В 1926 г. Варвара Степанова сфотографировала Маяковского, Шкловского и Родченко в садике дома в Гендриковом переулке.
Какие чувства испытывал Маяковский, покидая американский континент? За четыре месяца в Мексике и США и его внутренний агитатор, и внутренний лирик нашли удовлетворение: первый — в стихах и выступлениях, второй — в личной сфере. Кроме любовной связи с Элли Джонс, путешествие принесло ему приступы сильной ностальгии, разбуженной ежедневными встречами с Давидом Бурлюком. Бурлюк принимал участие в организации выступлений Маяковского и сделал иллюстрации к двум стихотворениям, вышедшим отдельными книгами во время его пребывания в Нью-Йорке.
Но каким бы политически «прогрессивным» Бурлюк ни был, старые друзья, разумеется, говорили не только о политике. Стихотворения, иллюстрированные Бурлюком, — «Необычайное приключение…» и «Христофор Колумб» — не были политическими произведениями. Бурлюк являлся не только «отцом русского футуризма», но и в определенном смысле «отцом» Маяковского, именно он открыл его поэтический талант и сделал его поэтом. В 1910-е годы они вместе боролись за эстетические идеалы футуризма, а после революции — за свободу искусства от государства. Бурлюк был одним из ближайших друзей Маяковского, их очень многое объединяло. Если поэт и мог облегчить душу перед кем-либо, то именно перед ним. Признание, услышанное Бурлюком от Маяковского в Нью-Йорке — «Вот семь лет как я очень скучаю», — нельзя считать проявлением усталости, депрессии или временного смятения чувств. Тем более что оно перекликается с записью в дневнике, который Маяковский вел во время разлуки с Лили зимой 1923 года и где он упоминает «один от семнадцатого года до сегодняшнего дня длящийся теперь никем не делимый ужас».
Свойственная Маяковскому двойственность, противоречивое отношение к своему творчеству и отечеству с полной силой прорываются в стихотворении «Домой!», над которым он начал работать, возвращаясь на корабле из Нью-Йорка. Восхваляя созидательную силу коммунизма, Маяковский подчеркивает, что вклад поэта в дело революции не менее важен, чем вклад рабочих, хотя они и приближаются к коммунизму с разных сторон:
Как и в поэме «Про это», Маяковский считает, что истинная любовь невозможна без нового коммунистического общества.
Одновременно он развивает другую тему своих прежних произведений, а именно: поэзия должна подчиняться политике, а поэт обязан выполнять так называемый «социальный заказ» (см. далее стр. 422). Он ощущает себя «советским <…> / заводом, / вырабатывающим счастье», он хочет получать «задания на год» от Госплана, чтобы «над мыслью / времен комиссар <…> с приказанием нависал», чтобы «в конце работы / завком / запирал мои губы / замком», «чтоб к штыку / приравняли перо» и чтобы Сталин делал доклады на политбюро «о работе стихов». (То, что в качестве докладчика был выбран Сталин, объясняется не особой симпатией Маяковского к преемнику Ленина, а рифмой «стали — Сталин»; по литературным вопросам Сталин, как известно, редко высказывался.)
Так далеко в отрицании поэзии Маяковский еще не заходил. Самое страшное заключается в том, что он делал это без внешнего принуждения, официально подобной правоверности не требовалось. Импульс шел изнутри: Маяковский знал, с каким подозрением к нему относятся в различных кругах, и этим заявлением хотел показать, что он не «попутчик», что он более коммунистический, чем сама партия.
Тем не менее Маяковский, очевидно, сомневался в том, что его присяга возымеет нужный эффект — несмотря на ее политическую корректность. Он жаждал быть понятым партией и народом, но опасался противоположной реакции, что явствует из последних строф стихотворения:
Примечательны сомнения Маяковского в том, что его поэзии найдется место в новом обществе, но не менее примечателен тот факт, что впоследствии он эти строки вычеркнул. Сделал он это по совету Осипа, считавшего, что «поэт, цель всей работы которого, цель жизни — быть во что бы то ни стало услышанным и понятым своей страной», не может написать такое. Хотя Маяковскому нравились эти строки, он согласился их убрать, тем самым сняв контрастное взаимодействие амбивалентных чувств, столь свойственное его лучшим произведениям. (Та же противоречивость, впрочем, отражается и в набросках, где в пятой строке поэт колеблется между диаметрально противоположными эпитетами — «родной» и «чужой» страной.)
На более глубоком уровне в стихотворении «Домой!» выражена отчужденность, испытываемая любым поэтом, независимо от того, в какой стране он живет, — чувство, сформулированное Цветаевой следующим образом: «Всякий поэт по существу эмигрант, даже в России». Но когда Маяковский писал стихотворение, у него, помимо этой экзистенциальной отчужденности, были и вполне конкретные причины чувствовать себя не оцененным в отечестве. «После краткого пребывания в Париже В. В. Маяковский поспешит в Москву, куда его вызывают дела, связанные с изданием Полного собрания его сочинений Госиздатом», — писала нью-йоркская газета «Русский голос» в день отъезда Маяковского из США. Несмотря на то что рукопись первого тома он передал в издательство пять месяцев назад, перед отъездом из Москвы, ее еще не отдавали в набор. При подписании договора Маяковский пошел на значительные уступки, и тем не менее теперь торговый сектор намеревался расторгнуть договор, «ввиду отсутствия <…> спроса» на книги Маяковского, которые были «в больших остатках». Маяковский мог доказать, что причиной была плохая организация сбыта, но по возвращении домой ему все же пришлось пересмотреть условия договора и согласиться на продление сроков издания, в результате чего первый том был выпущен лишь через три года, в декабре 1928-го.
Разногласия с Госиздатом не помешали Маяковскому по приезде на родину подписать контракты на издание четырех новых книг, в том числе и репортажа из Америки. Среди прочих был большой роман объемом около 400 страниц, который он обязался завершить в апреле 1926 года. «Пишешь ли роман?» — спрашивает Лили в письме в Мексику. Видимо, он это делал, так как в статье, опубликованной в нью-йоркской русской газете, Бурлюк сообщает, что Маяковский пишет роман, но не хочет раскрывать о чем. По словам Бурлюка, которому «удалось подслушать», роман — о жизни в России, но в нем будет и что-то об Америке. Мысль о романе была не новой, она появилась еще 1923 году, если не раньше. По возвращении Маяковского на родину в печати появлялись заметки о будущем романе, действие которого происходит в Москве и Петербурге начиная с 1914-го и «по наши дни» и в котором дается «изображение литературной жизни и быта, борьба школ и т. д.». Книга, однако, так и не была написана. «Роман дописал в голове, а на бумагу не перевел, — объяснял Маяковский позднее, — потому что: пока дописывалось, проникался ненавистью к выдуманному <…>». Вместо этого он начал размышлять над тем, чтобы написать обо всем этом в форме «литературной биографии». Но и из этого ничего не получилось. Почему? Вероятно, потому, что темперамент и образ жизни Маяковского не позволяли ему осуществлять столь трудоемкие проекты. Стихи Маяковский сочинял в голове и только потом переносил их на бумагу. Но большой роман требовал других методов работы. Маяковский привык работать быстро и быстро видеть результат. Разве мог человек, который был настолько нетерпелив, что редко дочитывал книгу до конца (по словам Лили) и ел только рыбу без костей, потому что иначе еда отнимала слишком много времени (согласно сестре Людмиле), найти время и покой, необходимые для написания толстого романа?
Не буду тебя больше мучить
«Давай встретимся где-нибудь не в Москве, за границей», — писала 26 июля Лили находившемуся еще в Мексике Маяковскому. Она ничего не имела бы против того, чтобы приехать к Маяковскому в США, но от этого плана пришлось, как мы видели, отказаться. «Если не пришлешь визу поеду сентябре Италию», — телеграфирует она 13 августа. Она уже пришла в себя после гинекологической операции — «совсем <…> поправилась», но поскольку «итальянцы» пообещали ей визу, она чувствовала себя обязанной поехать на грязевой курорт Сальсомаджоре недалеко от Пармы в северной Италии. 22 сентября она сообщила Маяковскому, что документы в порядке. Предполагалось, что Маяковский присоединится к ней в Италии. «Остановка только за визой», — телеграфирует он Лили спустя месяц, предлагая не совсем правдивое объяснение.
Друзья, собравшиеся по случаю возвращения Маяковского из Америки. В верхнем ряду: Маяковский с подарком Лили — бульдогом Булькой, Осип, Борис Пастернак, Сергей Третьяков, Виктор Шкловский, Лев Гринкруг, Осип Бескин и секретарь Лефа Петр Незнамов. Сидят: Эльза, Лили, Раиса Кушнер, Елена Пастернак, Ольга Третьякова.
Однако Маяковскому пришлось уехать из Нью-Йорка без итальянской визы. Вскоре после приезда в Париж, 6 ноября, он получил письмо, в котором Лили сообщала, что едет в Рим, чтобы попытаться получить визу для него там. «Телеграфируй есть ли у тебя деньги. Я совершенно оборванец — все доносила до дыр. Купить все нужно в Италии — много дешевле. Хорошо бы достать тебе визу, чтобы смог приехать за мной! <…> Невероятно по тебе соскучилась! Мы бы поездили дней 10 по Венециям — и домой! Я приготовила для тебя в Москве замечательный подарок». Но оформление визы, как выяснилось, занимало несколько недель, и вместо Италии Лили и Маяковский встретились в Берлине 14 ноября. Это была их первая встреча почти за шесть месяцев.
Сначала в немецкую столицу прибыл Маяковский. Когда Лили вышла из поезда, он уронил трость от смятения. Он приготовил ее комнату в «Курфюрстенотеле» — войдя, она увидела цветы в корзинах и вазах и целое дерево цветущих камелий. Всюду были разложены подарки из Мексики: деревянные игрушки, птица из натуральных перьев, яркий ковер, ' ящичек с разноцветными сигаретами из Гаваны (в то время Лили курила). Здесь же была и модная американская новинка — складной дорожный утюг. Лили в свою очередь подарила Маяковскому иранскую фигурку слона с бронзовой инкрустацией.
Они радовались встрече, подаркам, вниманию, о котором подарки свидетельствовали. Лили надела фиолетовое платье и закурила фиолетовую сигарету. Они говорили без умолку. Все было в точности как прежде. Или нет? В гостинице они, как обычно, поселились в отдельных номерах. После ужина Маяковский пошел к Лили. Как она вспоминала позднее, на пороге комнаты он остановился и, опершись о дверной косяк, мягко произнес: «Спокойной ночи, детка. Не буду тебя больше мучить». Он понял, что если будет продолжать навязывать Лили себя против ее воли, он потеряет ее безвозвратно. За десять лет знакомства он ее узнал достаточно хорошо, чтобы понять, что их отношения диктовались ее — а не его — желаниями и чувствами. Реплика означала окончательный конец их физическим отношениям.
Он знал ее достаточно хорошо и для того, чтобы быть уверенным, что роман с Элли ее не заденет. Кодекс, которому подчинялись их отношения, обязывал их не скрывать своих романов друг от друга. Поэтому не подлежит сомнению, что Маяковский рассказал Лили об Элли. И когда он сделал анонимный анализ на реакцию Вассермана в Институте медицинской диагностики в Берлине, можно сказать наверняка, что это было сделано с ведома, вероятно, даже по инициативе Лили; учитывая его незнание немецкого языка, Маяковский в любом случае не мог пойти к врачу самостоятельно. Анализ показал отрицательную реакцию.
Проведя четыре дня в Берлине, Лили и Маяковский отправились домой через Литву. На вокзале в Москве их встретили Осип и Эльза, запомнившая, как Лили вышла из поезда, одетая в беличью шубку; после месяца за границей она больше не была «оборванцем»… За ней показался Маяковский, которого уже дома в Сокольниках встретил лай «замечательного подарка» Лили — бульдога Бульки.
Возвращение, однако, принесло не только радостные сюрпризы. Если ранее Маяковский этого не осознавал, то теперь ему пришлось удостовериться, что правила игры их «любовного треста» окончательно изменились.
Убедила его в этом не мимолетная страсть Лили к издательскому работнику Осипу Бескину, у которого она жила какое-то время в начале 1926 года, а событие, кардинально изменившее жизнь Осипа. В январе 1925 года тот познакомился с молодой девушкой, работавшей в детской библиотеке в Москве. Двадцатипятилетняя Евгения Соколова была женой режиссера Виталия Жемчужного, но она его оставила, как только ее отношения с Осипом стали более близкими. Несмотря на то что интимные отношения между Осипом и Лили прекратились более десяти лет назад, сам факт, что молодой библиотекарше удалось пробудить его дремавшую сексуальность, глубоко задевал Лили, тем более что молчаливая и замкнутая Женя была совершенно не похожа на женщин, обычно посещавших салон Бриков. «Не понимаю, о чем он с ней может говорить», — раздраженно прокомментировала Лили, которую, помимо этого, раздражал в ней и недостаток «элегантности». Лили, всегда с успехом укрощавшая своих «звериков», добиваясь от них послушания, и никогда не возражавшая против увлечений Маяковского, теперь была вынуждена признать, что любимый ею с детства Осип нашел женщину, сумевшую растопить его чувства. Для Осипа встреча с Женей была настоящим «чудом», как он написал в стихотворении к двадцатилетию их знакомства: если бы он верил в Бога, он бы упал на колени перед ним за то, что их с Женей пути пересеклись…
Женя, сфотографированная Родченко в студии, принадлежавшей ему и Варваре Степановой, в 1924 г., за год до того, как она и Осип соединили свои судьбы. На ней спортивная форма, разработанная Варварой Степановой для учащихся Академии социального воспитания. На стене слева рекламные плакаты Родченко.
Жить надо вместе
Лили было трудно смириться с пробуждением эмоциональной жизни Осипа — радоваться оставалось только тому, что Женя не переехала в «семью». Таким образом их жизнь втроем продолжалась, как прежде; и это было главное.
Отношения между Лили, Осипом и Маяковским никогда не представляли собой ménage à trois в физическом плане; теперь же они не были даже ménage à deux. Не подлежит сомнению, что теории Лили о свободной любви доставляли Маяковскому бесконечные страдания, но основой их совместной жизни была общность более глубокого свойства. В какое бы отчаяние Маяковский ни впадал из-за всех увлечений Лили, он знал, что никто не ценит его поэзию так, как она. И как бы ни уставала Лили от его инфантильности, ревности и невозможных требований, она знала, какую роль она играет в его творчестве. Что касается Осипа, то его она любила всю жизнь — эрудированность и блистательный ум Брика вызывали у Лили такое же восхищение, как поэзия Маяковского.
Третьим звеном в этом уравнении было отношение Маяковского к Осипу — окрашенная нежностью глубокая дружба. Именно Маяковский пробудил у Брика интерес к поэзии, выведя таким образом его жизнь на новый виток. Ум Осипа, ранее направленный на юриспруденцию и семейный бизнес, после встречи с Маяковским сфокусировался на литературных и литературоведческих вопросах, а в двадцатые годы Осип стал одним из ведущих идеологов в культуре страны. Источником вдохновения для его теорий служили в первую очередь Маяковский и его поэзия.
Маяковский «перестроил Осино мышление», по словам Лили, но одновременно и Осип оказал колоссальное влияние на развитие Маяковского. Маяковский читал мало и несистематически, в то время как Осип ежедневно совершал обход букинистических магазинов и со временем собрал большую библиотеку. Маяковский безоговорочно доверял эстетическому вкусу и компетенции Осипа. Это была редкая форма союза, основанная на дружбе, доверии, юморе, общих интересах и политической уверенности в том, что они строят новый, лучший мир.
Если Маяковский был поэтом, а Осип — теоретиком культуры, то в вопросах, касавшихся их совместной жизни, теоретиком являлась Лили. Здесь она действовала как под влиянием революционных идей равенства полов и освобождения женщины, так и исходя из врожденного чувства свободы. Она решила, что для функционирования их союза нужно следующее: пусть каждый днем делает что хочет, но вечера — и по возможности ночи — они должны проводить под одной крышей. Однажды, вероятно — вскоре после разъезда 1923 года, Лили сформулировала свои идеи в письме к Маяковскому:
Жить нам с тобой так, как жили до сих пор — нельзя. Ни за что не буду! Жить надо вместе ; ездить — вместе . Или же — расстаться — в последний раз и навсегда.
Чего же я хочу. Мы должны остаться сейчас в Москве; заняться квартирой. Неужели не хочешь пожить по человечески и со мной?! А уже, исходя из общей жизни — все остальное <…>
Начинать делать это все нужно немедленно, если, конечно, хочешь. Мне — очень хочется. Кажется — и весело, и интересно. Ты мог бы мне сейчас нравиться, могла бы любить тебя, если бы был со мной и для меня . Если бы, независимо от того, где были и что делали днем, мы могли бы вечером или ночью вместе рядом полежать в чистой удобной постели; в комнате с чистым воздухом; после теплой ванны!
Разве не верно? Тебе кажется — опять мудрю, капризничаю.
Обдумай серьезно, по взрослому. Я долго думала и для себя — решила . Хотелось бы чтобы ты моему желанию и решению был рад, а не просто подчинился! Целую.
Твоя Лиля
Странное письмо, если учесть, что оно написано женщиной, обвинявшей Маяковского в том, что он поддался соблазнам буржуазной жизни. Но как программное заявление оно представляет определенный интерес. Отношения между Лили, Осипом и Маяковским являли собой пример современного семейного союза, такой стиль жизни соответствовал революционным идеалам Чернышевского. Эта семейная конструкция уже успела приобрести почти эмблематичный статус, и ее нельзя было разрушить, угрозы не представляли ни потребности Лили в эротическом и интеллектуальном разнообразии, ни необузданные приступы ревности Маяковского. Поскольку «романами» занимались вне дома, «семья» не распадалась. Выстроенная Лили совместная жизнь гарантировала ей ту свободу, без которой она не могла существовать. Маяковский это знал — как знал и то, что, если он не согласится с предложенными условиями, отношения с Лили будут прерваны навсегда.
Changez vos dames!
«Супружеский картель» Лили, Осипа и Маяковского был, возможно, наиболее нашумевшим для той эпохи примером современного устройства семьи, однако в первом пролетарском государстве свободные любовные связи стали обычным явлением, прежде всего в кругах интеллигенции. Осип Мандельштам жил вместе с женой, но одновременно поддерживал отношения с поэтессой Марией Петровых, которые Надежда Яковлевна приветствовала, видя в подобной тройственности исключительно положительные черты. Женатый Максим Горький сначала открыто жил с актрисой Марией Андреевой, а затем — с баронессой Марией Закревской-Бенкендорф-Будберг. На протяжении всех лет совместной жизни Николая Пунина и Анны Ахматовой они каждый вечер ужинали с первой женой Пунина. Список можно расширить, включив в него великие прообразы XIX века — Чернышевского, Тургенева и Некрасова. «Моральная и эстетическая сторона подобных сюжетов меня нисколько не беспокоила, — комментировала Эмма Герштейн, близкий друг четы Мандельштам. — Мы жили в эпоху сексуальной революции, были свободомыслящими, молодыми <…>. Критерием поведения в интимной жизни оставался для нас только индивидуальный вкус — кому что нравится».
Современная женщина позирует в 1924 г. современному фотографу Александру Родченко.
В основе подобного поведения лежало общее освобождение от условностей, начавшееся где-то с середины XIX века (см. главу «Лили»), — процесс, который после революции был официально одобрен и отражен в новых законах о браке. Первый из таковых, принятый в 1918 году, признавал только гражданский, а не церковный брак, облегчал процедуру развода и уравнивал в правах законнорожденных и незаконнорожденных детей. В следующем Кодексе о браке, принятом в 1926 году, законодательство было либерализовано до степени, которая делала регистрацию брака юридически бессмысленной; было достаточно, чтобы проживающие вместе мужчина и женщина сами считали себя мужем и женой. Процедура развода еще более упростилась, теперь хватало заявления лишь одного из партнеров о намерении развестись, ни присутствия, ни тем более согласия второго партнера не требовалось. Этот закон о браке разрешал также аборты.
Идеологически корни нового законодательства уходили к классикам марксизма, и прежде всего к Фридриху Энгельсу. Брачная и сексуальная свобода рассматривались как составляющие общей свободы, которую предполагалось реализовать в новом обществе, и сторонники свободной любви противопоставляли частную собственность и моногамию (то есть право собственности на женщину) старого общества общественной собственности коммунистического общества и свободной любви свободных индивидов. На протяжении первого послереволюционного десятилетия коммунистическая партия старалась не вмешиваться в личную жизнь граждан. Нарком просвещения Луначарский в 1923 году назвал государственную регламентацию жизни индивида «грозящей коммунизму», утверждая, что «мораль коммунистического общества будет заключаться в том, что в ней не будет никаких прецептов, это будет мораль абсолютно свободного человека». Недопустимо, подчеркивал он, «никакое тяготение общественного мнения, не должно быть никакого „ком иль фо“!»
Самой ярой пропагандисткой свободной любви — или, вернее, свободной сексуальности — была Александра Коллонтай, автор «теории стакана воды», согласно которой человек в обществе, свободном от принципов буржуазной морали, может удовлетворить сексуальные потребности так же просто, как выпить стакан воды; сексуальная свобода была правом как мужчины, так и женщины.
Трудно сказать, насколько широко успела распространиться «теория стакана воды», но среди интеллигенции и молодежи она пользовалась популярностью. Один комсомолец, например, сообщал, что он прекратил ходить к проституткам, так как теперь мог легко овладеть любой девушкой! А когда одесские студенты в 1927 году отвечали на вопрос «Есть ли любовь?», только 60,9 % женщин и 51,8 % мужчин дали положительный ответ.
Радикальные теории Коллонтай и других явились логическим следствием идей марксизма о свободном — или освобожденном — человеке коммунистического общества, — идеи были экстремальными, но трудно оспариваемыми марксистской логикой. Поскольку коммунизм и сексуальная свобода шли рука об руку (равно как старая сексуальная мораль и буржуазное общество), всякая оппозиция «новой морали» воспринималась как предосудительная и реакционная.
Через десять лет после революции Анатолий Луначарский, поначалу восхвалявший сексуальную свободу во имя «естественного человека», занял более трезвую позицию и в 1927 году подвел итог «марксистскому» взгляду на отношения между мужчиной и женщиной следующим ироническим парафразом:
Муж, жена, которые рождают и воспитывают детей, — это буржуазная штучка. Уважающий себя коммунист, советский человек, передовой интеллигент, подлинный пролетарий должен от этой буржуазной штучки предостеречь себя. — «Социализм», — говорят такие «марксисты», — несет за собой новые формы общения мужчины и женщины — именно свободную любовь. Сходятся между собой мужчина и женщина, живут пока друг другу нравятся, разонравившись — расходятся; сходятся на сравнительно короткий срок, не создавая прочного хозяйственного уклада; и мужчины и женщины свободны в этом отношении. <…> «Подлинный коммунист, советский человек, — говорят они, — должен остерегаться парного брака и стремиться удовлетворить свои потребности путем „changez vos dames“, как говорят в старой кадрили, известной переменой, свободой взаимоотношений мужей, жен, отцов, детей, так что не разберешь, кто к кому и как точно относится. Это и есть общественное строительство».
Несмотря на ироничность описания, оно довольно точно отражало идеалы Лили, подкрепленные пока еще действовавшим советским законодательством — следующий закон о браке, принятый в 1936 году, означал возврат к традиционному взгляду на брак и семью.
В этой жизни помереть не трудно
Утром 28 декабря 1925 года Россию разбудила страшная новость: тридцатилетний Сергей Есенин найден мертвым в ленинградской гостинице «Англетер». Он повесился на водопроводной трубе в своем номере.
Сергей Есенин во многом являлся противоположностью Маяковскому. Если Маяковский был поэтом большого города и революции, то Есенин воспевал русскую деревню. Их контакты ограничивались главным образом полемикой, особенно в начале 1920-х, когда Есенин примкнул к противникам футуристов — имажинистам. Когда во время американского турне у Маяковского спросили о Есенине, он назвал его «безусловно талантливым, но консервативным», добавив, что тот «оплакивал гибель старой кулацкой „деревенщины“ в то время, когда борющийся пролетариат Советской России вынужден был с этой „деревенщиной“ бороться, так как кулаки прятали хлеб и не давали его голодающему городу». Однажды он обронил шутку по поводу пристрастия Есенина к алкоголю. Шутка была грубой, но не лишенной оснований. Есенин вел разгульную жизнь, особенно в период непродолжительного брака с экспансивной и эксцентричной танцовщицей Айседорой Дункан. Турне по Европе, которое они предприняли в принадлежавшем Дункан пятиместном «бьюике», сопровождалось ссорами, дебошами в ресторанах и пьянками Есенина.
Осенью 1925 года Есенин пребывал в очень плохом состоянии, у него случались приступы белой горячки и галлюцинации, вследствие чего 26 ноября его поместили в московскую психиатрическую клинику. Положение ухудшалось эпилепсией (которая, равно как и алкоголизм, по-видимому, была наследственной) и глубокой депрессией, порождавшей мысли о самоубийстве, — поэтому дверь в его палату постоянно держали открытой. 21 декабря Есенин по своей воле прервал лечение и покинул клинику — возможно, потому что услышал от врачей, что ему осталось только полгода жизни. Через два дня он уехал в Ленинград, где покончил с собой.
Сергей Есенин покончил с собой, сделав петлю из шнура электропроводки и повесившись на водопроводной трубе в гостинице «Англетер».
У Маяковского, постоянно носившего в себе идею самоубийства как реальную возможность, смерть Есенина включила ряд защитных механизмов. За последние годы ушли из жизни несколько крупных поэтов — Гумилев, Блок, Хлебников, но ни одна из этих утрат не вызывала у Маяковского столь мучительной реакции, как самоубийство Есенина. Несмотря на то что, по словам Лили, Маяковский «из принципиальных соображений» не показывал «свое хорошее отношение» к Есенину, он считал его «чертовски талантливым» и в некотором отношении родственной душой — таким же ранимым, вспыльчивым и вечно ищущим, как он сам, таким же отчаянным. Первая жена Есенина, актриса Зинаида Райх, в 1922 году вышедшая замуж за Мейерхольда, не ощущала никакой разницы между душевным состоянием Есенина и Маяковского: «внутреннее бешеное беспокойство, неудовлетворенность и страх перед уходящей молодой славой».
После самоубийства Есенина соблазн уподобить их судьбы одна другой стал еще сильнее, тем более что Маяковский наверняка знал, что Есенин не впервые пытался покончить с собой. Кроме того, в стихах Есенина мотив самоубийства встречался не реже, чем у него самого. Как и Маяковский, Есенин был, по определению Анатолия Мариенгофа, «маниакален» в своих мыслях о самоубийстве.
Прежде чем повеситься, Есенин порезал себя и собственной кровью написал прощальное стихотворение, которое заканчивалось строками: «В этой жизни умирать не ново, / Но и жить, конечно, не новей». На следующий день стихотворение было напечатано во всех газетах. «После этих строк смерть Есенина стала „литературным фактом“», — прокомментировал Маяковский. Только превратив гибель Есенина в литературу, только абстрагировав ее, Маяковский мог справиться с собственными чувствами. В конце января он поехал в трехмесячное турне по югу России. Тема самоубийства присутствует постоянно и в его выступлениях, и в вопросах публики, — и когда в Харькове его спрашивают о Есенине, он раздраженно отвечает: «Мне плевать после смерти на все памятники и венки… Берегите поэтов!»
Для того чтобы смириться с самоубийством Есенина, он пытается писать о нем, но работа продвигается вяло. Несмотря на то что он думает об этом «изо дня в день» на протяжении долгой поездки, он не может «придумать ничего путного», единственное, что лезет в голову, — это «всякая чертовщина с синими лицами и водопроводными трубами». Причина, не позволявшая ему писать, заключается, по его словам, «в чересчур большом соответствии описываемого с личной обстановкой. Те же номера, те же трубы и та же вынужденная одинокость». И хотя здесь Маяковский имеет в виду внешнее сходство — одинокий поэт в гостиничном номере, — очевидно, что смерть Есенина пробудила у Маяковского незваные мысли. В это время условия его собственной жизни в корне переменились, будущее представлялось смутно. Он должен жить с Лили в одной квартире, но не в качестве ее мужа. Как сложится его жизнь, кто заполнит эмоциональную пустоту, которую оставила после себя Лили?
Результатом трехмесячных творческих мук стало стихотворение «Сергею Есенину», которое Маяковский отдал в печать в конце марта. Оно приобрело мгновенную известность, рукописные списки распространялись еще до того, как стихотворение было напечатано. «Сразу стало ясно, скольких колеблющихся этот сильный стих, именно — стих, подведет под петлю и револьвер, — писал Маяковский в очерке „Как делать стихи“, посвященном главным образом есенинскому стихотворению. — И никакими, никакими газетными анализами и статьями этот стих не аннулируешь. С этим стихом можно и надо бороться стихом и только стихом». Стихотворение Маяковского должно было, по его словам, «обдуманно парализовать действие последних есенинских стихов, сделать есенинский конец неинтересным», потому что «все силы нужны рабочему человечеству для начатой революции, и это <…> требует, чтобы мы славили радость жизни, веселье труднейшего марша в коммунизм».
Для того чтобы «сделать есенинский конец неинтересным», Маяковский решил парафразировать последние строки стихотворения Есенина:
Эти строки являются ответом не только Есенину, но и той глубокой боли, которую Маяковский выражает в начале стихотворения:
Человек, формулировавший мысль о том, что самоубийство Есенина подведет «колеблющихся» «под петлю или револьвер», прекрасно знал, что и сам он принадлежит к этой категории; в действительности стихотворение «Сергею Есенину» должно было «аннулировать» прежде всего мысли о самоубийстве у самого Маяковского. Еще через год, во время посещения Ленинграда, он попросил извозчика объехать «Англетер» стороной — не мог видеть здание, в котором Есенин покончил с собой.
Гендриков
Для того чтобы представления Лили об их совместной жизни можно было реализовать, требовалась квартира большей площади. Пока они жили в тесноте, выполнялись только отдельные пункты программы: вечера они проводили вместе, за игорным столом или вне дома, но ночевал Маяковский чаще всего в своей комнате в Лубянском проезде.
Сразу после возвращения из США в декабре 1925 года Маяковский получил квартиру в Гендриковом переулке на Таганке, несколько в стороне от центра Москвы. Это была небольшая — три спальни по десять квадратных метров каждая и четырнадцатиметровая гостиная, — но не коммунальная, а своя квартира. Здесь и предполагалось осуществить теорию Лили на практике. Но прежде квартиру нужно было отремонтировать и привести в порядок, что заняло почти полгода.
Именно для того, чтобы финансировать ремонт, Маяковский и отправился в турне. Перед отъездом он попросил Луначарского — в который раз?! — похлопотать, чтобы у него не отняли жилье, на этот раз в Гендриковом переулке. Хлопоты увенчались успехом, кроме того, специальным постановлением Моссовета сняли угрозу уплотнения, вместо этого Маяковский смог «уплотнить» квартиру по собственному желанию, прописав там Лили и Осипа.
В отсутствие Маяковского практическими вопросами обустройства занималась Лили. «Дорогой солник мой, — пишет он из Баку 20 февраля, — очень тебя жалею что тебе возиться с квартирой. И завидую потому что с этим повозиться интересно». Он посылал ей все деньги, которые зарабатывал. Средства были крайне нужны, потому что квартира находилась в плачевном состоянии, под обоями ползали клопы, — все требовало замены, переделки. Поскольку комнаты были маленькими, мебель пришлось изготовлять специально. Все это взяла на себя Лили — она ездила в мастерские, вела переговоры о книжных полках и шкафах, обсуждала со столярами формы и размеры. Для входной двери заказали табличку: БРИК. МАЯКОВСКИЙ. Рояль «Стейнвэй» пришлось продать, места для него не было, а для книг, которые не поместились в комнате Осипа, поставили два специально изготовленных и снабженных навесными замками шкафа на неотапливаемой лестничной площадке у входной двери.
Дом в Гендриковом переулке. Квартира Маяковского и Бриков располагалась на втором этаже. Комнаты были маленькие, пространство следовало использовать максимально. Поэтому Маяковский попросил сконструировать платяной шкаф с зеркалом и раскладной туалетный столик (справа). На снимке внизу гостиная.
Принцип оформления квартиры был тот же, что когда-то при первом издании «Облака», — ничего лишнего, — вспоминала Лили. — Никаких красот — красного дерева, картин, украшений. Голые стены. Только над тахтами Владимира Владимировича и Осипа Максимовича — сарапи, привезенные из Мексики, а над моей — старинный коврик, вышитый шерстью и бисером, на охотничьи сюжеты, подаренный мне «для смеха» футуристом Маяковским еще в 1916 году. На полах цветастые украинские ковры, да в комнате Владимира Владимировича — две мои фотографии, которые я подарила ему на рождение в Петрограде в год нашего знакомства.
В конце апреля одновременно с выходом стихотворения «Сергею Есенину» — отдельной книгой с обложкой Алексанра Родченко — Маяковский, Лили и Осип смогли въехать в отремонтированную квартиру. Эльза, находившаяся в Москве с прошлого лета и проживавшая попеременно то в доме в Сокольниках, то у Маяковского в Лубянском проезде, уже вернулась в Париж. За это время она дебютировала как писатель беллетризованными путевыми заметками «На Таити», вышедшими в Ленинграде в 1925 году с шуточными стихами Романа Якобсона в виде эпиграфа (см. главу «Тоска по Западу»). Частную жизнь и литературу невозможно было разделить: в автобиографической книге «Земляничка», напечатанной в 1926-м, Эльза превратила в литературу чувства к ней Романа Якобсона (см. «Первая революция и третья») так же, как Шкловский в «Zoo» — свою любовь к ней.
Эльза и Лили на даче в Сокольниках в 1925 г., когда впервые после 1918-го Эльза приехала в Москву.
Дочка
Переезд обошелся в значительную сумму Маяковскому, у которого к тому же в этом году возникли серьезные проблемы с фининспектором. Налоговая служба хотела взимать с него налог по принципу налогообложения для мелких предпринимателей и ремесленников, и поскольку Маяковский не вел бухгалтерию, ему пришлось подробно расписывать расходы — дорожные, канцелярские, оплату услуг машинисток и прочее — и предъявлять их в своих жалобах. Жалобы были также изложены в поэтической форме — стихотворением «Разговор с фининспектором о поэзии», где автор доказывает, что, в отличие от остальных людей, поэт «всегда / должник вселенной, / платящий / на горе / проценты / и пени». В конце концов Маяковскому зачли пятьдесят процентов на «производственные расходы» (и содержание матери), и в итоге налогооблагаемая сумма от совокупного дохода за 6 месяцев — 9935 рублей — составила 4968 рублей.
Лили и Луэлла. Фото Александра Родченко.
При том, что Маяковский тратил значительные суммы и на себя и на других, у него было крайне легкомысленное отношение к деньгам. Он был щедрым и расточительным, мог не задумываясь делать огромные ставки, играя в карты или бильярд. «Нью-Йорк таймс» назвала его «одним из самых богатых поэтов» в России. Но сколько он в действительности зарабатывал? Заявления Маяковского в налоговую службу позволяют создать приблизительное представление о его доходах. По его утверждениям, доход за четвертый квартал 1925 года составил 9935 рублей, а за первый квартал 1926 года — на 3 тысячи рублей больше обычного, что превысило средний уровень, поскольку за этот период он продал Госиздату права на Собрание сочинений. Обычный доход за полугодие составлял, таким образом, около 6 тысяч рублей, то есть 12 тысяч в год. Сравним эту сумму с годовым заработком промышленного рабочего, составлявшим примерно 900 рублей. Маяковский, следовательно, зарабатывал почти в тринадцать раз больше. Еще один ориентир для сравнения — стоимость путешествия из Нью-Йорка в Гавр в то время составляла 400 рублей.
Если Маяковский потратил на обустройство нового жилья значительные средства, то Лили потратила на ремонт все силы, и вскоре после переезда она уехала на несколько недель отдыхать на Черное море. Когда она вернулась, на юг уехал Маяковский, у которого были намечены выступления в Крыму; он покинул Москву 19 июня. В Ялте он получил письмо от Лили с описанием того, как проходят дни: «по понедельникам у нас собираются сливки литературной, художественной, политической и финансовой Москвы», «по воскресеньям — ездим на бега — шикарно!», «в остальные дни Ося бывает у женщин (Оксана, Женя)»; сама же она навещает «верхи», среди прочих Альтера в дачном поселке Серебряный Бор. «Только ты не завидуй, Волосит!» — призывает она Маяковского.
По правилам Лили, каждый из трех членов «семьи» имел право на свободные любовные связи при условии, что это не мешает их совместной жизни. Осип все больше общался с Женей, Лили, возможно, по-прежнему поддерживала отношения с Краснощековым, который осенью 1925 года вернулся из крымского санатория, а летом 1926-го занял должность экономиста-консультанта по финансовым вопросам в Главном хлопковом комитете Наркомзема. В том же году из США приехали его жена с сыном, однако надежды на воссоединение семьи не оправдались — спустя всего лишь полтора месяца они снова отбыли в Нью-Йорк, где Гертруда получила работу в Амторге. В связи с новой должностью Краснощекову предоставили квартиру в Москве, куда он переехал вместе с дочкой Луэллой.
Разумеется, Маяковский ревновал, хотя Лили призывала его не делать этого. Но в середине июля, когда он получил ее письмо, его жизнь обогатило — и усложнило — событие, отодвинувшее подобные переживания на второй план. 15 июня Элли Джонс в Нью-Йорке родила дочь, которую окрестили Хелен Патриция и называли Элли, как и мать. Новость не была неожиданной, поскольку Маяковский знал или подозревал о беременности Элли. Вероятно, слова в отправленной ей новогодней телеграмме намекали именно на это: «ПИШИ ВСЕ. ВСЕ. С НОВЫМ ГОДОМ». Но Элли не писала из страха, что информацию перехватит советская цензура. Когда же 6 мая она наконец известила его о предстоящих родах и попросила поддержать ее материально, она сделала это в общих выражениях, не указывая, на что конкретно необходимы деньги: «Через три недели необходимо заплатить $600 в госпиталь. Если можете, пришлите по этому адресу <…>. Думаю, что понимаете мое молчание. Если умру — allright — если нет, увидимся». Маяковский ответил телеграммой, в которой сообщал, что «объективные обстоятельства» не позволяют ему выслать деньги, как бы он этого ни хотел.
Несмотря на то что следовало соблюдать предельную осторожность, Маяковский связался с Элли, как только узнал, что стал отцом. Его письмо не сохранилось, но сохранился ее ответ. «Так обрадовалась Вашему письмо, мой друг! Почему, почему не писали раньше? — с упреком спрашивала она 20 июля. — Я еще очень слаба. Еле брожу. Писать много не могу. Не хочу расстраиваться, вспоминая кошмарную для меня весну. Ведь я жива. Скоро буду здоровой. Простите, что расстроила Вас глупой запиской». Она долго ждала писем от него, пишет она далее, но, может быть, они так и остались в ящике письменного стола? «Ах, Владимир, неужели не помните про любимую лапу. Смешной! Как-нибудь бы нам обеим [sic] сходить к Freud».
Реакция Маяковского на это событие лаконично отражена в одной из его записных книжек 1926 года: он написал слово «дочка» на пустой странице. Из писем Элли к нему ясно, что он планировал поездку в Нью-Йорк: «Если окончательно решите приехать — телеграфируйте». Помочь с визой, как и в прошлый раз, должен был Чарльз Рехт.
Но Маяковский так и не поехал. «Объективные обстоятельства», препятствовавшие перевести деньги в США, были еще более «объективными» в плане его собственных возможностей передвижения. Чем бы он мотивировал подобную поездку, к тому же срочную? Настоящую причину нельзя было сообщить ни советским властям, ни американским, ни даже друзьям. Пройдет почти два года, прежде чем Маяковский увидит дочь (законным отцом которой считался Джордж Джонс).
Тем временем он давал выход отцовским чувствам, сочиняя стихи для детей, и к этому занятию, по собственным словам, относился «с особым увлечением». Вскоре после рождения дочери он написал киносценарий «Дети», о голодающей семье американских шахтеров, в которой мать звали Элли Джонс, а дочь Ирмой — возможно, он еще не знал настоящего имени девочки. Сценарий полон штампов о бесчеловечности капитализма, но в эпизоде с приглашением Ирмы в Советский Союз на встречу с пионерами слышен голос не идеолога, а отца, мечтающего увидеть своего ребенка.
Глубину тоски Маяковского, лишенного возможности общаться с ребенком, показывает эпизод, случившийся в Праге годом позже. Когда годовалый сын фольклориста Петра Богатырева вбежал в комнату, Маяковский закричал: «Уберите его!» Роман Якобсон, описывая сцену, истолковал эту вспышку как доказательство того, что Маяковский не любит детей и считает их «продолжением нынешнего быта». Но Якобсон не знал, что у Маяковского в США есть дочь и что крик на самом деле мог быть криком отчаяния.
Лили знала, что у Маяковского был роман с Элли, но когда она получила известие о том, что он стал отцом? В конце июля она приехала в Крым, где получила работу помощника режиссера на съемках фильма «Евреи на земле», в котором рассказывалось о попытке создать еврейские сельскохозяйственные колонии в Крыму, по сценарию Виктора Шкловского. После съемок она провела с Маяковским четырнадцать дней в пансионате «Чаир». Возможно, именно тогда она и узнала о рождении девочки.
Лили и Маяковский на курорте Чаир в Крыму в августе 1926 г.
Езжу как бешеный
Несмотря на переезд в новую квартиру, и Лили и Маяковский в тот год крайне мало бывали в Москве. Маяковский отсутствовал целых пять месяцев. Вернулся из Крыма в конце августа, а осенью снова несколько раз отлучался из столицы. Письмо, которое он прислал Лили из Краснодара, дает представление о его лихорадочной жизни:
Езжу как бешеный.
Уже читал. Воронеже, Ростове, Таганроге, опять Ростове, Новочеркасске и опять два раза в Ростове сейчас сижу Краснодаре вечером буду уже не читать а хрипеть — умоляю устроителей чтоб они меня не возили в Новороссийск а устроители меня умоляют чтоб я ехал еще и в Ставрополь.
Читать трудновато. Читаю каждый день: например в субботу читал в Новочеркасске от 8½ вечера до 12¾ ночи просили выступить еще в 8 часов утра в университете а в 10 в кавалерийском полку но пришлось отказаться так как в 10 часов поехал в Ростов и читал с 1½ в Рапе до 4.50 а в 5.30 уже в Ленинских мастерских и отказаться нельзя никак: для рабочих и бесплатно!
Поездки продолжались зимой и на протяжении всего 1927 года, когда Маяковский отсутствовал в Москве 181 день; он посетил сорок городов и провел более ста выступлений. «Продолжаю прерванную традицию трубадуров и менестрелей», — сообщал он. Каждое выступление требовало колоссального напряжения и продолжалось в среднем три часа, после чего следовали вопросы публики. За тот же год Маяковский написал еще семьдесят стихотворений, двадцать статей и очерков, три киносценария и поэму «Хорошо!», посвященную десятилетию Октябрьской революции. Результат впечатляющий — но и уставал он сильно.
Взвалить на свои плечи этот почти нечеловеческий груз Маяковского заставило переплетение целого ряда причин. Во-первых, он ощущал потребность встречаться с публикой и популяризировать свое творчество и эстетические принципы; он был прирожденным эстрадным поэтом — это была его стихия. Во-вторых, он нуждался в деньгах. И в-третьих, работа помогала оттеснить мысли о той жизни, которую Лили вела в Москве — в то время как у него самого «с духовной и романтической стороной <…> не важно», как он объяснял ей в письме.
Но и Лили находилась в Москве не постоянно; заграница, как всегда, манила, и 16 января 1927 года, в тот же день, когда Маяковский отправился в очередное турне, на сей раз по городам Поволжья, Лили села в поезд до Вены. О пребывании и возможных делах Лили в Австрии известно только то, что она встречалась с Эльзой, поехавшей на курорт Франценсбад в Чехословакии для того, чтобы подлечить ревматизм, которым начала страдать еще на Таити, и поработать над новой книгой «Защитный цвет». Единственные свидетельства трехнедельного пребывания в Вене — несколько телеграмм с просьбой к Маяковскому и Осипу перевести деньги. Для этого требовалось разрешение властей, и 3 февраля Маяковский сообщил, что он перевел 295 долларов в венский Arbeiterbank, а оставшуюся часть пришлет «наднях».
Письмо Горькому
С начала 1925 года группа Маяковского была лишена рупора для своих эстетических идей. «Леф» умер своей смертью: седьмой, и последний номер вышел в январе 1926 года, а запланированный восьмой так и остался ненапечатанным. Госиздат, прикрываясь партийной резолюцией о художественной литературе, в которой полностью игнорировались футуризм и Леф, посчитал себя вправе прекратить выпуск журнала. Принятое тогда же решение об отсрочке издания Полного собрания сочинений Маяковского вряд ли было случайностью.
Если слово «футуризм» и ранее имело сомнительную рекламную ценность в советских дискуссиях о культуре, то теперь оно стало явно контрэффективным. Во время выступления в Нью-Йорке в октябре 1925 года, когда уже было ясно, что Госиздат хочет расторгнуть договор на издание Полного собрания сочинений, Маяковский заявил:
Футуризм имел свое место и увековечил себя в истории литературы, но в Советской России он уже сыграл свою роль.
Стремление и работа Советского Союза находят себе отражение не в футуризме, а в Лефе, воспевающем не голую и хаотическую технику, а разумную организованность. Футуризм и советское строительство <…> не могут идти рядом… Отныне я против футуризма; отныне я буду бороться с ним.
Это были словесные уловки; главное — ориентация на литературное новаторство — не изменилось. Зимой 1926 года Осип и три поэта (Асеев, Пастернак и близкий футуристам конструктивист Илья Сельвинский) пришли на прием к Троцкому, чтобы пожаловаться на трудности, с которыми сталкиваются авторы-новаторы. Несмотря на то что он принадлежал к партийной оппозиции, Троцкий занимал еще достаточно прочное положение в сфере культуры, поэтому визит к нему был объясним, тем более что Осип незадолго до того примкнул к оппозиции, заявив, что он больше «не выдержал». Маяковский несколько раз встречался с Троцким ранее, но в этой встрече участия не принимал — по-видимому, он был в отъезде. Возможно, усилиями Троцкого (тот без промедления созвал совещание ведущих деятелей культуры) в сентябре 1926 года лефовцы смогли заключить договор с Госиздатом на издание нового ежемесячного журнала «Новый Леф» тиражом 1500 экземпляров. Его объем составлял всего три печатных листа, или сорок восемь страниц, то есть существенно меньше, чем у «старого» «Лефа», который хоть и выходил нерегулярно, но в объеме достигал иногда нескольких сот страниц.
В передовице первого номера, вышедшего в январе 1927 года, инициатива объяснялась тем, что положение культуры за последние годы «дошло до полного болота» и что «Леф» — «камень, бросаемый в болото быта и искусства, болото, грозящее достигнуть самой довоенной нормы». Под конец статья призывала деятелей культуры встать на защиту революционной эстетики: «Наша постоянная борьба за качество, индустриализм, конструктивизм (т. е. целесообразность и экономия в искусстве) является в настоящее время параллельной основным политическим и хозяйственным лозунгам страны и должна привлечь к нам всех деятелей новой культуры».
Сразу за передовицей следовало стихотворение Маяковского, в котором он критиковал Горького за то, что тот живет за границей, вместо того чтобы «строить завтрашний мир». Публикация «Письма писателя Владимира Владимировича МАЯКОВСКОГО писателю Алексею Максимовичу ГОРЬКОМУ» на столь заметном месте была явным вызовом, поскольку стихотворение ранее отказались напечатать «Известия», что в свою очередь привело к тому, что Маяковский перестал сотрудничать с правительственной газетой.
Покинув страну в 1921 году, Горький, главный символ демократического социализма, оставил после себя огромную пустоту. «Я не знаю, что бы для меня осталось от революции и где бы была ее правда, если бы в русской истории не было бы Вас», — писал ему Пастернак. «Вся Советская Россия всегда думает о Вас», — сообщил Горькому Есенин незадолго до своей гибели, а Михаил Пришвин шутливо утверждал, что значение Горького столь велико, что ему попросту нельзя возвращаться домой, потому что тогда его «разорвут на части».
Если Есенин или Пришвин и могли бы уговорить Горького вернуться на родину, то шансы Маяковского были минимальны. После ссоры из-за вымышленного сифилиса отношения между Маяковским и Горьким остались из рук вон плохими. Маяковский оказался одним из тех немногих писателей, кому усердный корреспондент Горький не написал ни одного письма. И, несмотря на то что Горький тщательно следил за литературными событиями в Советском Союзе, он ни разу не обмолвился о творчестве Маяковского (что, с учетом положения Маяковского, можно считать подвигом).
«Письмо» Маяковского было не столько вызовом, сколько упреком. В представлении Маяковского отсутствие Горького на родине являлось такой же изменой, как самоубийство Есенина. Прожив несколько лет в Германии, в 1924 году Горький перебрался в Сорренто, напротив острова Капри, где провел семь лет ссылки в 1906–1913 годах. «Очень жалко мне, товарищ Горький, / что не видно / Вас / на стройке наших дней. / Думаете, с Капри, / с горки, / Вам видней?» Но критика мотивировалась не только политическими разногласиями. Старые раны еще не зарубцевались, что ясно из первых строк стихотворения:
Маяковский не мог простить Горькому ни вмешательства в его личную жизнь, ни того, что казалось ему политическим предательством. Когда он читал «Письмо» дома у Романа Якобсона в Праге в апреле 1927 года, посол Советского Союза Антонов-Овсеенко начал защищать Горького, на что Маяковский раздраженно возразил: «Пожалуйста, но пусть приезжает. Чего он там сидит?» А затем, по словам Якобсона, отозвался о Горьком как о «в общем аморальном явлении».
Враждебность была взаимной, о чем свидетельствует следующий факт. Когда Николай Асеев навещал Горького в Сорренто осенью того же года, он не дерзнул даже упомянуть имя Маяковского. Стремясь примирить писателей, Асеев читал Горькому стихи Маяковского, не называя автора, но Горький под разными предлогами постоянно перебивал его; не узнать стиль Маяковского было невозможно. «Вместо примирения с Маяковским я восстановил Горького и против себя», — констатировал Асеев.
Как поживаете?
Осенью и зимой 1926–1927 годов квартира в Гендриковом переулке превратилась в «штаб» Лефа. Еженедельно устраивались «лефовские вторники», которые посещали все, кто был близок группе, — Николай Асеев, Сергей Третьяков, Борис Пастернак, молодой Семен Кирсанов, Виктор Шкловский, Всеволод Мейерхольд, Сергей Эйзенштейн, Виталий Жемчужный и Лев Кулешов. Если бы не размер гостиной, это явление можно было бы назвать «салоном».
Новые теории Лефа предписывали, что современный художник должен использовать жанры, основанные не на воображаемой реальности, а на фактах: репортаж, газетные фельетоны, мемуары и биографии. В соответствии с этой эстетикой фотография и кино считались образцовыми художественными формами. Большой интерес к кино испытывал Осип — теперь он печатался в разных киножурналах и пропагандировал именно тот тип «этнографического киножурнала», примером которого был фильм «Евреи на земле».
Маяковского «кинемо» увлекало уже давно (см. главу «Первая революция и третья»), и он снова стал интересоваться кинематографом, возможно вдохновленный участием Лили в съемках фильма «Евреи на земле». За год с лишним он написал девять сценариев, из которых, однако, только два были экранизированы. Фильм «Дети» вышел в прокат весной 1928 года.
Среди нереализованных сценариев была новая версия «Закованной фильмой» под названием «Сердце экрана» и совсем новый сценарий «Как поживаете?», оба написанные осенью 1926 года. В соответствии с ритмом, управлявшим творчеством Маяковского, за поэмой «Владимир Ильич Ленин» должно было последовать лирическое произведение. Так и произошло, хотя в этот раз Маяковский выразил свои самые сокровенные чувства не в стихотворной форме, а в киносценарии. Сценарий «Как поживаете?», где описываются «24 часа жизни человека» в «пяти кинодеталях», перекликается с лирическими поэмами «Человек» и «Про это» не только тематически, но и в плане метафорики. Как и в этих произведениях, главный герой, «обыкновенный человек», носит имя автора. Автобиографический фон подчеркивается и вывеской на входной двери: «БРИК. МАЯКОВСКИЙ».
В «Как поживаете?» звучат два основных мотива его творчества: чувство, что его не понимают и недооценивают, и мотив самоубийства как возможного выхода. Маяковский — поэт («фабрика без дыма и труб»), сочиняющий никому не нужные стихи. «Мне не нужно ваших стихов», — объясняет попивающий чай отец семейства с лицом свиньи, внезапно превращающийся в орангутанга, — картина как бы взята из «Про это». Единственные, кто интересуется поэзией, — это рабочие, которых в сценарии представляют несколько комсомольцев. Когда Маяковский приходит в редакцию газеты, чтобы продать стихотворение, там разыгрываются следующие сцены:
38. Маяковский входит в редакторский кабинет. Входя, растет в дверях и занимает собой всю раму двери.
39. Редактор и человек жмут друг другу руки. Человек уменьшился до редакторского роста. Редактор — газетный бюрократ, предлагает читать.
40, 41, 42. Бывший одного роста редактор уменьшается и уменьшается, становится совсем маленьким. Маяковский наступает на него с рукописью, вырастает до огромных размеров, четырежды превосходя редактора. На редакторском стуле уже сидит крохотная шахматная пешка.
43. Поэт читает на фоне аудитории.
44. Редактор, прослушав, выравнивается, проглядывает рукопись, делает сердитое лицо и наступает на поэта.
Маяковский становится маленьким. Редактор становится громадным, в четверной рост поэта. Поэт стоит на стульчике крохотной пешкой.
45. Редактор критикует на фоне орангутангового семейства.
Все заканчивается тем, что редактор дает Маяковскому аванс в 10 рублей, но касса закрыта, и денег поэт не получает.
Сцены передают унижение, которому Маяковский часто подвергался в редакциях. Даже если его ранимая психика порой раздувала конфликты до невероятных масштабов, противодействие со стороны бюрократии было реальным фактом. «Помню, когда он пришел из Госиздата, где долго ждал кого-то, стоял в очереди в кассу, доказывал что-то, не требующее доказательств <…> —рассказывала Лили. — Придя домой, он бросился на тахту во всю свою длину, вниз лицом и буквально завыл: „Я больше — не могу..“ Тут я расплакалась от жалости и страха за него, и он забыл о себе и бросился меня успокаивать».
Лили опасалась за жизнь Маяковского, но в «Как поживаете?» кончает с собой не Маяковский, а его бывшая подруга. Он читает о самоубийстве в газете:
122. Газета подымается, становится углом, подобно огромной ширме.
123. Из темного угла газеты выходит фигура девушки, в отчаянии поднимает руку с револьвером, револьвер — к виску, трогает курок.
124. Прорывая газетный лист, как собака разрывает обтянутый обруч цирка, Маяковский вскакивает в комнату, образуемую газетой.
125. Старается схватить и отвести руку с револьвером, но поздно, — девушка падает на пол.
126. Человек отступает. На лице ужас.
Мысль о самоубийстве была у Маяковского навязчивой идеей, и на выступлениях в это время он любил читать стихотворение «Сергею Есенину». Но в киносценарии его преследовала тень другого события, которое он так и не смог вытеснить из памяти: смерть Антонины Гумилиной, покончившей с собой из-за него в 1918 году.
Лев в зоопарке
Сценарий «Как поживаете?» был написан по заказу. Предполагалось, что фильм снимет Лев Кулешов, а его жена Александра Хохлова сыграет роль девушки-самоубийцы. Сценарий не был экранизирован, но реализовался по-своему: Кулешов и Лили горячо полюбили друг друга, и роман мог стать фатальным.
Двадцативосьмилетний Лев Кулешов был на восемь лет моложе Лили. Несмотря на молодость, он уже много лет занимался кино и считался одним из тех, кто способствовал революционному развитию советского кинематографа в двадцатые годы. Среди его учеников были Дзига Вертов («Киноглаз»), Сергей Эйзенштейн («Стачка», «Броненосец „Потёмкин“») и Всеволод Пудовкин («Мать»). Сам Кулешов заявил о себе в 1924 году фильмом по сценарию Асеева «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков», где в одной из ролей снялась его жена.
Кулешов был безумно влюблен в Лили, он посвящал ей мадригалы, сделал ее прекрасный фотопортрет, подарил брошь в виде льва, сделанную по его собственному эскизу. Лили в свою очередь была очарована Кулешовым, чьи манеры и стиль заставляли вспомнить голливудских звезд. Он охотился, любил спорт и разъезжал по Москве на мотоцикле, часто приглашая в люльку Лили.
Лев Кулешов на своем мотоцикле, в люльке которого с удовольствием катались и Лили и Маяковский. Фото сделано в типичном для Александра Родченко ракурсе, 1927 г.
Если в Советском Союзе двадцатых годов мотоцикл был редкостью, то частный автомобиль считался неслыханной — и идеологически подозрительной — роскошью. Но Кулешов — и Лили — очень хотел машину, и когда Маяковский 15 апреля 1927 года отправился за границу, ему, помимо обычных заказов на одежду и духи, дали еще одно задание — купить «автомобильчик»: «Мы много думали о том — какой. И решили — лучше всех — Фордик. 1) Он для наших дорог лучше всего, 2) для него легче всего доставать запасные части, 3) он не шикарный, а рабочий, 4) им легче всего управлять, а я хочу управлять обязательно сама. Только купить надо непременно Форд последнего выпуска, на усиленных покрышках-баллонах; с полным комплектом всех инструментов и возможно большим количеством запасных частей».
Молодой лефовец Василий Катанян и его жена Галина по-разному относились к той морали, которой придерживались обитатели дачи в Пушкине. Через десять лет Василий Катанян разведется с женой и свяжет свою жизнь с Лили.
«Мы» — это, разумеется, Лили и Кулешов, для чьей «мотоциклетки» Лили просила купить «все», что она записала в особом списке: «Мы очень много на ней ездим». Не забыта и жена Кулешова — ей Маяковский должен был привезти «кино-грим для зубов».
На этот раз заграничное путешествие привело Маяковского в Варшаву, Прагу, Берлин и Париж. Почти за месяц отсутствия он редко телеграфировал в Москву и написал всего одно письмо — ответ на инструкции Лили о «форде», которые он получил, прибыв в Париж 29 апреля. «Как только я ввалился в Истрию сейчас же принесли твое письмо — даже не успел снять шляпу, — сообщал он. — Я дико обрадовался и уже дальнейшую жизнь вел сообразно твоим начертаниям — заботился об Эльзе думал о машине и т. д. и т. д.». Далее он жалуется на жизнь, которая «совсем противная и надоедная невероятно», и утверждает, что сделает все, чтобы сократить пребывание «в этих хреновых заграницах».
Письмо не было дописано и отправлено, однако «форд» (спортивной модели) был куплен и доставлен в Москву. Маяковский был очень щедрым и всегда возвращался из заграничных поездок с полными чемоданами подарков. «Насколько внимателен был он, как он исполнял всякие просьбы», — вспоминал Родченко, которому Маяковский привез немецкие фотопринадлежности, для которых он также добился разрешения на ввоз — равно как и для «форда» Кулешова. Покупка машины отражала не только свойственную Маяковскому щедрость, но и его стремление постоянно угождать Лили. Нетрудно представить, чего стоило это стремление в данном случае, и не только в деньгах.
Лили в естественной для нее манере открыто демонстрировала свои отношения с Кулешовым; этим она также давала понять Маяковскому, что их любовная связь бесповоротно закончена. Маяковский вынужденно подыгрывал, ненавистная ревность не должна была взять верх! Лето, как всегда, проводили в Пушкине, хотя с перерывами на поездки: в начале июля Лили и Кулешов уехали на две недели на Кавказ, а через некоторое время Маяковский отправился в шестинедельное турне. Но в Пушкине их жизнь протекала как ни в чем не бывало: собирали грибы, играли в маджонг (игру, которую мать Лили привезла из Лондона) и в пинг-понг. С этой новинкой их познакомил Кулешов, а Маяковский потребовал, чтобы тот его обучил. Они играли целые сутки, на деньги, вначале Маяковский проиграл «астрономические цифры», но в конце концов все вернул и даже остался в выигрыше.
Появление в «кисячье-осячьей семье» льва по понятным причинам не вызывало у Маяковского большого восхищения, тем более что сексуальные увлечения Кулешова были такими же «похабными», как те, которые когда-то испытала Лили с Гарри Блуменфельдом в Мюнхене. 14 ноября 1927 года жена Александра Родченко Варвара Степанова записала в дневнике, что Маяковский «чувствует себя очень плохо» и «изнервничался»: «Стал плохо видеть, прописал доктор очки. Причина — нервы». Даже учитывая напряженную работу Маяковского в связи с десятилетним юбилеем революции, трудно не увидеть в его душевном состоянии и следствие других факторов, кроме чисто физического утомления.
Страдал, однако, не он один. Полная свобода сексуальных отношений, принятая Лили и Осипом, совсем не устраивала жену Кулешова, про исходившую из «хорошей» семьи: среди ее предков по отцу были знаменитые врачи Боткины, а по матери — основатель Третьяковской галереи. Ее муж и Лили предавались своей страсти едва ли не прямо у нее на глазах. Когда Василий Катанян, молодой лефовец из Тифлиса, с женой Галиной в конце июля впервые приехали в Пушкино, на них произвели сильное впечаление «нарядные, элегантные женщины и мужчины», сидевшие на террасе. «Женщины в большинстве красивые», — заметила Галина, продолжив:
Приехал Кулешов с Хохловой. Лиля и Кулешов тотчас же поднялись наверх и пробыли там довольно долго. То же самое произошло, когда приехал Жемчужный с Женей. Ося с розовой от смущения и радости Женей немедленно удалились наверх. Хохлова невозмутимо беседовала с дамами на террасе, но Жемчужный, очевидно менее вышколенный, тоскливо бродил по саду в полном одиночестве. Я была несколько озадачена всем виденным и на обратном пути домой спросила Васю — что же это такое? Вася, поразмыслив, объяснил мне, что современные люди должны быть выше ревности, что ревновать — это мещанство.
«Невозмутимость» Хохловой была наигранной, поскольку и она не хотела прослыть мещанкой. В действительности она невероятно страдала и однажды пыталась покончить с собой. «Шуру остановили на пороге самоубийства, — рассказывала Лили, — буквально поймали за руку». Роль, которую ей не удалось воплотить на экране, она сыграла в жизни — в режиссерском кресле сидел один и тот же человек. Лили не понимала реакции Хохловой, такое поведение было для нее выражением «бабушкиных нравов». Вкладом Осипа в семейную драматургию стал сценарий фильма «Клеопатра» (режиссер Кулешов, в главной роли Хохлова), но он, подобно «Как поживаете?», экранизирован не был.
Лили, Осип, Александр Родченко и Варвара Степанова за обеденным столом в Гендриковом переулке в 1926 или 1927 г. Во второй половине 20-х в моде у жен лефовцев была прическа «гарсон», и Лили в первый и единственный раз остригла волосы. Осип был против, поскольку он — «известный реакционер по отношению к женщине», по словам Варвары Степановой, — считал, что «стриженые сразу похожи на проституток».
Лефовская группа исповедовала общую эстетику и мораль и была настолько сплоченной, что о ней можно говорить практически как о секте. «Кроме них, я почти не знала людей, — вспоминала Лили, — с остальными я встречалась в трамвае, в театре. А лефовцы выросли на глазах друг у друга. Леф рос, еще не называя себя Лефом, с 15-го года, с „Облака в штанах“, с володиных выступлений, через „комфут“, через „Искусство коммуны“. <…> Это было содружество одинаково мыслящих советских людей». Объединенные общими идеями и общими врагами, они общались друг с другом почти круглосуточно. Когда не обсуждали искусство и литературу, сидели за игорным столом. «Маджонг занимает одно из главных мест среди лефовских развлечений, — записала в дневнике Варвара Степанова. — Играют все. Разделяются на игроков азартных — Володя, Коля, Лиля — и классических — Витя, Ося, я, Лева. Родченко особый игрок — индивидуальный. Играют ночами до 6–7 утра. Иногда по 17 часов подряд». Такую же информацию можно найти в дневниках Лили: лефовцы играют ночи напролет. Так же, как существовали лефовская эстетика и лефовская мораль, с годами образовался и определенный лефовский образ жизни.
Наташа
Сцены, подобные той, которую описывает Галина Катанян, вызывали у Маяковского приступы отчаянной ревности, но именно в день, когда Катаняны впервые посетили Пушкино, он отсутствовал, так как уехал в турне по городам Украины, Крыма и Кавказа. 25 июля они с Лили встретились на вокзале в Харькове — Лили возвращалась в Москву после отпуска с Кулешовым. Когда Маяковский попросил ее задержаться на один день в Харькове, чтобы послушать его новое произведение, она выбросила чемодан из окна, прежде чем поезд успел тронуться. Маяковский был вне себя от радости — как бы ни вела себя Лили с Кулешовым или другими мужчинами, он целиком зависел от ее слуха и одобрения. «Помню в гостинице традиционный графин воды и стакан на столике, за который мы сели, и он тут же, ночью, прочел мне только что законченные 13-ю и 14-ю главы поэмы „Хорошо!“».
Поэма «Хорошо!», написанная к двадцатилетнему юбилею Октябрьской революции, по объему была такой же, как «Владимир Ильич Ленин». Главы, которые он читал Лили в харьковской гостинице, рассказывали о совместной жизни в Полуэктовом переулке голодной зимой 1919–1920 годов:
Это было счастливое время, несмотря на лишения, несмотря на то что «голода опухоль» превратила глаза Лили в «щелки»:
Он помнит, как ему удалось найти две «драгоценные» морковки и он принес их Лили, у которой из-за отсутствия витаминов опухли глаза. Он пишет, что «много / в теплых странах плутал» —
Это безоговорочное признание в любви Лили — и Осипу — сделано во время одного из самых тяжелых кризисов в жизни Маяковского: когда Лили открыто жила с другим мужчиной. Было ли оно следствием невероятного усилия над собой или отражением подлинных чувств? Ответ: и то и другое.
Если Кулешов находился в поезде, то в Москву он прибыл без Лили. После того как и Лили уехала домой, Маяковский провел несколько выступлений в Харькове и отправился в Ялту. В день отъезда он послал в Москву срочную телеграмму: «МОСКВА ГОСИЗДАТ БРЮХОНЕНКО ОЧЕНЬ ЖДУ ТОЧКА ВЫЕЗЖАЙТЕ ТРИНАДЦАТОГО ВСТРЕЧУ СЕВАСТОПОЛЕ ТОЧКА БЕРИТЕ БИЛЕТ СЕГОДНЯ ТОЧКА ТЕЛЕГРАФЬТЕ ПОДРОБНО ЯЛТА ГОСТИНИЦА РОССИЯ ОГРОМНЫЙ ПРИВЕТ МАЯКОВСКИЙ».
Адресатом телеграммы была Наталья Брюханенко, студентка двадцати одного года, работавшая в библиотеке Госиздата. Срочная телеграмма с просьбой приехать через двенадцать дней объяснялась, с одной стороны, тем, что билеты на поезд следовало покупать за десять дней до отправления, а с другой — тем, что для импульсивного и нетерпеливого поэта срочная телеграмма была естественным средством сообщения. Купить билет сразу Наталье не удалось, и через два дня она получила новую телеграмму: «ЖДУ ТЕЛЕГРАММУ ДЕНЬ ЧАС ПРИЕЗДА ТОЧКА ПРИЕЗЖАЙТЕ СКОРЕЕ НАДЕЮСЬ ПРОБУДЕМ ЗДЕСЬ ВМЕСТЕ ВЕСЬ ВАШ ОТПУСК ТОЧКА УБЕЖДЕННО СКУЧАЮ МАЯКОВСКИЙ».
С высокой и эффектной Наташей Маяковский познакомился в Госиздате весной 1926 года и немедленно пригласил ее в кафе, где должен был встретиться с Осипом. С детской непосредственностью он показал на Наташу и сказал: «Вот такая красивая и большая мне очень нужна». Потом Осип ушел, а Маяковский предложил ей поехать к нему в Лубянский проезд, где угощал шампанским, конфетами и читал свои стихи — тихо, почти шепотом. «Потом он подошел ко мне, очень неожиданно распустил мои длинные косы и стал спрашивать, буду ли я любить его». Когда Наташа сказала, что хочет уйти, он не возразил. Этажом ниже жил венеролог, и, спускаясь, Маяковский предостерег Наташу, которая была без перчаток, от прикосновений к перилам.
Наталья Брюханенко в 1927 г., когда их с Маяковским планы заставили Лили насторожиться.
Наташу разочаровало то, что такой «необыкновенный поэт» оказался «обыкновенным человеком», и уже на улице она сказала об этом Маяковскому. «А что же вы хотели? Чтобы я себе весь живот раскрасил золотой краской, как Будда?» — ответил он, жестом показав, будто раскрашивает себе живот.
Этот эпизод, словно вспышка, высвечивает характерные особенности нрава Маяковского — внезапные и зачастую резкие перепады его настроения. Все или ничего — и сейчас, не потом! Неспособность Маяковского контролировать свои чувства легко отпугивала людей, особенно женщин. Поэтому, несмотря на огромный запас нежности, ему было трудно удовлетворить свою потребность в любви и ласке. Таким же образом одиннадцать лет тому назад он «нападал» на Лили, которая в ответ долго держала его на расстоянии.
Наташа испугалась, и в следующий раз они встретились через год с лишним, в июне 1927-го, когда Маяковский пришел в издательство, чтобы забрать пятый том своего Полного собрания сочинений (он первым вышел в свет). Увидев Наташу, он упрекнул ее за то, что она сбежала от него, «даже не помахав лапкой». «Он пригласил меня в тот же день пообедать с ним, — вспоминала она. — Я согласилась и обещала больше от него не бегать».
Вторая встреча с Наташей произошла, когда роман Лили и Кулешова шел полным ходом, и Маяковский, как никогда, нуждался в «такой красивой и большой» женщине. «С этого дня мы стали встречаться очень часто, почти ежедневно», — вспоминала Наташа. Маяковский с трудом переносил одиночество, оно действовало на него угнетающе. Можно предположить, что его маниакальная потребность в обществе мешала ему в работе, но это было не так. В отличие от большинства писателей, он работал не в кабинете и не в определенные часы. Он работал постоянно, во время прогулок, один или в компании, отбивая ритм тростью; иногда он вытаскивал блокнот и записывал какую-нибудь рифму. Чешский художник Адольф Хофмейстер был поражен тем, что Маяковский «ни минуты не мог усидеть без дела», он пил, курил и все время рисовал; а Наташа вспоминала, как в ожидании заказанного блюда он покрывал рисунками бумажную скатерть в ресторане… Только читая корректуру или выполняя иную, менее творческую работу, он сидел за столом — но и тогда ему хотелось, чтобы кто-нибудь был рядом.
Наташа приняла условия Маяковского, и теперь он вызвал ее в Ялту. В семь утра на вокзале в Севастополе он ее встретил — загорелый, в серой рубашке с красным бархатным галстуком и серых фланелевых брюках.
Они провели вместе месяц — весь отпуск Наташи — и еще немного. Она присутствовала на его выступлениях в городах Крыма и позднее на Кавказе, они были неразлучны. Однажды, когда они возвращались на автобусе в Ялту, Маяковский забронировал три места — чтобы не было тесно. Такую же щедрость — или гиперболизм — он проявил и в день ее именин. Проснувшись, Наташа получила букет роз, такой огромный, что уместился он только в ведре. Потом они отправились гулять на набережную, где Маяковский заходил во все магазины и в каждом покупал самый дорогой одеколон. Когда покупки уже невозможно было унести, Наташа попросила его прекратить, но Маяковский вместо этого направился к цветочному киоску и начал скупать цветы. Она напомнила, что в гостиничном номере уже стоит целое ведро роз, а Маяковский возразил: «Один букет — это мелочь! Мне хочется, чтобы вы вспоминали, как вам подарили не один букет, а один киоск роз и весь одеколон города Ялты!»
Маяковский не скрывал свои отношения с Наташей. Она навещала его не только в рабочем кабинете, но и в Гендриковом переулке, и в Пушкине. Во время отпуска в Крыму и на Кавказе она постоянно была рядом с ним. Но если Осип видел ее по крайней мере один раз, то из-за календарного несовпадения с Лили они пока не встречались: когда у Маяковского начался роман с Наташей, Лили была в отъезде с Кулешовым. Но Лили держалась в курсе происходящего и, разумеется, знала о том, что Маяковский влюблен. Через несколько дней после приезда Наташи в Крым Лили прислала Маяковскому длинное письмо, в конце которого — после изложения более или менее тривиальных известий (о Бульке и ее щенках, ремонте квартиры и различных издательских делах) — содержался призыв, несмотря на шутливый тон, глубоко серьезный:
Ужасно тебя люблю. Пожалуйста не женись всерьез, а то меня все уверяют, что ты страшно влюблен и обязательно женишься! Мы все трое женаты друг на дружке и нам жениться больше нельзя — грех.
Маяковский ответил телеграммой, которая начиналась инструкциями относительно публикации его «Октябрьской поэмы» — получившей здесь свое окончательное название «Хорошо!» — и заканчивалась следующей фразой: «ЦЕЛУЮ МОЮ ЕДИНСТВЕННУЮ КИСЬЯЧУЮ ОСЯЧУЮ СЕМЬЮ». Когда Маяковский с Наташей вернулись в Москву 15 сентября, на вокзале их встретили Лили — и Рита. «Лилю я увидала тогда впервые, — вспоминала Наташа, — но только секунду, так как сразу метнулась в сторону и уехала домой». Тот факт, что Лили взяла с собой Риту, свидетельствует о том, что ситуация казалась ей непростой.
Маяковский и Наташа продолжали встречаться, ходили на прогулки, в кино, смотрели «Октябрь» Эйзенштейна. 28 ноября, в свой день рождения, она получила от находившегося в отъезде Маяковского поздравительную телеграмму и почтовый перевод на 500 рублей. Рано утром на следующий день Наташа позвонила Лили, чтобы узнать адрес Маяковского и поблагодарить его. Лили спала, но вопросов задавать не сала, а просто сообщила: Ростов, гостиница такая-то. Наташа вела себя так, как, по мнению Лили, должна была вести себя жена Кулешова, — с пониманием и без ревности. Наверное, Лили уже стало ясно, что молодая библиотекарша не представляет угрозы для их троицы. Видя в Лили подругу, а не соперницу, Наташа и поступала согласно всем правилам игры. Может быть, она уже тогда догадывалась о том, с чем впоследствии ей придется мириться, — в жизни Маяковского есть только одна женщина, которую он по-настоящему любит.