Перед грозой

Яньес Агустин

Те, кто учился, и те, кто отлучился

 

 

1

С самых первых чисел сентября стали прибывать на каникулы студенты, однако траур селения сразу же заставил их забыть о сумасбродствах и поддаться общему унынию. И все же мало-помалу молодость и жизнерадостность приезжих стали теснить мрачную печаль жителей селения.

Большинство студентов обучалось в духовной семинарии. Селение недаром гордилось тем, что его называли церковничьим. Отсюда выходили и выходят божьи служители, рассыпаясь по всей епархии. Редким был тот год, когда менее полудюжины пареньков принималось зубрить латынь; чаще их число было значительно большим. Редким был тот год, когда не выходил, пусть в церковные певчие, хоть один из юношей данного прихода.

Время каникул для сеньора приходского священника было чревато особыми тревогами и опасностями. Сколько юношей — философов и даже богословов, призвание которых казалось непоколебимым, отходило в эти месяцы свободы от избранного пути, поддаваясь старым и новым соблазнам. Чаще всего происходило так: из тщеславия или ради того, чтобы убить время, семинаристы разыгрывали роль женихов, а к своим занятиям возвращались, уже познав прелесть беспутства, от чего им потом было весьма трудно избавиться; кроме того, каждый из них, вернувшись в семинарию, забывал о своих обещаниях и через год не скупился на новые — уже другой девушке, уподобляясь колибри, перелетающему с цветка на цветок. А вместе с тем они были любимцами всего селения; они играли на гитаре и пели светские песенки; срывали аплодисменты, декламируя романтические стихи, ловко играли в карты, сыпали скабрезными анекдотами, затевали всякие истории, тут и там расставляя ловушки той или другой девушке, — в результате, случалось, снимали с себя семинарское облачение и отказывались от предназначенного будущего или из них выходили дурные пастыри.

Рушились судьбы несостоявшихся священнослужителей; обманутые в своих надеждах девушки жили в страхе и смятении, заблудившись в мечтах и разочарованиях. Сколько их — Лин, Магдалин, Гертрудис — продолжало надеяться годы и годы, пока ни понимали, что это безнадежно! Сколько их — состарившихся в напрасных упованиях! И сколько их нынче начнет томительное ожидание, шипы которого заостряют угрызения совести, потому что поступаешь против воли бога, скрывая от него виноградаря лоз твоих! Угрызения, которые не дают уснуть весь год, много лет. Вечная тревога — придет или но придет письмо от уехавшего.

А сколько семинаристов приезжает уже с решением оставить церковную стезю и посыпает солью чаяния священника, чаяния отца и матери, всех родственников, мечтавших, что из их рода выйдет свой священнослужитель! И во многих душах будут посеяны первые семена разочарования! «Multi sunt vocati et pauca electi».

Сколько юношей? Сколько девушек? Как будто у бедного приходского священника нет других причин для бессонницы.

 

2

Шумная неуемность, сумерки, прикрывшиеся светом, смятение мира, многочисленные и многообразные тревоги часа — все это наплывает вместе со студентами, бесконечная болтовня которых, отдаваясь эхом дневной суеты, возмущает душевный покой селения.

А вот Лукас Масиас спешит освежить свои старые истории новенькими, свежеиспеченными. Нет, разумеется, этим новым историям он не очень-то верит, но «суть уясняешь, если клубок размотаешь». «Что нового в политике?» — «Остается ли дон Порфирио?» — «Продолжается ли заваруха?» — «Что говорят о Столетии?»

И Лукас, как и все другие охотники за новостями в селении, а их немало, тянет за язык студентов; а те не заставляют себя долго просить, правда, не безвозмездно, и рады-радешеньки блеснуть своей осведомленностью, проницательностью, апломбом своих суждений и предсказаний, как будто в их руках сосредоточены нити вселенной и судеб людей.

Приехавшие называют yекоего Франсиско Мадеро, который ездит по Северу и произносит речи против переизбрания президента. Одни говорят, что он сумасшедший и хочет ни больше ни меньше, как быть вице-президентом при доне Порфирио. Другие утверждают, что он спирит и масон, который в подходящий момент получит помощь от гринго. Третьи считают, что он ничего не добьется, — ведь даже генерал Рейес не смог изменить положения, а этот, чего доброго, ввергнет нас в анархию; однако шут с ним, он — не фигура: не генерал, даже не лиценциат — просто ранчеро из штата Коауила. Да и разве наши революции когда-нибудь начинались на Севере?

— Посмотрим… Помяните мое слово, — говорит Паскуаль Агилера, студент, о котором ходят слухи, что он не собирается возвращаться в семинарию. — Не зря вокруг Мадеро столько шума, о нем знают везде, повсюду у него сторонники, не желающие переизбрания президента, и за ним, богатым, идут бедняки. Так начинали все апостолы. Пусть осторожнее себя ведут «сиентифики» и подумают об истории Давида и Голиафа. Вы еще вспомните мои слова.

Однако никто не разделял мнения Агилеры.

В чем студенты единодушны, так это в том, что Рейес воздержится вступать в бой и все будет продолжаться, как тридцать лет назад.

Лукас Масиас старался запомнить приметы: «Белый, низкорослый он, с бородкой, нервный и симпатяга», Лукас не мог пояснить, почему с самого начала имя и облик Мадеро он объединил с самой сенсационной вестью, привезенной студентами: с возвращением кометы Галлея — эта весть для большинства обитателей заслонила и заставила потускнеть все политические темы и посеяла семена тревоги.

— Нет сомнения, что-то разразится — я не говорю революция, но не избежать войн, голода и чумы, — высокопарно пророчествует всюду Лукас и, подхватив высказывания Паскуаля Агилеры, добавляет: — Когда появляются апостолы, все называют их безумцами, мальчишки забрасывают их камнями, а власти бросают их в тюрьмы, однако никто не в силах заставить их замолчать.

 

3

— А Луис Гонсага?

— Неизлечим, он — в сумасшедшем доме в Сапопане, — отвечает авторитетный голос Фермина Гарсии, который в этом году был принят в монашеский Орден францисканцев и потому, как маньяк, то и дело наклоняет голову, чтобы все восхищались его сверкающей тонзурой, огромной и тщательно выбритой. — Я посетил его накануне моего отъезда; насколько я знаю, в первые дни его пребывания в этом доме приходилось натягивать на него смирительную рубашку. Я нашел его относительно спокойным; безумие его теперь выражается в том, что он представляет себя богом, которого язычники называли Аполлоном Мусагетом или, как об этом можно прочесть у греческих и латинских классиков, богом — предводителем муз. Не только мой священнический сан, но и самые элементарные приличия не позволяют мне вспоминать глупейшие вымыслы нашего несчастного земляка; достаточно сказать вам, что в своем безумии Луис желает превратить в муз женщин, которых знают многие из нас. — Манерность речи, приобретенная свежеиспеченным монашком Фермином, приводит в экстаз всю его семью.

Конечно, для селения не является особенной новостью то, чем кончил Луис Гонсага. Об этом уже поведал Лукас Масиас, освежавший свои старые истории, а прибывшие из Гуадалахары передают, что нынче происходит с Луисом.

От Руэзги и его брата, которые были свидетелями бегства Луиса Гонсаги, уже на следующий день можно было узнать подробности встречи Луиса с отцом. Дон Альфредо нагнал своего сына в ту же ночь, шестого мая, на постоялом дворе Контлы, где сын его ужинал, готовясь продолжать путь, и не поддавался уговорам братьев, которые там собирались переночевать. Разные встречные направляли его на след сеньоры, за которой он спешил; не отдыхая ночью, он рассчитывал догнать ее близ Истлауакана. Руэзги пытались отговорить его от этого и предлагали вернуться с ними в селение, когда дон Альфредо появился в дверях постоялого двора; не дав ему вымолвить ни слова, и так, как будто он ждал его появления, Луис Гонсага поднялся с места, смело встал перед отцом и закричал: «Где только вас нет, отец! Как вы только не пытаетесь помешать мне! Так вот, знайте раз и навсегда — меня никто не сможет удержать!» Его неожиданная, без видимых оснований ярость все более и более разгоралась: «Вы уже знаете, вам уже, верно, сказали, куда я поехал: я женюсь на Виктории либо убью себя, если не добьюсь ее любви! И не пытайтесь встать мне поперек дороги!» Прокричав это, он с силой замахнулся на отца, но присутствующие схватили его и держали крепко. Дон Альфредо стоял как статуя. «Дайте мне уйти!» — вопил Луис, пытаясь освободиться; наконец он вырвался из державших его рук и рухнул в кресло, продолжая выкрикивать: «Это ваша вина, вы пригласили ее. Я ненавидел ее, она была отвратительна, однако вскоре дьявол стал подсовывать мне ее повсюду, в любой час, даже во сне она не давала мне покою: то я чувствовал запах ее духов, то слышал ее голос, и ее тело всегда было перед моими глазами, как бы крепко я их ни зажмуривал; я чувствовал ее руками, губами, языком. Это ужасно, но я не могу жить вдали от нее; я знаю, если она не снизойдет ко мне — я убью себя, а если снизойдет, то она меня убьет. Все равно я не могу жить!» Вопли его раздавались все громче и громче, с ним сделались судороги; даже недоверчивые погонщики, которые тут были, начали проявлять беспокойство. Нет, это уже не походило на фарс, и насмешек это не могло вызвать. Немного погодя юноша поднялся и громко проговорил: «Виктория — моя кара, от нее я не могу скрыться!» Затем, пробормотав что-то невнятное, рухнул на землю, вытянувшись, как покойник. Пришел в себя уже на заре, но плохо сознавал, где он и что с ним: «Отец, где мы находимся?.. Я не помню, когда мы выехали из дома… Где мама?.. Ведите меня к Виктории… Виктория… Виктория… Мне сказали, она уехала… Скажите ей… Я пойду туда, куда вы хотите, отец…» — и спокойно уснул. Из Кукио приехал лекарь и посоветовал увезти юношу в Гуадалахару, и как можно скорее. Дон Альфредо вызвал донью Кармен. Целый день Луис вел себя как помешанный. На следующее утро Пересы отправились в столицу штата.

В селение прибывали и другие вести: опасаясь встречи с виновницей всего происшедшего, Пересы решили было направиться в Мехико; Луису лучше, однако время от времени в приступах безумия перед ним является образ вдовы; Луис говорит, что ему было видение: ему велено продолжить учение в семинарии; Пересы собираются вернуться в селение; теперь Луис намерен стать иезуитом.

В июле пришло сообщение, вроде бы достоверное, о вступлении Луиса послушником в Орден иезуитов. В августе — быть может, по пути в селение, — Пересы приехали в Гуадалахару. У Луиса случился новый приступ безумия. Луис находится в сумасшедшем доме в Сапопане.

Но случившееся с Луисом понемногу отходило в прошлое, рисовалось чем-то все более и более далеким. Преступление Дамиана заслонило собой все полностью.

долг — сжечь письмо; равная судьба постигла четыре последующих письма; дон Дионисио сумел уговорить почтового агента хранить тайну, призвав на помощь его совесть, а также разъяснив ему, какой вред могли бы принести эти послания. Конверт, доставленный почтой девятнадцатого августа, прибыл с распиской о вручении; и пришлось поставить отметку: «Адресат выбыл, нынешнее его местожительство неизвестно». Об этом знали только сеньор приходский священник, падре Рейес — ревизор корреспонденций — и почтовый агент. Однако приехавшие семинаристы рассказывали, что некая весьма светская дама допытывалась, нет ли кого-нибудь из здешнего селения, и расспрашивала их о многом, в том числе — не знают ли они, куда уехал Габриэль Мартинес, звонарь; разумеется, она делала вид, что не придает никакого значения своему вопросу, и интересовалась многими другими лицами. А в селении и в самом деле точно не знают, где находится Габриэль. «Исчез, как и появился», — заметил Лукас Масиас. Таинственно.

 

5

Не имея возможности ничему помешать, хотя и понимая, насколько зло велико, сеньору приходскому священнику остается лишь получать уведомления от студентов, желающих провести часть своих вакаций в других местах; особенно его беспокоит, когда они отправляются на местные праздники, проходящие в сентябре и октябре в Местикакане, Яуалике, в Тойауа, в Ночистлане. «Возвращаются словно их подменили. Здесь у них нет подходящих условий вести себя разнузданно — ни пикников, ни обедов, ни азартных игр, ни вечеринок с этими развратными современными танцами, но там-то они вовсю расправляют крылья».

Хуже всего, что чуть не каждый раз они прихватывали с собой какого-нибудь однокашника и еще кого-нибудь, не дураков повеселиться, и, желая доставить себе и своим приятелям удовольствие, подымали на ноги все селение, разыгрывали всякие глупые шутки, петушились, ловеласничали, играли на гитарах, пели, шумели, а жители не только не возмущались, но и от души радовались, что те ходят на головах. Приезжие наведываются сюда, как конкистадоры: нет более или менее привлекательной девушки, которую они оставили бы в покое. В прошлом году всем священнослужителям прихода пришлось при! дожить немало усилий, чтобы предотвратить задуманное гостями праздничное гуляние.

 

6

ИЗ ДНЕВНИКА. Третьего сентября падре Рейес возвратился из Теокальтиче, куда сопровождал Дамиана Лимона. (Кое-кто продолжает осуждать подобную заботу по отношению к отцеубийце и убийце женщины; другие восхваляют священника, пекущегося о спасении еще одной души, и обвиняют в отсутствии милосердия тех, кто его осуждает.) Пятого возвратился падре Ислас. От их возвращения ожидали многого, однако оба священнослужителя отвечали молчанием на жажду селения разведать что-то новое. Единственно, что удалось узнать: к преступнику не был применен закон об убийстве при попытке к бегству, — и разочарование было полным.

Видимо, кто-то из студентов привез вырезку из газеты, выходящей в Гуадалахаре; и начиная с девятого числа эта вырезка стала ходить по рукам; в ней черным по белому было напечатано название их селения и рассказывалось о сенсационном преступлении, причем автор не поскупился на подробности, о которых жители селения и не подозревали и которые, по всей вероятности, являлись плодом фантазии газетчика; но поскольку все это было напечатано, то принималось за правду, не подлежащую сомнению. Находились и такие, кто на память вызубрили текст репортажа, ибо хотя это сообщение и вызывало досаду, поскольку название селения связывай лось со столь постыдной историей, однако в глубине души всем было приятно видеть, что пресса упоминала об этом событии — пусть событии местного значения. «Видели, что говорит пресса?» С уважительной напыщенностью произносилось торжественное слово — пресса. Пересуды и толки не смолкали. Неграмотные буквально из кожи вон лезли, чтобы заполучить вырезку в свои руки и заставить кого-нибудь снова и снова перечесть ее вслух. Страсти распалялись по мере того, как разгорались споры, вызванные некоторыми определениями в публикации: «Какая еще там деревушка, не деревушка, а должны были бы написать — пользующееся привилегиями селение, прочем христианнейшее!» — «Почему-то сказано о нем, что он — обеспеченный земледелец, тогда как этот бродяга никогда не прикасался к плугу, никогда ничего но сеял, и следовало бы назвать его — северянин пли приехавший с Севера». Бурные возгласы вызывала и такие места репортажа: «Похоже, что необузданная горячность этого деревенского щеголя зажгла внезапную и лихорадочную любовь в сердце девушки, чьи последние слова явились признанием болезненной страсти; она, которая ранее, незадолго до происшествия, отказалась следовать за уязвленным претендентом, теперь отчаянно молила, чтобы ему не сделали ничего плохого, поскольку она объявляла себя единственной виновницей случившегося. Еще не хватает того, чтобы преступник попытался использовать это для своей защиты: это был бы редкий цинизм!..» «Отнюдь не ограбление явилось движущей причиной действий отцеубийцы, — ведь этот дьявольский выродок, свершив свое черное преступление, захватил с собой совсем небольшие деньги: скорее, как считают, этот злодей-сын впал в ярость, когда отец отказался дать ему согласие на отъезд, который тот замыслил, а также выдать причитающуюся ему часть наследства; имеются и весьма пикантные предположения, вроде того, что отцеубийцей владела ревность, поскольку, как утверждают, убитый также имел виды на невесту молодого Дамиана Лимона». В репортаже нельзя было не заметить и таких философских перлов: «Раковая опухоль новых веяний уже проникает в девственные уголки нашего штата, пришло время задуматься над тем, чтобы защитить наши устои мечом действенного, образцового и обличительного правосудия…» «Общественное мнение ждет судебного процесса в Теокальтиче, куда направлен преступник и где дело будет рассматриваться в уголовном суде…» «И пусть как можно скорее расстрел станет финалом этой драмы — и должным возмездием гиене, чьи преступления повергли в ужас миролюбивую и счастливую округу, ставшую ареной ужасных событий. Эти события, без сомнения, вызовут негодование во всей остальной части штата и во всей Республике, что образумит тех, кто пытается выгородить преступника».

Целый легион репортеров по собственному почину появился в селении, горя желанием уточнить и расширить эту информацию; и Педро, и Хуан, и Франсиско — сколько их было! — вдруг почувствовали себя журналистами и отправляли обширнейшие послания в редакции газет «Ла чиспа», «Эль рехиональ», «Эль паис» и даже в «Посланца святого сердца» — как раз в те издания, которые получали здесь некоторые обитатели, однако редакции этих газет не только не нашли места для данных корреспонденций, но вообще не опубликовали ни одного слова о происшедшем.

В конце месяца некие студенты, ездившие в Теокальтиче, распространили слухи, что Дамиана, вероятно, освободят, поскольку из его показаний следует, что в убийстве отца он не виновен, а кроме того, как говорилось, в суд не были представлены акты экспертизы о произведенном вскрытии трупов, в связи с чем невозможно установить степень вины обвиняемого (всеобщее возмущение). По слухам, заключения, подписанные каким-то невежественным лекарем и властями, составившими первичные документы, в которых зафиксированы обнаруженные на жертвах телесные повреждения, оказались невразумительными; указывалось, к примеру, что на тело Тимотео Лимона были обнаружены следы ушибов, которые, по всей вероятности, получены нм при падении. Дамиан в своих показаниях настаивал, что отца он не избивал и что его смерть могла быть вызвана сердечным приступом. («Выгораживают, выгораживают», — как говорит пресса.) Поэтому судья потребовал эксгумации трупов для производства вскрытия в соответствии с предписаниями закона.

— Какой ужас! Пусть только его освободят, господь его накажет своей волей, ибо господь не нуждается в каких-то там расследованиях, чтобы свершить правосудие. И как можно допустить осквернение праха погребенных по христианскому обычаю!

Эта чудовищная угроза вызвала всеобщее волнение, и было решено противодействовать, — если потребуется, то с оружием в руках, — противодействовать осквернению кладбища и могил дона Тимотео и Микаэлы. Мальчишки, вооружившись камнями, расположились по дороге, ведущей к Теокальтпче. Глаза мужчин и женщин зорко следили, руки были готовы в случае чего перейти к действиям.

Удар в сердце — неожиданный — отвлек бдительную настороженность сеньора приходского священника. Он получил письмо, адресованное лично ему, и в нем было написано: «Достопочтенный сеньор священник! Одно из сильнейших впечатлений, потрясших мою душу и заставивших ее обратиться к богу, было мною пережито в Башем селении, когда я слышала колокольный звон, который, по моему убеждению, весьма действенно поддерживает дух набожности, господствующей там; я имела случай познакомиться со скромным юношей, который столь умело заставляет колокола беседовать с сердцем человека, и меня захватила мысль как-то содействовать тому, чтобы этот мальчик стал великим маэстро и божьей милостью, — а почему бы и нет? — великим сочинителем церковной музыки. Охваченная этой мыслью, я изучала здесь, в Гуадалахаре, и в городе Мехико возможности для начала его образования, которое позднее он мог бы продолжить в том или ином европейском центре. Маэстро дон Феликс Передо обещал дать ему первые уроки; я берусь оплатить образование юноши, и я ему писала об этом несколько раз, но не получала ответа; в последний раз меня уведомили, что он уехал из вашего селения, и поскольку Вы должны знать, где он проживает и, несомненно, заинтересованы в его будущем, я решилась представить Вам мой план на Ваше благоусмотрение и просить Вас сообщить о нем тому, кого он непосредственно касается; я надеюсь, что он согласится переехать в Гуадалахару, предварительно известив меня, чтобы я могла перевести ему необходимые для этого деньги». Подпись — Виктория Э., вдова де Кортина, письмо написано в Гуадалахаре 29 сентября. С несвойственной ему злостью дон Дионисио разорвал письмо. «Коварные козни сатаны! Дерзость вожделения! Какой цинизм!» Так он ей и ответит. Нет, лучше не отвечать вообще. Или ответить и постараться убедить ее оставить бедного юношу в покое. А если все же это предложение было продиктовано искренним желанием помочь? Имеет ли он право решать судьбу Габриэля?.. В конце концов он решил обсудить этот вопрос… нет, не с падре Исласом, нет, с… падре Рейесом.

 

7

Золотистость и свежесть дня, ранние тени, длинные ночи — скоро конец каникулам. Падают октябрьские листья. Падает октябрь на пожелтевшие поля. Ото дня к ночи возрастают страсти и страхи. Робкие девушки, носящие вечный траур, теряют сон, им страшно подойти к запертым дверям, — они боятся, что закружится голова от пугающих и долгожданных слов. Надежды и тревоги новичков, которым посчастливилось вручить письмо; весь день напролет они разгадывают смысл того или иного жеста, взгляда, а по вечерам спешат ускользнуть из дому и пропадают где-то до девяти, десяти, одиннадцати и даже до двенадцати часов, — нарушая строгость обычаев, избегая чужих глаз и ушей, скрываясь от бдительности священника и его помощников, стойко сопротивляясь любопытству отца, братьев, кузенов и прочих родственников, стоящих на страже семейных устоев; терпеливо выжидая, пока все затихнет и погаснет свет, проникающий сквозь оконные решетки, а затем кружа все ближе, ближе, постепенно обосновываясь возле заветного дома и завоевывая его стены, рамы окон, косяки дверей, ощупью отыскивая дверные замки, запоры, вглядываясь во мрак, насторожив слух, отваживаясь наконец на легкий стук — сигнал, который может принести счастье или несчастье, — и так одну, другую ночь, многие ночи, иногда безнадежно, не достигнув желаемого, под равнодушными звездами. Некоторые предпочитают все же поспать до утренней зари, а в три или четыре часа покидают свои постели, ускользают на улицу, почти ощупью добираются до дома, до окна, до двери, затаив дыхание, — не вспугнуть бы боязливое общение сквозь деревянные преграды, как сквозь целую жизнь, с желанной. Точно обезумевшие в последнем взмахе крыльев или заблудившиеся птицы, вожделения наталкиваются на кресты, на обтесанный камень крыльца, на стены — вожделения, преследуемые четырьмя всадниками конечных судеб мира, этими вездесущими призраками; они вместе с тобой выходят на улицу, они стоят, окружая с четырех сторон постель, на которой девушка потеряла сон от страсти и страха. Нынче неумолимые стражи женщин и девушек, одетых в траур, носят окровавленную маску, похожую на Микаэлу, олицетворяющую память о ней. «Ты не помнишь обо мне?» — говорит смерть. «Ты не помнишь обо мне?» — говорит Страшный суд. «Ты не помнишь обо мне?» — говорит преисподняя. «Ты не помнишь обо мне?» — говорят небеса. Смерть, Страшный суд, преисподняя и слава небесная принимают облик Микаэлы, чей голос с того Света взывает с холодным унынием, все повторяя и повторяя: «Ты не помнишь обо мне?» Завороженность страхом — может ли одолеть тебя страсть в эти долгие ночи, в тоске ранней зари?

 

8

Приходский священник дои Дионисио Мариа Мартинес ответил сеньоре вдово де Кортина кратким посланием, в котором писал: «Юноша, о котором Вы упоминаете, в день своего отъезда отклонил мое предложение посвятить себя музыке, и отклонил даже с неким трепетным ужасом, очевидно, под влиянием всего пережитого им в то время. Тем не менее я считаю своим долгом сообщить ему о той возможности, которую Вы ему предоставляете; но для этого надобно, в соответствии с моральными требованиями, которых я придерживаюсь, учредить анонимный фонд, плод Вашего милосердия, в конторе Священной митры, где и будут распоряжаться этими средствами, как если бы архиепископство само выделило ему сию стипендию; и достопочтеннейший сеньор архиепископ решит, будет ли обучение Габриэля происходить в Гуадалахаре или в каком-нибудь ином месте».

 

9

Как почти все девушки селения, и особенно те, у которых были любовные связи, Мерседес Толедо в смерти Микаэлы увидела божье предзнаменование.

Как и многие другие женихи, Хулиан счел, что теперь как раз самое время поспешить со свадьбой, — ведь недавние события наверняка смягчили душу его предполагаемого тестя и предполагаемых шуринов. Он сказал об этом Мерседес, однако в ответ услышал, что она разрывает их отношения. Ее решение лишь усилило взаимную влюбленность, и особенно чувства самой девушки, погрузившейся в глубокую тихую печаль. «Я люблю его, люблю, но разве можно ослушаться божьего предзнаменования?» Тоскуя, она вспоминала, как вначале с отвращением встречала любовные излияния Хулиана; вспоминала, как она мучилась из-за его первого письма; как болезненно, медленно и неуклонно пробуждались и возрастали ее любопытство, ее мечты, ее любовь, расцветая в кисло-сладкой скрытности местных нравов. Марта была ее единственной поверенной: она придавала ей храбрости, она протестовала против решения Мерседес порвать с Хулианом, она выслушивала ее жалобы и пыталась ее утешать; но их обеих терзал страх, посеянный гибелью Микаэлы. Да и какая девушка смогла бы перестать думать о покойной, освободиться от страшных воспоминаний? Лучше отказаться от всего, лишь бы избежать столь ужасающего конца.

«А если Хулиан, разъярясь, поступит с тобой таким же образом?» — подсказала ей как-то ночью бессонница.

«Вина ляжет на тебя, — вмешался прежний внутренний голос, — только ты будешь виновата, ты не должна была поддаваться любви…»

«Но я с самого начала чувствовала любовь», — бормочет мысль Мерседес.

«Однако с тех пор ты чувствуешь себя виновной, так же как и сейчас, а сейчас еще сильнее, чем раньше, сильнее, во много раз сильнее. Осуди себя! Осуди себя за тайную радость, которую ты испытываешь при мысли, что Хулиан захочет тебя похитить! Ты думаешь об этом, тебе даже нравится представлять, с какой отвагой Хулиан стреляет в тебя из пистолета, — ты наслаждаешься так же, как та, другая, как та грешница, которая хочет быть с тобой вместе в аду!»

«Я не могу перестать любить Хулиана, сейчас я люблю его еще больше, — хотелось бы закричать Мерседес, но с губ слетало: — Нет, нет, все кончено, пусть будет что будет».

Кто смог бы поддержать ее своей извечной властью? Избавить ее от страхов? Есть ли кто-то, кто мог бы превратить их в радостное доверие? В ком можно найти то, чего нельзя обрести ни под суровым кровом ее родного дома, ни в твердокаменных правилах падре-наставника, ни даже в милосердном рвении сеньора приходского священника, — чего нет и в утешающем сочувствии Марты? Другие священнослужители, другие уважаемые лица, другие подруги не возникают в ее воображении. Куда обратить взор? Когда она молится, душа ее кажется ей черствой, высохшей, непроницаемой для росы, непроницаемой для ливней.

 

10

Как только прошли национальные праздники, — никогда они еще не были столь неудачными, — политический начальник совершил поездку в Теокальтиче и Гуадалахару. Вернувшись, он объявил полульстивым, полуугрожающим тоном, что он уже все устроил и никто не будет настаивать на эксгумации тел дона Тимотео и Микаэлы, а обитателей селения не будут беспокоить вызовами в Теокальтиче и требованиями давать показания, однако все это при условии, что жители примут участие в организации партии порядка, «которая поддержала бы кандидатуру славного деятеля дона Порфирио Диаса и сеньора Корраля». Он привез с собой инструкции действовать по-иному, если селение намерено и далее оставаться в стороне; более того, со всей строгостью здесь применят «Законы о реформе».

— Власти, — сообщил он, — отличнейшим образом осведомлены о том, что здесь происходит. Я буду продолжать делать вид, что ничего не замечаю (а это дело опасное: вы знаете, что случилось с моим предшественником); но вы, участвуя в широком гражданском движении, поможете мне противостоять нажиму властей, и петля не затянется на нашей шее. Волнения прекратятся — и мы послужим Родине. Вы понимаете, я рискую моим постом — и вы тоже должны мне помочь.

 

11

Не все страсти потерпели поражение. Отвага — завидная — некоторых женщин победила легионы страхов. Мария — но почему Мария, племянница приходского священника, почему именно Мария, как ни одна другая девушка? — смогла освободиться от тени и загробных заклинаний своей подруги Микаэлы! Что это?

Желание поступить всем наперекор? Отчаяние, вызванное поступком Габриэля? Так или иначе Мария присоединилась к тем, кто разорвал кольцо страхов. Ее до глубины души поразило неожиданное исчезновение Габриэля, до сих пор никто не знал, где он находится. Трагедия Микаэлы не послужила ей уроком: вначале она ожесточилась, горела неистовым стремлением бежать или, как ее подруга, погибнуть, считая себя способной и на худшее. Однажды у нее вспыхнула безумная мысль отомстить не только Дамиану, но и всему селению, которое она хотела бы сжечь, стереть в порошок, погрузить в забвение для грядущих поколений; она страстно хотела — и это желание не пропадало — прийти к узнику и настаивать, чтобы он убил и ее; ей хотелось и целовать руки убийцы, и кусать их, хотелось исцарапать ему лицо, хотелось благословить его и проклясть; преисполненная восхищения и ненависти, презрения и жалости, она бы с превеликим удовольствием взялась относить преступнику пищу, которую ее дядя посылал Дамиану в сельскую тюрьму; она была одной из тех, кто поднялся рано утром тридцать первого, чтобы увидеть, как будут увозить преступника; если бы у нее был пистолет, она убила бы его, а затем провозгласила бы его героем; когда его повезли, у Марии сжало горло, она не могла сдержать слез: как ей хотелось следовать за ним, чтобы там мучить его и утешать! Но, быть может, прежде всего — чтобы навсегда оставить селение и одновременно испытать судьбу: выстрелят или пет ей в спину? Черные предчувствия овладевали сердцем и разумом Марии, поднимаясь из бездны ее души, разливаясь по лабиринтам ее тела, и день ото дня она становилась все более раздражительной, все более невыносимой. И день ото дня — все более опечаленной. «Я хочу вырваться отсюда!» — чувствует она и говорит: «Вырваться!» Дуновение, незначительное дуновение могло бы ее унести. И потому ничтожный, ничтожнейший из парией, приехавших на каникулы, без каких-либо усилий смог привлечь внимание племянницы приходского священника. «Неотесанная душа» зовут его однокашники; он сын Сирило Ибарры, пекаря; его имя — Хакобо, но чаще его кличут «Раком-отшельником», пренебрежительно обыгрывая что-то, ему свойственное; в равной степени его могли бы называть «Хоботом» или «Носатым», отталкиваясь от особых примет его физиономии: он приземист, у него большой приплюснутый нос, черные-пречерные круглые глаза и густые брови; угловатые скулы делают его лицо несколько квадратным; он неловок и неуклюж, однако, видимо, не страдает от этого, ибо погружен в себя и живет в мире своих фантазий и причуд. Ни у кого — даже дома — он не вызывает симпатии, но и он ни на кого не обращает внимания, И лишь у одного Лукаса Масиаса на этот счет другое мнение: «Сын пекаря слывет дураком, а на самом дело он из тех, у кого музыка внутри». Конечно, Лукас может придумать все, что угодно, но этот незадачливый парнишка родился, чтобы стать бедняком-землекопом или погонщиком вьючного скота. Шалость и усмешку вызывает его вид: одет во что попало, в какое-то тряпье: богачи в Гуадалахаре отдают семинаристам свою старую одежду и требуют, чтобы их величали благодетелями? Хакобо словно не слышит ни насмешек, ни слов утешения. Если его нет — никто о нем не вспоминает; если он присутствует — никто его не замечает. Как бы то ни было, в нынешнем учебном году он окончил третий курс, и с неплохими результатами. А ведь все единодушно предсказывали, что он и первого курса не вытянет. Без лишних слов Хакобо делает свое дело (если даже он об этом деле думает, то мысли его все равно никому но известны). Без всяких околичностей он заговорил с Марией как-то в сумерках у церковного дома, в час, когда приходский священник ужинал.

— Вы мне нравитесь, и я хотел бы, чтоб мы стали женихом и невестой.

На эти слова она совершенно естественно ответила:

— Я подумаю, нет ли здесь чего дурного.

Сдержанность этого замухрышки но могла не при»

влечь внимания Марии и в последующие дни. «Господи, до чего же он некрасив», — говорила она себе: он был антиподом всем героям ее романов. Но чудной сын пекаря оставался после молебна в ризнице, чтобы, услужая, стереть пыль, вымести, погасить светильники, а затем и закрыть приходскую церковь, — все это позволяло ему входить в церковный дом и выходить из него в позднее время, тщательно выжидая удобный момент, когда никто его не увидит; он всегда выжидал, пока уйдут другие семинаристы, легко обманывал причетника, с благочестивым видом проходил перед доном Дионисио и гасил свечи. Такое он был ничтожество, что не вызывал ничьих подозрений! Прошло четыре дня после их первой встречи. Поздно вечером двадцать девятого сентября он подошел к Марин и внезапно спросил:

— Как решили насчет того, что я сказал?

— Что — да, — последовал холодный, сухой, невозмутимый ответ, хотя одновременно внутренний голос говорил девушке: «Какой он неотесанный, вульгарный».

Глухое, но непреодолимое отвращение к нему вызывало у Марии приступы раздражения; однако она все больше и больше находила удовольствия в борьбе с этим отвращением, словно возмещая отсутствие других, обычных стимулов — любви, страха, иллюзий, безнадежности. Она не любила его, ничего от него не ждала; присутствие студента не заставляло ее волноваться; ей просто Нравилось бросать вызов, разрывая круг, в который заключены все женщины селения. «Так поступала и Микаэла, — думала она, но не жалела о том, что ей не хватает оригинальности. — Микаэла и я были как сестры; я продолжу ее мятеж; Микаэла и Дамиан — мученики». С другой стороны, в Хакобо она видела собрата, лишенного понимания окружающих: ведь она сама и ее мечты тоже не встречали сочувствия — люди относились к ней и ее мечтам с тайным сожалением или полупрезрительной снисходительностью. И Хакобо и она презирали враждебный мир, который их окружал. Но Хакобо был жалок и смешон. Поэтому-то она и его третировала, и, третируя его, она ни во что не ставила самое себя, понимая: все кончится тем, что он тоже будет пренебрегать ею. Если Хакобо выводил ее из себя, она не выказывала своих чувств: умеренная холодность определяла их встречи. «Неотесанная душа» сгорал от любви и безуспешно пытался скрыть это от Марии, раздражение которой вынуждало ее к еще большей сухости и холодности.

— Пора уже нам перейти на «ты», — предложил он в середине октября.

— Как хотите, — ответила Мария.

На следующий день Хакобо сказал ей:

— Ты меня не любишь.

— Я знаю, почему вы это сказали, я имела неосторожность сразу вам ответить, говорить с вами.

— Говори мне «ты»! Послушай, почему мы не можем увидеться где-нибудь не на ходу?

— Зачем? Это ни к чему не приведет.

— Мне хочется о многом с тобой поговорить, а так разве поговоришь? Но я вижу, ты меня не любишь.

— Почему не люблю? — Мария не вкладывала никакого чувства в свои фразы, которые, как и в прежние вечера, внезапно обрывались, глохли.

Привычные мимолетные встречи. Скучая, Мария не спешила положить конец этим встречам. Она находила некое очарование в том, чтобы прикидываться заинтересованной, продолжать игру в прятки в сумерках приходского дома. Она находила некую прелесть в том, чтобы чувствовать себя бесстрастной колонной перед этим неуклюжим юнцом, в котором пробудились вожделения, но он не в силах был заразить ее ими. Как непохож он на героев из тех романов, которыми она зачитывалась, и на преступников, чьи злодеяния описывались на страницах газет! Ночью она могла бы надавать ему пощечин, как лакею. А в бесконечные утренние часы и в тоскливом наступлении вечерних сумерек ее так и подмывало бежать по улицам и вызывающе кричать: «Хакобо Ибарра — мой жених!» Когда заканчивалась месса, ее охватывало неистовое желание предать студентика, поведать о его коварных кознях сеньору приходскому священнику и причетнику. А приходит время, и опять она без промедления идет на свидание в потемках, зная заранее, что это будет бессмысленная, пустая встреча, во время которой им обоим нечего сказать друг другу, — встреча, способная лишь усилить раздражение и грызущую тоску. Нет никого, кто мог бы — и менее всех Хакобо (у него нет увлечений, он но знает и не любит географии; ничего не смыслит ни в музыке, ни в литературе, не понимает, какое наслаждение доставляют путешествия), и менее всех Хакобо (без денег и без будущего), — помочь воплотить в жизнь ее великую мечту — познать мир. В лучшем случае Хакобо мог бы стать мелким чиновником, если не просто «попугайчиком», повторяющим чужие слова, — ни рыба ни мясо. В таком случае почему Мария высокомерно отвергла признания юноши из Теокальтиче, который приезжал сюда вместе с братьями Агирре? Говорили, что он занимается уже на последнем курсе медицинского факультета (во время своего пребывания в селении он, кстати, превосходно доказал, насколько обширны его знания и насколько велика доброта, ибо безвозмездно лечил бедных и многих даже избавил от застарелых и мучительных недугов). Он был обходителен, умел вести приятную беседу; ходили слухи, что он богат и получил хорошее воспитание. За Марией он стал ухаживать почти сразу же после своего приезда, в начале октября, и весть об этом тотчас же разнеслась повсюду, причем — чрезвычайно редкий случай — была весьма благоприятно встречена приверженцами самых противоположных воззрений: на сей раз все они единодушно объявили себя сторонниками и чуть ли не сватами симпатичнейшего приезжего; услужливые женщины, а среди них и некоторые Дщери Марии, нашептывали на ухо девушке те или иные лестные слова, сказанные доктором, стараясь пробудить в ней ответные чувства. Сеньор приходский священник открыл перед студентом двери церковного дома, был готов с ним беседовать, всем своим видом показывая, насколько ему это приятно, и даже, вопреки своим правилам, несколько раз приглашал его к обеду. И столь же быстро разнеслась молва о том, что Мария его отвергла. Но молодой врач продолжал вести себя весьма учтиво, не обращая внимания на колкости красавицы. Однако его серьезные и продуманные планы путешествий по Европе, по окончании курса учения, его рассказы о посещении многих крупных городов страны, его впечатления от прочитанных книг — все это оставляло Марию совершенно равнодушной: она не желала его слушать, вернула ему, не вскрыв, полученные от него письма, даже не удостоила его взглядом. Зато как ей удалось разыграть возмущение и как ей пришлись по вкусу слова, сказанные однажды вечером Хакобо: «Я понимаю, разве я могу предложить тебе то, что может он, и я не хочу мешать тебе — ты вольна делать, что хочешь, Мария!» Ощутить трепет, с которым были произнесены последние слова, было необычайно отрадно девушке, чье сердце исполнено горечи. «Я не товар», — ответила она глухим голосом, надменно взмахнув рукой. Даже Марта не раз пыталась внушить ей, что не стоит пренебрегать столь искренними чувствами молодого врача из Теокальтиче, чье пребывание в селении уже подходило к концу, а он так и не смог добиться ничего, кроме тягостного пренебрежения. Вечером того дня, когда врач уехал, Хакобо пришел к Марии и со слезами на глазах сказал:

— Только тебе я открою тайну: у меня нет сомнений, что победа останется за мной, хотя никто этому не верит и ты сама не веришь. Я подготовился, чтобы в этом году поступить в Инженерное училище, через четыре года я стану инженером — иначе пусть мне перережут глотку! Уже в этом году я буду сам себя содержать, без помощи родных. Ты мне веришь? — Он сильно сжал ее руку и поцеловал.

Мария, крайне пораженная, да, на этот раз она была действительно взволнована, рванулась, оцарапав его больно, но почти в порыве страсти. В последующие ночи она избегала встреч с Хакобо, однако он ловко подстерег ее в церкви и заговорил с ней во время мессы последнего воскресенья октября, да так, что никто этого не заметил (всем он казался таким никчемным, и прихожане подумали — он просто передает ей какое-то поручение от ее дяди).

— Завтра рано утром я уезжаю, ничего у тебя не прошу, не даю тебе никаких советов. Ты свободна. Но мое обещание твердое, навсегда. Если не хочешь, вечером не станем встречаться.

Все же они вечером встретились.

— Я думала, ты бросишь занятия, чтобы нам пожениться, — сказала Мария сухим, равнодушным тоном.

— Если ты меня любишь, мы поженимся, но бросать занятия я не собираюсь.

— Я тебя не люблю, никогда не смогу полюбить.

— Спасибо за откровенность. А я всегда буду связан с тобой обещанием и буду верен тебе, как пес. Вот увидишь.

У них уже не хватило времени сказать друг другу «прощай».

 

12

— Если бы все были такие воспитанные, как тот юноша, который гостил в доме Агирре! Тот самый, на которого не обращала внимания Мария, и где только у нее была голова!..

Как и в прошлые годы, нагрянули сюда студенты издалека, приглашенные живущими здесь однокашниками провести вместе часть каникул, и не только без всякого почтения отнеслись к трауру, царившему в селении, но и заставили почти забыть о нем своей шумихой, весельем, амурными делами. От запертых дверей и наглухо закрытых окон отражались крики, громогласные разговоры, похвальба, издевательские прозвища, свист, песни, переборы гитарных струн, — от них содрогались кресты, камни, голые стены; кощунство прыгало по крышам, оскверняя все святое в патио, в спальнях, в ушах женщин и детей, проникая повсюду — сквозь самые узкие щелки, оседая на все пыльной тучей. Шутки, забавы, остроты находили отклик в глубине домов, вызывая улыбки или ссору.

Если бы все были такие, как замухрышка — «Неотесанная душа, Рак-отшельник»! О его встречах с Марией, между прочим, никто не подозревал; ни словом, ни взглядом, ни жестом не позволил он себе ни малейшего нескромного намека.

Как и в прошлые годы, находились любители приключений, которые своими ухаживаниями губили доброе имя той или другой женщины; тщеславные донжуаны, во главе их, как и прежде, были чужаки; они ворошили осиное гнездо сплетен, пересудов, а порой прибегали к бесстыдной клевете.

Как и в прошлые годы, октябрь стал ужасом для родственников местных девушек; случалось, на улицах в ход пускались кулаки, чтобы прогнать нежеланных кавалеров, хотя на этот раз — в отличие от прошлых лет — кровавых столкновений не было. Да кто из отцов, имеющих взрослых дочерей, мог спать спокойно, не поднимаясь при малейшем шорохе глубокой ночью или на рассвете? Они вздохнули с облегчением, узнав, что студенты как будто намереваются уезжать, однако последние дни всегда наиболее опасны: удвоены меры предосторожности с двадцатого по тридцатое октября, когда желание и тоска прибегают к последним усилиям, когда на плечах осенней грусти подбирается ноябрь. Тогда те, кто должен уехать, кто ждал долгие недели, тщетно бродят по унылым улицам — от двери к двери, бродят дни и ночи напролет, побуждаемые пылом юности, надеясь услышать чьи-то слова, прикоснуться к чьим-то рукам, а то и к чьим-то губам; в силуэтах, голосах, шагах идущих из церкви силятся различить фигуру, голос, походку той, кого оставляют на долгие месяцы, возможно, навсегда, или той, что, вероятно, даже не заметила, с каким — почти не проявившимся — благоговением на нее смотрели чьи-то глаза. Поскольку завтра уже уезжать, сегодня им не хочется ни видеться, ни говорить с девушками, достаточно, что те их слышат, ощущают их присутствие, и они уходят, насвистывая модную мелодию, отдающуюся эхом. Однако те, кому удалось сорвать здесь кое-какие плоды, не довольствуются тем, что получили, и желали бы, чтоб им перепало еще — на дорожку; не согласны они, что всему настал конец. Уже ведь переговаривались ночью через замочную скважину? А теперь бы взять за руку, а если это уже было, то погладить руку и плечо, вдохнуть мир оставляемой женщины, еще и еще раз ощутить ее присутствие. А женщины, одетые в траур, сопротивлявшиеся на протяжении недель и недель? Их сердце — часы, медленно отсчитывающие дни и сутки разлуки, когда селение кажется еще более пустынным, замкнутым и скорбным, когда на улицах не слышно песен, нетерпеливых шагов, умоляющего свиста в течение ночи и на заре; когда бесполезно каяться в том, что не удалось подавить соблазны плоти. И в эти последние числа октября многие и многие разрывают круг страха, стремясь навстречу мимолетному счастью, которое завтра, уже завтра, превратится в тень минувшего, в насущный хлеб скорби и угрызений совести, хлеб еже-частного возмездия. Страсти этих бледных женщин преодолевают тройную стену страхов: страх забвения, страх бесчестия, страх вечного греха.

И вот, невольпо преданные похвальбой своих кавалеров, выслеженные ревнивым взором бдительных «сестер» инспектрис и падре-наставника, из конгрегации Дщерей Марии, на общей ассамблее всех ее членов, были с позором изгнаны три девушки — Соледад Санчес, Маргарита Гонсалес и Ребека Салданья, а трем другим «сестрам» сделаны строгие внушения. «А скольким удалось ускользнуть от ока доброго Чемиты?» — лукаво перешептывались падре Меса и падре Видриалес, тогда как злые языки называли другие имена осмелевших, сумасбродных девушек, которые поверили лживым обещаниям студентов, но чудодейственным образом, благодаря магии Вельзевула, не подверглись санкциям падре Исласа, хотя и не удалось им избежать осуждения односельчан. Отлучение от конгрегации может быть на долгое время, даже навсегда. Это позор: селение теперь будет враждебно относиться к ним, от них откажутся друзья, их не станут приветствовать на улицах, их окружит пустота в церкви, словно прокаженных.

 

13

Распространился слух, что Хулиан, бывший жених Мерседитас Толедо, неожиданно женится на девушке из Теокальтиче; с ней он познакомился на празднествах в Ночистлане, куда уехал встряхнуться — после того как «не преуспел» у Мерседес.

Возвратившись в селение, Хулиан с гордостью рассказывал всем о предстоящей свадьбе, превознося до небес нравственные достоинства своей будущей супруги.

 

14

Старые и новые студенты, уроженцы селения, отсчитывают часы — сколько еще осталось им до отъезда, а и горлу подкатывается клубок. Как хотели бы они вновь пройти, пролететь по улицам, окинуть взглядом линии стен, силуэты крестов, ощутить запахи, доносящиеся из дверей, из патио, из спален, услышать еще раз перезвон колоколов и голоса родных, почувствовать вкус домашних яств, понаслаждаться свежим воздухом и ночными огнями родных мест, втянуть в себя запах дыма, тоскливого дыма от сухой травы, пожираемой огнем на исходе осени! И потому — в поисках всего этого — они слоняются взад-вперед, а глаза, пос, уши, губы, руки и сердце так и стремятся проникнуть во все, прикоснуться ко всему, прочувствовать все; они заходят к родствен» никам и друзьям, окидывают взором окрестности селения, еще и еще раз обегают улицы, прислушиваясь к от» звукам собственных шагов, снова и снова ведут беседы с остающимися. А завтра — как далеко будет все это, близкое сердцу! Наступает час, и, опустив голову, они покидают селение, уже но осмеливаясь еще раз оглянуться на дома, колокольни, очертания родного гнезда, словно никогда сюда не вернутся.

 

15

Как восстают против непредвиденного и рокового диагноза, так Мерседес восстала против собственной душевной убежденности в своем девичьем одиночестве.

Селение — с его унылыми колоколами — опустело. Уезжая, студенты уже представляли себе, что здесь будет происходить: торжества памяти благословенных душ чистилища, приезд людей, наживающихся на индульгенциях для верующих, ушедших в мир иной, «Requiem» в исполнении хора падре Рейеса, перезвон колоколов.

Перезвон колоколов напоминает селению о Габриэле, но совсем по-другому звучат колокола!

В беседах оживают воспоминания об усопших. О тех, кто покоится здесь уже много лет или несколько дней, о тех, кто окончил свой жизненный путь в благовониях святых таинств, и о тех, кого ожидал трагический конец. Также о тех, кто умер далеко. И бесконечны, неистощимы истории Лукаса Масиаса, который ходит, как все годы, от могилы к могиле в солнечный полдень второго ноября 1909 года.

Лукас прерывает свои воспоминания, возводит глаза к небу и произносит:

— Я думаю так, что если бы Луис Гонсага мог в этом году соорудить свое «огнище», то он поставил бы там портрет Мадеро, убрав портрет дона Порфирио. — И будто только для себя Масиас добавляет: — Мадеро — он белый, низкорослый, с козлиной бородкой, нервный, но симпатяга; говорят, впрочем, что он немного чокнутый и увлекается спиритизмом.

Затем Масиас возвращается к историям о покойниках!

— Что за карусель эта жизнь! Кто мог бы сказать хваленому Эспиридиону Рамосу, соратнику Антонио Рохаса, того, кто заставил землю дрожать во времена французов, кто мог бы сказать ему, что выроют его из могилы, и для чего — для того, чтобы в той же яме, где гнили сто останки, похоронить дона Тимотео Лимона, который, как вам уже должно быть известно, был сыном дона Аркадио, того самого, коего Эспиридион, после того как убил его, приказал в землю не зарывать, и упорствовал на этом, пока труп не стал разлагаться, отравляя воздух, и соседям пришлось собрать денег этому лихоимцу — две тысячи песо, отсчитанных звонкой монетой, чтобы разрешил он похоронить покойника, и вот теперь только кости остались от зловредного вояки! А вот здесь, взгляните, здесь покоятся — ноги к ногам — Микаэла и благочестивая Тео Парга, которая, как утверждают, творила чудеса. Чего только не бывает на свете!

Его снова прерывают!

— Послушай, Лукас, расскажи нам что-нибудь о кометах.

— О-о-о! Это длинная история. Кометы…