Сверкание гольцов, запах снега ободрили людей и оленей. Замученные гнусом во время тяжелого перехода, олени с хорканьем бросились к скалистым гольцам. Над Куваркой, которая уходила далеко вниз мятой лентой фольги, показалась крыша избушки. При виде кособокого бревенчатого жилища (не палатка все же!) глухонемой русский мужик Федор радостно загукал, а Улькан, самый молодой из троих, перестал бормотать свое «чертова работа!».

Один только Ченга закаменел лицом в предчувствии беды. Почему крыша избушки сворочена набок, а дверь болтается на одной петле? Без всякого сомнения, избушка разграблена! Весной, когда из толстого брюха вертолета на пол избушки перекочевали консервы и мешки с мукой, Ченга сам подпер дверь бревешком. Теперь она была распахнута настежь, и зев ее недобро чернел.

Улькан и Федор коротко сопоставили выражение лица бригадира с видом избушки, и оба нахохлились.

Ченга бросил повод оленя и с не свойственной старику быстротой оказался в проеме двери, надеясь на чудо. Никакого чуда, конечно, не было: во всех углах валялись грязные обрывки мешков, поблескивали раздавленные и чисто обсосанные консервные банки. На половицах — засохшее серое месиво, и на нем фотографически четко отпечатались следы медведя. Ченга суеверно вздрогнул и отошел от двери. Хомоты, дух тайги!

Внизу, в пестрых камнях хохотала Куварка, грозно слоились синие дымы в гольцах.

Пастухи расположились под открытым небом, наладили ужин. Улькан крутил ручки транзисторного приемника, бормотал свое «Чертова работа!» и страшными словами ругал медведя.

— Люди рода Улуткар произошли от медведя, — осторожно сказал Ченга.

— Вранье! — без должного уважения к возрасту крикнул Улькан. — Ты был начальником, а веришь такой ерунде. Человек — сам по себе.

Утром решили, что Улькан пойдет обратно на Тыгду — забрать продукты, оставшиеся с зимы.

— Чего там брать-то? — снова ерепенился парень. — Только зря ноги бить! Я этого медведя убью. Он теперь толстым стал, оброс сладким жиром. Убить надо!

Парень выжидательно, с оттенком высокомерия и укора глянул на бригадира, Ченга молчал, повернув лицо к чистым снегам гольцов.

— Я говорю: убивать надо хомоты! — точно глухому, с оттенком ехидства, крикнул Улькан.

Ченга стерпел оскорбительное поведение парня, знал: Улькан любит сахар и мягкие лепешки прямо с огня, а теперь по вине Ченги нет ни сахара, ни муки для лепешек. Мешки надлежало укутать в брезент и подвесить на вершины деревьев, а ящики с консервами опустить в яму, под навал камней. Но в тот день некогда было искать высокие деревья и рыть яму: вертолетчики торопили, не могли ждать. Ченга жалел, что не повез запасы по-старинному, на оленях: олени никогда не торопят, олени везде у себя дома.

Сейчас он жалел об этом особенно сильно. И, может, поэтому позволял молодому себя, старика, оскорблять.

Улькан ворошил кожаные сумы в поисках патронов от карабина.

— Хомоты не виноват, я виноват, — наставительно и миролюбиво сказал Ченга. — Хомоты нельзя убивать. Тут будут гневаться, будет плохо…

Ченга показал рукой на вершины гор.

— Ерунда, глупость! Никаких духов и бога нет. Будь бог, он бы не заставлял людей мучиться и работать! Буду следить — застрелю хомоты!

Деликатный Федор на время спора ушел в избушку, внимательно изучал погром, собирал крохи от медвежьего пиршества. Нашел две банки консервов, измятых, но не раздавленных, несколько замусоленных кусков сахару, выгреб из угла просыпанный чай пополам с пылью и комочками затвердевшего теста.

Тестом были заляпаны половицы, стены, обрывки мешков. Федор долго соображал: откуда взялось тесто?

Среди всякой рвани возле перевернутой лавки лежало слегка раздавленное ведро. Федор его поднял, погремел жестью, соскребая желтыми ногтями присохшее тесто. И вдруг вылетел с этим ведром из полумрака избушки, восторженно гукая и показывая ведро Ченге.

Ченга не сразу понял причину восторга Федора. И тот потянул его к двери избушки, тыча пальцем вниз, в засохшее месиво. Ченга еще раньше засек, что медведь, обедая, пользовался водой, но, огорченный пропажей запасов, пропустил это мимо сознания. Теперь он удивился: ведро стояло на верхней полке, зверь его сбросил, чтобы использовать по назначению — носил воду. Сухая мука забивала медведю пасть, зверь давился и кашлял, поднимая из мешка белые тучи пыли, пока не смекнул, что такое кушанье лучше всего есть с водой.

Федор, раскорячив ноги в летних унтах из ровдуги, показывал, как медведь ходил за водой на Куварку, лил из ведра воду в мешки с мукой, месил лапами тесто. При этом синенькие глаза Федора разбрызгивали веселье, борозды морщин на лбу и щеках прыгали, а в горле отрывисто и коряво булькали звуки, отдаленно похожие на смех.

Ченга тоже поддался веселью и начал смеяться, окончательно простив медведю грабеж.

За время жизни в тайге Ченга видел разных хитроумных хомоты, которые умели проделывать всякие штуки: выдавливать из закрытых жестяных банок свиную тушенку и сгущенное молоко, спускать камни на головы горных баранов, дудеть в отверстия скал — единственно для развлечения! Один хомоты в позе притаившегося охотника сидел на берегу речки Кыи, держал в лапах палку. Когда по перекату пробивался мелкий хариус, зверь тихо сидел, но, едва показывалась крупная рыбина, хомоты хлопал дубиной, глушил рыбу.

Этот и вовсе догадливый: месил тесто, воду носил ведром из Куварки! Такого Ченга не видел.

Глухонемой приставил ребро ладони ко лбу и добавил еще два пальца: вот, дескать, какой башковитый — семь пядей во лбу! Федор ткнул себя кулаком в грудь, затем в грудь Ченги и махнул рукой вдаль. Это значило: почти как человек — ты и я!

— У-у — сказал Ченга, — большой умник, дяличи!

Федор все топтался и загребал кривой рукой воздух, показывая, как стряпал медведь. Ченга повернулся к Улькану в надежде найти улыбку на его гладком лице. Но в щелках глаз парня по-прежнему мерцали ледышки ехидства.

— Дураки — радуются! Зверь их обчистил, а они радуются! — спускаясь к реке, едва различимо буркнул Улькан.

— Вернись! — велел Ченга. — Ты — молодой, крепкий. Паси сегодня оленей — твоя очередь.

— Мне некогда, — насмешливо бросил снизу Улькан, стараясь перекричать шум Куварки.

— Долбомо! Грубиян!

Улькана взяли вместо заболевшего старика Чокоты, и теперь Ченга жалел об этом.

От раздражения и усталости ноги Ченги мелко дрожали. Носком мягкого унта он толкнул маленький радиоприемник, стоявший на траве. Радио испортило парня. Только вот на охоту Улькан ходит без радио. Ест с приемником, спит с приемником. Оленей пасет — тоже держит радио возле уха. Слушает хвастливые песни и речи на всех языках. Хвастливые и непонятные голоса крутят беспокойный дым в пустой голове. «Проклятая работа!» — каждый день одно и то же твердит Улькан. Спит и видит нарядный большой город, где всегда весело и можно жить без работы. Каждую весну Улькан улетает искать такой город, но скоро прилетает обратно — с пустыми карманами и зеленым лицом. Лет пять назад парень окончил десятилетку и стал думать, что ему надо жить как-то особенно.

— Не возьму другой раз в бригаду! — говорит сам себе Ченга.

Федор, стараясь не потревожить расстроенного бригадира, утопал к стаду. В синеве неба, плотной до черноты затвердели сугробы-облака. От их блеска ломило в глазах.

К югу, над гольцами Чунгур-Хаяты, небо было белесым и мягким. Туда, вдаль, уходила тайга, вся в летнем дыму дыхания. Сизый дым этот притенял дальние сопки, напускал на кедрачи и поляны таинственность, которая тревожит сердца молодых, манит в обманчивый путь.

Сквозь утихшее раздражение Ченга вспоминал себя в молодые годы. Как Улькана сейчас, его тогда тоже звало в зыбкую даль: вот за тем хребтом счастье и радость, вот за тем… А там еще и еще хребет, и все везде одинаково. Всегда у тебя остаются две руки, две ноги. Одна печень и один рот, который всегда требует еды. И везде надо уметь работать, ничего не меняется. Или притворяться, или работать — одно из двух.

Война выхватила из тайги Ченгу, за тысячу хребтов и сопок понесло Ченгу в гремящем вагоне. Война кончилась, пока ехал. В городе на краю земли (дальше простиралось море — чужие страны за ним) Ченгу посадили учиться, но он всегда думал о речках Кыя и Тыгда, о тайге, где все просто, красиво и нет никаких хитростей. Ничему вдали от родной тайги Ченга не радовался: синие дали зря манят, обманывают. Что есть у человека внутри, то и будет. Со стороны не прибавят.

Улькан этого не поймет. А может, поймет? Молодой совсем!

Ченга, успокоенный ходом своих мыслей, поднял к глазам бинокль.

Соседнюю лавикту, зеленовато-рыжую от ягеля, как бы вдруг занесло пылью, затушевало. Не стадо ли диких оленей набежало из редколесья? На Тыгде было: накатилась лавина прожорливых дикарей — ягель на лучших выпасах вытоптали за одну ночь. С Тыгды пришлось уйти раньше времени. Хорошо еще дикие стадо не увели. Когда рядом дикие, домашние олени быстро дичают, сливаются с дикими и уходят.

Лавикта очистилась, посветлела — оказывается, тень упала от облака. В бинокль хорошо виделся мягкий ягель, похожий на лисий мех. Различались редкие деревья, клубы округлых кустов стланика в сопках.

Где-то в этих сопках бродит хомоты — умник, дяличи, родоначальник людей рода Улуткар. Все это, конечно, улигер — сказка, красивая сказка для детей и взрослых, но она помогала древним жить, охотиться и сохранять богатство тайги. Не бей стельную сохатину, если даже ты голоден, не бросай в сухую траву горящую спичку, не бери соболя из чужой ловушки — дух тайги видит, помнит. Хомоты, прародитель людей рода, пытливо смотрит сквозь чащу. Все это, думал Ченга, было уместно, красиво — как узоры на кумалане. И это помогало жить, оберегать в себе силу и доброту ума. А иначе как было выдюжить древним?

Улькан вернулся на заходе солнца — голодный, с пустыми руками. Наелся, лег на оленью шкуру и опять взялся за свой радиоприемник. Воздух скребла визгливая музыка.

— Выключи, — попросил Ченга.

Улькан приглушил радио. Ченга, подогнув под себя ноги и слушая шум Куварки, заговорил о связи времен и всего живого между собой.

— Ты, гляди, какой мудрец выискался! — вслух хохотнул Улькан.

Ченга стерпел, продолжал говорить как бы про себя, ни к кому особо не обращаясь.

— Ты, говорят, был начальником молодой, — сказал Улькан. — Если ты такой мудрец и все знаешь, почему тебя с начальников выгнали?

Речь Ченги звучала ритмично, как улигер, но сейчас он оборвал говор, умолк и твердыми колкими глазами уставился на Улькана. На камне лежал топор, лезвие его кровяно отсвечивало в свете костра.

— Тебя в школе учили не уважать старших? Чему ты веришь?

— В зарплату верю. И еще в сорок градусов, — хохотнул Улькан.

— Ты — не человек! Ты убил стельную сохатину — я видел!

— Это лето опять убью. И хомоты убью — вот увидишь…

Старик вскочил на ноги. Даже при свете костра было видно: лицо его стало белым, как вершина гольца в полдень. Ченга шагнул в темноту — подальше от сверкающего лезвия топора и толстого лба Улькана. Пошел по тропе — туда, где пощелкивали рога и копыта оленей.

«Выгнали, говорит, выгнали!» — трясся и бормотал про себя старик. Улькан попал в самое слабое место. Это его-то, Ченгу, выгнали? Нет — сам ушел! Правда было: молодой, работал начальником — сам ушел! Все бросил и ушел в гольцы, к оленям. Боялся. Голова у него такая была: видел чужую глупость далеко вперед. Бумагу писало высокое краевое начальство, а в ней скрывалась ошибка, от которой будет худо лет через пять или двадцать. В Урях-Няме, к примеру, бумага приказывала строить звероферму, а корм брать в Благовещенске или на берегу Охотского моря. Чернобурка, видел Ченга, станет дороже, чем пять соболей.

Или вот школа. Бумага велела школу строить и учить детишек так и тому, чему ребятишек учат в теплых краях — одинаково! Читать учат, формулы и цифры писать учат — шить теплые меховые унты и пасти оленей не учат. Из такой школы, полагал Ченга, выйдут бесполезные для тайги и хозяйства люди — люди, которые не умеют разжечь костер и завьючить оленя. Школы везде должны быть разные, — смотря какой край.

Но своих мыслей молодой Ченга боялся, не мог их никому высказать. Разве он умнее высоких начальников: они там, наверху, все равно что боги — непогрешимы! Боги сердятся, мечут разящие молнии, когда им советуют.

Своих мыслей Ченга боялся. Со временем ему стало казаться, что за ним незримо следят, смотрят, целят в голову. И Ченга не выдержал, ушел в колхоз рядовым оленеводом.

Голову, понял к старости Ченга, природа дала ему большую, хорошую. Был в ней ум, а смелости не было. Все казалось: мудрецов и умников убивают первыми. Но ведь потом, много времени спустя, все переделывали так, как думал Ченга.

Токовала в камнях ночная птица, глухо ревела внизу Куварка, волоча по камням гул времени.

На Тыгду за продуктами Ченга сходил сам, с Ульканом он перестал разговаривать. Остаток летовки все трое провели в молчании. Лишь глухонемой Федор иногда гукал, чему-нибудь удивляясь.

Улькан ходил по отрогам хребта, следил медведя. Зверь всякий раз ускользал.

Один раз Улькан вернулся с мотком проволоки и обрывком троса — набрел на старую стоянку геологов. Из проволоки и куска брезента Улькан сделал себе висячую кровать под деревьями — окончательно отделился от пастухов. Валялся в устроенном гамаке, когда не ходил по лесу с карабином, вертел радио. Пасти оленей шел с руганью («Чертова работа!»), но и там ничего не делал: ложился на мох и спал. Ченга будил его молча, пихал в бок.

С Куварки ушли, когда гольцы почуяли зиму и стали спускать границу снегов вниз.

Улькан ушел последнем: на кромке снегов он заметил свежие следы медведя. Парень погнался и увидел на фоне белизны гольцов четкий силуэт хомоты. Зверь был большой и черный, с белым галстуком на груди. След широкий — такой же, какой они увидели в первый день на полу зимовья, заляпанном тестом. Красный от досады и злости, Улькан бегал по кромке снега: исчезли патроны от карабина — не было ни одного патрона!

…На следующее лето в гольцы поднялись со стадом оленей трое. Третьим был старик Чокоты. Ченга взял его вместо Улькана.

Продукты забросили на Кувыкту опять вертолетом, но в железных бочках, зашитых проволокой. Бочки сбрасывали в снег с неба, без посадки.

Но там, где тропа делает изгиб и поднимается на бугор с избушкой, Ченга вздрогнул, как и в тот год. Крыша избушки была опять сворочена набок (ведь ее подправили!), а дверь сброшена с петель. И что-то бугрилось там, между деревьями и избушкой, и нехороший запах сносило вниз.

Вблизи разглядели: удавленный тракторным тросом, в дверях избушки лежит медведь. Клочья шерсти висят на сучьях, на стенах избушки, лежат на земле. Сквозь пыль и грязь проглядывал белый галстук — во всю грудь медведя. Из пасти зверя выпал язык, и по нему ползали рыжие муравьи. Не зря, значит, Улькан не спешил тогда уходить с Куварки! Трос, который поддерживал его гамак, теперь висел на шее медведя, истертой до кости.

Глухонемой Федор взбулькивал горлом и скорбно хлопал себя по бедрам. Показал жестами старику Чокоты, какой это был хитрый и ловкий медведь.

— Умник был, дяличи! — хмуро сказал Ченга.

Догнали испуганно и дико хоркающих оленей с вьюками на спинах и поехали искать новое место для стоянки.