1
В середине июля — месяца, посвященного драгоценнейшей крови, — стали поговаривать, что дон Тимотео Лимон и Микаэла Родригес поженятся. Меньше всех этому верили как раз те, кто более усердно распространял такой слух. («Но ведь об этом твердят с того дня, как умерла донья Тача». — «Говорят, нынче уж в самом деле повенчаются, не позднее августа». — «Да с чего это вы взяли, что он женится на Микаэле?» — «Л чего удивляться, я и не такое видывал». — «Да, что верно, то верно». — «Л эта Микаэлита так и лезет на рожон!» — «Было бы лучше, если бы дон Тимотео оставил ее в покое», — «И чтобы она оставила в покое его семью». — «Э, помолчите, мне известно, на что вы намекаете. Упаси бог!») По мере того как приближался август, слухи множились. («Неужто в самом деле?» — «Не могу поверить». — «Немыслимо!» — «Да вы только представьте их рядом!» — «Хотя, я скажу вам, старики в этом возрасте способны на все, их даже не останавливает то, что такие браки лопаются как мыльные пузыри». — «А девушка? Она же совсем выскользнула из рук господних». — «Ах, девушки, ах, эти девушки, забыли они о страхе божьем!» — «Пока жизнь не стукнет их по голове». — «Что ж, девушки тянутся за модой, какие у них теперь устои!») Наступал месяц август.
2
Август — месяц смерти и несчастий. Нож неумолимого летнего зноя режет направо и налево. Дон Грегорио, гробовщик, делает свою работу исподволь; в мае или июне он уже закупает необходимые материалы, и хотя никто ему еще ничего не заказывал, сколачивает впрок два или три гроба, чтобы не застали его врасплох, а после остается только ждать — с часу на час. Горе тем, кто неизлечимо болен! Горе детям! Зловещая луна предвещает несчастье. Резко усилился падеж скота. Месяц засухи, злой жары, затишья в лоне туч. Затишья, подкашивающего урожай. У больных, матерей, земледельцев в этот месяц — до дня святого Варфоломея — душа висит между небом и землей. Даже с какой-то ленью дон Рефухио взирает на то, что август уже близок; ему говорят о том и о сем, о поездке на то или другое ранчо и то, что дни у такой-то сочтены, что такому не помогли лекарства; ну кто виноват, что такой-то умер?! И как будто мало естественных смертей — чем только не грозит прекрасная августовская луна? Чем только не грозит это солнце, и огненное небо, и сухой воздух? Так еще жди насильственных смертей, убийств и необъяснимых несчастных случаев или неожиданных раздоров.
Август — зловещий месяц.
3
Кое-кто из лавочников и других жителей селения, которым хочется развлечься, собираются поехать на праздник в Халос — пятнадцатого. Это все то же, кто побывал на ярмарке в Агуаскальентесе, а дальше так и живут — от праздника святого Николая в Местикакане до праздника святого Михаила в Яуалике; едут в Тойяуа и в Ночистлан — в октябре, а как только наступит ноябрь — в Теокальтиче.
Все они — порядочные бездельники, заняты лишь петушиными боями да игрой в карты; люди бесполезные, так — ни рыба ни мясо; к счастью, их немного. И было бы хорошо, если бы они там и остались и не возвращались сюда со своими россказнями! Кое-кто из них настойчиво уговаривал Дамиана Лимона отправиться вместе с ними, но тот все никак но мог решить: то ли ему уехать на время из селения, поразмыслить над своими делами, — а здесь будь что будет, — то ли остаться и играть напропалую.
— Ну, в Агуаскальентес поехать ты не смог, поедем в Халос; по прогадаешь, там и скот продают отменный, и выгодно закупим маис нынешнего урожая, — предлагает дои Ансельмо Толедо дону Тпмотео Лимону.
— Скорее всего я поеду по другому адресу — на кладбище, — отвечает дон Тимотео.
— Выбрось это из головы. Все это глупости, и грех так думать. Тебе что, не терпится предстать перед судом божьим?
— Мой святой, Сан-Паскуаль, мне не велит, — дон Тимотео подавленно покачивает головой, — не велит.
— Тебе нужно отвлечься от мрачных мыслей, поедем в Халос! Вот увидишь, тебе это пойдет на пользу. Ты успокоишься. И нервы у тебя успокоятся. Столько на тебя свалилось горестей. Поехали. Поехали.
— Зачем испытывать терпение божие? Я не хочу умереть вдали от дома, — дон Тимотео поднимает голову, взгляд его спокоен, — и пусть смерть меня застанет подготовленным.
— Послушай, не обижайся, но все это просто страхи, недостойные мужчины.
— В августе я никуда не поеду. Мой святой, Сан-Паскуаль, мне не велит, а к тому же вон и пес Орион воет, каждую ночь воет, а это уж точно к покойнику.
(«В таком случае, — думает дон Ансельмо, и то же самое думают многие, прослышав о похоронных настроениях дона Тимотео, — откуда же эта сплетня насчет его свадьбы с Микаэлой?»)
От Микаэлы. После того как из ее намерений немедленно и с триумфом вступить в конгрегацию Дщерей Марии ничего не вышло и утихли ее опасения, вызванные домогательствами Дамиана, девушка вернулась к первому из своих замыслов — разжечь огонь старческих желаний в доне Тимотео, заставить его потерять голову и тем самым отомстить всему семейству Лимон. И она кое в чем преуспела. Потихоньку расточала старику любезности. Сочувственно вздыхала, говоря с ним о неблагодарных детях.
Не считалась она с предупреждением Сан-Паскуаля.
Не посчиталась с судьбой.
4
А Лукасу Масиасу одно удовольствие — припоминать все смерти и несчастья, кои случились во всех августах, начиная примерно с сорок восьмого пли с пятидесятого года, и запечатлелись в его собственной памяти, хотя подчас он не удерживается перед тем, чтобы раздвинуть границы памяти и пополнить ее всем, чем угодно. Говорит, например:
— Мой отец вспоминал, что великое наводнение, которое унесло с собой, почитай, весь квартал кожевенных заводов, случилось как раз ночью, при полной луне, в августе двадцать пятого, значит, того года, когда корь свирепствовала как никогда, и отец мой благодарил господа за то, что в ту пору я еще не появился на свет, поскольку не было семьи без мертвенького, и все говорили, что виноват был в этом губернатор, первый губернатор, дон Присцилиано Санчес — одни из первых известных либералов, при нем распространилось масонство и началась война против нашей святой матери церкви; однако все же не такая, как в тридцать третьем с доном Валентином, который хотел было отобрать у церкви ее достояние, а тем временем разразилась холера; и в одной Гуадалахаре и только в августе умерло более двух тысяч христиан и бывали дни, когда насчитывалось до двухсот и двухсот пятидесяти покойников; а наше селение само превратилось в кладбище, потому как некому было хоронить мертвецов, а холера не миловала ни священника, ни причетников, и все они к двенадцатому августа ушли в мир иной: в тот день, когда умер сеньор приходский священник, — как говорят, он был четвертым приходским священником, умершим за этот месяц, — умерло тридцать три человека только в здешнем селении, а еще говорят, что господь бог не наказывает в этой жизни; а поди-ка попробуй пересчитать всех, кто умер в том году по всей стране, если только в Гуадалахаре перевалило за четыре тысячи а здесь, в селении, не меньше пятисот: в этой чести страны холера свирепствовала вовсю; я помню об этом, потому что был уже достаточно взрослым; а люди умирали, даже не думая, какой это год и что это август месяц тридцать третьего года.
— А в августе какого года тебе больше всего пришлось провести в бдениях по покойникам, Лукас?
— В девяносто девятом. Стало быть, скоро исполнится десять лет. Вы, должно быть, помните о покойном Селедонно Рамиресе, которого еще убили в заварухе те самые Легаспи, говорят, якобы за то, что он домогался их сестры, Патрисии; не прошло и восьми дней, как Хуан Легаспи нал от рук Аполонно Рамиреса, который мстил за своего дядю Селедонно; а потом, дня через два, на тот свет отправилась мать этих Легаспи, одни говорят — от сердца, другие — от разлития желчи. Пятнадцатого упал с колокольни, и нашли его уже мертвым, покойный Хакобо Партида, прекрасный каменщик и большой домосед, оставил девятерых, не считая вдовы, доньи Чоле, которая и поныне живет там, в Каньядас. А в день святого Варфоломея, — ах, какой это был день! — быть может, вы помните, умерли дон Викториано Рабаго, — этот, да, — от разлития желчи, потому как в том месяце чума не оставила ни одной головы от его стада, и в тот день, как ему умереть, он узнал, что двух последних быков поразило чумой, как молнией; в тот же день почти внезапно умерла донья Сельса Толедо, сестра дона Ансельмо, как говорят, из-за ссоры со своей кумой; а третьим покойником был сын Маурисио Рейеса, которого сбросила лошадь; и еще никого из этих троих не успели похоронить, когда привезли тело Альберто, носившего неудачную кличку «Патронташ», — его убила молния, когда он отправлялся на ранчо Пасторес. В том же году, почти не болея и даже не ложась в постель, а просто от несварения желудка, умерли старики: дои Ченчо Гутьеррес, дон Паскасио Агирре, донья Кандидита Сото и дои Псидро Кортес. Были и ангелочки: сынок дона Секундино Торреса, другой — новорожденный в семье Валенте Меркадо и девчоночка покойного Сакариаса Безрогого. А в последний день я был на бдении, когда от воспаления легких умер падре дои Аркадио Приэто: народу была тьма, народ его любил, даже хотели хлопотать, чтоб назначили его приходским священником, а он взял да и умер. А похороны? Вы же помните, какие были похороны. Я ничего более великолепного не видывал.
— А похороны братьев Медина? Когда их убили?
— В августе семьдесят седьмого. В понедельник. В начале того года, когда победил еще дон Порфирио и назначил снова губернатором дона Хесуса Камарено, дои Лино Вильегас прибыл к нам представителем власти; а до того дон Лино занимался набором в армию в округе Местикакан, где в шестьдесят шестом присоединился к войскам, которыми командовал дон Росендо Маркес; так вот братьев Медина обвинили в том, что они, дескать, шпионы генерала Мартинеса и генерала Санчеса Риверы, разгромивших отряды Донато Герры и Маркеса в Табаско четвертого марта; с тех нор за ними следили, называли их сторонниками Лердо, подыскивая удобный предлог, чтобы расправиться с ними; а братья Медина были верны своему долгу, временами они появлялись в селении, где их любили за то, что были они так похожи друг на друга и так милосердны; говорили, что дон Лино втайне им завидовал и их боялся; а тут как раз началась предвыборная заваруха: кто победит — дон Фермии Риэстра или генерал дон Педро Гальван; дон Лино объявил себя сторонником Риэстры; как-то в воскресенье уже к вечеру появились жандармы и примерно часов в восемь окружили дом, где жили братья Медина; всем руководил дон Лино, который предложил дону Тринидад сдаться вместе со своими двумя сыновьями. Медина ответил, что они люди мирные и нет никакого основания их арестовывать; а дон Лино ему возразил, что правительству, дескать, известно, что они хотели выступить с оружием в руках за генерала Гальвана; дон Тринидад заявил, что все это ложь и клевета и что он никогда никому не причинял вреда, а если у дона Лино есть какие-то личные причины мстить им, то он с ним поговорит короче и наедине, а насчет их желания выступить с оружием — так это чистый навет, и что, наконец, добровольно сдаваться они не намерены, а тем более такому трусу, как дон Лино; дон Лино велел ломать двери, раздались выстрелы. Братья Медина сопротивлялись всю ночь напролет, и немало народу погибло во время этой перестрелки, длившейся до утренней зари, до тех пор, пока у братьев не окончились боеприпасы; тогда солдаты в упор расстреляли дона Тринидада и его сыновей: дона Хусто и Поликарпио; говорят, что дон Лино сам стрелял в них, ужо мертвых, а затем его ярость обрушилась на жителей селения, которые со слезами на глазах стояли, глядя на трупы, и твердили, что братья Медина были обвинены напрасно, и он попытался разогнать их, грозя им карабином; и день был такой печальный, пасмурный, словно в селении умер приходский священник; бедные, которым всегда помогали дон Тринидад и его сыновья, не отходили от покойников, которые лежали на номинальных крестах; много людей пришло на похороны, несмотря на угрозы дона Лино, но я вам скажу, что на похоронах падре Приэто было больше благолепия, потому что на похоронах семьи Медина царили ненависть и страх, лишавшие их торжественности, а вот похороны падре были как нескончаемая траурная процессия. Но во всяком случае и те и другие похороны нипочем не забудешь…
Я никогда не кончу, видать, рассказывать вам о тех несчастьях, которые приносит август. Есть семьи, — и вы это знаете очень хорошо, — в которых не проходит года, чтобы кто-то в августе не умер, а бывает, что одним покойником не обходится…
5
Падре Ислас не сдавался. Заметив, что Микаэла уже вроде раздумала стать Дщерью Марии, он постарался увидеться с ней и стал уговаривать вступить в конгрегацию. На сей раз он не поминал ни о каких связанных с этим условиях и был с ней очень ласков.
— Но ведь это дело такое, что еще надо подумать, как вы сами мне говорили, — лукаво отвечала ему девушка, вновь обретшая былое кокетство. И не удалось ее уговорить ни падре Исласу, ни сестрам, избранным для уговоров упрямицы среди самых ревностных Дщерей Марии.
— Ах, как у меня болит душа за тебя, и за твою несчастную семью, и за все селение, а всему причина — неподатливость твоего сердца. Господь хотел отвести от тебя ужасную кару, но ты не вняла ему и теперь копаешь могилу себе и другим! — сказал падре Ислас Микаэле, когда видел ее в последний раз.
6
Поскольку, несмотря на годы, кровь еще бурлила в его жилах, дон Тимотео не остался бесчувственным к заигрываниям Микаэлы, к которым он поначалу отнесся с подозрением, подумав, что девушка хочет таким образом завоевать Дамиана, а его оставить с носом. Он знал, что Микаэла в селении пользуется дурной славой, не говоря о том, что его приводила в бешенство одна мысль о том, что его снохой станет дочь дона Иносенсио; он боялся говорить о Микаэле с Дамианом — это неминуемо кончилось бы ссорой и окончательным разрывом; парень с каждым днем становился все более раздражительным. «Говорят, она — бесчестная женщина». Эта мысль преследовала дона Тимотео. «Бесчестная!» Но то ли свыкнувшись с этой мыслью, то ли оттого, что действия Микаэлы сделались более откровенными и настойчивыми, само по себе это слово потеряло свой отрицательный смысл — «бесчестная!» — и стало заключать в себе тайную притягательность. Старик погружался в мечты, заставлявшие его содрогаться от любопытства и ужаса. Они распаляли его воображение, и он смаковал это слово, как неожиданно упавший плод, как нечто украденное и спрятанное скупцом, в чьей потаенной сокровищнице скорлупа этого слова растворяется, уступая место навязчивому видению, неотступно преследующему его, и вновь перед ним Микаэла — бесстыдная и упрямая; тщетно пытался он прогнать это видение молитвами — все было напрасно, а ведь до него уже донеслось заунывное эхо колокола Сан-Паскуаля Баилона, которое дон Тимотео, по его словам, услышал на заре семнадцатого мая, в праздник этого святого, возвещавшего таким манером ревнителям своим близость их кончины.
Пет, сна тогда уже не было. От сна его оторвал звук колокола. Проснувшись, он слышал, как звон растаял в предрассветном воздухе. И это не почудилось. Это был ясный звук колокола, не отлитого руками человеческими: прямо в сердце били удары — пронизывающие, безошибочные. Понедельник, семнадцатое мая, на заре.
Мог быть этот день или эта неделя; этот месяц — или наступающий, или последующий; мог быть август; могло случиться в конце нынешнего года или в начале будущего; но непременно — накануне ближайшего праздника Сан-Паскуаля, который временами объявляется точно за год до наступления. Мог быть и этот день. Мог быть и август. («Тот, кто железом убивает, от железа умирает».) Скорее мертвый, чем живой, он поспешно поднялся и чуть не летел, пока не добрался до приходской церкви. С того утра он стал готовиться к смерти, размышляя о неизбежности конца света и о тяжком бремени своей вины. (Седьмого августа как раз исполнится точно двадцать пять лет со дня смерти Анаклето — смерти от рук дона Тимотео, и ему напоминает об этом все более живая и угрожающая гримаса убитого.) Он не выходил из церкви. Ежедневно исповедовался. Хотел составить завещание, простить своих должников, упорядочить счета, отказаться от всех своих земельных угодий, от всего своего имущества.
Но — о, беспредельная власть плоти! — взгляды женщины, ее слова, жесты разожгли его кровь и погасили эхо таинственного колокола, овладели его жизнью, и особенно этими ночными часами, когда тысячи забот сражаются против сна.
Мечты старика, перебиравшего в памяти подробности нескольких встреч с Микаэлой, смысл тех или иных ее слов, оттенки ее голоса находили благодатную почву. Первое серьезное потрясение он испытал в середине июля, как-то вечером, выйдя из церкви после мессы; сходя с паперти, он вдруг поскользнулся на кожуре и рухнул на землю; из-за сильного удара, вызвавшего удушье и головокружение, он не смог встать; и неожиданно чьи-то руки, чьи-то мягкие руки, упругие, издававшие тонкий аромат, — никогда, никогда он не испытывал похожего и столь прекрасного ощущения! — руки Микаэлы помогли ему подняться; он почувствовал прикосновение стройного, напрягшегося тела; платочек скользнул по его лицу, смахнув пыль, — никогда он не представлял себе подобной ласки! — и нежный голос красавицы заставил сжаться его сердце: «Как мне вас жаль, дон Тимотео. Вы ушиблись? Хотите, я помогу вам дойти до дома? Вам больно?» И затем: «Почему вас никто не сопровождал?» И затем: «Такой превосходный человек, как вы…»
Наконец: «Как бы мне хотелось проводить вас до дома и позаботиться о вас, если понадобится. Ах, как дурно, что ваши дети так к вам непочтительны. Ведь вам нужна добрая забота. Как бы мне хотелось чем-нибудь услужить вам».
Даже в ночных видениях, неизменно возникавших в течение многих лет, он никогда не смел и подумать о такой женщине, как эта. В нем загорелся робкий огонек надежды. А почему бы не жениться на молодой красавице? Почему? Почему?
Па следующий день Микаэла, встретив его, с естественной простотой протянула ему руку и спросила, как он себя чувствует, не болит ли что у него, ходил ли он к костоправу. «Всю ночь я думала о вас, не остались ли вы без помощи, оказала ли вам внимание чья-нибудь добродетельная душа, подав вам чашку горячей корицы и укрыв вас получше».
Что, это первый случай подобного брака? Нет, не первый.
Позднее, в праздник кармелитского ордена они встречались еще несколько раз, и старик даже осмелился коснуться платья девушки, льстиво ему улыбавшейся; однажды она сказала ему: «Я не забываю о вас. Не забывайте и вы меня».
И подобные браки часто были счастливыми! Для чего же деньги, если нет счастья? А ведь он никогда не был счастлив!
Досужая молва, порицавшая Микаэлу, принялась и за него, однако все эти нападки уже не вызывали в нем ни первоначального ужаса, ни последующих вожделений. Микаэла казалась ему почти ангелом, и он возмущался всей этой гнусной клеветой.
А ее отец, дои Иносенсио, как он посмотрит на их брак, если она согласится? Что он скажет?
Дочери дона Тимотео с крайней досадой наблюдали за отцом и всячески пытались охладить его пыл, — они стали провожать его в церковь, уговаривали не выходить одному и все это под предлогом, что «старого петуха», как они его звали между собой, может хватить удар.
Мимолетная иллюзия! Наступил август, и на заре первого дня Сан-Паскуаль еще более настойчиво и ясно повторил свое предвестье мрачным колокольным звоном, вновь растворившимся в воздухе со странным отзвуком. И словно этого еще было мало, все неистовее выл пес Орион, едва начинало темнеть. «Август месяц! Нет, в августе я никуда не поеду!» Завывания Ориона в течение всей ночи и на заре седьмого числа стали столь невыносимыми, что Дамиан, вскочив с постели, пристрелил собаку.
Ровно двадцать пять лет прошло с тех пор, как дона Тимотео начали преследовать гримасы покойного Анаклето.
Гибель Ориона вырыла новую пропасть между Дамианом и его отцом.
Выходя после богослужения в ночь на тринадцатое, Микаэла подошла к старику, взяла его руки в свои, но кровь его на этот раз не отозвалась. «Оставьте меня в покое», — глухо сказал он и поспешно пошел далее, холодный, как покойник.
Услышав о помешательстве дона Тимотео, Микаэла не могла удержаться от улыбки: «Старый безумец! Какому это святому вздумается извещать его, когда ему помирать. Старый болтун!»
7
Говорили, что Дамиан решил вернуться в Соединенные Штаты, как только отец составит завещание и выделит ему его долю имущества. Говорили также, что страсть его к Микаэле охладела и лишь явное пренебрежение девушки, — чего он не мог стерпеть, — привело к роковой развязке.
В последний миг своей жизни Микаэла сказала:
— Ничего с ним не делайте. Отпустите его! Он не виноват — я его любила и люблю, я никого так не любила. Отпустите его!
Ее слова вызвали самые противоречивые суждения — одни возмущались, другие злорадствовали (хотя за все. уже было заплачено, и бог все рассудил), нашлись и такие, — без этого не обошлось, — кто оправдывал несчастную.
Прояснились и другие обстоятельства, еще более запутавшие все. Неожиданно дои Иносенсио объявил, что его дочь, — с той поры, как они вернулись из Мехико, в марте нынешнего года, — была охвачена единственным желанием — покинуть селение; из-за этого чуть не каждый день у них вспыхивали раздоры, подчас очень бурные, так что она даже отказывалась от пищи, была донельзя грустной, плакала; в ночь на пятнадцатое сего месяца она опять — и более решительно — заговорила об отъезде, у нее даже вырвались слова, которым дои Иносенсио поначалу не придал большого значения: «Знай, если мы не уедем отсюда, или, по крайней мере, ты но отпустишь меня одну, ты будешь виноват в том, что произойдет». Ведь столько раз она бросала подобные слова!.. «Накануне происшедшего, — говорил отец, — я застал ее складывающей свои платья, и не успел я спросить ее, что это значит, как она заявила: «Раз ты не хочешь, так найдется кто-нибудь другой и вытащит меня из этого ада!» Разразилась очередная ссора: «Признаюсь, будучи вне себя, я, к несчастью, поднял на нее руку».
Но тогда, раздумывают любопытные, почему же Микаэла, рискуя жизнью, упорно не хотела выходить за Дамиана, а когда он сделал то, что сделал, она при всех созналась, что никого не любила так, как этого злодея?
И близкие дона Тимотео не устают кричать наперебой, что, дескать, Микаэла подзуживала Дамиана, настраивая его против собственного отца, а Руперто Ледесму — против Дамиана, и что не раз Дамиан с Ледесмой были готовы схватиться друг с другом, как о том свидетельствовали многие жители селения, старавшиеся восстановить между ними мир.
Во всяком случае, о колкостях, брошенных Микаэлой в адрес Дамиана — в присутствии Руперто — пятнадцатого числа, когда она вышла после мессы, стало известно многим; и северянин, конечно, взбесился, кровь закипела в его жилах. А случилось все так: Дамиан стоял возле паперти со стороны Правой улицы, а Руперто беседовал со своими друзьями у «Майского цветка»; Микаэла вышла вместе с сестрами Лопес (когда они собирались вместе, они никому не давали спуску, рассыпая насмешки и остроты); заметив Дамиана, Микаэла вдруг рассмеялась, что-то сказала, чего тот не расслышал, однако слова девушки вызвали дружный хохот не только ее подруг, но и тех, кто оказался поблизости. (Позднее передавали, что ею будто бы сказано было: «Ну, как вам правятся эти раздутые, шар шаром, штаны и желтые ботинищи, смахивающие на курносую собаку? Можно лопнуть со смеху, и многие, говорят, уже лопнули, услышав, как эти северяне заикаются по-английски; да к тому же от них так воняет дешевой парикмахерской!» То ли это она сказала, то ли еще что-нибудь в таком же духе.) Миновав Дамиана, не успевшего даже поздороваться с ней, она направилась туда, где стоял Руперто, одарила его улыбкой, и, видимо, не случайно кокетка уронила приколотые к груди туберозы; Руперто тотчас их подобрал и стал поджидать Дамиана, который на ходу бросил ему: «Ха, оставляю тебе это блюдо — его уже пробовали не раз». Друзья Руперто удержали его, когда он было рванулся за Дамианом; некоторые уверяли, что в тот же день или на следующий Дамиан Лимон послал сказать Руперто Ледесме: неужели он не согласится с тем, что двое мужчин не должны драться из-за какой-то бесстыжей девчонки.
Что хотел сказать Дамиан, раздумывали и раздумывают любопытные, когда говорил про «блюдо, которое но раз пробовали»?
Еще в понедельник, шестнадцатого, Дамиан заявил в лавке Панчо Переса, что он собирается уехать из селения, потому что не желает пачкать рук. На педеле никто его не видел; лишь после дознались, что он был на ранчо.
А теперь строили предположения, не был ли он тем всадником, который, как слышали, проезжал по улице, где живут Родригесы, глубокой ночью или на заре, как раз в те дни — между семнадцатым и двадцать четвертым августа.
Донья Рита, та, которая перешивает чужое, утверждает, что как-то утром, — да, это было в среду, восемнадцатого, — нашла она на углу дома Родригесов добротный, хотя и смятый конверт по внешнему виду как бы от письмеца жениховского, жаль, что бросила его в очаг!
И в «Майском цветке» поговаривали, будто один из слуг дона Иносенсио во вторник заходил купить хорошей бумаги и хороший конверт, и еще в шутку его расспрашивали, для кого готовится письмо? Для Дамиана или для Руперто? А может быть, для дона Тимотео? Слуга Крессенсио признался, что действительно покойная послала его в тот день — под секретом — купить бумаги и конверт, но больше он ничего не знает и может поклясться, что никогда и никому никакого письма он не передавал.
В канун ужасного дня святого Варфоломея Пруденсия получила записку от Дамиана; он хотел узнать, решил ли отец вопрос о разделе наследства, потому как он, Дамиан, собирается отправиться на той педеле в Калифорнию.
И наступило двадцать четвертое августа.
8
Спасенный от гнева односельчан и очутившись в тюрьме, Дамиан Лимон погрузился в молчаливое оцепенение. Лишь повторял, словно во сне: «Убейте меня!» Лицо его было покрыто запекшейся кровью — ему порядком досталось до того, как его вырвали из рук разъяренной толпы.
— Почему ты это сделал?
— Убейте меня!
— Для тебя же будет лучше, если скажешь всю правду и поскорее.
— Убейте меня!
Несколько раз он еще добавлял, впрочем, без всякой настойчивости: «Вы — трусы, дайте мне пистолет, я сам О собой покопчу». Он был совершенно трезв, хотя политический начальник предполагал, что преступник наверняка был пьян.
— Убейте меня! Я не заслуживаю ничего другого.
Снаружи доносились яростные крики толпы:
— Смерть убийце! Чего доброго, они еще выпустят отцеубийцу, он ведь масон!
Потребовалось вмешательство сеньора приходского священника, чтобы снять осаду тюрьмы; однако всю ночь и все последующие ночи вокруг тюрьмы бродили наиболее строгие ревнители закона, не доверяющие представителям власти.
Кто мог спать в эту ночь? Всех, кого больше, кого меньше, но решительно всех потрясла эта трагедия. Даже те, кто привык держаться от всего в стороне, не могли не ощутить, как нарушился привычный ход жизни в селении: удары в дверь, громкие голоса, зажженные свечи, поспешные шаги взад и вперед по улицам или из одной комнаты в другую; дети пугались, слыша выстрелы, крики, бег, плач, колокольный трезвон; подростки видели, как вели преступника, обливавшегося кровью, под нацеленными карабинами сквозь толпу, готовую растерзать убийцу, вели под градом камней, и повсюду раздавались плач и проклятья, а в наступавшей темноте, страшно и таинственно, звучали в ушах детей и подростков слова: «Чудовище». — «Убил своего отца». — «Убил женщину». — «Еще немного — и убил бы святого нашего селения». — «Чудовище».
И эхом откликалось: «Убил женщину, убил женщину, женщину, женщину, женщину», — леденя ужасом еще невинные души.
Убил женщину!
Убил своего отца!
Еще бы немного — и убил бы падре Исласа! Падре Исласа, святого!
Со многих уст чаще всего срывается вопрос: «А как было с падре Исласом?», «Как было с нашим падре?» Рассказ Паскуаля, причетника, сопровождавшего падре Чемиту, как он его называл, если убрать все междометия и комментарии, звучал так: «Услышав выстрелы, я из любопытства вышел на паперть и вдруг вижу — бежит Хуанита Родригес, словно обезумев, и во все горло кричит: «Ее убили! Ее убили! Где падре? Где падре?» А я знал, что ни сеньора приходского священника, ни падре Видриалеса здесь пет; поэтому, даже не узнав ничего толком, я поспешил в часовню предупредить падре Чемиту, так меня проняли крики Хуаниты; падре Ислас, когда я, вбежав, сказал ему, что никого, кроме него, нет? вблизи, уже сам услышал крики в храме и поднялся: мне навстречу. «Ай, ай, падре, какое несчастье, убили Микаэлу, идите скорее, может, еще застанем ее живой, идемте же скорее, бежим!» — выкрикивала Хуанита, и крики ее отдавались эхом под сводами, она даже забыли, где находится; мы не бежали, а летели втроем, и отовсюду к нам подбегали люди, спрашивая, что случилось; в это время мы увидели Дамиана верхом на лошади, скачущего галопом по Апельсиновой улице, а за ним бежали люди с криком: «Держи его!» Когда убийца поравнялся с падре Чемитой, он рванул поводья, резко остановив лошадь, поднял пистолет и дважды выстрелил в него в упор, в бешенстве вопя: «А, вас-то я и искал, падре Сукпн Сын, это вы виновны во всем, вы и приходский священник. Я с вами еще…» Но вмешалось само провидение! Оба выстрела лишь задели шляпу: конь поскользнулся и упал, сбросив с себя всадника, а когда тот вновь выстрелил, уже с земли, то опять промахнулся; Крессенсио, Хуап Ломас по прозвищу «Путаник», дядя Сехас и не помню, кто еще, все мы бросились на Дамиана и стали его вязать; тут-то я и узнал, что он убил еще и своего отца; меня будто молнией поразило, я в ужасе вскочил, словно увидев скорпиона, и с силой пнул его, похоже, меж лопаток, потому как у него дыхание перехватило и он перестал всех честить: «Сволочи, трусы!» Тут я вспомнил о падре Чемите и, еще не оправившись от гнева и испуга, побежал к дому дона Иносенсио, — мне с трудом пришлось пробиваться сквозь толпу, — и протиснулся к дверям спальни, куда внесли умирающую; около дверей я подождал, пока не вышел падре, на щеках у него застыли слезы, никогда до сей поры я не видал его плачущим. «Успели исповедать?» — спросил я его, и этот же вопрос задавали ему все, кто тут был. Он ничего не ответил. Суровый, как всегда, не обращая ни на кого внимания, он вышел на улицу, сделал мне знак вернуться в церковь, а сам отправился домой; говорят, много раз ему стучали, но он не подавал никаких признаков жизни; рано утром он послал известить сеньора приходского священника, что уезжает в Кламорес и пробудет там две недели, так как намерен там предаться покаянию.
— Трудно было изловить его, — рассказывает дядя Сехас посетителям, наводнившим «Майский цветок», — за ним пришлось гнаться чуть не через все селение, и мы едва его не упустили, когда он вознамерился удрать от пас по дороге в Теокальтиче, любой ценой хотел туда прорваться, а среди нас поначалу никого не было верхом, и оружие мы прихватить не успели, но он-то не знал, что мы безоружные, и то и дело сворачивал то за один угол, то за другой, опасаясь наших пуль, а мы просто бея?али за ним и кричали; я был один из первых, я только что приехал из Лас-Трохес, отдыхал там, — и вот перед домом Рамиресов слышу: «Держи его, держи!» — а это кричал Крессенсио на улице, откуда-то сверху, а кто-то другой кричал откуда-то снизу; и как раз Дамиан свернул сюда; те, кто был в лавчонке доньи Сельсы, выбежали оттуда; Дамиан нас увидел и бросился назад; Крессенсио и я стали преследовать его, затем к нам присоединились и другие, и вот тут нам пришлось прыгать, как зайцам, укрываясь от пуль, — время от времени он в нас стрелял; хорошо, что со стороны дороги в Теокальтиче подъехали Хуан Ломас и кто-то еще, все верхом, и вытащили свои пистолеты, тут Дамиан понял, что проиграл, он перемахнул через канаву, и нам удалось прижать его к ограде дона Матиаса, дон Матиас и сделал первый выстрел из старого карабина, из которого, правда, не попадешь в цель, если она далее двух метров, и хоть стрелял он в Дамиана в упор, все же промахнулся; но знаю, кто закричал: «Надо доставить его живым, не стреляйте!» — ну и потащили его вдоль Апельсиновой улицы. И никого из властей; власти вместе с полицией явились, когда мы его уже обезоружили и крепко держали, а он был уже совсем как христосик; единственно, что сделал политический начальник, так это своим присутствием спас ему жизнь, — если бы не он, люди убили бы Дамиана.
С неузнаваемым лицом, — таким его никогда не видали, — сеньор приходский священник вошел в «Майский цветок» и погасшим голосом попросил: «Будет лучше, если вы разойдетесь по домам и помолитесь за несчастных. Идите. Нехорошо, если случится еще что-нибудь».
Давно жизнь селения не выходила так бурно из своих обычных суровых границ. Приходскому священнику пришлось разгонять уличных зевак и болтунов, уговаривать, чтобы, как всегда, были закрыты двери, окна домов и лавок, где любопытство находило себе убежище.
Бедный пастырь! Он находился в Доме покаяния, когда раздались выстрелы; быстро спустился в селение и узнал печальные вести. Он не мог разорваться, воплотиться в то число священников, сколько было нужно, и быть повсюду, где требовалось его присутствие; он известил своих диаконов, чтобы они поспешили в дом дона Иносенсио, а также туда, где находился Дамиан, тогда как сам — поскольку он был неподалеку — направился в дом дона Тимотео. Какую уйму народа встретил он по дороге, и во всем квартале, и у крыльца дома! Бесплодны были его просьбы разойтись: сотни ртов выкриками поведали ему о случившемся; он приказал закрыть за собой двери дома и вошел — будто в битком набитую церковь — в спальню убитого; падре Рейес только что миропомазал покойника, которому перед этим условно отпустили грехи.
— Ничего иного не остается, как только молчать я молиться, молиться, — сказал он громко, обращаясь к присутствующим и заглушив прилив стенаний и ропота; затем он предложил выйти всем, кроме членов семьи покойного; и, наконец, уединился с Пруденсией, которая буквально повисла на нем, едва он вошел в комнату.
Скорее для того, чтобы несчастная могла излить свою душу, чем ради интереса к подробностям, он спросил ее ласково и настойчиво, как все случилось. Бессвязные фразы, прерывающиеся плачем, паузами, проклятьями. Дону Дионисио все-таки удалось узнать, что Дамиан возвратился домой после полудня, по виду был спокоен и сказал, что хотел бы поговорить с отцом.
— Ради всего святого, — обратилась к нему Пруденсия, — не касайся ни завещания, ни чего-либо иного, что может его взволновать.
— Не заботься об этом, — ответил Дамиан, впервые не столь резко, как обычно говорил дома.
«Кто это вдруг его утихомирил? Быть может, переживания отца повлияли на брата», — подумала про себя Пруденсия. Она даже слышала, как отец с сыном спокойно беседовали:
— Не понимаю, чего это ты вздумал уезжать, ты и здесь можешь работать, как тебе нравится, вести хозяйство и зарабатывать, сколько хочешь, — донеслись до нее слова дона Тимотео, произнесенные мягко, отеческим тоном.
Пруденсия перестала тревожиться и занялась своими делами. В доме больше никого не было. Дон Тимотео вышел в патио:
— Пруденсия, послушай, сходи-ка к моему куму, Зенону Пласенсии, и скажи, чтобы прислал мне счета за маис, который был куплен, да подожди и сама их принеси, мне очень нужно.
Сколько могла она там пробыть? Дон Зенон копошился в огороде, но, во всяком случае, менее чем через четверть часа Пруденсия возвратилась и увидела настежь открытые двери; в патио пусто, не было и лошади Дамиана, исчезла, а на земле валялось несколько серебряных песо; Пруденсию будто что-то ударило в сердце, она начала звать отца, Дамиана — полное молчание; она побежала в комнату, а там — покойник!
Сеньор приходский священник всеми силами призывал девушку к смирению, уверял ее, что дои Тимотео был вполне подготовлен к кончине, уговаривал выстоять перед испытанием, ниспосланным богом, твердил, что следует открыть душу прощению и что теперь весь дом на ней и она должна проследить за облачением покойника и проводами его в последний путь, выдержать все с христианской твердостью.
Затем дои Дионисио поспешил в дом Родригесов; прибыв туда, он встретил уже уходивших политического начальника и дона Рефухио, — они пришли освидетельствовать ранения.
— Пуля пробила ей легкое. Обычное преступление из тех, которые называют романтическими, — поторопился заявить начальник и тотчас же добавил: — Как вы убедились, бесчинства усиливаются, распространяются — и вам следовало бы оказать нам содействие в организации партии, которая стояла бы на страже порядка.
Обычное преступление — такое чудовищное! Обычное преступление — отцеубийство, чего никогда не бывало ни в пределах прихода, ни на полсотни лиг вокруг! И с таким пренебрежением отнестись к этому и еще пытаться использовать в политических интересах!.. У священника кровь бросилась в лицо, но он вовремя прикусил язык, простился с начальником и вошел в дом — разделить горе своих прихожан.
Ему претила необходимость ознакомиться с обстоятельствами этого — еще одного — преступления, и куда в большей степени, чем в доме дона Тимотео; однако, увязав воедино многочисленные версии убийства, изложенные разными перебивавшими друг друга людьми, дон Дионисио уяснил следующее: Микаэла возвращалась от Лопесов, к которым она заходила чуть не каждый вечер, когда ее нагнал Дамиан. Передавали, что донья Рита, та, которая перешивает чужое, слышала, как он говорил Микаэле: «Сейчас же, и как можно скорей, я тебе ужа сказал, у меня большая беда», — но донья Рита не открыла окна — голос мужчины ее напугал. (Позже, до полного изнеможения, донья Рита будет вновь и вновь повторять свой рассказ, расцвечивая то, что она якобы слышала, сидя с шитьем у закрытого окна.) Крессенсио видел, что, когда Микаэла повернула за угол своего дома, Дамиан схватил ее и хотел поднять в седло; подавив страх, Крессенсио выскочил на помощь девушке, но той уже удалось вырваться, и она побежала, а Дамиан выстрелил в нее, все еще надеясь догнать ее и увезти; завидев Крессенсио, он пришпорил коня; Микаэла, прежде чем упасть, сделала еще несколько шагов, а потом, когда ее подобрали дон Хасинто Буэнростро с женой и дочерьми, она сказала им: «Ничего с ним не делайте. Отпустите. его! Он не виноват — я любила его и люблю, я никого так не любила. Отпустите его!» Как раз в этот момент вернулись донья Лола и Хуанита (дон Иносенсио тоже присутствовал — его отыскали в лавке дона Эрменехильдо Кесады и сообщили о том, что случилось), и Микаэла еще смогла через силу вымолвить: «Вот и перестану вас щучить». Передавали, что это были самые последние ее слова, но, когда появился падре Ислас, в ней еще теплилась жизнь.
Взглянув на сеньора приходского священника, донья Лола в отчаянии закричала:
— По-вашему, она осуждена на муки вечные? Ах, нет, нет, боже мой! Скажите, что нет!
Сеньор священник начал что-то говорить ей, желая успокоить ее, утешить. Однако, словно ничего не слыша, донья Лола, совсем обезумев, вновь разразилась громкими воплями:
— Что мы сделали богу, что он так поступил с нами? Это же несправедливо! — И богохульства полились безудержным потоком, так что присутствующим пришлось сначала заткнуть уши, а затем и вовсе покинуть дом.
Дон Дионисио оставался до тех пор, пока его ласковые увещевания не уняли бедную женщину. Дон Иносенсио заперся в своей комнате и не хотел никого видеть.
Затем сеньор приходский священник направился в тюрьму. («Обычное преступление, — думает он, — обычное преступление! И это, когда уже почти десяток лет в селении не было ни одного убийства; час сатаны подвергает испытанию труд долгого времени; мои грехи, мои промахи, быть может, содействуют этому; беда тебе, пастырь, одолевают тебя слабости, несчастен ты, несчастно твое селение!») Он приказал, чтобы били колокола, и призывал молиться за упокой души погибших и во спасение живых, дабы угрызения совести мучили злодея, который, увидев перед собой приходского священника, сжал кулаки и пробормотал сухо:
— Не думайте, что я стану исповедоваться!
И еще — короче:
— Оставьте меня!
— Я пришел узнать, не смогу ли я быть тебе чем-нибудь полезен, только за этим я и пришел, — с кротостью в голосе возразил ему дои Дионисио, но на его слова преступник отвечал молчанием, молчанием, в котором раздавались, обвиняя его, удары всех колоколов.
— Почему не велите перестать бить в колокола?
— Как мы можем заставить смолкнуть глас господа?
— Я рехнусь от этого.
— Потому что не хочешь слышать, что они тебе говорят, и думаешь лишь о том, что они тебе напоминают.
— Прикажите, чтоб перестали!
— А как мы сможем прекратить вой собак, они повсюду воют всю ночь напролет?
— Хорошо сказано. Лучше уж колокола, чем собачь® вытье.
Снова воцарилось длительное молчание в темном помещении, зловеще освещаемом сосновой лучиной.
— А вы вправду хотите оказать мне милость?
— Я уже сказал тебе, я ради этого и пришел.
— Скажите им, чтобы не оставляли меня ночью в темноте.
— Я пришлю тебе керосиновую лампу.
— Вы, конечно, объявите всем, что мне страшно.
— Перед господом ты должен испытывать страх.
— Хотите, скажу вам правду? Я не верю в бога.
— В таком случае, почему ты не можешь слышать собачьего воя, не хочешь оставаться в темноте? Боишься, что тебя убьют?
— Вы хорошо знаете, что я хочу умереть, и если бы знал, что вы способны на это, попросил бы вас убить меня.
— Это ты хотел убить меня.
— Да, я и не отрицаю этого. А если так, уходите.
— Нет. Я пришел не для того, чтобы упрекать тебя. У тебя есть свои причины, а у меня свои — я хочу облегчить тебе твое одиночество, хочу укрепить твой дух.
— Нет, лучше уходите, от вашего присутствия мне еще хуже. А что касается моих причин…
— Я не хочу их знать.
— Дайте сказать! Именно вас я обвиняю за все, что делается в селении, ведь в селении невозможно дышать… Вас, но — главным образом — этого падре Исласа.
— Но ведь мы лишь препятствуем распущенности, противоречащей божьим заветам.
— Вы понимаете, мне не до споров.
— И я не намерен спорить с тобой сейчас. Приди в себя; когда пожелаешь все обдумать, не отрекайся ни от голосов из тьмы, ни от воя собак, ни от колокольного звона. Ты голоден? Хочешь пить?
— Нет.
— Я пошлю тебе кувшин воды. Пусть ночь даст тебе отдых. Если будет в чем нужда, я предупрежу, чтобы меня известили. А я попрошу тебя лишь об одном, тебе это будет нетрудно. Когда сегодня, или завтра, или еще позже ты вспомнишь какую-нибудь молитву, сотвори ее, не упрямься. Прошепчи ее, пусть даже она в тебе не отзовется. Я знаю, что говорю, тебе сразу станет легче. Вот тебе не дает покоя собачий вой, начни молиться, и мало-помалу ты забудешься.
— Есть то, чего нельзя забыть.
— Но это послужит спасению души твоей, вот что важно.
Сеньор приходский священник направился к двери. Колокола перестали бить. Собачий вой доносился громче.
— Послушайте, — с большим трудом произнес Дамиан, — как я могу поверить в спасение моей души?
— Пусть тебя не тревожат сомнения. Не оспаривай мыслей, осеняющих тебя. Выслушай их, не больше.
— Я… я не хотел бы остаться один… не из-за страха…
— Если ты покинешь самого себя, увидишь, что ты уже не один.
— Скажите правду: вы не радуетесь тому, что со мной такое случилось?
— Как ты можешь думать об этом? Я и сейчас хочу быть твоим падре, я хотел им быть вопреки твоему желанию, но по предназначению господню, и если бы я мог предвидеть случившееся, будь уверен, что я сделал бы все, чтобы предотвратить несчастье.
— Это невозможно. Невозможно. Временами мне кажется, что все это страшный сон.
— Единственно, что возможно, поверь мне, — спасение твоей души.
— Уходите, не думайте, что я буду исповедоваться.
— Исповедь — дело свободное, и никакая тюрьма не сможет лишить тебя этой свободы. Прощай, Дамиан, и пусть господь откроет тебе глаза.
В дверях он обернулся, чтобы сказать:
— Ты и я, все мы — грешники, но всех нас уравнивает милосердие божье.
Улицу заливала своим светом взошедшая луна, луна затишья, луна августовских зловещих предзнаменований, луна ясной росы.
Разговор с самим собой возобновляется: «Горе тебе, Пастырь, одолевают тебя слабости, горе тебе; овцы, доверенные тебе, сбиваются с пути; повсюду воют волки; и вот снова потеря — а скольких ты уже потерял, скольких еще потеряешь, с чем предстанешь перед господом? Микаэла…» В изменчивом потоке мыслей всплывают думы о племяннице Марии. «Не лучше ли было бы умереть ей в младенчестве. Ведь и она сегодня или завтра может стать жертвой эпидемии, что развращает души?» Этот эгоизм кровного родства, собственная человеческая непокорность пугают его, и приходскому священнику с трудом удается овладеть своими чувствами: «Ты должен быть свободным от семейных уз и какой-либо предпочтительности и с тем же и даже большим рвением оберегать всех своих прихожан». Здесь мысли его сбиваются. «Мария! Что будет с тобой?..» И еще пронзает словно острый шип: «Габриэль!»
Он наконец добрался до приходского дома, и Марта предложила ему поужинать, но он не в силах был проглотить ни кусочка — точно так же, как, возвращаясь после заупокойных бдений, не мог заставить себя уснуть.
Вопреки обычаю — как miserere селения, как призыв грешников к раскаянию, — каждый час всю ту страшную ночь напролет, и на заре, и утром, каждый час били колокола.
— Но совсем по-другому, не так, как звонил Габриэль! — замечают боязливые голоса в тайниках спален, в бессоннице коридоров и патио.
— Колокола словно умерли — с того дня, как в последний раз звонил Габриэль.
9
Ни удивления, ни боли, ни презрения, ни даже тоски пли отсутствия любви но подметил Бартоло Хименес в глазах жены, бывшей невесты Дамиана, когда он, весь дрожа от возмущения, ужаса и тайного злорадства, пришел рассказать ей о только что происшедшем и, рассказывая, осмелился взглянуть ей в глаза. Он сгорал от любопытства: какие чувства отразятся в них?.. Лучше бы не делал. Ненависть, сдерживаемая в течение многих лет и готовая вот-вот выплеснуться, смотрела из глаз жены на Бартоло как на злейшего врага, как на насильника, который подло, коварно овладел ею, как на. палача, как на причину беды, обрушившейся на Дамиана. Это было хуже, чем если бы его ударили чем-то тяжелым по голове или сразили семью выстрелами в сердце. Ни одним словом не обменялись муж с женой. Однако, вне всякого сомнения, оба поняли, что в тот момент жизнь для обоих круто переменилась. Бартоло, почувствовав себя донельзя униженным, тут же решил уехать на Север — и чем раньше, тем лучше.
10
С погребением мертвых поторопились, опасаясь, что из Теокальтиче пришлют доктора, который захочет произвести вскрытие. «Резать их, как скот, — думали обитатели селения, — и все это под предлогом, что необходимо медицинское заключение для суда, нет уж, только не это: и для чего все затевать, если они мертвы, и еще как мертвы, и никакими расследованиями их уже не воскресишь?» Поспешность, с которой покойники были преданы земле без соблюдения всех традиционных семейных ритуалов, значительно ранее положенного срока, явилась одной из самых скорбных подробностей происшедшей трагедии.
Селение заявило о своем собственном тайном правосудии, присутствуя на траурной мессе и похоронах дона Тимотео и воздержавшись от участия в погребении Микаэлы; только сеньор приходский священник, самые близкие родственники и зависевшие от Родригесов люди были на этой церемонии.
Общее враждебное отношение проявилось уже при прощании с покойной: мало кто пришел сюда и все держались отчужденно. Лукас Масиас был там первую часть ночи, а поскольку никто не побуждал его к рассказам и никто не поддерживал с ним беседы, то он удалился в дом Лимонов задолго до намеченного нм часа. А он-то намеревался поведать в доме Родригесов о законе, по которому могли убивать при попытке к бегству еще во времена генерала Толентино, — тогда, между восемьдесят третьим и восемьдесят четвертым годами. Подыскав для себя удобное местечко на церемонии прощания с доном Тимотео и найдя подходящих слушателей, свои бесконечные истории он начал с рассказа о циркачке-акробатке, жонглировавшей с горящими факелами и ножами: «Но вот однажды, тогда еще были празднества в Ночистлане, что-то у нее сбилось и один из ножей попал ей прямехонько в сердце, а на волосы упал огонь. Волосы загорелись, и пока пытались погасить, она вся превратилась в кровавый факел, и ничего нельзя было сделать…» (Ясно, это был намек на историю с Микаэлой, историю, перенесенную и даль времен, в другие условия, «другое место.) К часу ночи в доме Родригесов уже никого не оставалось, кроме сонных пеонов и арендаторов; никто не проявлял готовности возобновить заупокойные молитвы, и, наоборот, без всякого перерыва каждые полчаса следовали молитвы у гроба дона Тимотео, дом которого был переполнен прощавшимися вплоть до самых похорон. Здесь в разговорах осуждали сеньора приходского священника за то, что он послал ужин убийце. Отпускали ядовитые замечания по поводу белого гроба Микаэлы. Семейство Лимон объявило, что не понесет в церковь тело отца, если его гроб будет поставлен на тот же катафалк, на котором стоял гроб с виновницей всего происшедшего, и в конце концов они добились того, что заупокойную мессу по дону Тимотео отслужили раньше. «Разве можно допускать в церковь гроб с телом этой?.. — шушукались приближенные семейства Лимон. — Она даже не исповедалась!» — добавляли они.
Когда малочисленные провожатые следовали за гробом Микаэлы от ее дома до церкви, а оттуда на кладбище, ни одно окно, ни одна дверь не скрывали своего осуждения, и даже на улицах люди отходили в сторону, чтобы не встретиться с ее гробом.
— Руперто, — говорили после, — совсем стыда лишился, пришел на ее похороны.
— А еще большее бесстыдство, что ему это позволили.
— И слышали от него — Дамиан не выйдет живым из селения, он с ним сведет счеты.
— Счеты следовало бы сводить раньше, если он недаром носит штаны.
На кладбище Лукас Масиас расхаживал, показывая могилы застреленных при попытке к бегству.
— Если бы Дамиан был сторонником Рейеса… Потому как теперь закон о попытке к бегству применяют только к политическим, — заметил кто-то из присутствующих.
— Да, теперь нам придется все улаживать с Пруденсией, Клементиной и Хуаном, — толковали те, кого связывали с доном Тимотео долговые обязательства. — Дети дона Тимотео — они уж с нас шкуру сдерут.
12
За Дамианом прибыл пикет жандармерии. Стало известно, что увезут его не в Теокальтиче, а в Гуадалахару. Приходский священник не замедлил встретиться б политическим начальником, потребовал от последнего обеспечить преступнику безопасность, как это и следует по закону.
— Я ничего не знаю. Приказ есть приказ. Вон там стоит капрал из конвоя, он скажет, может ли кто еще сопровождать преступника. Если бы здесь были корралисты, тогда другое дело! Кроме того, преступник отказался давать показания на предварительном следствии. Это еще больше осложняет его положение.
Только сеньор приходский священник интересовался судьбой преступника. Посещал его каждый день. И с каждым разом все настойчивее становились его увещевания, но он так и не мог сломить упорство узника, который никак не соглашался на то, чтобы какой-нибудь священнослужитель сопровождал его в столицу штата или… навстречу смерти.
И лишь когда Дамиана вывели из тюрьмы ранним утром тридцать первого, в день святого Рамона, то окна и двери распахнулись, обнажив свое любопытство.
— Так и не захотел исповедаться!
— Везут его несвязанным.
— Не довезут и до Лабора.
— Даже если с ним поедет падре Рейес.
— Не захотел ничего говорить.
— Не захотел исповедаться, ни за что на свете!
— А как Руперто?
— Хорошо, спасибо.
— Он не встретит его по дороге? Не попытается застрелить?
— О Руперто ни слуху ни духу.
— Должно быть, прячется под кроватью.
— Переодетый женщиной.
Когда конвой с арестантом миновал Лабор-де-Сан-Рамон, в честь праздника святого зазвучали трубы и большие барабаны, взрывались в воздухе шутихи и ракеты — и это породило слухи, долетевшие до селения, что стреляли в Дамиана Лимона, человека, презираемого всей округой.