Марии Терезии – виват! – гремело под окнами монастырской трапезной, пьяные солдаты вокруг вертела на монастырском дворе пели до хрипоты и громкими выкриками подбадривали себя перед будущими сражениями, разгоняли тоску по оставленному дому, по женам, покинутым в их краинских селах и городах. Какой-нибудь час назад закончилась месса, где возглашались многие лета Австрийской империи и все молились о победе оружия императрицы, незримо из Вены сопровождавшей их поход, так что глаза ее были с ними повсюду, особенно в торжественные минуты, что относилось и к этой вечерне. Настоятель монастыря кое-как смирился с присутствием здесь воинской части, особенно после того как ему вперед заплатили за возможный ущерб и капитан Виндиш в присутствии Святейшего поклялся, что через два дня они продолжат свой путь. Он согласился даже на служение мессы с епископальным викарием, молясь о сохранении жизней воинов и их пушек, об императрице и всем прочем. In nomine Patris et Filii et Spiritus sancli [108]In nomine Patris et Filii et Spiritus sancti (лат.) – Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
, лишь бы как можно скорее ушли отсюда. Потом, согласно особому желанию Виндиша, он благословил перед монастырем еще лошадей и пушки, а сам в это время потихоньку молился, чтобы все они, вместе с лошадьми и пушками, побыстрее покинули монастырские стены. Затем солдаты предались веселью у костров на дворе – жрали, пили, пели и валялись под навесом, где земля была густо устлана соломой. Было хорошо, лучше, чем в сырых палатках близ города или на лугу.

Офицеры ужинали в трапезной вместе с настоятелем, несколько удрученными братьями и епископским викарием из Пассау. На почетном месте, между викарием и Виндишем, сидела Катарина. Все так красиво, все, несомненно, лучше, чем в каком-нибудь приюте для странников, – это было первое, что она подумала, войдя в помещение, озаряемое пламенем свечей и блеском золотой посуды, которую в скромную трапезную принесли офицеры; было светло, офицеры выбриты и в парадных мундирах, у большинства из них текла в жилах голубая кровь; через некоторое время ландсхутский виртуоз заиграл на чембало, нежные звуки этого прекрасного инструмента заполнили комнату и измученную неопределенностью душу Катарины, все сказали, что играет музыкант превосходно, брависсимо. Она не была единственной женщиной, с другими офицерами тоже сидели дамы, находящиеся в прекрасном настроении, – скорее всего, офицерские жены, ехавшие вслед за войсками в особых повозках. Некоторые вели себя достаточно шумно, даже слишком, некоторые были вскоре уже немного под хмельком, точно так же, как были пьяны и офицеры, в прекрасном настроении был и епископский викарий, да и сама Катарина уже после первой закуски, гусиного паштета, почувствовала в голове приятную муть. В какой-то миг она подумала, что происходит нечто неподобающее, подумала и о Симоне, который весь день так и не появился, в глубине души она часто вспоминала о нем и поглядывала на дверь в надежде, что он, наконец, покажется.

Весь день в ней все громче и громче звучала знакомая еще по Ленделю песня: я знала, что он уйдет, я знала, что он не вернется. Когда зашел Виндиш и пригласил ее на ужин, она сначала отказалась, тогда он напомнил ей, что они давно – очень давно – знакомы, и она подумала, что, действительно, знакомы они намного дольше, чем она с Симоном, которого она, возможно, вообще не очень хорошо знает; Виндиш сказал, что порукой – его офицерская честь, все пройдет пристойно, и другие офицеры будут вести себя с ней с должным почтением, как им велит их офицерское достоинство на службе у великой императрицы, а сам он будет оказывать ей уважение, какое заслуживает барышня из такой досточтимой семьи, и она подумала, что находится в безопасности. Франца Генриха, то есть племянника барона Виндиша, она знает уже очень давно, он – друг ее отца, и, в конце концов, она знакома с ним намного дольше, чем с Симоном Ловренцем, которого она сильно полюбила, но он опять исчез, уже вторично исчез и бросил ее одну, как может женщина терпеть такое? Она сказала, что ждет одного господина, с которым они вместе совершают паломничество. Виндиш сказал: оооо, как это возможно? И что это за господин, который оставляет такую уважаемую барышню одну? И она подумала, что он прав, хотя с какой целью он это говорит, было совершенно ясно: он хочет уговорить ее пойти на этот ужин, но, в конце концов, она действительно его давно знает. И не просто знает, когда-то она подолгу с восхищением смотрела на него там, в Добраве, которая сейчас была далеко. Она любовалась, глядя на него, но это шло не от сердца, а ведь полное доверие может быть только тогда, когда в восхищении участвует сердце. И сейчас она даже не задумывалась о том, стоит ли целиком довериться этому человеку, он ей нравился, был внимателен, и она согласилась пойти на ужин.

Ее серебряный бокал все время был полон, Франц Генрих оказался ее виночерпием и любезным собеседником, у него были красивые часы яйцевидной формы, которые он часто извлекал из кармана. Они вместе слушали в шуме трапезной их тиканье, слышали: токо-токо-тук, смеялись, затыкая одно ухо, чтобы лучше слышать это токо-токо-туканье в шуме большой освещенной столовой, где горело множество свечей и мелькало множество лиц, а из-за окон доносились крики будто бы уже победившего войска: виват, Мария Терезия, виват!

Они слушали эти часы, все более громкое тиканье токо-токо-тук также и после того, как вдруг остались одни. Она не заметила, каким образом и когда осталась с Виндишем наедине, может, и вправду выпила слишком много вина, случилось так, что все вдруг стали расходиться – уже весьма пьяные женщины, виснувшие на шеях офицеров; одна из них, с гладкими светлыми волосами, сидела, подперев голову рукой, глядя вокруг пустыми и печальными – слегка печальными – глазами, и тихо, грустно пела песню на языке, которого Катарина не понимала, остальные не были такими красивыми, и вообще сейчас, когда одежды их уже пришли в беспорядок и на лицах размазались румяна, она поняла, что они не могли быть женами тех офицеров, что заставляли чембалиста играть какие-то военные песни, которые сами они пели так громко, что музыкант оказывался совсем лишним, его вообще не было слышно; они пели, притоптывая каблуками, стуча бокалами о стол, так что вино выплескивалось через край, торжественность вечера сделалась не такой пристойной, как вначале, собственно говоря, офицеры стали уже очень походить на крестьян в Добраве или на некоторых паломников; Катарина сказала, что устала и пойдет спать. И вдруг, как по мановению руки, очутилась здесь, в его комнате, он сказал, что тоскует по родине, они поговорят о Любляне и Добраве, особенно о Добраве, там ему всегда было хорошо, он охотно приезжал туда, там природа и животные, лошади и радушные люди, и из-за нее он тоже любил туда приезжать, но не мог ей в этом признаться, она всегда была такой сдержанной, всегда что-нибудь разливала или разбивала, Катарина смеялась. Они говорили о Добраве и о том, как сейчас там, когда поют в небе жаворонки и цветут яблони, когда хлеба еще зелены, о том, которые работники особенно ленивы, кто из служанок больше всех о себе воображает и к кому из них под окно приходят парни. Со двора теперь доносился отдаленный храп, громкие разговоры офицеров, крики их женщин, они возвращались с пирушки; все это время была слышна и спокойная перекличка часовых, трезвых и бодрствующих, потому что это была армия, знающая порядок, и если одни веселились, это не означало, что армия не существует. – Военные, – сказал Виндиш, – могут веселиться, но часовые должны быть на посту. – Катарина спросила, для этого ли у него часы? Зачем? Чтобы он мог поглядеть на них, когда нужно менять караул. И засмеялась, сама не зная чему. Тиканье часов, равномерный стук, исходящий из блестящей металлической яйцевидной оправы, попадая к ней в уши, приятно отдавался у нее в голове. Потом ей стало казаться, что часы тикают в одном ритме с ее сердцем. А сердце ее гремело под стать бою часов на колокольне, ибо ее захмелевшая голова вдруг постигла, что ее приятно расслабленное тело оказалось сидящим на кровати посреди комнаты капитана, и что на столе лежит его брошенный туда плащ с многочисленными шелковыми нашивками, что здесь же лежат серебряные пистолеты, а сам капитан Виндиш совсем рядом с ней в расстегнутой белой рубашке, и от его волосатой груди исходит мужской запах, что это тот самый Франц Генрих, тот павлин, который когда-то расхаживал по двору, а затем являлся ей во сне. Это было совершенно неслыханно и невероятно, чтобы она, где-то далеко, посреди чужой страны, оказалась вдруг с тем самым мужчиной, таким домашним, знакомым, ведь она знала его не только по встречам во дворе или столовой, но и по сновидениям в своей комнате, в которую он не зашел ни разу. Наоборот, это она сейчас вошла в его комнату, сама не зная, как это случилось. Она все еще смеялась, слушая тиканье часов, хотя это был сильный стук ее сердца, ей показалось, что это колотится уже и сердце в волосатой груди Виндиша вместе с его участившимся дыханием. Она хотела встать, в какой-то миг подумала, куда же исчез Симон, он не мог ее просто так бросить, но его нет, как появился, так и исчез; она выпила глоток вина, попыталась подняться, но Виндиш мягким движением взял у нее бокал из рук и ласково, по достаточно решительно снова усадил на кровать. Она прилегла, постель мягко поддалась под ее телом, потолок легонько завертелся над головой, она слушала стук часов и сердца, глядя широко раскрытыми глазами, как он вытащил саблю из ножен и начал этим светлым холодным лезвием приподнимать ее подол. Он стоял у кровати с саблей и задирал ей юбку. Все было так невероятно – безопасно и опасно одновременно, она была в родном доме и далеко от дома, была с кем-то, кого знала, и все же не ожидала ничего подобного, кто-то стоял у постели, холодным лезвием задирал ей подол и в трепетном свете свечи смотрел на ее тело. Ей захотелось закричать, но у нее вырвался только глубокий вздох, все быстрее, все порывистее становилось дыхание, которое было уже его сопением. Она чувствовала холодный клинок, скользящий вверх по ее ноге, горячую руку, которая сменила лезвие и дальше приподнимала юбку, а другая порывисто развязывала на груди корсет. Он что-то говорил, она слышала какие-то слова, но не пони дала их, она знала лишь одно: это он, в конце концов, все paвно это он, тот, которого ее взгляд так часто искал днем в Добраве и ночью, когда доносился звон от церкви святого Роха.