Вероника Полонская, последняя любовь Маяковского.
Я огорчилась, когда Володя прочел мне «Письмо из Парижа о сущности любви», — призналась Лили впоследствии. Это был эвфемизм — она испытала не огорчение, а разочарование и обиду. Подтвердив чувства Маяковского к Татьяне, стихотворение нанесло страшный удар по ее самолюбию; впервые ее место в жизни и поэзии Маяковского оспаривалось, и это стало для нее потрясением. Зимой 1928–1929 годов психическое состояние Лили явно ухудшилось, чему способствовали разрыв с Кулешовым и отсутствие ему до поры до времени достойной замены. В свои тридцать семь она утратила привлекательность? Пока Маяковский был в Париже, Лили страстно влюбилась в другого кинорежиссера, Всеволода Пудовкина, прославившегося в 1926 году экранизацией романа Горького «Мать», а два года спустя снявшего фильм «Потомок Чингис-хана» (по сценарию Осипа), который принес ему международную известность.
Пудовкин тоже соответствовал вкусам Лили: светский, в совершенстве владевший французским, отличный теннисист. Он был женат, но жил отдельно от жены-актрисы, так что имелись все условия для романа без мук ревности, по схеме Лили. Не соответствовало только одно: в отличие от большинства мужчин, Пудовкин не поддался обаянию Лили, в результате чего она попыталась покончить с собой. Лили выпила большую дозу снотворного, ее спасли, но выздоровление заняло несколько месяцев. Когда Маяковский вернулся из Парижа, она обо всем ему рассказала. Примечательна не ее откровенность — они ведь договорились ничего не скрывать друг от друга, — а реакция Маяковского. «Он дернулся как-то, — вспоминала Лили, — и ушел из комнаты не дослушав». Любое упоминание о самоубийстве будило в нем мрачные мысли.
Таким образом, когда Маяковский 2 мая вернулся из Парижа в твердом намерении снова уехать туда в октябре, чтобы жениться на Татьяне, отношения в «семье» были напряжены до предела. За обеденным столом в Гендриковом переулке велись долгие и отчаянные разговоры. Судя по записям Лили, она пыталась убедить Маяковского в том, что Татьяна не такая, как ему кажется, что у нее есть другие любовники и что, даже если она выйдет за него замуж, она никогда не последует за ним в Москву:. Но его чувства к Татьяне были глубже симпатии к Наташе Брюханенко, и аргументы не действовали. 8 мая, с опозданием в один день, он поздравил Татьяну с двадцатитрехлетием, а 15 мая отправил ей и письмо и телеграмму. Это был ответ на несохранившееся письмо Татьяны, в котором она, по-видимому, упрекала его за то, что он не пишет. «Только сейчас голова немного раскрутилась можно немножко подумать и немного пописать. Пожалуйста не ропщи на меня и не крой — столько было неприятностев [так!] от самых мушинных до слонячих размеров что право на меня нельзя злобиться». Далее он так описывает свое положение:
1) Я совершенно и очень люблю Таника.
2) Работать только что начинаю буду выписывать свою «Баню».
3) Лиличка [сестра Татьяны] взорвалась и рассердилась что я ее не транспортирую немедленно на Эйфелову башню но теперь успокоилась и временно помирилась на поездке в Сочи, куда она и отбывает дня через два. Надеюсь уговорить поехать и твою маму буду опираться на твой ей приказ отдыхать. Кстати, там и увидимся.
4) Вчера получил письмо от твоей мамы спрашивает о тебе — сегодня буду отвечать
5) Книги шлю тебе сегодня 4 том и два номера Молодой гвардии с Клопом.
6) Еду из Москвы около 15–25 июня по Кавказу и Крыму — читать.
7) Пиши мне всегда и обязательно и телеграфируй без твоих писем мне просто никак нельзя.
8) Тоскую по тебе совсем небывало
9, 10, 11, 12 и т. д. Люблю тебя всегда и всю очень и совершенно
Ответ Татьяны не сохранился, но о ее чувствах можно судить по письму, которое она отправила в эти же дни сестре: «Напиши, какое у него настроение и как он выглядит. Я без него очень скучаю. Здесь мало людей его масштаба». Татьяна посылает ей три пары тонких чулок, пару бежево-серых туфель и платье фисташкового цвета, которые Маяковский обещает помочь оформить на таможне; его забота о матери и сестре Татьяны была поистине трогательной. Людмила, судя по всему, в Крым поехала, а мать нет. «Очень меня расстроило, что ты не хотела ехать в Крым, — пишет ей Татьяна. — В. В. тоже написал мне расстроенное письмо. Ему хотелось это устроить. Ведь все, что он может сделать мне приятного (в таком долгом отсутствии), — это забота о тебе и Лилюшке. И именно это я в нем ценю. Бесконечная доброта и заботливость». (Неблагодарная реакция Людмилы, вызванная тем, что Маяковский не устроил ей немедленную доставку в Париж, позволяет подозревать, что она использовала его «доброту» главным образом в собственных интересах..)
Они договорились писать друг другу часто, раз в три дня, но так не получалось. После письма Маяковского от 15 мая наступил трехнедельный перерыв. Либо они не писали, либо не работала почта, либо письма задерживала цензура, либо они не сохранились. Однако молчанию есть еще одно объяснение, и имя ему — Вероника Полонская, молодая актриса МХАТа.
Нора
Вероника, или, как ее называли друзья, Нора, исполняла одну из главных ролей в фильме Лили и Жемчужного «Стеклянный глаз», премьера которого состоялась в январе 1929-го. Несмотря на молодость — она родилась в 1908 году, — красавица Нора уже четыре года была замужем за коллегой-актером МХАТа Михаилом Яншиным; но брак был неудачным, и каждый из них жил своей жизнью. Лили, которая познакомилась с ней на съемках, Нора показалась потенциальным объектом для неугасимой потребности Маяковского в женской красоте и заботе. Маяковский легко влюблялся, и Лили надеялась, что Нора заставит его забыть о Татьяне; оставалось только найти подходящий случай и познакомить их. Таковой представился 13 мая, когда Лили и Осип устроили встречу на московском ипподроме. «Обратите внимание, какое несоответствие фигуры у Володи, — заметил Осип, обращаясь к Норе. — Он такой большой — на коротких ногах». Маяковский ростом был почти метр девяносто, а из-за крупной верхней части тела воспринимался многими как великан. Таким же он показался Норе, которая на первый взгляд нашла его «каким-то большим и нелепым в белом плаще, в шляпе, нахлобученной на лоб, с палкой, которой он очень энергично управлял». Пугали его «шумливость» и «разговор, присущий только ему».
На скачках также присутствовали муж Норы, Юрий Олеша, Борис Пильняк и Валентин Катаев, у которого компания договорилась встретиться вечером. Маяковский пообещал забрать Нору после спектакля на автомобиле, но его задержала бильярдная партия в гостинице «Селект», и Нора поехала к Катаеву вместе с мужем. Оказавшись на месте, она узнала, что Маяковский несколько раз звонил и спрашивал ее. Еще один телефонный разговор, и наконец он появился сам. На вопрос, почему он так и не заехал за ней, Маяковский ответил: «Бывают в жизни человека такие обстоятельства, против которых не попрешь… Поэтому вы не должны меня ругать».
Вероника Полонская в фильме Л. Ю. Брик «Стеклянный глаз».
Как и всегда, влюбленному Маяковскому нужно было немедленно удостовериться в своей привлекательности, и он назначил Норе свидание уже на следующий день. Встретившись во второй половине дня, они пошли на прогулку. «На этот раз Маяковский произвел на меня совсем другое впечатление, чем накануне, — вспоминала Нора. — Он был совсем не похож на вчерашнего Маяковского — резкого, шумного, беспокойного в литературном обществе». Теперь он был «обыкновенно мягок и деликатен, говорил о самых простых, обыденных вещах». После нескольких дней бесед и прогулок Маяковский пригласил Нору в комнату в Лубянском проезде, где «сильным, низким голосом, которым он великолепно управлял», читал свои стихи — «необыкновенно выразительно, с самыми неожиданными интонациями». Далее Маяковский действовал в привычном ключе. Когда Нора на вопрос: «Нравятся мои стихи, Вероника Витольдовна?» — ответила «да», он начал «неожиданно и настойчиво» обнимать ее, а встретив сопротивление, «страшно удивился, по-детски обиделся». Он «надулся, замрачнел» и сказал: «Ну ладно, дайте копыто, больше не буду. Вот недотрога». Однако Нора уже поняла, что если Маяковский захочет, он, по ее выражению, «войдет в ее жизнь», и через несколько дней они впервые стали близки. Провожая ее потом домой, он посреди Лубянской площади вдруг начал танцевать мазурку — «такой большой и неуклюжий, а танцевал очень легко и комично в то же время».
Маяковский с актрисой Анель Судакевич в Хосте в августе 1929 г.
Маяковский, который никогда не танцевал, внезапно исполняет мазурку в центре Москвы! Это многое говорит о его душевном состоянии, но свидетельствует и об отсутствии в нем «стыдливости». Будучи инфантильно эгоцентричным, он всегда вел себя так, словно рядом с ним никого нет. Он никогда не смущался, мог посреди улицы снять ботинок, в который попал камешек, и громко обсуждал по телефону самые интимные вопросы, не обращая внимания на то, что его слышат посторонние. В этом проявлялась важная черта характера Маяковского: его неспособность к лицемерию, хитрости, фальши, интригам; он категорически не умел притворяться.
Как и других, Нору поразили перепады настроения Маяковского: «Я не помню Маяковского ровным, спокойным: или он искрящийся, шумный, веселый, удивительно обаятельный, все время повторяющий отдельные строки стихов, поющий эти стихи на сочиненные им же своеобразные мотивы, — или мрачный, и тогда молчащий подряд несколько часов».
Несмотря на трудности, вызванные характером Маяковского, за лето их отношения стали более серьезными. В июле Маяковский отправился в ежегодное турне в Крым, где Нора проводила отпуск в компании мхатовских подруг. Они пробыли вместе несколько дней в Сочи и Хосте и собирались через неделю снова встретиться в Ялте, однако Нора заболела и приехать не смогла. Маяковский был вне себя от волнения, бомбардировал ее телеграммами-молниями, одна из них была такой длинной, что телеграфистка не знала, как реагировать. Он умолял Нору приехать, в противном случае намеревался отправиться к ней в Сочи сам — Нора же в ответ предлагала увидеться уже в Москве; об их отношениях и так уже много сплетничали, и она опасалась, как бы слухи не дошли до ее мужа — единственного человека, который, по-видимому, ничего не знал. 22 августа Маяковский вернулся домой. Когда через шесть дней в Москву приехала Нора, он встретил ее на вокзале «взволнованный» и «ласковый, как никогда». В руках Маяковский держал две розы — вместо огромного букета, который на самом деле хотел бы ей вручить, но побоялся выглядеть как «влюбленный гимназист», как он объяснил матери Норы.
Нора не сомневалась в чувствах Маяковского и к этому времени была уже готова разделить с ним жизнь. Но, несмотря на то что она «была бы счастлива», если бы он «тогда предложил [ей] быть с ним совсем», Маяковский, к ее огорчению, не говорил «о дальнейшей форме» их отношений. Сдерживающим фактором была, разумеется, Татьяна, о чьем существовании Нора должна была знать, поскольку посвященное той стихотворение «Письмо товарищу Кострову…» уже было опубликовано. Лгать о ней Маяковский, таким образом, не мог. Чтобы сохранить отношения с Норой, ему нужно было убедить ее, что связь с Татьяной уже в прошлом. Однако Татьяна принадлежала не прошлому, а будущему. «Не грусти детка не может быть такого случая чтоб мы с тобой не оказывались во все времена вместе, — писал ей Маяковский 8 июня, как раз тогда, когда активно ухаживал за Норой. — Ты спрашиваешь меня о подробностях моей жизни. Подробностей нет». Слово «подробности» у Маяковского часто обозначало нечто такое, о чем он не хотел или не мог рассказать. В данном случае несуществующей «подробностью» была Нора. Письма Маяковского никогда не отличались особой содержательностью, и любопытство Татьяны могло быть вызвано общим интересом к его жизни. Но скорее всего до Татьяны дошли слухи о его романе с Норой — от Эльзы, которую в свою очередь проинформировала Лили, чью заинтересованность в том, чтобы чувства Маяковского к Татьяне остыли, нельзя недооценивать.
На протяжении лета Маяковский интенсивно работал над новой пьесой «Баня», продолжением «Клопа». Но лирику он почти не писал, по крайней мере такую, какой мог бы гордиться. «Не написал ни одной стихотворной строки, — жаловался он Татьяне в том же письме. — После твоих стихов прочие кажутся пресными. На работу бросаюсь помня что до октября не так много времени <…>. Милый мой родной и любимый Таник Не забывай меня пожалуйста Я тебя так же люблю и рвусь тебя видеть». Через месяц, 12 июля, он упрекает ее за то, что она почти ничего не пишет, и продолжает: «Дальше октября (назначенного нами) мне совсем никак без тебя не представляется. С сентября начну себе приделывать крылышки для налета на тебя». Объяснения в любви продолжаются в письме, написанном спустя четыре дня: «У меня всегда мысль о тебе когда я думаю о приятнейших и роднейших мне людях. Детка — люби меня пожалуйста. Это мне прямо необходимо». Он скучает по ней, как пишет, «регулярно», а «в последние дни даже не регулярно а еще чаще». И он перечисляет аргументы в пользу того, чтобы она вышла за него замуж и вернулась в СССР:
У нас сейчас лучше чем когда нибудь такого размаха общей работищи не знала никакая история.
Радуюсь как огромному подарку тому что я впряжен в это напряжение.
Таник! Ты способнейшая девушка. Стань инженером. Ты право можешь. Не траться целиком на шляпья.
Прости за несвойственную мне педагогику.
Но так бы этого хотелось!
Танька инженерица где нибудь на Алтае!
Давай, а!
Как бы Татьяна ни относилась к этому предложению и какие бы слухи о Норе до нее ни дошли, она очень ждала приезда Маяковского. «С большой радостью жду его приезда осенью, — писала она матери. — Здесь нет людей его масштаба. В его отношениях к женщинам вообще (и ко мне в частности) он абсолютный джентльмен».
Утверждение Маяковского о том, что он не написал «ни одной стихотворной строчки», уже через месяц утратило актуальность. В Крыму он написал «Стихи о советском паспорте», которые начинались неистовой атакой на бюрократизм:
Есть, однако, одно исключение: советский паспорт. С помощью головокружительных гипербол Маяковский описывает проверку паспортов: у англичан, американцев, поляков, датчан «и разных / прочих / шведов» документы берут спокойно, в то время как «краснокожую паспортину» из рук Маяковского таможенный чиновник
В июне 1929 г. Лили — одна из первых женщин в Советском Союзе — получила водительские права. Однажды она сшибла девочку. Дело передали в нарсуд, который ее оправдал. «Мне позвонил лирически один из членов суда! Я даже растерялась от неожиданности, — записала Лили в дневнике, добавив: — Володя позавидовал мне». Как-то Лили условилась с Родченко, что тот сфотографирует ее за рулем во время поездки в Ленинград: «Мы фотографировались в Москве, я была в одном платье, потом переоделась, заехали на заправку бензина к Земляному валу, он снимал с заднего сиденья, как-то еще… Мы условились, что отъедем верст двадцать, он поснимает, а потом вернется домой, я же поеду дальше. Но дальше я не поехала, выяснилось, что дорога ужасна, и машина начала чихать, и вообще одной ехать так далеко скучно и опасно».
Лето 1929 года прошло в томительном ожидании возможности еще раз напугать французских пограничников, но 28 августа, согласно дневнику Лили, у нее и Осипа состоялся «с Володей разговор о том, что его в Париже подменили». Весть пришла, скорее всего, от Эльзы, которая держала Лили в курсе парижских новостей, так же как Лили рассказывала ей обо всем, что происходило в Москве. Информация о жизни Татьяны наверняка поступала и от советских агентов в Париже, передававших ее через сотрудников ОГПУ, с которыми дружили Лили и Маяковский. А рассказывать было о чем. Если Маяковскому удавалось одновременно ухаживать за двумя женщинами, то в резервном списке поклонников Татьяны числились по крайней мере трое. Одним из них был внук русского лауреата Нобелевской премии по медицине Ильи Мечникова, носивший то же имя. «У меня сейчас масса драм, — сообщала Татьяна матери в феврале 1929 года. — Если бы я даже захотела быть с М., то что стало бы с Илей [sic], кроме него есть еще 2-ое. Заколдованный круг!» Другим запасным кавалером был Бертран дю Плесси, французский виконт, служивший атташе при французском посольстве в Варшаве.
Разговор о том, что «в Париже Володю подменили», сводился именно к тому, чтобы убедить его в вероломстве Татьяны и в том, что нет смысла ехать в Париж. По всей вероятности, Маяковского пытались уговорить вместо этого остаться с Норой, которая искренне любила его. Но разговор не принес желаемого результата, и на следующий день Маяковский телеграфировал Татьяне: «ОЧЕНЬ ЗАТОСКОВАЛ ПИШИ БОЛЬШЕ ЧАЩЕ ЦЕЛУЮ ВСЕГДА ЛЮБЛЮ ТВОЙ ВОЛ».
Двойная эмоциональная бухгалтерия, которую вел Маяковский летом 1929 года, свидетельствует о глубокой растерянности и отчаянии — особенно учитывая, что, помимо Татьяны и Норы, существовала еще одна графа — Лили. Какой будет его жизнь, его будущее? Удастся ли ему создать семью более традиционного типа? Многое говорит о том, что он к этому стремился. Или он останется в «супружеском картеле», в котором жил с 1918 года? Вопреки всему, больше всех он любил Лили, а Осип был его лучшим другом и советчиком. Ответы на все эти вопросы с трудом нашел бы даже человек, находящийся в более стабильном психическом состоянии, чем Маяковский.
Примат цели и борьба с аполитизмом
Конфликты усложняли не только личную жизнь Маяковского, они также были присущи его литературной и общественной деятельности. Прошлой осенью он вышел из Лефа, потому что «мелкие литературные дробления изжили себя». Иначе говоря, зимой 1929-го Маяковский впервые с 1912 года оказался вне литературного объединения, что для такого прирожденного борца было нелегко. Поэтому, несмотря на утверждение, что «литературные дробления» ушли в прошлое, он сразу же после возвращения из Парижа организовал новую группу — Реф: Левый фронт искусства превратился в Революционный фронт искусства. Различие между старой и новой организациями заключалось, однако, не только в смене согласной — новой была вся установка. Старые вопросы «Что делать?» и «Как делать?» заменил новый вопрос-лозунг — «Для чего делать?». «То есть, — объяснял Маяковский, — мы устанавливаем примат цели и над содержанием и над формой». Искусство — орудие классовой борьбы и «только те литературные средства хороши, которые ведут к цели». Начиная с этого момента отвергается «голый факт», а от искусства требуется «тенденциозность и направленность». Целью Рефа объявлялась «борьба с аполитизмом и сознательная ставка на установку искусства как агитпропа социалистического строительства». Несмотря на то что рефовцы (примерно те же, что и лефовцы, за исключением Шкловского, Сергея Третьякова и еще некоторых) не являлись членами партии, они теперь утверждали, что будут «безоговорочно [идти] за партией».
В отличие от Лефа, Реф никакой литературно-политической роли не играл, тем более что запланированный альманах Рефа так и не увидел света. Возможно, был прав Петр Незнамов, один из его основателей, утверждавший: группа возникла «по инерции», потому что у Маяковского «не хватало выдержки не отвечать на злорадство мелких привередников молчанием».
Как бы ни звучали объяснения, но теории Рефа отражали общую советизацию общества. Когда Маяковский писал Татьяне о том, что «никакая история» не знала «такого размаха», как в СССР, он имел на то все основания. 1929-й был, по выражению Сталина, «годом великого перелома» — годом, во многом более переломным, чем 1917-й. Для индустриализации страны были разработаны пятилетние планы, а сельское хозяйство подверглось принудительной коллективизации. Вслед за этим ввели непрерывную пятидневную рабочую неделю, после чего следовал выходной, который мог выпасть на любой день, не обязательно на воскресенье. Целью «реформы» было не только повышение продуктивности труда, но и ужесточившаяся в этот период борьба с религией: церкви повсеместно сносились, а на Пасху 1929 года церковные колокола прозвонили в последний раз. Летосчисление стали вести не от Рождества Христова, а с 1917 года.
В 1929-м один за другим печатались восторженные отчеты об экономических достижениях и успехах советского народа. Идеологический аппарат работал на полную мощность, страна с энтузиазмом строила коммунизм. То, что коллективизация была жестокой и кровавой, а индустриализация — плохо спланированной, понимали, или позволяли себе признать, лишь немногие. А для тех, кто верил в социалистическую революцию, такие преобразования действительно означали «размах». Не в меньшей степени это касалось и Маяковского, который, радуясь тому, что и он «впряжен в это напряжение», внес свой стихотворный вклад в борьбу с религией и установление пятидневной рабочей недели.
Очередным этапом процесса советизации страны в 1929–1930 годах стала массированная «проверка и чистка советского аппарата», то есть устранение «чуждых элементов» в комиссариатах и общественных институтах. Так же как и в шахтинском деле, чистка была направлена против «специалистов» сомнительного социального происхождения и/или тех, кто придерживался подозрительных политических взглядов. Самым важным критерием стал не профессионализм, а степень политической преданности государству (то есть партии). Подобную же чистку провели в области культуры и науки. Весной 1929 года была развернута кампания против Академии наук, якобы проповедовавшей «аполитизм», многих выдающихся ученых обвинили во «вредительстве», а академия подверглась реорганизации. Подобные меры применили и к Институту истории искусств, одному из последних бастионов «формалистов». Руководство МХАТа заменили, директора Пушкинского дома уволили и выслали за границу. Еще одним звеном политики закручивания гаек стал (секретный для того времени) запрет Комиссариата внутренних дел на формирование новых литературных, художественных и научных объединений. Наиболее примечательным проявлением тогдашнего политического климата было снятие с должности комиссара народного образования Анатолия Луначарского. Официально он сдал полномочия 13 сентября, но решение политбюро было принято еще 15 июля, а всего через две недели был назначен его преемник — Андрей Бубнов, верный соратник Сталина.
Когда в августе идеологическая чистка достигла кульминации в форме кампании против Бориса Пильняка и Евгения Замятина, «либеральный» Луначарский был уже уволен и не мог вмешаться. Писателей обвиняли и осуждали за то, что они опубликовали свои произведения за границей: Пильняк свою повесть «Красное дерево» в — просоветском! — издательстве в Берлине, Замятин главы антиутопии «Мы» — в русском эмигрантском журнале в Праге. Кампания была скоординирована и велась в нескольких газетах одновременно, официально за ней стоял РАПП, но инициатором было высшее партийное руководство (деятельностью РАППа, в отличие от других литературных группировок, управлял непосредственно ЦК партии).
По принципу guilt bу association атаки на Пильняка и Замятина бросали тень на всю группу «попутчиков», и вскоре в дикуссиях начали фигурировать имена Михаила Булгакова, Андрея Платонова, Ильи Эренбурга, Всеволода Иванова и других. Однако главными представителями «попутничества» не случайно выбрали именно Замятина и Пильняка — у обоих имелся идеологический багаж, который делал их особенно уязвимыми. Евгений Замятин еще в 1921 году в статье «Я боюсь» (см. эпиграф на стр. 175) выражал сомнения относительно будущего русской литературы в условиях новой советской ортодоксальности, и через год его арестовали с намерением выслать из страны вместе с другими представителями интеллигенции на «философсом корабле» — этой участи он избежал благодаря вмешательству коллег-писателей. В 1924 году цензура запретила роман «Мы», в котором описывался коммунизм XXVI столетия, Замятин потерял надежду напечатать его на родине, а в 1927 году роман был опубликован — не без содействия Романа Якобсона — на чешском и русском в Праге.
Именно этот перевод теперь, через два с половиной года, вменили Замятину в вину. В случае с Пильняком есть основания полагать, что плохую службу ему сослужила не повесть «Красное дерево» (в ней описывается безрадостная жизнь российской провинции), а напечатанная в 1926 году в «Новом мире» «Повесть непогашенной луны», в которой более или менее открыто утверждалось, что в убийстве Михаила Фрунзе виноват Сталин. Повесть была посвящена критику Александру Воронскому — он обеспечивал Пильняка фактическим материалом. Когда через год Воронского арестовали по обвинению в троцкизме, имя Пильняка автоматически стало ассоциироваться с троцкистской оппозицией.
Тогда, в 1926 году, после нескольких унизительных отреканий, Пильняку удалось вернуться в литературу — не пришло еще время для кампаний вроде той, какая развернулась летом 1929-го. Новым в ней было, с одной стороны, то, что инициатива принадлежала высшему партийному руководству, а с другой — собственно пункт обвинения: никогда ранее писателя не осуждали за публикацию своих произведений за границей. Новым было и следующее: писательские организации поддержали не жертв, а преследователей. Замятин был председателем Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей, Пильняк — Московского, но оба покинули посты: первый — по требованию правления, второй — по собственной инициативе и в знак протеста. «Впервые с самого начал а русской письменности русские писатели не только признали полезным существование цензуры, но осудили попытку уклонения от нее путем заграничных изданий, — утверждал критик в парижской эмигрантской газете „Последние известия“, добавляя: — То, чего не могли добиться в течение сотен лет представители императорской власти, то, о чем не помышляли самые свирепые „гасители духа“ времен реакции, было достигнуто большевиками в кратчайший период и самым простейшим путем: объявлением как бы круговой поруки писателей. Цензурное нововведение большевиков немаловажное: право на книгу заменено правом на ее автора».
Евгений Замятин в 1921 г. утверждал, что «у русской литературы одно только будущее: ее прошлое». Рисунок Юрия Анненкова.
Чтобы заручиться поддержкой писательского коллектива, РАПП обратился «ко Всем писательским организациям и одиночкам с предложением определить свое отношение к поступкам Е. Замятина и Б. Пильняка». Среди откликнувшихся был и Маяковский, который от лица Рефа выступил с заявлением, чей заголовок — «Наше отношение» — звучал прямым ответом на обращение РАППа. После беспечного признания, что он не читал «Красное дерево» Пильняка «и другие повести его и многих других», он аргументировал собственную позицию следующим образом: «К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов. В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене». Когда тем же вечером Маяковский обсуждал вопрос с Лили и Осипом, то за собой он признал право, в котором отказал Пильняку: «Ему не страшно было бы печататься в белом издательстве, потому что не его скомпрометирует издательство, а наоборот», — записала Лили в дневнике.
«Попутчик» Борис Пильняк. Рисунок Юрия Анненкова.
Таким образом, то, что запрещено «попутчику», дозволено такому революционному писателю, как Маяковский, — его позиция показывает, что он уже забрел на ту территорию, куда не должен ступать ни один писатель. Когда-то Маяковский защищал писателей от государственной власти, теперь же он принял сторону противника. И то, что он посчитал себя вправе сделать это, даже не прочитав повесть Пильняка, говорит о его отчаянной потребности дистанцироваться от «попутничества», которое все более прочно ассоциировалось с политической оппозицией, а также о том, что не только советское общество, но и Маяковский переживали в этот период моральную девальвацию.
Сломанные крылышки
Позиция Маяковского в полемике с Пильняком непростительна, даже учитывая то, что в это время многие советские граждане начали утрачивать политические и моральные ориентиры. Возможно, на его отношение повлияло также расстроенное душевное состояние, в котором он пребывал в конце лета 1929 года и которое было вызвано не стабильностью в личной жизни. За весь сентябрь он не получил от Татьяны ни одного письма, на что жаловался ей в бесконечных телеграммах. Последняя из них вернулась с пометкой, что адресат неизвестен, однако спустя месяц с лишним Татьяна все же дала о себе знать. «Неужели ты не пишешь только потому что я „скуплюсь“ словами, — спрашивает Маяковский в ответном письме 5 октября, на самом деле подозревая, что Татьяна, как и предсказывала Лили, его бросила. — Или, скорей всего, французские поэты (или даже люди более часто встречающихся профессий) тебе теперь симпатичнее. Но если и так то ведь никто никто и никогда не убедит меня что ты стала от этого менее роднее и можно не писать и пытать другими способами». Она должна помнить, что она его «родная» «лет 55 обязательно» и что он отказывается верить в то, что она «наплюнула» на него.
В письме нет намеков на поездку в Париж. 8 сентября Лили записывает в дневнике: «Володя меня тронул: не хочет в этом году за границу. Хочет 3 месяца ездить по Союзу. Это влияние нашего с ним жестокого разговора [28 августа]». Но через одиннадцать дней, 19-го, согласно этому же дневнику, Маяковский «уже не говорит о 3-х месяцах по союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)».
Что произошло? В своем письме от 12 июля Маяковский уверял, что не представляет себе жизни без Татьяны дальше октября и что начнет «приделывать крылышки» — то есть оформлять документы — в сентябре.
Может быть, он просто стал с сомнением относиться к своим планам, по мере того как Татьяна отвечала на его письма и телеграммы все более спорадически. Может быть, на него также повлияли сведения о парижской жизни Татьяны, которыми щедро делилась с сестрой Эльза. Подобная «информация» была к тому же небезосновательной: «Обрастаю друзьями, как снежный ком», — писала Татьяна матери 13 июля. Она была популярна, как никогда, и все время развлекалась. Каждые выходные выезжала на Атлантическое побережье, как с Маяковским, но теперь на автомобиле — и планы на лето были грандиозными: «Буду ездить по всей Франции на автомобиле и, может быть, по Средиземному морю на яхте с парусом». Разумеется, путешествовать она собиралась не одна.
Если эти или подобные новости дошли до Маяковского, ему не стоило тешить себя надеждой, что Татьяна станет его женой, — тем более что в глубине души он, наверное, понимал, что не сможет уговорить ее вернуться с ним в Советский Союз. К тому же отношения с Норой — о которых теперь уже наверняка знали в Париже, вряд ли могли помочь уговорить и без того колеблющуюся Татьяну, это Маяковский тоже понимал.
Это правдоподобно. Маяковский по-прежнему утверждал, что любит Татьяну, но проблем было слишком много, все слишком запуталось и как-то само собой сходило на нет. «Я думала, что он не хочет брать на себя ответственность, сажать себе на шею девушку, — вспоминала Татьяна впоследствии. — Если бы я согласилась ехать, он должен был бы жениться, у него не было бы выбора. Я думала, может быть, он просто испугался…»
Такому толкованию ситуации противоречат слова Лили о том, что Маяковский намеревался в следующем году поехать «в Бразилию (т. е. в Париж)». Если он оставил надежду жениться на Татьяне, то у него не было причин планировать поездку в Париж. Но почему он не поехал осенью 1929 года? Почему он не упоминает «крылышки» в октябрьском письме, которое вместо этого содержит следующую загадочную фразу: «Нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих меня еще молчаливее». Его «молчаливость» замечала и Нора, и по ее словам, Маяковский вернулся с Кавказа в крайне дурном настроении: «Он был чем-то очень озабочен, много молчал. На мои вопросы о причинах такого настроения он отшучивался».
Что это были за «грустности», сделавшие его «еще молчаливее» и о которых нельзя было упоминать? Из всех неясных моментов биографии Маяковского самые загадочные обстоятельства связаны с его несостоявшейся поездкой в Париж.
Несомненно одно: Лили не хотела, чтобы Маяковский женился на Татьяне, и делала все возможное для того, чтобы этому помешать. Но что именно она предпринимала? Ограничивалось ли ее противодействие «жестокими разговорами» и распространением «сведений» о том, что Татьяна бросила его ради другого? Или, желая его остановить, она решилась на более серьезные меры?
Долго бытовало мнение, что Маяковский не поехал в Париж, потому что ему отказали в заграничном паспорте. Но, чтобы получить отказ, надо сначала подать заявление, а такой документ в советских архивах не сохранился. Лили была готова отдать «руку на отсечение», что «никогда не было отказа» — по той простой причине, что он никогда не подавал прошения. По ее утверждению, о том, чтобы Маяковскому отказали в оформлении выездных документов, не могло быть и речи: «Он в любой момент мог поехать, куда он хочет, в любую часть земного шара». (Лили имела в виду, что Маяковский мог получить советский заграничный паспорт, — однако «поехать, куда он хочет», поэт не мог, поскольку некоторые страны, например Великобритания, его не впускали.)
Таким образом, многое говорит в пользу того, что Маяковский не подавал заявления на заграничный паспорт, потому что решил не ехать в Париж. Но почему в таком случае он так решил? И по собственной ли воле? Разумеется, нет. Скорее всего, Маяковскому действительно отказали в выездной визе, но это было сделано в устной форме — ему дали понять, что подавать документы бессмысленно. «Отказ в заграничной визе был сделан издевательски, — вспоминала Галина Катанян. — Его заставили походить. И отказали так же, как остальным гражданам Советского Союза, — без объяснения причин».
Историю о мытарствах Маяковского Галине Катанян рассказал человек, который случайно встретился с Маяковским, когда тот выходил из здания ОГПУ на Лубянке: у поэта было «страшное лицо», и он не поздоровался, хотя они были знакомы. В послужном списке Михаила Горба значилось не только знакомство с Маяковским, но и многолетняя работа в ОГПУ. Возможно, он познакомился с Маяковским и Бриками, когда в 1926–1928 годах был советским агентом в Берлине. Осенью 1929-го он исполнял обязанности заместителя начальника иностранного отдела ОГПУ и отвечал за советскую агентуру во Франции — если кому-либо и были известны обстоятельства несостоявшейся поездки Маяковского в Париж, то именно ему. В любом случае, если мы хотим найти ответы на вопросы, связанные с ней, то искать их надо на Лубянке.
Маяковский с чекистом Валерием Горожаниным. Лето 1927 г.
Сноб, Яня и Зоря
Маяковский мог поехать «куда он хочет» главным образом потому, что пользовался защитой ОГПУ. Для лефовцев и им симпатизирующих общение с представителями службы безопасности не было постыдным, напротив: чекистов считали героями в общей борьбе за победу коммунизма. Оценивать отношение советских людей к ОГПУ исходя из сегодняшних знаний о чистках тридцатых годов крайне неисторично.
Осип не работал в ГПУ с конца декабря 1923 года, но контакты, разумеется, сохранились. Кроме Льва Эльберта, Сноба, который в 1921-м ехал в Ригу в одном поезде с Лили (см. главу «Тоска по Западу»), в биографии Маяковского чекисты официально не встречаются до 1926-го, когда в Харькове он знакомится с Валерием Горожаниным, одним из руководителей ОГПУ Украины. Они быстро подружились и в следующем году в Ялте вместе написали киносценарий «Инженер д'Арси», основанный на идее Горожанина и повествующий о том, как британцы в начале века брали под свой контроль персидскую нефть. Однако роль Горожанина в жизни Маяковского не ограничивается этим сценарием (который так и не был экранизирован): Горожанин подарил поэту маузер, а Маяковский в ответ посвятил ему стихотворение «Солдаты Дзержинского», написанное осенью 1927 года к десятилетию Чеки.
Даже учитывая, что стихотворение было создано в 1927-м, когда на СССР оказывалось сильное внешнее давление (см. предыдущую главу), неоспоримо и другое: Маяковский этим восхвалением госбезопасности и ее контрразведки осваивал новые поэтические территории. Не случайно это произошло именно сейчас. Публикация «Солдат Дзержинского» совпала по времени со все более тесным сближением Маяковского и Бриков с ведущими представителями этих органов. Хотя естественно видеть в такой «дружбе» попытку проникновения в их круг со стороны ОГПУ, интерес был не односторонним: в стихотворении «Дачный случай», написанном летом 1928 года, чекисты фигурируют как гости на даче в Пушкине, где они вместе с Маяковским стреляют в пни из своих браунингов и маузеров.
Ключевой фигурой здесь стал Яков (Яня) Агранов, который еще с революционных лет тесно сотрудничал и с Лениным и со Сталиным и занимал видные посты в органах безопасности. Его специальностью был надзор за интеллигенцией. Мы помним это имя в связи с допросами лидеров Петроградской боевой организации в 1921-м, в том же году он руководил расследованием обстоятельств Кронштадтского мятежа (см. главу «Нэп и закручивание гаек»). Именно Агранов в 1922 году готовил процесс против правых эсеров и составлял списки писателей, философов и ученых, которые осенью того же года были высланы из СССР (см. главу «Тоска по Западу»).
Единственный известный снимок, на котором Яков Агранов запечатлен вместе с Маяковским, сделан на дачной веранде в Пушкине. Среди гостей в нижнем ряду слева: Александр Родченко, Луэлла, Агранов (в костюме с галстуком), Кирсанов, Маяковский (с Булькой на руках), Василий Катанян, Осип и его Женя, сестра Маяковского Ольга (опирается о перила веранды) и муж Жени Виталий Жемчужный.
Личные сведения об Агранове, как и о большинстве людей его профессии, крайне скудны. Он был маленького роста и непримечательной внешности, его «тонкие и красивые губы змеились не то насмешливой, не то вопрошающей улыбкой», но одновременно его называют «умным». Какими бы качествами ни обладал Агранов, ему с успехом удалось внедриться в московские литературные круги. Он общался не только с Маяковским и лефовцами, но и с лидером РАППа Леопольдом Авербахом, заклятым врагом Маяковского, и с «попутчиком» Борисом Пильняком. Агранов также был членом художественного совета театра Мейерхольда и вместе с другими высокопоставленными деятелями часто посещал «пятничный салон» режиссера.
Несмотря на то что Агранов держал под надзором не только квартиру Бриков, именно их контакты вызывают особый интерес — частично из-за несостоявшейся поездки Маяковского в Париж, частично из-за упорных слухов о том, что Лили снабжала Агранова сведениями о настроениях интеллигенции и в какой-то период находилась с ним в близких отношениях. О последнем ничего не известно, но от слухов о близости Лили коргананам безопасности отмахиваться нельзя. Многое говорит о том, что Лили действительно передавала сотрудникам органов безопасности информацию, которая, в ее понимании, должна была их интересовать. Позднее Пастернак говорил о квартире Бриков как об «отделении московской милиции», а Рита Райт рассказывала, как Лили однажды пыталась ее завербовать в качестве осведомителя в русских эмигрантских кругах Берлина. Рита не отказалась, но во время первой беседы так нервничала, что ее признали непригодной для такой работы. Означало ли это, что Лили была сотрудницей Чека, или она просто помогала из идеологических соображений? Ведь она, как и Маяковский, считала чекистов солдатами революции, воевавшими на переднем крае. На этот вопрос ответа нет.
Дату первого появления Агранова в «семье» Бриков и Маяковского назвать трудно; по одной из гипотез, их познакомил Горожанин. В любом случае имена Агранова и Маяковского впервые упоминаются вместе в 1928 году, когда Маяковский на еженедельном совещании Лефа представил его как «товарища», который «в органах госбезопасности занимается литературными вопросами». «Никого не удивило это, — вспоминала лефовская художница Елена Семенова. — В то время советские люди и, конечно, лефовцы с полным доверием и уважением относились к органам безопасности». Начиная с того дня Агранов присутствовал на всех совещаниях Лефа, всегда вместе с молодой женой Валентиной, иногда в гимнастерке, иногда в гражданском. Несмотря на то что он вел себя скромно и, по словам Семеновой, никогда не вмешивался в дискуссии, вскоре он стал играть важную закулисную роль. Согласно дневниковой записи Варвары Степановой, он советовал Маяковскому опубликовать открытое письмо перед разрывом с Лефом в сентябре 1928 года. Маяковский советом пренебрег, но сам факт, что высокопоставленный представитель ОГПУ позволил себе — и ему позволили — высказать свое мнение по этому вопросу, свидетельствует о наступлении новой эпохи. Однако присутствие Агранова в Гендриковом переулке было полезно не только ему, но и лефовцам, которые через него могли надеяться на определенную политическую защиту.
Если Яня держал руку на пульсе литературной Москвы, в Париже подобную роль играл Зоря. Захар Волович в феврале 1928 года занял должность секретаря советского генерального консульства в Париже, но через месяц был переведен в дипломатическую миссию. В действительности Волович являлся начальником парижского отдела ОГПУ, который размещался в том же здании. Во Франции Зоря был известен не под своим настоящим именем, а как Владимир Янович. В качестве главной задачи ему вменялось наблюдение за политическим развитием страны. Вместе с ним работала его жена Фаина — специалист по шифровке и начальница фотоотдела. В Москве их непосредственным начальником был не кто иной, как Михаил Горб.
Маяковский общался с четой Волович в Париже осенью 1928 года и весной 1929-го, и когда в сентябре 1929-го Зоря и Фаня посетили Москву, они встретились снова. Их часто видели среди гостей в Гендриковом, и благодаря им Лили могла пользоваться курьерской почтой для связи с Эльзой.
Иными словами, отношения Маяковского с Татьяной не были секретом для ОГПУ: в Париже за их действиями следили советские агенты, на родине в курсе всех подробностей был Яня. Многие письма Маяковского и Татьяны наверное потому и не дошли до адресата, что их задержала цензура. Таким образом, для того чтобы узнать о намерениях Маяковского в связи с его поездкой в Париж в октябре 1929 года, «компетентным органам» не нужно было расспрашивать Лили. У советской власти имелись веские причины не позволить Маяковскому поехать в Париж. Главная из них — опасение, что он останется за границей, если Татьяна откажется вернуться в Советский Союз, а этого ни в коем случае нельзя было допустить: Маяковский считался государственным достоянием.
Недоверие со стороны властей воспринималось поэтом как прямое оскорбление, ведь он считал себя слугой революции и тем же летом с гордостью описывал, как иностранный чиновник в страхе берет в руки «молоткастый, / серпастый / советский паспорт». Хотя Маяковский отправил «Стихи о советском паспорте» в журнал «Огонек» еще в июле 1929 года, стихотворение было напечатано только после его смерти, что дает повод увидеть взаимосвязь между отказом в публикации и несостоявшейся поездкой в Париж. Напечатать стихотворение, в котором Маяковский поет хвалу советскому паспорту, одновременно отказав ему в получении этого паспорта, — до такого цинизма не дошла даже власть, с каждым днем становившаяся все более беспощадной.
Мадам дю Плесси
Если для Маяковского известие о том, что он не поедет в Париж, было ударом, то что должна была думать Татьяна? Мало того, что он не появился — она не знала почему! Сообщить о настоящей причине Маяковский не мог, с одной стороны, потому что ему было стыдно признавать, что ему отказали в визе, с другой — потому что не хотел, чтобы отказ использовали в эмигрантских кругах Парижа. Кроме того, он наверняка догадывался, что его письма к Татьяне читает не только их адресат.
По словам Татьяны, она узнала об истинной причине, не позволившей Маяковскому приехать в Париж, от Эльзы, а та наверняка не скупилась на информацию о красавице, в компании которой Маяковского часто видят в Москве. Поэтому, когда ее старый кавалер Бертран дю Плесси предложил Татьяне руку и сердце, она «себя почувствовала свободной» и согласилась: «Он бывал у нас в доме открыто — мне нечего было его скрывать, он был француз, одинокий, это не Маяковский».
Предложение было сделано в начале октября, после того как Татьяна узнала, что Маяковский не приедет. С дю Плесси она познакомилась годом раньше — он был, как мы помним, одним из поклонников резервного списка, но, поскольку он работал в Варшаве, часто видеться они не могли. Маловероятно, однако, чтобы она согласилась выйти замуж за человека, с которым была едва знакома. Поэтому можно предположить, что они как-то общались в тот год — скорее всего именно дю Плесси сидел за рулем во время летних путешествий. Эльза не может считаться достоверным источником в вопросах, касающихся Татьяны, но когда она пишет, что та «во время романа с Маяковским продолжала поддерживать отношения со своим будущим мужем», ей можно верить. Сама Татьяна, однако, это никогда не признавала — ни тогда, ни впоследствии.
Бракосочетание состоялось в Париже 23 декабря, после чего молодожены отправились в свадебное путешествие в Италию: Флоренцию, Неаполь, на Капри. «Я его не любила, — сказала она потом о дю Плесси. — в каком-то смысле это было бегство от Маяковского».
Татьяна с мужем во французском посольстве в Варшаве в 1931 г.
Эльза сообщила Татьяне о том, что Маяковский не приедет в Париж, она же известила Лили о предстоящей свадьбе Татьяны. «Письмо от Эли о Татьяне: разумеется, она выходит замуж за французского виконта, — записала Лили в дневнике 11 октября и продолжила: — Надя [Штеренберг] говорит, что я побледнела а со мной это никогда не бывает. Представляю себе Володину ярость и как ему стыдно. Сегодня он уехал в Питер выступать». Позднее она описала эту сцену следующим образом:
<…> нас было несколько человек, и мы мирно сидели в столовой Гендрикова переулка. Володя ждал машину, он ехал в Ленинград на множество выступлений. На полу стоял упакованный запертый чемодан.
В это время принесли письмо от Эльзы. Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т. Яковлева <…> выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье, с флердоранжем, что она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил скандала, который может ей повредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит посему-поэтому ничего не говорить Володе. Но письмо уже прочитано. Володя помрачнел. Встал и сказал: «Что ж, я пойду». Куда ты? Рано, машина еще не пришла. Но он взял чемодан, поцеловал меня и ушел. Когда вернулся шофер, он рассказал, что встретил Владимира Владимировича на Воронцовской, что он с грохотом бросил чемодан в машину и изругал шофера последним словом, чего с ним никогда не бывало. Потом всю дорогу молчал. А когда доехали до вокзала, сказал: «Простите, не сердитесь на меня, товарищ Гамазин, пожалуйста, у меня сердце болит».
По словам Лили, на следующий день она позвонила Маяковскому в Ленинград в гостиницу «Европейская» и сказала, что тревожится за него. В ответ он произнес фразу из старого еврейского анекдота («Эта лошадь кончилась, пересел на другую») и заверил, что беспокоиться не нужно. Когда она спросила, хочет ли он, чтобы она приехала в Ленинград, он обрадовался, и Лили в тот же вечер покинула Москву. У Маяковского было много выступлений, иногда два-три в день, и почти всегда он приправлял их комментариями о виконтах или баронах. «Мы работаем, мы не французские виконты» и т. п.
Это — «официальная» версия из мемуаров Лили. Но согласно ее дневниковым записям, телефонный разговор состоялся только через шесть дней, 17 октября: «Беспокоюсь о Володе. Утром позвонила ему в Ленинград. Рад, что хочу приехать. Спросила не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны — в Париже тревожатся. Говорит — „передай этим дуракам, что эта лошадь кончилась, пересел на другую“. Вечером выехала в Питер». И из того же дневника следует, что письмо, в котором Эльза сообщает, что Татьяна «венчается в белом муаровом платье с fleur d'oranges», получено только 1 декабря.
Разночтения и неясности могут показаться несущественными, однако это не так. Среди «нескольких человек», которые, по словам Лили, присутствовали при чтении письма 11 октября, находились, по некоторым сведениям, Нора и ее муж. Таким образом, Маяковский узнал о бракосочетании Татьяны в присутствии женщины, за которой уже полгода ухаживал. Нетрудно представить себе, каким ударом по его самолюбию был такой позор! А что подумала Нора?
В 1600-страничном французском издании переписки между Лили и Эльзой нет ни единого письма за период с 19 июня 1929 года до 15 апреля 1930-го — отсутствуют даже те письма, на которые Лили ссылается в дневнике, из чего можно сделать вывод, что в них затрагивались такие щекотливые темы (касавшиеся главным образом несостоявшейся поездки Маяковского в Париж), что были все основания их уничтожить. В том, что позднее Лили перепутала два письма — первое, о предстоящей свадьбе Татьяны, и второе, о ее свадебном платье, — нет ничего странного или значимого; это вполне могло бы быть ошибкой памяти. Однако утверждение, что она немедленно помчалась вслед за Маяковским в Ленинград, объясняется, пожалуй, не плохой памятью (ведь, сочиняя мемуары, Лили могла бы пользоваться дневником), а тем, что действительность выглядела иначе. Если Лили позвонила Маяковскому через шесть дней, это предполагает, что его реакция была намного сильнее, чем Лили хотела признать. Содержало ли письмо сведения, намекающие на то, что Лили имела отношение к несостоявшейся поездке и — пусть косвенно — к решению Татьяны выйти замуж за дю Плесси? Если бы дневник Лили сохранился полностью, возможно, мы бы нашли ответы на эти вопросы, но он существует лишь в отредактированном виде: в связи с московскими процессами конца тридцатых годов Лили устранила из него любую информацию, которая могла повредить ей и другим.
Несмотря на имеющиеся лакуны, дневник проливает некоторый свет на события осени 1929 года: в то время, когда Маяковский узнал, что от запланированной поездки придется отказаться, Лили и Осип собирались в Лондон навестить Елену Юльевну. Это значит, что они воспринимали проблемы с паспортом Маяковского как частный случай, а не как проявление общего политического ожесточения, из-за которого и у них могут возникнуть трудности. 19 сентября они получили анкеты для советского заграничного паспорта, а 27-го подали заявление на получение британской въездной визы, но поскольку Великобритания возобновит дипломатические отношения с Советским Союзом только неделю спустя, заявление было подано через норвежскую дипломатическую миссию. Заявление, однако, отклонили со ссылкой на все еще действующий циркуляр В.795 и на то, что «г-жа Брик является дочерью г-жи Елены Каган, которая числилась в черном списке M.I.5 во время облавы в Аркосе». Как видно, против Лили работал не только циркуляр 1923 года, но и тот факт, что ее мать фигурировала как «опасный» коммунист в связи с делом Аркоса. Но об этом она, разумеется, ничего не знала, когда 10 октября записала в дневнике: «Нам отказали в англ. визах». В еще меньшей степени она могла догадаться, что трудности, с которыми столкнулся Маяковский, встанут и у них на пути, о чем будет рассказано в следующей главе.
Тайная вечеря
23 октября, через два дня после возвращения Маяковского и Лили из Ленинграда, группа Реф приняла решение о проведении ретроспективной выставки Маяковского. Выставка была ответом Маяковского на недоверие властей, выразившееся в том, что его не выпустили в Париж. Показав свои достижения, Маяковский хотел продемонстрировать все, что он сделал и значил для революции и советского общества. Открытие выставки «20 лет работы» наметили на конец 1929 года. Но дело продвигалось медленнее, чем предполагалось, в частности потому, что весь обширный материал было трудно собрать, вследствие чего открытие отодвинулось на месяц.
Запланированный юбилей, однако, провели 30 декабря 1929 года, за день до новогоднего праздника, — шутливое, но намеренное нарушение традиции. «Купила 2 тюфяка — сидеть на Володином юбилее», — записала Лили в дневнике 28 декабря. И на следующий день продолжила: «Покупала стаканы и фрукты на завтра. Куда я вмещу 42 человека?!» Каждого попросили принести шампанское, не по бутылке на пару, а по бутылке на человека.
«Крученых ужасно не хочет покупать [шампанское] Абрау — говорит: боюсь напиться и сказать лишнее», — записала Лили. Его опасения подтвердились: в наполненной снегом ванне охлаждалось сорок бутылок шампанского, праздник длился всю ночь, многие — вопреки аскетичным традициям Лефа — опьянели, кто-то уснул, кто-то ушел домой на четвереньках в холодной ночи.
Поскольку столовая в Гендриковом была всего четырнадцать квадратных метров, стол вынесли, а на полу вдоль стен разместили тюфяки и подушки. На стенах развесили фотографии и плакаты Маяковского, а с потолка свисал длинный плакат, на котором большими буквами была написана фамилия виновника торжества: М-А-Я-К-О-В-С-К-И-Й. Мейерхольд привез с собой костюмы: жилетки, парики, шляпы, шали, накладные бороды, маски и прочую театральную бутафорию — и взял на себя обязанности костюмера.
Среди гостей были в основном коллеги-лефовцы, представители «компетентных органов», в их числе Горб, Сноб, Горожанин и Яня с женами, а также люди, с которыми Маяковского объединяли более сложные эмоциональные связи: Наташа Брюханенко, Нора Полонская (с мужем), Лев Кулешов и его жена Александра Хохлова. Присутствовала и дочь Краснощекова Луэлла К разряду неожиданных гостей принадлежали молодой турецкий поэт Назым Хикмет и высокопоставленный партийный деятель Юсуп Абрахманов.
Праздник был задуман как сюрприз для Маяковского, который не принимал участия в подготовке, а провел день в Лубянском проезде. Когда он, нарядный, свежевыбритый, улыбающийся, появился вечером, гости встали и под гармошечный аккомпанемент Василия Каменского исполнили кантату, написанную Семеном Кирсановым. Припев пели хором:
По завершении кантаты Маяковскому предлагают стул, он садится, развернув стул спинкой вперед, и надевает огромную козлиную голову из папье-маше. Кантата исполняется снова, далее идут новые чествования в форме выдуманных речей — Асеев, например, изображает враждебного критика, изрыгающего всевозможные банальности, но в конце признающего, что ошибся юбиляром. В ответ на каждую речь Маяковский блеет из-под козлиной маски. Настроение превосходное, танцуют во всех комнатах и даже на лестничной площадке, Каменский играет на гармошке, идет игра в шарады, в которой Маяковский должен угадать, какое из его стихотворений изображается, в частности так: один из гостей садится за стол, другой дает ему бумагу и ручку и уходит. Маяковский правильно угадывает сцену из «Разговора с фининспектором о поэзии»: «… вот вам, / товарищи, / мое стило, / и можете / писать / сами!»
Праздник был устроен в его честь, и Маяковский старался подыгрывать, но, по единодушным свидетельствам, он выглядел очень подавленным. «Лицо его мрачно, даже когда он танцует с ослепительной Полонской в красном платье, с Наташей, со мною», — заметила Галина Катанян, которая также вспоминала, что Лили прокомментировала его угрюмость французским выражением «il а le vin triste», что в буквальном переводе значит «грустный во хмелю». Нора же постоянно была рядом с Маяковским, разговаривала с ним, объяснялась в любви так, что это слышали другие. «Я не понимаю, отчего Володя был так мрачен, — сказал Лев Гринкруг Норе. — Даже если у него неприятности, то его должно обрадовать, что женщина, которую он любит, так гласно объясняется ему в любви».
В предрассветный час многие уже пьяны, Маяковский в одиночестве пьет вино за столом, на котором лежат подарки, и у Галины Катанян «возникает ощущение, что он какой-то одинокий, отдельный от всех, что все мы ему чужие». Его просят почитать стихи, он отказывается, но его уговаривают. И он выбирает «Хорошее отношение к лошадям» — о лошади, издыхающей в голодном Петрограде 1918 года. Вокруг упавшего животного собираются смеющиеся зеваки, и только Маяковский, узнавший в лошади самого себя, над ней не потешается:
«Оно прозвучало более мрачно, чем обычно», — вспоминал организатор турне Маяковского Павел Лавут, а по словам Льва Кассиля, Маяковский, без вдохновения прочитав еще одно стихотворение, вышел в соседнюю комнату, где долго стоял, опершись о бюро и держа в руке стакан с чаем. «Что-то беспомощное, одинокое, щемящее, никем тогда еще не понятое проступает в нем», — заметил Кассиль.
Маяковский был одинок, как никогда, — Татьяна его бросила (не без помощи советских властей), Нора не хотела оставлять мужа, а в США росла девочка, чья мать написала ему еще в октябре — письмо не сохранилось, но о чем бы ни шла в нем речь, это было напоминание о том, что у него есть дочь, которую он никогда не увидит. «Я никогда не думал, что может быть такое сильное чувство к ребенку, — объяснял он Соне Шамардиной, одной из немногих, кому он доверил свою тайну. — Я все думаю о ней». И он страдал от того, что не мог ей помочь. «Денег нет. Понимаешь — не хватает. Две семьи у меня: мать — сестры и моя семья. Поэтому и дочке не могу помогать. Да если б и мог, то все равно этого нельзя было бы сделать».
Что же касается Лили, женщины, которую Маяковский любил больше всех, она на протяжении вечера беззастенчиво флиртовала с высокопоставленным партийцем, последним ее завоеванием. Из всех поклонников Лили Юсуп Абрахманов (1901–1938) — фигура наиболее загадочная. С 1927 года он был председателем Совнаркома в только что созданной Киргизской Советской Республике и членом Центрального исполнительного комитета СССР. Во время одного из визитов в Москву он познакомился с Маяковским и Лили, но когда именно он попал под ее обаяние, неизвестно. Из письма Осипа Жене ясно, что Юсуп провел несколько дней вместе с Лили в Ленинграде в конце июня 1929 года. В остальном он упоминается только в связи с этим праздником и только как один из гостей.
Молчание вокруг его имени не означает, что его присутствие осталось незамеченным, — напротив, экзотическая внешность, тюбетейка — все это резко выделяло его из сплоченного круга писателей и художников. Замалчивание скорее объясняется тем, что сам факт его приглашения воспринимался как неловкость — и для Лили, чьи кавалеры обычно были другого уровня, и для Маяковского, который был вынужден на собственном юбилее наблюдать, как неотступно находившаяся рядом с Юсупом Лили периодически берет трубку у него изо рта, вытирает ее носовым платком и делает несколько затяжек сама. Реакция Маяковского на подарок Юсупа — деревянная овечка с запиской на шее, в которой содержалась просьба написать что-нибудь о разводимых в Киргизии овцах, — говорит сама за себя: вместо того чтобы поместить овечку на отведенный для подарков стол, Маяковский отложил ее в сторону, даже не взглянув.
«До трамваев играли в карты, а я вежливо ждала пока уйдут» — такими словами Лили закончила дневниковую запись о юбилее. Тем не менее она не упоминает в дневнике об инциденте, произошедшем, когда праздник близился к концу и большинство гостей уже ушло. В квартире внезапно появился Борис Пастернак вместе со Шкловским. Ни того, ни другого не приглашали — наоборот, организаторы изначально хотели подшутить над Пастернаком, попросив одного из выступающих спародировать его весьма специфическую манеру говорить. Этот пункт, однако, вычеркнули, и вот теперь Пастернак приходит сам для того, чтобы поздравить Маяковского и помириться с ним. «Я соскучился по тебе, Володя, — сказал он. — Я пришел не спорить, я просто хочу вас обнять и поздравить. Вы знаете сами, как вы мне дороги». Но Маяковский отвернулся и произнес, не глядя на Пастернака: «Ничего не понял. Пусть он уйдет. Так ничего и не понял. Думает, что это как пуговица: сегодня оторвал — завтра пришить можно обратно… От меня людей отрывают с мясом!.. Пусть он уйдет». Пастернак бросился прочь из квартиры, даже не взяв свою шапку. «В столовой была странная тишина, все молчат, — вспоминала проснувшаяся от происходившего Галина Катанян. — Володя стоит в воинственной позе, наклонившись вперед, засунув руки в карманы, с закушенным окурком».
Юбилей 30 декабря во многом был повторением новогоднего праздника 1915 года, тогда тоже был маскарад в маленькой квартире, частично с теми же гостями (см. главу «Облако в штанах»). Но если тот праздник отличался радостью молодости и футуристическими ожиданиями, то задуманное триумфальное подведение итогов работы Маяковского обернул ось безрадостным представлением, где большинство присутствующих грустили во хмелю. Былую дружбу и общность, которые в последние годы подверглись большим испытаниям, вернуть не удалось, и новогодний праздник 1929 года превратился в последнюю вечерю.