Там, в Добраве, возможно, светит солнце. Здесь темно, качаются деревья.
Капитан Франц Генрих Виндиш стоит у окна и смотрит на тяжелые тучи, опустившиеся на равнину.
– Немецкие земли, – говорит он, обернувшись к окну, – это одно сплошное поле, встретится какая-нибудь возвышенность, потом опять поле, от этого слова можно было бы образовать название страны, сказать, что Германия – Польша.
Он громко смеется своей выдумке, он всегда охотно смеется – громко, насколько только возможно. Катарина смотрит на его широкую спину, заслоняющую ей вид на немецкую равнину, и думает о Добраве, скорее всего, там и вправду светит солнце, наверняка светит. Отец подъезжает к дому, у колодца ополаскивает пыльное лицо. Крайна – не Германия, Добрава – не Польша, Добрава – это широкая, светлая, зеленая долина, окруженная темно-зелеными лесами, поднимающимися по склонам вплоть до крутых обрывов, где уже нет леса, наверху – скалистое пространство, где ничего не растет. Солнце прежде всего озаряет эти скалы, а потом уже льет свой свет на Добраву.
– Но поэтому в этих немецких краях местность удобна для ведения войны, – откашливается Виндиш. – Правда, хватает грязи, в ней увязают колеса пушек и повозок.
Катарина видит, как лохматый пес Арон бежит к колодцу и машет хвостом, отец треплет его, озираясь на окна, на ее окно, он всегда оглядывает дом, вернувшись с полей и лугов.
– У нас, – рассуждает Виндиш, будто Катарина – его офицер, – у нас там с пушками нечего делать. И стрелять некуда. Всюду какой-нибудь холм или долина. В лучшем случае перебьешь лис и оленей в лесу.
Он снова рассмеялся и налил себе вина, что стояло на столе. Теперь, когда окно не заслоняет его широкая спина, Катарина видит темную равнину, тучи у горизонта смыкаются со слегка выпуклой поверхностью страны, с растущего перед домом бука осыпаются листья, темное поле скошено – осень, скоро наступит зима, Катарина думает о Добраве, там сияет осеннее солнце. Это не ностальгия, ибо там, в Добраве, осталась ее комната, где она чувствовала себя одинокой, там окно, в которое она как-то в воскресенье на Пасху смотрела на красивого павлина, самодовольного павлина, племянника барона Виндиша, и хотя он был павлин, любовалась им. Сейчас она с племянником барона Виндиша сидит в доме где-то посреди немецких земель, он все еще павлин, на нем шелковые перевязи, а парик висит на вешалке под плащом, кажется, что там висит человек, павлин пополнел, от солдатского обжорства и пьянок у него появился живот, перевешивающийся через пояс, несмотря на большие нагрузки и верховую езду, но он все еще павлин, его походка все такая же, какой была когда-то на дворе, голос такой же раскатистый, смех такой же громкий, как и прежде, он все еще важничает, как и тогда.
– А здесь мы вместо лис перебьем пруссаков. Только бы их выманить из их болотистых нор.
Виндиш все еще побеждает, хотя до сих пор не побывал ни в одном сражении. Много было дорог, грязи, много военных лагерей и трактиров, много зарезанных ягнят, поросят и индюков, но до сих пор не встретился ни один пруссак, не было ни одного овеянного славой поля битвы.
Жарким летом полк Виндиша направлялся в сторону Рейна, чтобы там соединиться с французской армией, двигавшейся от Кельна, от того самого Кельна, где странники, скорее всего, уже побывали; потом пришел новый приказ, и они почти месяц тащились по лесам прямо на север, через Мюнстер, чтобы ударить по сатане Фридриху с тыла, затем до самой осени торчали на лесных опушках или в селах, а когда воинская часть трогалась с места, Виндиш обычно ехал верхом далеко впереди, Катарина же находилась среди разноцветных повозок, лошадей и пехотинцев в хвосте колонны, там, где были интенданты, санитарная часть и офицерские женщины, в самом конце шла толпа нищих, которые на почтительном расстоянии, как стая стервятников, ожидали того, что можно подобрать, съесть и надеть на себя из того, что оставалось после прохождения войск. Каждый вечер павлин приходил к ней, изредка они спали в повозке, армия двигалась так медленно, что Виндишу нетрудно было найти ночлег в каком-либо крестьянском или городском доме, в трактире или приюте для странников, Катарина чистила щеткой его запыленную одежду и сапоги; когда все это кончится, – говорил он, – мы поедем в Добраву к твоему отцу Йожефу; в Добраву, – думала она, глядя куда-то отсутствующим взглядом, – туда, где светит солнце, в то время как над немецкими холмами висят тяжелые тучи, из которых временами подолгу сеет неприятный теплый дождь. Она насмотрелась теперь на пустынные улицы городов, по которым стучали копыта кирасирских лошадей, а по ночам ходила с огнями городская стража, она видела это, возвращаясь с пьяным и развеселившимся Виндишем с офицерских пирушек, видела залитые лунным светом сады, в которых раздавались крики стражников и над которыми разносился звон с ближайшей городской колокольни… Тебе повезло, – говорила ей Клара, – у тебя есть свой офицер, и у меня тоже есть, мне тоже повезло, два года назад я была в отряде хорватских стражников, там меня мой лейтенант отдал какому-то полковнику, а тот потом предоставил меня целому штабу, пока я не нашла своего офицера, он родом из Печа, сейчас хорошо, а было очень плохо, офицер у меня добрый, – сказала она, – твой тоже добрый, но такие не все… берегись, – говорила Клара, – ты должна выйти замуж до того, как у тебя начнут выпадать зубы и станет отвислой грудь, некоторым это удается, если тебе это не удастся, тебя выгонят пинком, как суку, а прежде дадут в пользование всем, берегись, – сказала Клара, – нам с тобой повезло, не все такие добрые, как наши… – Катарина думала об Амалии, иногда ей казалось, что Амалия кончит тем, что будет жить, как Клара, теперь оказалось, что недалеко от этого ушла и она сама. Клара знала и пояснила ей, что не все офицеры такие добрые, некоторые бьют своих женщин, тех, что едут в общих повозках, там вечно слышатся какие-то визги, они и между собой дерутся; твой о тебе заботится, – сказала Клара, – приказал избить того гренадера… Это был светловолосый парень, он посматривал на Катарину, подходил, когда мог, к ее повозке и что-то говорил, однажды он спустился к реке, где Катарина мыла кастрюли, и смотрел на нее блестящими глазами, затем послюнил средний палец и поднял его, Катарина достаточно долго находилась в солдатской среде, она знала, что это означает… он к ней не прикоснулся, она сделала вид, что ничего не заметила, но это увидал кто-то другой, лекарь, он обо всем сказал Виндишу; на следующий день с парня сняли рубашку и под барабанный бой обломали палку об его тело, сорвали кожу на спине под зловещий стук барабана и веселые визги женщин с подвод, которые получали сейчас удовлетворение за ежедневные унижения, оскорбления, грязные словечки и потихоньку вытянутые средние пальцы солдат; его били так же, как того караульного на дворе ландсхутского монастыря, только теперь Виндиш, посоветовавшись с лекарем, не остановил наказующую руку после пятнадцати ударов…
Избранник ее молодости и вправду сдержал слово: ехала она в дорожной повозке – крытой, подобной большой карете, только несколько неуклюжей и такой просторной, что в ней можно было лежать, как когда-то лежала в повозке Большая Магдаленка. Иногда Катарине казалось, что она стала на нее похожа. В ее душе все еще жила Золотая рака, хотя теперь Катарина думала, что уже никогда ее не увидит, были там и псалмы из школы святой Урсулы, были святые женщины Маргарета и Агнес, Катарина Египетская и Катарина Сиенская, ночью она молилась с мыслью о них, с мыслью о доме, с мыслью о Симоне, который сидит в тюрьме, она давно уже знала, что его отправил туда избранник ее юности. Она молилась, разговаривала сама с собой, но не вздыхала и не стонала, как Магдаленка, она молчала, молча разговаривала с собой, с Симоном, со своим псом в Добраве; знаешь, – сказал Симон, – может, это все какая-то злая планида, не могу от нее отстать, потому что она не отпускает меня, может, она влечет меня к себе, может, ведет меня по жизни; теперь она знала: это была не его, а ее злая планида, та злая звезда, что ее ведет и завлекла в нечто такое, чего она не хотела, а все-таки сделала. Виндиш добродушно посмеивался над ее молитвами, – я рад, – сказал он, – что у меня такая благочестивая женщина, я знал, – сказал он как-то вечером, бормоча спьяну, – я знал, что мне предназначена настоящая женщина, ты, Катарина, настоящая женщина, я знал, что такая придет, и я возьму ее, когда она подойдет достаточно близко. Катарина, – пьяно бубнил он, – ты не из тех, что тащатся за армией, что предлагают себя, а потом по приказу лижут офицерам их стоящие петушки, нет, Катарина, ты – настоящая женщина, порядочная женщина, честная женщина, которая не может не поддаться моему безусловному обаянию, в этом обаянии, скорее всего, никто не усомнится, – бормотал он, – честная женщина – для офицера с честью, офицерская честь – это лицо офицера, у кого есть честь, у того есть лицо, честь написана на лице, она в осанке, в том, как человек ездит верхом, в отваге перед сражением, все это видно, благородство и честь – это красота его лица, посмотри только на горожанок, на порядочных женщин, с кем они заговаривают, кому кричат, когда я еду по городу, когда я, засучив рукава, ловлю в воздухе платки, саблей ловлю брошенные из окон венки, кланяюсь дамам, которые охотнее всего прыгнули бы ко мне на коня, известно, – бормотал он, – что такое мужское обаяние, перед которым женщина не может устоять, особенно когда надену на голову парик, знак достоинства, обрамляющий мое лицо, а сверху еще шляпу… Катарина молчала… в голове у нее были псалмы… кто забудет союз со своим Богом… если одинокая блудница… Он принес ей итальянские наряды с кружевами и шелковые чулки, блестящий корсаж, который она вынуждена была надеть, чтобы он только отвязался… И вот – навстречу к нему женщина в наряде блудницы, с коварным сердцем… Я лишилась рассудка, – тупо подумала Катарина, на мгновение она почувствовала какую-то пустоту… Она не плакала, молчала, все равно хорошо, – сказала себе Катарина, – подумай о тех женщинах на подводе, как они заканчивают, как с ними обстоят дела уже сейчас… мрак, в котором она жила, становился не из ночи в ночь, а изо дня в день все чернее, все гуще… Однажды ночью он столкнул ее с кровати: проваливай из этой постели, ты путалась с каким-то черным монашком… это было большим оскорблением, чем то, что он ее в эту постель заманил… Он не выходил у нее из головы, этот Виндиш был в ее сознании и теле, Симон рассеялся, и когда она иногда со страхом думала о нем, даже если думала о самом плохом, о том, что он умирает в тюрьме или что его отправляют на галеру, это виделось как в тумане, было чем-то подобным воспоминанию, а Виндиш представал здесь с разными видами разврата, со своим голосом, храпом возле ее уха. Он всунул в нее свой хоботок, своей козлиной бородой постоянно шаркал по ее лицу, по груди и животу… только когда он вышвырнул ее из постели и она ходила вокруг, в то время как он совершенно пьяный заснул и в хмельном сне выкрикивал какие-то приказы, только тогда она почувствовала нечто такое, что подумала, не поискать ли того светловолосого гренадера и не отомстить ли Виндишу… «Возьми цитру, ходи по городу, забытая блудница! Играй складно, пой много песен, чтобы вспомнили о тебе…». К гренадеру она не пошла, утром Виндиш был смущен и подавлен, он встал на одно колено и склонил голову, сам он себе очень нравился в этой позе, в которой не было никакого раскаяния – ничуть, он встал на одно колено, чтобы изобразить из себя рыцаря… Мне некуда бежать, – подумала она, – он может выбросить меня из постели, может пустить в нее… Из своего греха, из разврата мне бежать некуда, как Симон не может никуда убежать из своей бессонницы. Из тюрьмы он выйдет, а из бессонницы – никогда… Виндиш давно ей сказал, что отправил Симона в тюрьму, он напал на караул, его нужно было устранить, он мог бы кончить куда хуже, случается, кому-нибудь накинут петлю на шею, да и повесят на яблоне… могло бы с ним случиться и нечто куда более страшное… всегда случалось что-то, что могло быть еще хуже, и с ней тоже могло бы такое случиться… И не было волос, которые мгновенно выросли бы и закрыли мою наготу, – говорила она сама себе, подобно тому, как постоянно разговаривала с собой, а то и вслух, охая и вздыхая, Большая Магдаленка; не оказалось волос, какие выросли и укрыли Агнес, когда он саблей задрал мне подол; и когда я была голая, он ходил вокруг меня, как зверь в клетке, кругами, только внимание зверя обращено из клетки наружу, он смотрит сквозь решетку, а этот ходил вдоль стен и смотрел на меня, оглядывал меня со всех сторон, я поворачивала голову, следя за ним, но он запретил мне это, завязал глаза, и я только слышала, как он ходит вокруг, иногда он приближался и дотрагивался до меня – рукой или лезвием сабли, иногда останавливался у стены или где-то в темноте и смотрел на меня. На моей стороне не было небесного Жениха, который укрыл бы волосами мое тело и послал бы ангела, чтобы ослепительным светом отвратить его взгляд и постоянную, ненасытную похоть. Его пот на мне, – молча говорила она, – повсюду его вонь, его слизь на всем моем теле и во мне. Что, если я рожу от него ребенка?
В прежние времена Бог часто гневался, тогда он не допускал таких вещей, теперь допускает, Виндиш как-то сказал, что она красива, красива, как ангел, и ею овладело обаяние Добравы, томление, которое было в Добраве; самомнение, которое она носит в себе, возобладало, самомнение – это зачаток всякого греха, грешник – страшное животное, как говорил когда-то священник Янез, грешник – это беглый дьявол… Таков он, Виндиш, а теперь и я; страдавших гордыней ангелов Бог отправил в ад… Что это со мной? Я – сука? Одна из тех животных, что тащатся следом за армией, роются в соломе, лижут кровь зарезанных ягнят?
Что со мной случилось, что со мной случилось? Неужели это еще я? Мы должны быть покорны промыслу Божию, говорил когда-то священник Янез… Катарина молча, в отличие от Магдаленки, разговаривает сама с собой, целыми ночами говорит без слов: Делаем то, что не хотим делать? Да. Это минутная слепота, а когда снова прозреешь… можешь спастись, Бог иногда ставит цель испытать нас… Катарина вскрикнула от боли: – И это намерение Божие? Чтобы лежать мне с палачом моего любимого? Неужели?
В ней бушевали бурные потоки, сносили берега, стонали и рушились мосты, вода уносила мертвых животных. Она совсем потеряла рассудок, ее погубил разврат. Распутность буйных сцен, ее движения – все, что Виндиш вытворял с ней и с чем соглашалось ее тело. Деревья ходят за мной, – сказала она, – клонятся к земле колокольни, я заблудилась в каком-то лесу.