Катарина шла своей дорогой, она пошла бы по ней и в том случае, если бы высокий бук не послал отцу предупреждения, ей не хотелось, чтобы отец подвозил ее к первому месту сбора близ Локи, она пойдет сама – паломничество начинается с первой минуты, от Добравы и до самого Кельморайна и Аахена, через высокие горы и дальше на север, или, точнее, в ту сторону, где заходит солнце, к какой-то широкой реке, через большие города немецких земель, к Золотой раке Трех Волхвов, где все разрешится и все простится, все забудется, где сверкают купола, останется только красота воспоминаний, без горечи, без страха за будущее, без чувства одиночества.
Всю ночь она складывала вещи в дорожную сумку и снова их вынимала; что вообще следует взять с собой в такую дорогу? И спала она совсем мало, потому что отец исчез, скорее всего, отправился к сестре в Любляну, он все еще надеялся переубедить дочь, до полудня предыдущего дня он, мрачный, ходил вокруг дома, потом Катарина увидела, что он запрягает лошадей, выбежала, чтобы его остановить, но он даже не взглянул на нее, взмахнул кнутом и с такой силой рванул с места свою повозку, что батрак, державший лошадей, должен был отскочить. Она вернулась к себе в комнату и стала бросать одежду в сумку, потом все вывалила и начала снова. Суконная юбка и полотняная – для более теплой погоды, шерстяную она наденет, возьмет короткий плюшевый плащ на фланелевой подкладке, шерстяную шапку, несколько платков, несколько полотняных нижних юбок и, кроме того, одну парчовую, и несколько локтей белого полотна, шелковый шейный платок, который она уже надевала, чтобы в нем увидел ее Виндиш, но он видел только собственные шейные платки – шелковые и атласные; башмаки кожаные, крепкие она наденет в дорогу, но еще одни, из тисненой кожи, она положит в сумку – вдруг обстоятельства сложатся так, что в них неплохо будет обуться; а вот и золотые монеты и крейцеры из шкафа, где она копила их для какого-то случая, когда они ей понадобятся. Она взяла швейный набор, мыло, гребенки, заколки и ленты для волос, сушеного мяса и оплетенную бутылку с водой, четки матери, катехизис и молитвенник – для духовного потребления; Катарина была женщина практичная, она все предусмотрела, все рассчитала.
Сейчас ей хотелось только одного – успокоить отца и поскорее уйти, прежде чем увидит у него на глазах слезы, услышит плач служанок и лай пса Арона, который жалобно завоет, едва она скроется из вида.
Она знала дорогу, но, несмотря на это, все время дрожала от страха, как бы не заблудиться или не встретиться с лихими людьми, которых сейчас всюду немало, или не предстать перед какими-нибудь страшными судьями, которые по указу ее величества императрицы Марии Терезии следят везде за всеми, особенно за женщинами – блюдут женскую нравственность. Священник Янез Демшар ясно сказал – он говорил ее отцу, а она хорошо это слышала: наша императрица Мария Терезия издала указ, направленный против недостойной, непристойной, легкомысленной одежды, запрещающий ношение коротких юбок женщинам в Зильской долине. Та, что ослушается, будет наказана однодневным арестом па хлебе и воде, а в случае многократного непослушания будет в острастку другим выставлена у позорного столба. Добродетельная императрица была даже так великодушна, что приняла решение, чтобы тем женщинам, которые на собственные деньги не в состоянии покупать себе длинные юбки, это оплачивалось бы из государственной казны, подобным же способом они смогли бы сделать более свободными свои узко скроенные корсажи. Таким образом, одежда не будет слишком выставлять напоказ верхнюю часть тела и скроет не только соблазнительные бедра, но и икры ног. При мысли о позорном столбе, у которого может быть выставлена некая женщина, сердце Катарины сжалось, сейчас она сама была подобна такой женщине, не зная, где может оказаться уже завтра, и все было мрачно и тревожно. Сердце ныло и при воспоминании об отце. Он остался один. Несколько раз она останавливалась и оборачивалась в сторону дома. И все же при мысли о позорном столбе, а таким настоящим позорным столбом для нее оказалось бы возвращение – то, что она не дошла даже до Локи, хохот брата, усмешки сестры, прикрытый смех слуг и крестьян, насмешки, которые сопровождали бы ее до конца жизни, – при мысли обо всем этом она, стиснув зубы, продолжала путь. Она все время старалась идти вдоль опушки леса. Селения и одиноко стоящие дома она обходила стороной. Глубже заходить в темный лес не отваживалась. И все-таки кое-где она настолько приближалась к какому-нибудь дому, что вызывала дикий собачий лай. От мысли об Ароне, который будет лежать у ее дверей, каждый день ожидая, что она вернется, ей тоже стало невыносимо тяжело. Пожалуй, это было хуже всего. Но ведь она вернется, совершенно изменившаяся, и жизнь будет иной. Она еще не знает, какой именно, но только прежней остаться уже не сможет. Должно существовать что-то такое, что гонит всех этих людей в дорогу, что-то, заключенное в ней самой, желание измениться, сейчас она еще прежняя и в то же время – уже иная Катарина, которая никогда не будет той, что ездила только в Любляну, где переступала с ноги на ногу, следуя за крестным ходом, или в Локу на мистерии в Страстную пятницу; она не была уже той девочкой, что в школе при монастыре святой Урсулы играла на сцене пастушка и на нее наскакивал страшный Ирод. Она тогда смеялась: у Ирода с головы упала корона. – Будь серьезной, – сказал отец, – жизнь не игра. – А что же тогда? – спросила она. – Не игра. – Игра, – возразила она, – в игре тоже есть серьезность, а в серьезности никогда нет никакой игры. – Тебя твой ум далеко заведет. – Теперь, когда она действительно отправилась куда-то далеко, она вообще уже не та Катарина, что стояла у окна, поглядывая во двор на какого-то Виндиша, только что напудрившего свой парик – знак своего достоинства, на павлина с его важной поступью и раскатистым голосом, красующегося перед всей Добравой; непременно что-то произойдет, какое-то существенное изменение в ее жизни, хотя ей еще и не снится, насколько оно будет значительным. Паломники, возвращающиеся из дальних странствий по святым местам, всегда казались какими-то иными людьми, немного таинственными, в их глазах блестели купола далеких городов, водные глади широких рек, опыт многих дней и ночей, алтари, благодаря чему в их душах запечатлелось напутствие в дальнейшую жизнь и в царство небесное; да, это были другие люди. И она тоже будет другим человеком. Когда она на рассвете наткнулась на первую группу паломников, она натянула платок на лоб, почти на глаза – Катарина была стеснительной девушкой, почти уже женщиной, хотя в некотором роде все еще девушкой.
Люди в то время не отличались особой стыдливостью, сквернословили даже женщины из высших кругов, и даже у епископа утром сорвалось с языка черное слово, но все это вовсе не значит, что Катарина не была стыдливой, ее бросало в краску при одной мысли, что ее из-за не слишком длинной юбки могли бы привязать к позорному столбу, как девушек из Зильской долины. Ее заливал румянец и при мысли, как в этой дороге быть с тем, что выходит из тела – с жидкостью по нескольку раз в день, с нечистотами каждый день и кровью каждый месяц, по правде сказать, из всего, что связано с длительным путешествием, этого она боялась больше всего – больше разбойников и войн, наводнений и землетрясений. Она боялась своего тела, его предательских и противных выделений, которые принижают человека до уровня животного, особое замешательство вызывая у женщины, превращая ее по сравнению с мужчиной в существо менее достойное, ставя ее снова и снова в положение, вызывающее насмешки и грубые шутки. Оказаться среди стольких людей со своими нуждами и своим замешательством – это страшнее всего, что может с ней случиться – чтобы она вынуждена была при других, хотя бы только при женщинах… она и подумать не могла о чем-то подобном. А подумать об этом пришлось уже вскоре после того, как она оказалась на месте сбора близ Локи. Она оглядывалась вокруг на людей, на повозки с лошадьми, мелькнула мысль, не спросить ли там, где паломников переписывали, где, гремя мощным голосом, царствовал предводитель паломников со своими помощниками – нет, конечно, она у них не спросила. Медленно и с чувством стыда, будто она затевает что-то непристойное, будто украла в церкви золотую дароносицу, Катарина направилась к лесу, ведь она много раз делала такие дела в лесу и в поле, но сейчас здесь, рядом, было столько людей, столько мужчин, молодых и старых, крестьян и горожан, горластых, грубых, всегда готовых к шуткам и поддразниваниям. И едва она присела и задрала подол, ее бросило в дрожь – краешком глаза она увидела, что кто-то на нее смотрит, больше никогда в этой дороге она не будет одна в своей комнате, все время на нее будет кто-нибудь смотреть, об этом она, действительно, не слишком задумывалась, и сейчас не решалась взглянуть, кто пялит на нее глаза. Это была женщина, тоже с задранным подолом и сверкающим белым задом посреди леса, так должна выглядеть и она сама, – ужас, – подумала Катарина, это ужасно. В этом нет ничего такого, – сказала женщина, – а зовут меня Амалия; каждая поначалу пугается этих вещей, я тебе все объясню: по дороге мужчины идут в лес направо, женщины – налево, и в приюте для странников всегда найдется вода для умывания, есть она и в бочках на телегах и еще кое-где, я уже ходила в странствия, ничего не бойся, как тебя зовут? Катарина? А я – Амалия, вот мы и познакомились.
Неизвестно, как все это представляла себе Катарина, но, ва всяком случае, не так, как это случилось, когда она вдруг оказалась со своей сумкой среди множества людей – крестьян в широкополых шляпах, горожан в бархате, людей, хорошо знакомых с крайней бедностью и живших в изобилии, чахоточных, покрытых коростой и толстых, краснощеких рож – все это было здесь, человеческое здоровье и болезнь, повозки, крики, запах конского навоза и жарившегося на вертелах мяса, она очутилась посреди этой массы тел, стада, толпы, двигавшейся туда и сюда, топтавшейся по грязи, грузившей что-то на повозки; неизвестно, как представляла себе Катарина это странствие к Золотой раке, но, во всяком случае, при меньшей массе грязи и меньшем смраде, однако, как все дочери, не послушавшиеся предостережений своих отцов, она должна была на собственной шкуре испытать, что такое плохая погода, вонь, исходящая от людей и животных, и все же она была полна решимости идти вперед, хотя и не знала, куда ее в самом деле ведет жизнь и выведет ли из этой грязи к красоте, сияющей из далекого города с удивительным названием Кельморайн. Известно, что сказала бы ей сестра: что искала, то и нашла; известно, что сказал бы брат: ты всегда все хочешь сделать по-своему; и отец: вернись, Катарина, знаешь ведь, что сказала бы Нежа, есть еще время, вернись. Амалия смеется, ей все это нипочем, она радуется предстоящей дороге, охотно приходит на помощь. И Катарина тоже уже смеется, в обществе Амалии все легче. Амалия – добрая женщина, она и больным помогает, тем, которых вместе с их костылями и палками везут на телеге с высокими бортами. Каждый встречал подобную женщину, ее нетрудно себе представить: глаза у нее не синие и не черные, она не рыжеволоса и не обольстительна, волосы у нее пшеничные, немного вьются и разлетаются в стороны, голос глубокий, она не слишком толста и не слишком худа, она такая, что Катарина сразу же поняла: эта поможет. Амалия с задором взглянула на парней, затем обернулась к Катарине и сказала: не смотри, – будто это смотрела Катарина, а не она сама, – не смотри, Бог все видит, Бог все знает и грешить не позволяет.
На подводы складывали бочки и тюки, привязывая их крепкими веревками, погрузили большой крест с распятым Христом, который будут вносить в ворота немецких городов и в церкви к золотым алтарям – своего, словенского, деревянного Христа, сюда же складывали хоругви со своими старыми краинскими святыми, Приможем и Христофором, Севастьяном и Розалией, Рохом и Мартыном, балдахины и церковные одеяния, чаши и дароносицы, грузили орудия труда и кое-что из оружия – ружья и сабли, бочку вина, бочку пороха, узлы и мешки паломников, чтобы их не нужно было нести на себе, грубые ворсистые одеяла и свертки полотняных простыней, корм для лошадей и продовольствие для людей, мотки толстых веревок, с помощью которых, если понадобится, можно будет вытащить телегу из грязи, все это огромное множество людей было в движении, всех их с подробными сведениями переписывали, нужно было знать, кто идет в странствие и откуда он, всей этой массе надо быть есть, пить, спать, идти или ехать. Большинство шло пешком, кое-кто ехал верхом, ослабевшие и больные – на телегах. На двух подводах сидели люди с костылями, забинтованные, хромые и косоглазые, с вывихнутыми челюстями и покалеченными руками, безрукие и такие, у которых по бороде текли слюни; было это у них от рождения или вследствие какой-то болезни, но именно они лучше всех знали, зачем направляются в Кельморайн – чтобы в конце, самом конце своего кельморайнского и жизненного пути, сесть одесную от Бога.
Катарина бывала на многих ярмарках и на многих мессах, была в театре в Любляне и на пасхальных мистериях в Шкофье Локе, но такого еще не видывала. Может быть, потому что мистерии и «Юдифь» в театре она смотрела по-детски любопытными глазами и происходящее ее не касалось. То, что было здесь, стало вдруг частью ее жизни, все эти мужчины и женщины, здоровые, весело болтающие друг с другом и стонущие больные на подводах – все это вошло в ее жизнь, не было представлением, рядом с ней не было ни отца, ни сестры, ни Арона – никого, кроме Амалии, с которой она совсем недавно познакомилась и сейчас видит, как она беспечно шутит с молодыми возчиками и конюхами. С конюхами, которые треплют лошадей по широкому крупу и хлещут кнутом по своим сапогам. И вот, наконец, возчики крестят дорогу перед лошадьми, возчик первой подводы, взмахивая кнутом, делает в воздухе три больших креста, чтобы по ночам не подлезали коням под ноги какие-нибудь невидимые бесы и прочая нечисть, чтобы не случилось несчастья, если дорогу перебежит заяц или черная кошка, сотворили крестное знамение и над задней повозкой, чтобы с той стороны не явилась какая-нибудь злая тварь, осенили крестом и каждую телегу по отдельности, каждую лошадь и каждого мула, чтобы им не причинили вреда какие-нибудь немецкие колдуньи, чтобы сзади не заползли уховертки; все вручают себя заступничеству святого Христофора, смотрят на его изображение на церковной стене, чтобы никто из них в этот день не умер, все отдаются попечению доброго святого Христофора, чтобы он надежно вел их по дорогам и переносил через разлившиеся реки, как он перенес младенца Иисуса на картине, нарисованной на многих приходских церквах, так что каждый мог ежедневно видеть заступника, ибо увидевший святого Христофора в тот день не умрет, а это уже нечто такое, ради чего стоит всякий раз на него взглянуть; они вручают себя покровительству святого Валентина, и каждый в отдельности – своему святому; и вот огромная процессия странников двигается – идем, идем в Кельморайн.
Они вырвали из земли корни своих ног и двинулись в путь, тронулись с места колеса их повозок, копыта коней; они шли по земле, как в великом храме, между алтарей холмов и окон неба, среди цветущих полей и белоглавых гор, ноги – на земле, сердца – высоко в небесах, там, где в глубокой синеве в виде белых облаков плавали огромные существа, животные с длинными шеями, драконы, и где, вероятно, скрывалось вавилонское чудовище, словно ждущее, когда ему можно будет опуститься вниз и затеряться среди идущих людей, среди паломников, которые со своими повозками, хрупкими корабликами, поплыли в открытое и беспокойное море, но им не измерить его простор и небесную высь – им, беспокойным, заплутавшимся в туманных далях огромного континента.