Ставка — жизнь. Владимир Маяковский и его круг.

Янгфельдт Бенгт

Ставка-жизнь

 

 

Портрет Маяковского с незрячими глазами, сделанный 1975 г. художником Ефимом Рояком, учеником К. Малевича.

«Своим письмом Маяковский навсегда соединяет меня с собой», — писала Нора в своих воспоминаниях. Но письмо не только закрепило за ней место в биографии Маяковского, но и привело к тому, что многие видели в ней прямую причину его смерти — ту «бабу», из-за которой он застрелился. Может быть, Маяковский включил ее в список родственников, пусть и на последнем месте, после Лили, матери и сестер, именно для того, чтобы защитить от таких обвинений, — но этой канонизацией их отношений был расторгнут ее брак с Яншиным.

Среди десятков тысяч людей, проводивших гроб Маяковского в крематорий Донского монастыря, Норы, однако, не было. Решение не присутствовать она приняла не самостоятельно, а под давлением со стороны Лили, которая в тот же день пригласила ее к себе. «У нас был очень откровенный разговор, — вспоминала Нора. — Я рассказала ей все о наших отношениях с Владимиром Владимировичем, о 14 апреля. Во время моего рассказа она часто повторяла: „Да, как это похоже на Володю“. Рассказала мне о своих с ним отношениях, о разрыве, о том, как он стрелялся из-за нее». Перед тем как расстаться, Лили подчеркнула, что Норе «категорически не нужно» присутствовать на похоронах, так как «любопытство и интерес обывателей» к ее персоне могли вызвать «ненужные инциденты». «Нора, не отравляйте своим присутствием последние минуты прощания с Володей его родным», — призывала Лили.

За отсутствием завещания предсмертное письмо оказалось единственным документом, согласно которому должны были оформляться наследственные дела Маяковского, и так как Нора была названа членом семьи, она в принципе могла считать себя наследницей. Когда месяца через два ее вызвали в Кремль для того, чтобы обсудить этот вопрос, Лили посоветовала ей отказаться от права на наследие. То есть от претензий на гонорары от его произведений. Частично потому, что его мать и сестры считали ее единственной причиной его смерти и не могли слышать этого имени, а частично потому, что в правительственных кругах попросили Лили посоветовать Норе отказаться от своих прав. Нора послушалась и на сей раз, несмотря на то что «этим как бы зачеркну все, что было и что мне так дорого». Через восемь лет, когда она писала свои воспоминания, она не могла освободиться от подозрения, что Лили руководствовалась другими соображениями, а именно: если бы Нора получила официальный статус подруги Маяковского, это одновременно уменьшило бы роль Лили в его биографии.

Из разговора в Кремле Норе стало ясно, что уважать последнюю волю покойника никто не намеревался. Вместо этого принимавший ее чиновник предложил ей в виде компенсации отпуск за государственный счет — предложение, поразившее ее своим цинизмом. Вопрос остался нерешенным для Норы и после вторичной беседы с тем же чиновником. Решением ВЦИКа и Совнаркома Лили получала половину гонораров от произведений Маяковского, между тем как мать и сестры поделили другую половину пополам. Таким образом Нора была вычеркнута из жизни Маяковского, чтобы воскреснуть спустя полвека с лишним, во время перестройки, когда были опубликованы ее воспоминания; в неподцензурном виде они появились только в 2005 году.

Татьяна, которая жила в Варшаве, узнала о самоубийстве с опозданием на четыре дня. «Я совершенно убита сегодняшними газетами, — писала она матери 18 апреля. — Ради Бога, пришли мне все вырезки за 14-е и т. д. Для меня это страшное потрясение. Сама понимаешь..» Ее сестра Людмила, находившаяся теперь благодаря усилиям Маяковского в Париже, телеграфировала виконту дю Плесси, чтобы он ни в коем случае не показывал ей русские газеты, — но это не помогло, сообщила Татьяна матери, так как, «кроме русских, существуют и иностранные». Старания сестры и мужа скрыть трагедию от Татьяны диктовались не только заботой о ее психическом здоровье, но и волнением о ее физическом благополучии: она находилась на четвертом месяце беременности. «Я, конечно, была очень тронута их заботой, — писала она, — [но] физически чувствую себя хорошо все это время». В следующем письме, от 2 мая, она возвращается к теме самоубийства; она хочет успокоить мать, которая, очевидно, подозревала, что Маяковский покончил с собой из-за нее: «Мамулечка моя родная, я ни одной минуты не думала, что я — причина. Косвенно — да, потому что все это, конечно, расшатало нервы, но не прямая, вообще не было единственной причины, а совокупность многих плюс болезнь». О степени волнения матери свидетельствует тот факт, что она попросила Василия Каменского объяснить ей причины самоубийства Маяковского, чего он, однако, сделать не смог, так как «до сих пор не в силах отнестись к этому более спокойно». «Одно ясно, — ответил он ей 13 мая, — Таня несомненно явилась одним из слагаемых общей суммы назревшей трагедии… Это мне было известно от Володи: он долго не хотел верить в ее замужество. Полонская особой роли не играла. За эту зиму (мы постоянно встречались). Володя был одинок как никогда и нигде не находил себе места. Нервничал до крайности, метался, пил».

 

Что знало и хотело ОГПУ?

Несмотря на то что в записной книжке Маяковский писал, что «в случае его смерти» надо информировать Элли Джонс, она об этом узнала от своего мужа Джорджа Джонса, который однажды пришел домой и сообщил ей: «Твой друг умер». Много лет спустя на основе информации в записной книжке Лили пыталась найти Элли через советского посла в Вашингтоне, но ее старания результата не принесли.

Неудача объяснялась не только тем, что фамилия Джонс чрезвычайно распространена, но и тем, что к этому времени Элли вышла замуж вторично и носила другую фамилию — Петерс.

Этого Лили не могла знать. Но все же ей было известно, что у Маяковского был роман с русской женщиной в Америке и что та родила от него дочь — ОГПУ эти факты известны не были, в следственном деле о самоубийстве имя Элли Джонс ни разу не упоминается.

Зато имя Татьяны сразу привлекло внимание органов. 15 апреля — в тот же день, когда Агранов получил протокол допроса Норы, — тайный агент по имени «Валентинов» составил отчет, содержащий информацию о Татьяне, ее сестре и матери. Дата говорит о том, что документ был запрошен сразу после самоубийства. По сообщению агента, после знакомства с Татьяной в Париже Маяковский стал говорить своим друзьям, что он «впервые нашел женщину, оказавшуюся ему по плечу», и «о своей любви к ней». Но когда он предложил ей стать его женой, она отказалась, так как «не захотела возвращаться в СССР и отказаться от роскоши к которой привыкла в Париже и которой окружил ее муж». «Быстрый отъезд» сестры был, — говорится в отчете, — результатом стараний Маяковского или, возможно, известного московского «эксперта по старинным вещам».

Интерес ОГПУ к Татьяне объясняется тем, что роман Маяковского с ней был известен в широких кругах. Помимо писем, которые могли быть найдены во время следствия, в их распоряжении были фотографии ее и ее сестры, а также приглашение на свадьбу Татьяны, скорее всего попавшее в ОГПУ через парижских агентов, возможно — Воловича.

Фотография Татьяны и приглашение на свадьбу 4 мая были переданы Семену Гендину, игравшему в следствии центральную и таинственную роль. Неудивительно, что Агранов быстро оказался на месте самоубийства, — он, в конце концов, принадлежал к ближнему кругу друзей. Но какую функцию выполнял Гендин? Как мы помним, именно он прибрал к рукам пистолет Маяковского. И, посоветовавшись с ним, следователь передал Агранову протокол допроса Полонской. Кем был Гендин? Ему не исполнилось и тридцати, с девятнадцати лет он работал в Чека; в феврале 1930 года его назначили начальником 9-го и 10-го отделов контрразведки, которые следили за контактами советских граждан с иностранцами и «с контрреволюционной белой эмиграцией».

Именно в этом качестве Гендин и участвовал в обыске комнаты Маяковского. Что же он искал вместе с оперативными начальниками Рыбкиным и Алиевским? Материал, компрометирующий советскую власть? Письма иностранцев — Татьяны и ее семьи, русских писателей-эмигрантов? Или что-то еще опаснее? Что-то такое, что могло бы бросить тень на его и Брика друзей в ОГПУ? Крылся ли под словами о том, что у него «выходов нет», еще какой-то смысл, помимо ощущения жизненного тупика? Не чувствовал ли поэт себя запутавшимся в сетях органов безопасности? Не знал ли он слишком много, и, если да, может быть, существовали компрометирующие документы, которые следовало убрать?

Что бы ни искали органы государственной безопасности в комнате Маяковского, ясно одно: они подозревали, что за самоубийством стояли еще какие-то причины, помимо личных. Так считал Лев Троцкий, полностью отвергавший официальную версию, по которой самоубийство якобы «не имеет ничего общего с общественной и литературной деятельностью поэта». «Это значит сказать, что добровольная смерть Маяковского никак не была связана с его жизнью или что его жизнь не имела ничего общего с его революционно-поэтическим творчеством, — комментировал бывший нарком с места своего изгнания в Константинополе. — И неверно, и ненужно, и… неумно! „Лодка разбилась о быт“, — говорит Маяковский в предсмертных записках об интимной своей жизни. Это и значит, что „общественная и литературная деятельность“ перестала достаточно поднимать его над бытом, чтобы спасать от невыносимых личных толчков».

 

Володя до старости? Никогда

На самом же деле самоубийство было результатом множества факторов, личных, профессиональных, литературно-политических — и чисто политических. За последние годы Маяковский постепенно пришел к пониманию того, что его услуги не востребованы, что у него нет естественного, самоочевидного места в строящемся обществе, где в литературе и литературной политике на главные роли выдвинулись люди, не имевшие для этого никаких данных. Последние полгода отмечены рядом неудач и поражений: насильно прерванный роман с Татьяной, бойкот выставки «20 лет работы», провал «Бани», унизительная капитуляция перед РАППом, разрыв с ближайшими друзьями, затяжной грипп и психическое переутомление, отказ Норы оставить мужа, когда Маяковский этого хотел.

Первой реакцией Лили было потрясение и шок. «Сейчас совершенно ничего не понимаю, — писала она Эльзе из Берлина, когда весть дошла до нее. — До чего невыносимо!» Когда через две недели Лили опять писала своей сестре, она объяснила самоубийство тем, что «Володя был чудовищно переутомлен и, один, не сумел с собой справиться». Если бы они с Осипом Максимовичем были в Москве, «этого бы не случилось», считала она и эту же фразу повторила две недели спустя, опять в письме к Эльзе, добавив: «Я знаю совершенно точно, как это случилось, но для того, чтобы понять это, надо было знать Володю так, как знала его я. <…> Стрелялся Володя, как игрок, из совершенно нового, ни разу не стреляного револьвера [пистолета. — Б. Я.]; на 50 процентов — осечка. Такая осечка была уже 13 лет назад, в Питере. Он во второй раз испытывал судьбу. Застрелился он при Норе, но ее можно винить, как апельсиновую корку, об которую поскользнулся, упал и разбился насмерть».

Убеждение, что Маяковский не застрелился бы, если бы они с Осипом были дома, разделяли многие; помимо матери поэта, так считал и Корней Чуковский, который 15 апреля написал Галине Катанян: «Все эти дни я реву, как дурак. Я уверен, что если бы Лили Юрьевна и Осип Максимович были здесь, в Москве, этого не случилось бы…»

Вывод, что Нора была виновата не больше, чем апельсиновая корка, на которой кто-то поскользнулся, при всей своей поверхностности верен: Нора — последняя капля, только и всего. Лили имела в виду, что к самоубийству Маяковского привели не внешние факторы, а другие, более глубокие причины. Одной из них был страх Маяковского состариться. Его ужасала старость, и он часто возвращался к этой теме в разговорах с Лили. «Володя до старости? Никогда! — удивленно воскликнула Лили в ответ на слова Романа Якобсона о том, что он не может себе представить Маяковского старым. — Он уже два раза стрелялся, оставив по одной пуле в револьверной обойме. В конце концов пуля попадет».

«Смерть не страшна, страшна старость, старому лучше не жить», — объяснял Маяковский своей подруге Наталье Рябовой, когда ему было тридцать три. На ее вопрос о том, когда же наступает старость, он ответил, что мужчина стар, когда ему тридцать пять, а женщина раньше. «Как часто я слышала от Маяковского слова „застрелюсь, покончу с собой, 35 лет — старость! До тридцати доживу. Дальше не стану“, — писала Лили. Страх состариться был тесно связан с его боязнью потерять притягательную силу как мужчина. „Когда мужчина не старше 25 лет, его любят все женщины, — разъяснял он незадолго до самоубийства двадцатипятилетнему поэту Жарову, — а когда старше 25, то тоже все женщины, за исключением одной, той, которую вы любите и которая вас не любит“.

Если кто и осознавал, что Маяковский, говоря словами Чуковского, „самоубийца по призванию“, то это Лили. Но не нужно было знать его так близко, чтобы понять, что причины самоубийства следует искать во внутренних противоречиях, которые терзали его всегда. Для Марины Цветаевой, с 1921 года жившей в эмиграции, но видевшей в Маяковском брата по духу, его самоубийство было трагическим, но логическим результатом разрушительной внутренней борьбы между лириком и трибуном. „Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского поэта, на тринадцатый год поэт встал и человека убил“. К подобному выводу пришел Пастернак — и по его мнению, Маяковский застрелился „из гордости, оттого, что осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло смириться его самолюбие“.

Если самоубийство не удивило ближайший круг, то для тех, кто знал только общественную, внешнюю сторону Маяковского — футуристического и коммунистического агитатора, громкого эстрадного поэта, блестящего полемиста, — оно стало настоящей неожиданностью. Такая смерть никак не вяжется с Маяковским, каким мы его знаем», — проанализировал самоубийство Халатов, тем самым доказывая, что он его не знал. «Соединить с этим обликом идею самоубийства почти невозможно», — писал Луначарский, а в передовой статье «Правды» утверждалось, что смерть Маяковского «до того не вяжется со всей его жизнью, так не мотивирована всем его творчеством». По словам Михаила Кольцова, пистолет держал не настоящий Маяковский, а «кто-то другой, случайный, временно завладевший ослабленной психикой поэта — общественника и революционера». «Непонятно, — прокомментировал Демьян Бедный, риторически вопрошая: — Чего ему не доставало?» Как будто речь шла о недостающем внешнем комфорте.

 

Поколение, растратившее своих поэтов

Глубже всех понимал случившееся Роман Якобсон, которого настолько потрясло это самоубийство, что он заперся в своей пражской комнате, чтобы сформулировать мысли о скончавшемся друге. Результатом стала длинная статья «О поколении, растратившем своих поэтов», написанная в мае — июне 1930 года. Поколение, о котором шла речь, — это их с Маяковским ровесники, кому тогда, в 1930 году, было от тридцати до сорока пяти, «кто вошел в годы революции уже оформленным, уже не безликой глиной, но еще не окостенелым, еще способным переживать и преображаться, еще способным к пониманию окружающего не в его статике, а в становлении». Это было поколение, которое, подобно романтикам XIX века, сжигалось — или сжигало себя — до времени:

Расстрел Гумилева (1886–1921), длительная духовная агония, невыносимые физические мучения, конец Блока (1880–1921), жестокие лишения и в нечеловеческих страданиях смерть Хлебникова (1885–1922), обдуманные самоубийства Есенина (1895–1925) и Маяковского (1893–1930). Так в течение двадцатых годов века гибнут в возрасте от тридцати до сорока вдохновители поколения, и у каждого из них сознание обреченности, в своей длительности и четкости нестерпимой. Не только те, кто убит или убил себя, но и к ложу болезни прикованные Блок и Хлебников, именно погибли [34] .

Статья Якобсона была первой серьезной попыткой проанализировать поэтический мир Маяковского, и никто с тех пор его не превзошел. По Якобсону, смерть Маяковского так тесно переплетена с его поэзией, что понять его можно только на этом фоне; он с яростью обрушивается на тех, кто этого не понимает. Конечно, это Маяковский стрелял, а не «кто-то другой», все есть в его творчестве, которое «едино и неделимо»: «Диалектическое развитие единой темы. Необычайное единство символики».

Между тем как связь между поэзией Маяковского и революцией считается самоочевидной, критика, по мнению Якобсона, проглядела другую неразрывную взаимозависимость в его творчестве — «революция и гибель поэта». Поэт у Маяковского — искупительная жертва на алтаре будущего воскрешения: когда, «приход его / мятежом оглашая, / выйдете к спасителю — / вам я / душу вытащу, / растопчу, / чтоб большая! — / и окровавленную дам, как знамя», — пишет он в «Облаке в штанах», и образ развивается в «Про это», где «поэтовы клочья / сияли по ветру красным флажком». У Маяковского была непоколебимая вера в то, что за «горами горя» есть «солнечный край непочатый», но сам он этой полной, завершенной жизни никогда не увидит, его участь — смерть искупителя.

Тяга к самоубийству — мрачное дно жизни Маяковского, и тема самоубийства пронизывает все его творчество от первой строки до последней: трагедия «Владимир Маяковский», стихотворение «Дешевая распродажа» («Через столько-то, столько-то лет — / словом, не выживу — / с голода сдохну ль, стану ль под пистолет — / меня, сегодняшнего рыжего, / профессора разучат до последних йот, / как, когда, где явлен»), «Флейта-позвоночник» («Все чаще думаю / — не поставить ли лучше / точку пули в своем конце»), «Человек» («А сердце рвется к выстрелу, / а горло бредит бритвою»), фильм «Не для денег родившийся», «Про это», киносценарий «Как поживаете?», незаконченная пьеса «Комедия с самоубийством», «Клоп». Список произведений и цитаты можно было бы продолжать бесконечно.

Семнадцатилетний ученик Училища живописи, ваяния и зодчества. Шкловский считал, что Маяковский так и не стал намного старше.

«Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, — объясняла Лили, — и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях». За этим стоял не только страх состариться, но и чувство, что его не понимают, что он никому не нужен, что сам он способен любить любовью, которая мало кому по силам, но взаимности нет.

Маяковский был максималистом, он давал максимально, но и требовал не меньше. «Не счесть людей, преданных ему, любивших его, — писала Лили, — но все это капля в море для человека, у которого ненасытный вор в душе, которому нужно, чтобы читали его те, кто не читают, чтобы пришел тот, кто не пришел, чтобы любила та, которая, казалось ему, не любит». Любовь, искусство, революция — все было для Маяковского игрой, где ставка — жизнь, и играл он как подобает азартному игроку: интенсивно, беспощадно. И знал, что, если проиграет, останутся лишь отчаяние и безнадежность.

Через две недели после самоубийства, в письме к Эльзе, Лили с уверенностью заявила о том, что Маяковский не застрелился бы, будь она и Осип Максимович в Москве. Спустя четверть века, в воспоминаниях, она на всякий случай снабдила эту же фразу предупредительным «может быть»: «Если б я в это время была дома, может быть, и в этот раз смерть отодвинулась бы». И не зря. В глубине души она знала, что рано или поздно Маяковский покончит с собой: вопрос был не если, а когда и как. Это убеждение разделял и Роман Якобсон, который в конце жизни в беседе с автором данной книги подвел итог судьбы Маяковского следующими словами: «То, что он писал в своем прощальном письме — „у меня выходов нет“, — это было правда. Он все равно погиб бы, где бы он ни был, в России, в Швеции или в Америке. Этот человек был абсолютно не приспособлен для жизни».