Матье Бренде стоял посреди комнаты. Он улыбался. «Вещи я соберу завтра утром, - сказал, - Не хочу сокращать эту процедуру ради того только, чтобы поскорее лечь в постель».

Подошел к письменному столу, выпил еще портвейна. Потом разделся, лег. Свет на тумбочке оставил включенным. Раскинул руки и глубоко вздохнул. «Сокращения,- сказал он, - становятся ложью. Собственно, они и есть ложь. С какого же момента сегодня я начал говорить грубую неправду? Когда отверг твоего брата! Нет, чуть раньше». Он откинул одеяло, обнажив свое тело, левой рукой прикоснулся к шраму, правой высоко поднял лампу и осветил живот, чтобы получше его рассмотреть. Там была очень длинная красноватая линия на месте когда-то разошедшейся кожи, надреза, а на ее верхнем конце - звездообразная жесткая выпуклость, то место, где Долговязый сперва глубже воткнул нож, а потом залез в рану пальцами, двумя или даже четырьмя, чтобы раздвинуть ее. Удовлетворенный Матье снова накрылся одеялом.

«Доказательства это доказательства, - сказал он, -а шрам это шрам. Человеку нужно что-то предъявить в свое оправдание, когда его одолевают тяжелые мысли или ощущения. Если предъявить ему нечего, а тяжесть одолевает, он может сойти с ума. Композитор, чувствующий в себе музыкальное призвание, должен писать нотные партитуры, которые другие люди смогут прочесть. Тот, кто только чувствует себя призванным, но ничего для своего призвания не делает, - идиот. Итак, кое-что мы уже увидели. Теперь пришел черед слушанья. Долговязый в тот день воздвигся надо мной, расставив ноги; он - отчасти опустившись на колени, отчасти присев - придавил мне бедра, чтобы сделать меня совсем беспомощным. Раскрыл карманный нож. И попытался этим ножом вспороть мой живот, вид которого его провоцировал: живот казался мягко-податливым и таинственным. Для начала живодер взрезал мне кожу. Это потребовало усилий, поскольку нож оказался неострым. Я не хотел кричать. Но тот, кто прижимал коленом мою правую руку, сказал: „Нильс, отрежь ему сперва яйца, пусть сын душегуба прочувствует, что значит, когда все удовольствия у тебя... тю-тю“,- Тут я закричал, кричал громко. Мне заткнули рот, использовав в качестве кляпа носовой платок. В это мгновенье я понял, что мое плотское естество наделило меня чудовищной способностью: я почувствовал себя готовым перевести сильнейшее во мне чувство в иную сферу - полюбить другого человека. Речь не о жиденьком томлении, что связывало меня с Валентином... Ты понимаешь. Перед Тобой я ничего не стыжусь. Ты ведь знаешь о потрясших меня вещах, случившихся позже. Долговязый - Нильс - совету не внял. Уже то, чем он занимался, представлялось ему исполненным тайны. Он воткнул нож глубже. Я всеми своими бессловесными помыслами благодарил его, не подвергшего меня худшему унижению. Боль поначалу была несильной. Но он запустил в рану пальцы, чтобы разорвать ее, расширить надрез. Я почувствовал в нем ярость вожделения. И дернулся. Но меня тотчас усмирили, пнув ногой и ударив по берцовой кости кастетом. Мои глаза наполнились влагой. Которая тотчас высохла. Как ни странно, я долго не ощущал ничего, кроме мертвой тишины. Я мог бы подумать, что пальцы Долговязого - внутри раны - уснули. Он убивал меня не под влиянием внезапного порыва -убийство оказалось нудной работой, практических навыков для которой ему не хватало; он же воображал, что все будет легче и приятнее. Мою смерть, это превращение, он заранее не обдумал. И кровь смутила его. Она была липкой. В этой тишине, не чувствуя боли, я увидел подростка, которого прежде не замечал: он стоял между моими раздвинутыми ногами. Он наклонился над плечом Долговязого, желая лучше все видеть. Перешагнул через мою ногу, чтобы тоже присесть на корточки, не мешая убийце. Он улыбался. Он не был шокирован. Но Долговязый на мгновение замер. Иногда случаются такие заминки, сопровождающие выход на сцену нового персонажа. Тогда-то я, ждавший момента, когда ярость Долговязого окончательно меня уничтожит, и увидел странную фигуру: похожую на подошедшего мальчика и лицом, и руками, такого же роста и возраста, как он, и вообще от него не отличимую. Только неодетую - еще более нагую, чем я. И эта нагота - она тоже была им. Она прикоснулась к тому другому - к себе. Тот, другой, встал на ноги. Он еще улыбался. Но улыбка сразу померкла. Двойник мальчика тоже как бы померк, слился с ним, спрятался в нем, под его одеждой. Я как будто ничего не пропустил? ТЫ не скажешь, что я сумасшедший. От тебя я не услышу обидного слова, которым буквально каждый готов меня заклеймить. ТЫ ведь тот образ во мне, который лежал там вместе со мной и ждал, когда его тоже выпотрошат. ТЫ говоришь то, что говорю я. Это был твой брат. Я услышал: челюсть Долговязого хрустнула. Подошедший мальчик ударил его. Владелец ножа упал, опрокинулся на бок. А новый мальчик стал пинаться ногами... Бил, не соображая, куда. Подобрал кусок стекла и зажал в кулаке. Разогнал моих палачей. Остался один Долговязый - он не мог подняться так скоро. Изо рта у него текла кровь.

- Ты, значит, сын Душегуба, - констатировал мальчик; я еще лежал на земле.

- Да,- ответиля.

- И как тебя зовут?

- Матье, - ответил я; и в свою очередь спросил: - А тебя?

- Гари, - ответил мальчик.

ТЫ свидетель, что с того момента я уже не думал о Валентине... что сильнейшее во мне чувство впредь именовалось одним именем: Гари. Гари, это ведь и есть я, это мой пратекст, моя вторая плоть... лучшая; мой улучшенный образ. Гари, он и твой брат: лучший, чем я, брат твоего естества... более долгая длительность твоей долгой длительности. Ангел Гари красивей, чем ты. Мы с тобой - части тех двоих. ТЫ насмешливо улыбаешься? Отворачиваешься? Собственный мой образ отворачивается от меня, потому что я его оскорбил? Останься! Я живу в себе, я упорствую в себе. Останься! Оно же не где-нибудь, а во мне - то, что я чувствую. Поэтому все-таки останься! Я именно потому люблю себя, что моя самость любит Гари. Пойми! Хочешь, я брошусь перед тобой на колени... ибо в тебе есть то же, что есть в твоем брате. Вот ты опять стоишь испачканный кровью, израненный. Таким был тогда мой внешний облик. И заботу об этом внешнем облике взвалил на себя он. Он помог мне подняться на ноги. Застегнул на моей груди порванную рубашку, привел в порядок разодранные штаны, насколько это было возможно. Позволил мне обхватить руками его шею, иначе я бы упал. Он отчасти волок меня на себе, а отчасти я просто на нем висел. Он протащил меня по улице, протащил через пустырь. Остановился со мной возле серого забора. Погнувшимся гвоздем открыл калитку. Мы очутились на узком дворе, ограниченном этим забором.

- Здесь мои владения, - сказал Гари. И показал мне лачугу, которую сам сколотил из краденых досок. Он показал мне, напротив этой лачуги, сортир, куда жильцы дома ходили справлять большую нужду. Показал фанерную дверь второго отхожего места, тоже только для здешних. Махнув рукой, показал безотрадную, несмотря на окна, стену пятиэтажного дома, где они, эти люди, жили - и он, Гари. И его мать. И еще он сказал, что его мать проститутка; мол, чтобы прокормить себя и его, она для любого сделает за два талера что хочешь. Он описал их квартиру. Комната, для матери и клиентов. Кухня; перед плитой половик. На этом половике он спал, чтобы по ночам не мешать матери работать. Он сказал: в лачуге ему приятнее, чем дома, на кухне, - несмотря на запахи из сортира. В лачуге имелась скамья, из одной доски. И полка для всяких мелочей, тоже из одной доски. И стол, из двух досок. А вот двери не было... Только занавески: два куска мешковины. Он осторожно усадил меня на скамью, сам пристроился рядом. Я на него искоса поглядывал. Он рылся в моих карманах.

- Я ищу носовой платок, - сказал он. Нашел. Потом стал рыться в барахле на полке, открывал какие-то жестянки, опять закрывал. - Вагонная смазка не клейкая, вар слишком густой. Клея у меня нет. Вот, нашел: лак, быстро сохнущий. Ты должен лечь на стол... чтобы я все сделал как надо, не торопясь. Не можешь же ты разгуливать с открытой раной. - Он помог мне разместиться на столе, ноги свисали вниз.

- Если смыть кровь водой, лак ничего не склеит, - он сказал это, уже обнажив место ранения. Он вытащил свой носовой платок, грязную тряпку, и промокнул рану по краям. - Лучше на нее поплевать. Я не заразный.

Я не ответил, я грезил. Он накопил во рту побольше слюны, соединил края раны, плюнул. Потом разрезал мой платок на четыре части, обмазал рану лаком, который пах ацетоном, наклеил первую четвертинку платка. Немного подождал, намазал лаком край этой льняной полоски, наложил вторую полоску, прижал ее, подождал. Третью и четвертую он прикрепил к ране таким же манером. Он, казалось, еще сомневался, выдержит ли повязка. Поэтому вырезал из моей рубашки полосу подлиннее, крепко приклеил ее с правого и левого конца. Но и это показалось ему ненадежным. Он вытянул из-за брючного ремня, спереди, собственную рубаху, отрезал от полы кусок шириной с ладонь, укрепил его поверх повязки.

- Каждый должен уметь себе помочь, - сказал он.-Не двигайся, пока не подсохнет. - И откинул в сторону обе занавески из мешковины. Поскольку я лежал, прислонившись к дощатой стенке, я увидел, как Гари - на дворе - подошел к водокачке и выстирал свой платок. Старался он на совесть. Потом выкрутил платок. И вернулся; опять сдвинул занавески, оставив в середине просвет.

- Платок все равно, конечно, не блещет чистотой, - сказал он, смахнув мне слезы и промокнув кровь на лбу. - Проклятая рана! Кровоточит сильнее, чем та, на животе. - Он наложил платок, прижал его. Потом заметил раздумчиво: -В рубашке без одного рукава мне будет хреново. - Хотел было снять с меня куртку, однако увидев, на что я похож, отказался от этой мысли. Я, кажется, был в полуобморочном состоянии.

- Они очень основательно с тобой поиграли в разделку свиной туши. Просто забить тебе кол в задницу - такое бы их не удовлетворило. Смотри не свались со стола!

Он сбросил собственную куртку, оторвал левый рукав рубашки. Покопался в своих жестянках, нашел английскую булавку.

- Здесь весь мой домашний скарб. - Перетянул мой лоб, поверх влажного платка, рукавом от рубашки и булавкой скрепил концы. Пока он возился, я прислонился к его левой руке. И, как ТЫ знаешь, не устоял, повернул голову... чтобы губами прикоснуться к нему. Ты, если присутствовал там, наверняка искал того же, что и я: протяженной уверенности... Тысячелетнего царства, в котором можно существовать... не уставая, не становясь в тягость самому себе. Гари проверил повязку на животе. И счел ее безупречной. Только на ней проступила кровь. Он не знал, как тут быть, и предпочел на этом остановиться.

- Я теперь немного подштопаю твое внешнее. А ты лежи, как лежишь.

Он одернул на мне рубашку, прикрыв тело - насколько ее хватило; стянул с меня брюки и трусы. Нашел иголку, нитки, шпагат.

- Гари, - обратился я к нему, - возможно, я скоро умру. Тогда то, что я сейчас скажу, глупость. Но я хотел бы стать твоим другом...

Он зашивал дырку на трусах. Он теперь полностью раздвинул занавески. Я подумал, в темноте ему плохо видно.

- Я тебе буду только свет застить, - сказал он. - На фиг тебе связываться с таким отщепенцем, безотцовщиной? Ты обо мне знаешь не больше, чем о внутренности нерасколотого ореха. Тут тебе делать нечего. Я, конечно, попробую, насколько смогу, привести тебя в чувство. Но потом: мотай отсюда! Не заваривай кашу, которую нам не расхлебать. Ты сын богатого человека; я же - что ты про меня знаешь? Голова моя набита всяким дурацким хламом. И словами, каких ты еще не слыхивал; у тебя волосы встанут дыбом, когда они из меня полезут.

- Гари, я мало что собой представляю. Ты же заглядывал в дырку, проделанную во мне. Там только грязная кровь, ничего возвышенного. Никакого богатства. Ты видел меня в отрепьях и видел... что я гол. Ничего другого, лучшего, во мне нет. Ты - лучше.

- Ты навоображал себе невесть что или бредишь, - сказал он. - Твой отец владеет пароходами, автомобилем, домом; у тебя есть своя комната, кровать, книги, игрушки; тебе не нужно самому чистить ботинки, штопать одежду, пришивать пуговицы; ты всегда сыт. Моя будка - совсем другое дело. Вон в том ящике, напротив, испражняются жильцы со всего дома... с пяти этажей. Можешь представить, какая стоит вонища. Воняет весь день. Я тоже воняю. По вечерам я вижу, как они заходят в сортир, один за другим, слышу, как кряхтят там внутри. Тут таких звуков наслушаешься... Некоторые, пока тужатся, размалевывают стены. Рисуют всякое непотребство. Нехило у них получается: как если бы рисовали рукой, что болтается между ног. Я существо грубое; меня их говеные фантазии не колышат. Я сижу здесь и мысленно выпрямляю скурвившийся мир. А тем временем к матушке наведывается какой-нибудь болтун-импотент или кривой философ с особо изуверскими причудами - подонок, часто еще и с лысиной, от похотливого зуда не различающий, где зад где перёд; будь моя воля, я пнул бы его, чтоб повыскакивали все зубы. Зачем только я притащил тебя сюда? Зачем двинул Долговязому по роже и опрокинул его на землю? Чего тебе здесь надо? Я, видно, и впрямь рехнулся! Лишь потому, что те парни -мерзавцы, ввязался в темную историю с тобой. Я не станция скорой помощи. «Благородные друзья» мне тоже ни к чему. Меня от такого тошнит! Само собой, я должен был как-то тебе помочь: ты все-таки не раздавленная лягушка. И еще одно отличие между нами: ты пользуешься лучшими словами; или, если они и не лучше, ты ставишь их по-другому - так, чтобы они улучшались.

Он уже зашил трусы; и принялся за брюки.

- Гари, - нерешительно начал я, - тебе известно больше... известно другое, чем мне. Те гадости, которые ты видел... грязные слова, к которым привык... все это не унижает тебя. Я тоже не чистюля... Мои одноклассники тоже пользуются малоаппетитными, грубыми словами... чтобы придать себе авторитет или просто из любознательности. Поверь: я стóю меньше, чем ты!

Гари на мгновенье поднял глаза:

- Ты забавный малый. Про слова я еще не договорил. Ты вот начал: «Возможно, я скоро умру». И вид у тебя, будто так оно и есть. Но сразу вслед за тем ты сказал: «Я хотел бы стать твоим другом». Странная взаимосвязь. Она означает другое - не то, что имел в виду молодой каменщик с четвертого этажа, написавший на стене в писсуаре: Ищу тринадцатилетнего друга, уже соображающего, что к чему. Он надеялся меня этим завлечь.

- Так тебе только тринадцать? - вырвалось у меня.

- Тринадцать с половиной. Самое время, чтобы кончать ковырять в носу. Время, когда пора начинать взрослую жизнь. А тебе сколько?

- Пятнадцать, - ответил я. - И еще месяц сверх того.

- Большая разница, - сказал он удовлетворенно.

- Гари... я хочу пить... очень.

- Не двигайся! Не хватает, чтобы ты упал со стола.

Он критически рассматривал меня. Его лицо потемнело.

- Брюки почти готовы. Осталось только прикрепить веревочную застежку. Но сперва я принесу воды. - Взяв с полки баночку из-под горчицы, Гари сходил на двор, ополоснул ее под краном, наполнил и, вернувшись, поднес к моим губам.

- Я хочу навсегда стать твоим другом, Гари... Позволь мне доказать мою преданность... Мне от тебя ничего не надо... Я просто не могу по-другому: я скорее умру, чем соглашусь расстаться с тобой.

- Тот, каменщик, - тоже мастер закатывать глаза. Облегчившись, он всякий раз надолго застывает посреди двора; вздыхая, смотрит на мою будку; потом неуклюже обходит вокруг нее. Он не настолько испорчен, чтобы не испытывать робости, - но и не настолько молод, чтобы вообще не иметь подобного опыта. А еще он бестолковый. У моей матери он спросил, можно ли пригласить меня на воскресную загородную прогулку. В ответ она ему сказанула такое, что он раззявил пасть и покраснел, как вареный рак. Мне же мать объяснила, что если я спутаюсь с этим или любым другим каменщиком, она меня так отдубасит, что с задницы вся кожа сойдет. Но пусть говорит что хочет. Ее это не касается. Каменщик - высокий и симпатичный. А причиндал у него не хуже, чем у нас с тобой. Все силы неба и ада тут ничего не изменят.

Я долго молчал. Меня знобило. Да так, что зубы стучали. Я пытался проверить себя... то есть подвергал проверке свою любовь к Гари. Ничего не получалось. Того ангела, твоего брата, я забыл. Гари привязал шпагат к пуговицам сбоку на брюках, затем парой стежков закрепил его спереди, в середине. На этом работа его закончилась.

- Теперь я осторожно помогу тебе слезть со стола... И ты опять посидишь на скамейке... пока я не залатаю куртку.

Он приподнял меня, снял с меня куртку, вместо нее набросил на плечи свою. Я опять сидел рядом с ним. Раны болели. Я чувствовал, как под рубашкой ручеек крови стекает вниз. Было страшно. Внезапно я крикнул:

- Гари - я не выживу, если мы не станем друзьями!

- Ты очень назойлив, - ответил он, - ты что, всегда такой? Всегда добиваешься, чего хочешь, изображая истерику? Должен заметить, в твоем состоянии тебе есть о чем подумать, так что не болтай чепуху о нашей с тобой дружбе. Нет-нет, не обманывай себя. Я потомок люмпенов. И не могу стать ничем, кроме как люмпеном. Хлеб, который я ем, мать зарабатывает в постели. Сколько раз тебе повторять? В свой срок я тоже покачусь по наклонной дорожке. Пока что... до этого не дошло. Пока я сижу в своей будке и подлатываю тебя... А когда ты уйдешь, выдумаю что-нибудь новенькое. Но наступит день, когда я больше не захочу сидеть в одиночестве и думать неизвестно о чем. Тогда, считай, со мной будет кончено. Тогда я займусь тем, к чему приспособлен. Разобью в себе всю ненужную рухлядь, все это непрактичное барахло... эти сны или мысли, эту бессмыслицу... не находящую применения ни в одном из миров. Если я пойду с каменщиком, он мне заплатит. Можно и воровать, в конце концов. Нет-нет, мы с тобой не пара. Ты учишься в школе, в гимназии. Почему бы тебе там не поискать себе друга, если ты в нем нуждаешься? Наверняка ведь найдутся сыновья богатых родителей, которые не будут смотреться странно на вилле твоего отца! Если ты сегодня не в себе... или болен... одним словом, невменям... то у меня-то не опилки в голове... я не кукла.

- О чем ты думаешь... Что тебе снится, Гари, если ты видишь сны?

- Я думаю об отце... которого люблю, - сказал он без малейших колебаний.

- Ты его знаешь? Или все-таки нет? Ты ведь мне говорил...

- Отец, это и есть я. Каков я, таков и отец. Как я выгляжу... так же выглядел он. Я не похож на мать; я пошел в отца. Кроме меня, от него ничего не осталось. Он исчез, умер. Пока я живу, его словно бы и в прошлом не было. О нем никто не помнит.

- Ты гордишься им, - сказал я.

- Я его люблю... Иначе... иначе давно бы оказался на улице. Потому что я из самых низов. Мальчишки если и играют со мной, то как бы против воли. Эта орда, которая тебя изуродовала... эти подонки... они все имеют нормальных отцов или хотя бы нормальных матерей... Среди них нет ни одного, подобного мне. Потому... потому-то я и впал в ярость... а моим кулакам захотелось разгуляться... наносить удары так, чтобы слышался хруст... чтобы ломались кости. Не для того я старался, чтобы помочь сынку капиталиста выпутаться из беды. Я бушевал... молотил напропалую. .. потому что не принадлежу ни к одной дворовой компании. Тебя-то я прежде не видел. Тебя я не знал. Я только слышал об утонувших моряках, о подлостях твоего отца.

Я заплакал. Сперва слезы катились беззвучно. Потом я стал всхлипывать. Гари в упор этого не видел. Я стыдился своей слабости: того, что жалею себя, при нем; стыдился тем сильнее, что его это не растрогало. Наконец я сказал:

- Ты другой, Гари. Не такой, каким хочешь казаться. Ты явился сюда издалека; сны, которые ходят с нами по жизни, значимы; это память об истинном нашем происхождении... наша настоящая родина.

Я не посмел сказать ему, что видел второго Гари... его обнаженную суть, ТВОЕГО брата. Но, произнося эти фразы, я уже твердо знал, что моя любовь к Гари проверку выдержала; что никакое его слово, никакой промах, никакой проступок не изменят его сути, какой она мне открылась... и теперь сидела рядом со мной. Что сам Гари и есть эта сдвоенная форма: нечто, не существующее в реальности, ПЛЮС тело; причем существеннее, чем тело, это другое, которое я никогда не перестану любить, потому что в нем, Гари, возвышенное и прекрасное вообще не разделены. Я сказал себе: он человек, подобного которому нет. И тут же обвинил себя в том, что я ослеп от любви, уподобился зверю, идущему по пахучему следу... на аромат, который едва уловим, и все же обещает телесное чудо, высочайшее упоение. Я понимал, что и внутри, и снаружи все для меня изменилось; но я не знал, не придется ли оплатить такое преображение смертью. А вдруг мое погребение уже началось - всем этим: этой лачугой... присутствием Гари... нанесенным мне увечьем... телесной болью, неприятным лихорадочным жаром... Вдруг я уже окружен моей новой родиной... Вонь на этом дворе... чужой, Гари, который мне теперь ближе, дороже, чем любой из прежних знакомых, и полностью затмил Валентина... слились, став новым физическим измерением - переливчато мерцающим, как все подмененное, не связанное с обычной человеческой жизнью. Сам двор тоже, собственно, не был ландшафтом: он не имел отношения к этому новому миру, пока еще плохо мною освоенному. Двор был серым, бесцветным. И, вопреки жестким рассказам Гари, который видел в нем театральные подмостки, никакой такой цели не служил. Ибо люди с пяти этажей не спускались вниз, чтобы на короткое время исчезнуть за одной из двух фанерных дверей. Они оставались для меня гипотетическими людьми, призраками, не различимыми отчетливо. На дворе я заметил колоду для рубки мяса... и воткнутый в нее топор со светлым лезвием... похожий на топор палача. Здесь даже эшафот есть, мелькнуло у меня в голове. Но я об этом тотчас забыл.

На сей раз Гари не сказал, что я не в себе. Он молча зашивал мою куртку. У меня закружилась голова, и я зажмурился; но почти тотчас что-то рядом со мной шевельнулось. Я почувствовал близость чего-то живого. И от страха снова открыл глаза. Я увидел: рукав куртки Гари колышется, в одном месте даже образовалась выпуклость, хотя я за него не тянул. Рукав как-то странно двигался. Я, ища помощи, схватился за руку Гари. Он, видимо, сразу все понял.

- Это Тиге,- сказал он,- веди себя поспокойнее!

- Какой Тиге? - испуганно спросил я.

- Тиге - самец крысы, - сказал Гари. - Мой дружок. Я его повсюду ношу с собой. Он живет в карманах и рукавах моей куртки. Иногда самостоятельно где-то бродит, ищет приключений. Сейчас он наверняка хочет есть.

Я почувствовал себя неуютно.

- Посмотрим, что Тиге о тебе думает... за кого тебя принимает. Он очень умный.

Я не смел шевельнуться. Тиге, внутри рукава, карабкался вверх. Приближался к моей шее.

- Не бойся! Он не укусит. Думаю, он хочет с тобой поздороваться.

Я решил сидеть тихо, какие бы неприятные сюрпризы меня ни ждали. Крыса уже добралась до плеча, высунула голову из-под воротника, с любопытством меня обнюхала. Потом вылезла вся, ловко пристроилась рядом с ухом, встала на задние лапы и принялась обсасывать мои волосы, слипшиеся от крови.

- Вкусно, Тиге? - спросил Гари. И, обратившись ко мне: -Твоя кровь ему нравится; против тебя он ничего не имеет. Во всяком случае, не считает тебя ядовитым.

- Я еще никогда не позволял крысе вот так обсасывать мою голову, - робко сказал я. - Приходится себя преодолевать...

- Я тебя освобожу от Тиге. Главное, что ты ему нравишься. .. - что он тебя не боится; иначе давно бы переметнулся ко мне.

Гари протянул руку к крысе. Она прыгнула ему на ладонь, побежала вверх по руке и уселась рядом с его ухом, как прежде сидела рядом с моим. Теперь только я разглядел, что это крупный черно-бурый зверек с умными глазами, сверкающими, как шлифованый оникс.

- Тиге скоро умрет, - сказал Гари, - Крыса живет всего 600 или 700 дней. Этот срок уже на исходе.

Он нашел черствую горбушку и показал зверьку, тот быстро спустился по руке. На полу стоял перевернутый ящик с отверстием в стенке. Гари наклонился и сунул хлеб в отверстие. Крыса прошмыгнула туда же, исчезла.

- У меня гость, Тиге, с тобой мне возиться некогда.

- Тиге умеет танцевать, - сказал он, - но танцует только тогда, когда я обращаюсь с ним ласково. А сегодня я им пренебрег.

Лишь через некоторое время я снова заговорил с Гари. Потому что отвлекся на крысу: новое для меня явление из здешнего, другого мира. Я думал о том, что Гари, крыса и я - мы трое различаемся по статусу, который получили в этом дощатом убежище. Гари - холодный, красивый... потрясающе красивый... умеющий работать, не склоняющийся перед трудными обстоятельствами - представляет здесь несомненную данность. Крыса - тот дикий зверь, который, как лев святого Иеронима, стал незлобивым товарищем Незлобивому. Я же, занесенный сюда волнами судьбы... искалеченный, брошенный, потерявший всё, так что больше мне и терять-то нечего и у меня нет надежды что-либо обрести... - я оказался отставленным в сторону, словно покойник в гробу. Желание жить там, за забором, все более от меня отчуждалось.

- Я хочу доказать тебе мою верность, мою любовь, - сказал я.

- Не мели чепухи. Незачем нам становиться должниками друг друга, раз мы не можем эти долги вернуть. Ты человек порядочный, это я постепенно понял. Тебя можно продать хоть за миллион, хоть за десять. Как если бы ты был из платины или урана. Из моих же мускулов, если запереть меня в исправительный дом, больше 900 крон не выжмешь, а потом - в навозную яму, и баста. Плоть моя не дороже мочи, выходящей из нее.

Я крикнул:

- Гари, я так жалок! Кому, как не тебе, знать, что сейчас я мог бы уже быть мертвецом. Золота ты на мне не нашел. Пойми: я - сплошное недоразумение; как раз я, а не ты, свалился в помянутую тобой навозную яму. И не думай, что я чем-то лучше тебя. Я, конечно, от кого-то родился. Ты тоже от кого-то родился. Но не существует знаков отличия, покупаемых отцами для сыновей. Я такой, какой есть... какой сижу сейчас в этом сарае. И ты такой, какой есть... здесь и сейчас. Сидящее рядом со мной, это и есть ты... Правда, удвоенное ты... Что-то еще, очень древнее... а может, и вечное... присутствует здесь... Та внутренняя форма, что сопровождает тебя.

- Ах ты, невезучий павиан! Твоих слов никто, кроме тебя, не поймет. А если бы я и понял, мне бы пришлось их вызубрить наизусть и повторить применительно к тебе.

- Докажи, что я слишком немощен, чтобы быть твоим другом. Ты не сумеешь. Ты можешь только сказать, что я не нравлюсь тебе, неприятен... недостаточно для тебя хорош. Что я тебе опротивел, поскольку несовместим с происходящим в тебе... Что в тебе нет для меня места... Что ты не хочешь иметь со мной дело... и успел обо мне забыть, хотя я еще сижу рядом.

- Докажи ты мне, что тебе хватит куражу драться на моей стороне, немощный забияка! Ты сейчас бел и уныл, как обосранное воронье гнездо. Блинчик с искромсанной начинкой... А еще пузыришься, выплескиваясь через край, корчишь из себя кружку пива...

- Доказать - доказать - доказать... Почему бы и нет. Вон там колода с воткнутым в нее топором. А вот моя правая рука. Отруби ее. И возьми себе, сохрани - бросишь мне под ноги, если когда-нибудь я тебя предам, если поступлю иначе, чем подобает другу.

Лицо Гари разгладилось, опять стало ясным, и холодным, и красивым.

- Без правой руки ты не обойдешься. Никакое это не доказательство. Это безумство.

- Тогда возьми левую!

- Это тоже не доказательство. А всего лишь перестановка: вместо правого - левое.

- Возьми только пальцы!

- Глупости, это почти то же самое.

- Тогда один большой палец!

- Большой палец важен. Я его в залог не возьму. - Гари покачал головой, словно не понимая, что происходит.

- Мизинец!

- Нет, - сказал он.

Я уперся - настаивал, чтобы он отрубил мне мизинец.

Он опять покачал головой.

- Пораскинь мозгами, это все же твой палец, - сказал он, - Я пока буду зашивать тебе куртку. Как закончу, мы вернемся к твоему предложению.

Он шил теперь медленнее, чем мог бы.

- Еще не передумал? - спросил через некоторое время, увидев, что я, полуголый, дрожу от холода и, значит, лишать меня моей, более теплой куртки больше нельзя.

Я молчал. Я думал, теперь он наконец понял, что от своих слов я не откажусь... что я готов внести задаток за свою верность. Он заговорил снова:

- Я уличный пес, а вовсе не порядочный человек, и я приму предложенный тобою залог, не побоюсь взмахнуть топором. Мы с тобой не пара, тут ничего не попишешь. А чувствовать ко мне благодарность за то, что помог, не надо. Между нами такое ни к чему. Для меня то была минутная причуда, не больше: захотелось вдруг поколотить тех, других. Я бы, может, испытал не меньшее удовольствие, искромсай они тебя на куски.

- Тогда вспори мне опять живот, если тебя такое порадует... Искромсай меня, добей! Или... прими в залог палец!

Он, без единого слова, поднялся, протиснулся мимо моих колен. Принес со двора топор и колоду, велел мне придвинуться ближе. Взял мою левую руку, отделил мизинец, положил его на колоду. Подождал две-три минуты: не передумаю ли. Ждал он спокойно, смотрел на меня холодно, вглядывался в мое лицо. Еще раз отвернулся, нашел шпагат, снова вытащил из брюк свою рубашку, оторвал от нее полосу, положил шпагат и полоску ткани на стол. Потом внезапно схватил топор и ударил. Ударил уверенно.

Но только был очень бледен. Палец упал на пол. Гари быстро за ним нагнулся, подобрал, сунул в карман брюк. Затем наложил на культю веревочную петлю, затянул, слизнул кровь, обмотал рану обрывком ткани.

- Матиас, - сказал, - если я засолю твой палец, он не сгниет. Я всегда буду носить его при себе. Теперь... после такого... других доказательств не надо. А раньше... от- 197 куда мне было знать. Теперь у меня твой палец; зато у тебя есть я... Не сомневайся, я целиком твой. Теперь мы начнем выплачивать эти чудовищные долги.

Я не мог говорить. Я плакал.

- Счастье трудная штука. Теперь я, по крайней мере, скажу, что ты мне нравишься. А прочие чепуховые разговоры... о том, что нам еще предстоит друг к другу притереться... с ними можно и подождать. Надеюсь, твой отец не вышвырнет меня за дверь сразу, как только увидит; это было бы плохим началом.

Я все не переставал плакать. Гари снял с моих плеч свою куртку, помог влезть в мою.

- Тиге вот придется несладко. Он уже не будет гнездиться в моих карманах, - Гари достал откуда-то пару кусков хлеба, разломил их и сунул в ящик, крысе.

- Крыса живет два года, для человека слишком маленький срок. Собака - та может протянуть лет десять. Тоже мало. А мы с тобой... если повезет... будем жить одинаково долго. Так, Матиас... или Матье... а теперь стисни зубы... и поднимайся. Для нас все только начинается. Обхвати меня за шею... будем выбираться отсюда. Тебе нужно домой... в постель. Твои домашние вызовут врача. Тиге! Останешься в ящике! Назад! Ты должен оставаться дома.

Гари придерживал меня за бедра, я висел у него на шее. Он толкнул калитку в заборе. За ней были пустырь, улица, место недавней расправы.

- Не реви! Мы уже снаружи. До трамвайных рельс я уж как-нибудь тебя дотащу. Не брошу. У меня ведь никого, кроме тебя, нет - слышишь, парень... Матиас. Мой отец... он... Его я вижу во сне. Не вздумай только... Не вздумай, как он, стать сном. Даже думать не смей! Оставайся чем-то таким, за что я могу ухватиться... Не становись персонажем сна, которого можно оскорбить, о котором можно говорить гадости, который где-то существует, но лишь как прах, и на него срут все кому не лень. Надеюсь, повязка выдержит. Это ведь не пустяк - такая дыра в брюхе.

- Они забрали у меня и деньги, и проездной, - сказал я».

Матье растерянно поднял глаза, обвел взглядом комнату.

«Его здесь больше нет. Его нет. Ему мой рассказ наскучил. Нет... это вовсе не скучно. Мне - не скучно. Так у нас все началось. Это было началом. Начало длилось четырнадцать дней. Четырнадцать дней на грани... Меня лихорадило, раны гноились, я исхудал, мне кололи морфий, я видел лица, все эти лица: ребят из класса, врачей, медсестры, по десять раз мывшей руки, отца, мачехи, фру Линде, горничной, Валентина. Гари же был очень далеко. Гари еще мне не принадлежал... Да и я не мог ему ни на что сгодиться. Я был тогда полутрупом, уродом... искореженной тенью. И Гари еще не знал меня. Мы с ним еще не притерлись друг к другу».

Матье выпрыгнул из кровати.

«Эту ночь... эту последнюю ночь... ОН мог бы и провести со мной... этот Другой, с которым я разделяю что-то... обмениваюсь какой-то субстанцией». Он сбросил с себя ночную сорочку, шагнул к большому зеркалу в противоположном углу комнаты. Теперь он увидел отражение, увидел себя.

«Это ты? - спросил он и подошел ближе. - Я нашу встречу не подстраивал. Вот, значит, мой собеседник. Вот как ты выглядишь. Ты останешься, а я -не останусь. Мы оба, ты и я, это знаем. Нас сейчас разделяет стекло. Но тебя за ним уже нет. Мне лишь кажется, что ты еще здесь. И если я упаду на колени, чтоб помолиться, я буду стоять на коленях перед самим собой».

Он отошел от зеркала, снова надел сорочку, выпил портвейна, рухнул навзничь в постель, перевернулся на живот, уткнулся лицом в подушку.

«Гари - Гари - когда ты в первый раз лежал со мной рядом, целую ночь... вот в этой постели... а я принял такую же позу, как сейчас... ты осторожно надвинулся на меня, лег сверху, и тогда я сказал: „Знаешь, Гари, существуют ангелы. Среди них есть один, который похож на тебя. Я никогда не могу различить, кто ты: Гари-ангел или Гари-человек. Ты думаешь, особой разницы нет; ты со мной не споришь, ты просто отмахнулся от сказанного. Ты радовался, что я не умер. Но мы с тобой много говорили о смерти. О том, что с нами будет, когда мы умрем. И что будет, если мы умрем сейчас же - в это самое мгновенье, распростертые друг на друге, близкие друг другу настолько, насколько это вообще возможно в реальном мире. Мы говорили о том, оторвут ли нас ангелы друг от друга. И что они с нами сделают. Наши образы они, вероятно, сохранят для себя, на память: ведь ангелы остаются здесь дольше, чем могут оставаться люди. Но что случится, если нас не разлучат друг с другом... если ангелы с уважением отнесутся к нашей любви? Мы будем истончаться и истончаться... Пока не станем как папиросная бумага. Но мы так и будем лежать друг на друге. Когда же сделаемся тонкими, как папиросная бумага, один из ангелов возьмет нас, свернет в трубочку, не разделяя, и спрячет в тот выдвижной ящик, который под ящиком с галстуками... И там забудет, потому что мы ему больше не будем нужны... И выйдет, вместе со вторым ангелом, из комнаты". Мы играли в такую игру, рассказывали друг другу о свойствах ангелов, - Ангелы всегда нагие: само собой, ведь они свободнее, чем люди, - И у них нет никаких ящиков для галстуков. - Куда же тогда они складывают свернутые бумажки? - Возможно, они носят на предплечьях золотые браслеты, чтоб быть еще красивее; если так, то они хранят бумажки под одним из ящиков с украшениями. - Золотые браслеты они носят наверняка. - А где они спят? И как спят? - Здесь, как мы, - Сбрось ночную сорочку, Матье! - Теперь они спят как мы. Да, Гари, мы спали как они. Свободные, насытившись радостью. Ты беззаботно толкал ягодицами едва затянувшуюся рану на моем животе. То, что отошло в прошлое, тебя не интересовало. Главное ведь - быть рядом, в мягкой и теплой постели, лежать обнявшись. Гари... но только длилось это недолго; мы вжились в роли ангелов... тогда; так продолжалось около года. Потом ангелы от нас отдалились. Нам был возвращен наш человеческий возраст: возраст страха друг перед другом. Отчуждения - там, где прежде сомнений не возникало. Мы снова стали людьми. Ты оценивал свои наклонности ясно, холодно, насмешливо. Мы устроили 2оо нашу жизнь по-другому. Чем же объяснить, что мы вдруг стали другими и что сами отказались от счастья, ставшего для нас столь привычным? Неужели ангелы только играли нами? И мы были для них развлечением? Оболочками, в которые они, из озорства, ненадолго залезли? А потом мы остались без них, как раковины без улиток? Ах!»

Матье перевернулся на спину, поправил подушку, выключил лампу.

«Ах, мы тогда играли в разные игры: в дух и плоть, и в любовь, и в жизнь, и в смерть. Мы играли... с таким воодушевлением! Но к чему я в результате пришел? Гари - тот снова стал простым и прозрачным, правильно-повседневным. Я же так и блуждаю в лабиринте. Для меня та красная нить, что вывела бы наружу, порвалась».

Он заснул.