лесных духов до мотетто Кариссими… Ну и если с ними издавна была милость Божия, почему бы именно сейчас они ее лишились?… Мы не можем определять того, что будет на земле… хватит, хватит, вы едва сюда прибыли – и уже хотите воевать… а куда подевалась покорность, послушание?… изгнание из ордена – это куда хуже, чем вы можете себе представить, хуже, чем сама смерть, наказание за неповиновение будет преследовать вас вечно, вам и присниться не может, каково это покаяние – до последнего часа, до последнего вздоха… Я предложу, патер Ловренц, чтобы орден по всем правилам исключил вас из своих рядов… если… если вы не захотите глубоко, по-настоящему продумать, в чем им не правы, не подчиняясь любому постановлению предстоятелей, и не молча, и тем более не с возражениями, а так, как нужно: чтобы постановление принять глубоко всем своим существом, каждой частицей своего тела, каждым вздохом своей души, каждым уголком своего мозга… понимаете?
Симону хотелось, чтобы отец Иносенс своей слабой рукой прижал его к груди, как тогда, когда он приехал. После этого ему легче было бы все это понять. Он понимает и сейчас, что должен покориться, сокрушить свое сердце, и сделать это самому. Орден хочет, чтобы он покорился, а сердце свое он должен сокрушить сам, орден этого делать не будет, ордену неинтересны его сомнения, орден Иисуса – за пределами его сомнений, больше его разума, больше Хернандеса Нбиару, его дочери Тересы и индейцев гуарани, орден бесконечно больше его страха перед возвращением в коллегиум, в холод туманного города, где о далеких странах ему будет напоминать только алтарь Ксаверия; дрожащие губы Симона что-то хотели сказать, он смотрел увлажнившимися глазами на отца Иносенса, на маленького человечка, сгорбившегося в плетеном кресле, в апике; он прибыл сюда издалека, из родных краев Симона Ловренца, где сейчас пахнет снегом, отец Иносенс устал, за окном брат Пабло копает могилу для них обоих, отец Иносенс уже давно все что нужно сделал со своим сердцем, сокрушил его, давно уже выкопал для него могилу, иначе бы он обнял Симона, и ему хочется его обнять перед отправкой в опасный путь, но он не смеет этого сделать и не сделает этого.
Супериор Иносенс Хервер поднял глаза на бутылочку, слегка встряхнул ее и посмотрел сквозь нее на свет.
– Вы что-то хотели сказать?
– Нет.
– Пройдите по усадьбам, – сказал он устало, – сделайте, что удастся сделать. И возвращайтесь другим, вы это сделаете?
– Сделаю, отче.
– Если когда-нибудь вернусь, – подумал Симон, – если вернусь живым. А если этого не случится, перед смертью он будет думать об Иносенсе Хервере, вспоминать его таким, каким видит сейчас, с бутылочкой настойки из растений, с чаем херба матэ в руках, сквозь который он смотрит на свет, на сад, где постукивает мотыга Пабло, он будет вспоминать его – с любовью.