То, что видела Катарина, эта тяжелая масса плоти, которая храпела, стонала и беспокойно ворочалась на кровати, – все это было лишь поверхностным и обманчивым зрелищем. Капитан Франц Генрих Виндиш именно в этот момент ехал верхом по красивой холмистой местности во главе своей роты, пушки остались далеко позади, отряд его верных краинцев тоже остался далеко позади, издали доносилось только нестройное крестьянское пение:

Наточу я свой тесак, Берегись меня, пруссак. Вытащу из ножен меч, Головы пруссаков – с плеч. А как саблею взмахну, Все со страху побегут.

Песня солдат все удалялась, конечно, они не имели ни малейшего понятия о музыке, но зато они верные воины, бесстрашные, как бесстрашен он сам; теперь он в одиночестве ехал по лугам, поросшим густой травой, и, грузный, на своем тяжеловесном коне, он был в то же время необычайно легким, из легкой рыси он переходил в галоп, проносясь над холмами и болотистыми луговинами, пока не почувствовал, что стал таким легким, словно едва касался земли, словно конь с каждым толчком задних ног становился все легче и легче и почти плыл по воздуху. Шелковые ленты вольно развевались вокруг его тела, рука в перчатке вытащила из-за пояса серебряную рукоятку пистолета, который выплюнул длинный язык огненного ядовитого пламени в направлении дальнего, но с каждой минутой приближающегося леса, где в ожидании наступления застыла прусская армия. – Vivat Marija Terezija [134]Vivat Marija Terezija (лат.) – Да здравствует Мария Терезия!
. – выкрикнул его беззвучный голос, и отряд кирасиров, следовавший за ним в отдалении, громогласно ответил: Vivat! – находившееся палевом фланге элитное подразделение кирасиров, как могучее эхо, еще раз отозвалось: Vivat! – Его белая, украшенная кружевами рубашка была расстегнута, и множество медалей за храбрость сверкало на ней, отблески восходящего солнца слепили глаза вражеских солдат, находившихся на темной лесной опушке. Он летел над лейтенскими болотами, над рекой, над горящими городскими улицами, которые поджигал его пистолет, далеко внизу лежали посреди городской площади вражеские трупы, конь ударял по ним копытами, раздавался свист его сабли, которую он держал в другой руке, руке, на которой рукав был завернут до локтя, и рукоятка сабли стонала от той силы, с которой его ладонь сжимала ее, шпоры едва ощутимо касались конского брюха. Он посильнее ударил шпорами, когда заметил, что конь собирается опуститься на лесную опушку, туда, где в молчании стояли многочисленные прусские солдаты и над их головами развевались окрашенные в яркие цвета знамена. Это был единственный звук, который он слышал: шелест ярких знамен, полощущихся на ветру. Конь спускался, и у Виндиша сжалось сердце, когда он почувствовал, что становится тяжелым, что они оба становятся тяжелыми – он и его крупный, мощный конь, что его мышцы становятся вялыми и в его большом животе плещется вино, выпитое накануне вечером, плещется, словно в бочке, и заодно с животом и конем тянет его вниз. Он еще раз прицелился и нажал на спуск. Однако не услышал ни единого звука, никакого хлопка, и огненный язык пламени тоже не появился. – Курок, – подумал он, – курок не работает, я не смазал пистолет. – Но он и сабли не мог поднять, рукав рубашки мешал вялой руке, внезапно совершенно обессилевшей. – Сейчас меня могут спасти только мои артиллеристы, – подумал он, – только ядра, летящие по нужным траекториям, они должны пролететь надо мной и упасть на опушку леса, где в молчании стоят прусские войска, осененные развевающимися над ними знаменами. Когда снаряды упадут на врагов, и, ударившись о землю, сверкнут, словно молнии, и разлетятся на легкие куски, точно так же разлетится в разные стороны неподвижная и молчаливая прусская армия. и прусские знамена, разорванные в клочья, повиснут на почерневших древках. Однако сейчас вместо пушечных ядер по заданной траектории вниз летит он сам, Виндиш, он падает, падает так, как падают люди, которые не знают, снится им это падение или захватывающее дух приближение к поросшей травой луговине и лесной опушке – явь. Должно быть, это все-таки реальность, если над желудком такая пустота, если в голову из желудка, как из клокочущей бочки, рвется невероятная слабость, если сердце колотится и обмирает от сознания, что между ногами и под задницей нет не только седла, но и коня. Теперь он знает, что упадет под ноги этой молчащей армии, которая разрубит его на тысячу кусков, изрешетит множеством пуль, если он сам не разлетится в клочья при падении, если на него не свалится тяжелый конь, который тоже должен упасть, если упадет он. Виндиш пытается проснуться, пытается открыть глаза, чтобы прервать это тяжелое ужасное падение, которое все длится и длится. Однако он не падает, Виндиш слишком любит себя, чтобы вот так взять да упасть, он мягко приземляется около костра, пламя которого успевает лизнуть его сапоги. Здесь, вокруг ночного лесного костра, сидят прусские солдаты, слышен звук барабана, ибо кто-то приближается. Приближается Он. Капитан Франц Генрих Виндиш выпрямляется, выкатывает грудь колесом, втягивает живот, потому что перед ним стоит Пруссак из недавней солдатской песни, но не обычный, а Великий, самый великий среди Пруссаков, Фридрих Великий с крючковатым носом и громадным белым париком на голове, в синем сюртуке с блестящими алыми отворотами. – Мои солдаты, – говорит дьявольский Фридрих в дьявольском сне австрийского капитана, и у Виндиша сжимается сердце, потому что он хорошо знает, что он, Виндиш, не является прусским солдатом, он солдат молодой императрицы Марии Терезии, в честь которой он кричал «vivat» и за которую готов умереть, но Фридрих обращается к нему так же, как и к другим солдатам, которые стоят вокруг костра: – мои солдаты, – говорит он, – nun schlaft gut, morgen haben wir den Feind geschlagen oder sind alle tot [135]Nun schlaft gut, morgen haben wir den Feind geschlagen oder sind alle lot (нем.) – Атеперь спите получше, завтра мы победим врага или погибнем.
.  – Это исторические слова, – думает Виндиш, – исторические слова Фридриха Прусского накануне битвы при Лейтене. Теперь я солдат Фридриха Второго, – подумал Виндиш, – следовательно, предатель, военный трибунал приговорит меня к расстрелу. – Но его приговаривают не к расстрелу, его должны прогнать сквозь строй. Он должен будет бежать сквозь строй своих солдат, которые стоят с розгами в поднятых руках и в молчании ждут, когда предатель побежит вперед, и как только он делает первый шаг, его лицо обжигает удар, кровь мгновенно заливает ему глаза, и он уже ничего больше не видит. Такова участь предателей, так он сам наказывал своих краинских солдат, а теперь они наказывают его, розги хлещут по его белой рубашке, распарывают волосатую кожу под ней, хуже всего, что он не может бежать, не может бежать, потому что ему мешает булькающая бочка вина в животе. Вино поднимается выше, подступает к горлу; мне будет плохо, – думает он, – мне плохо; с выпученными глазами он приподнимается на локтях, глаза потерянно озираются по комнате, смотрят на женщину, которая сидит у очага и неподвижно, пристально таращится на него, Виндиш не узнает женщину, он садится на постели и от слабости, от страха, от всего испытанного и пережитого, от того, что накануне слишком много выпил, извергает мощную струю красного вина, забрызгав комнату и самого себя. Его испуганные глаза озираются по сторонам, и он ничего не понимает, не понимает: все уже случилось или все только начинается?