- До тех пор, пока ты не перестанешь думать, будто какое-то внешнее обстоятельство - деньги, например, невесть откуда на нас свалившиеся... или предложение, чтобы я, как авантюрист, подался в Африку, в Азию... или приятная и подходящая для меня дырка в чьем-то приятном и удобном теле - может хоть что-то изменить в нашем с тобой грехе... в нашей дружбе... До тех пор я буду испытывать страх, из-за тебя: страх, что ты куда-нибудь ускользнешь. Мы уже сейчас становимся чужими друг другу. В конце концов: кто я такой? что я такое? Я действительно отнюдь не удобный спутник жизни. Может, я и красив, но я не игрушка, не своенравный или капризный мальчик, разменивающий наслаждение на звонкую мелочь. Нет-нет, не перебивай; ты не виноват в том, что всегда обращал внимание только на мою кожу. Я поднялся с самого низу... Если относительно того, чем я стал, вообще уместно говорить о подъеме. Однако я и сейчас наполнен всем тем, что пережил помимо тебя. Во мне продолжают существовать такие слова, такие зрительные образы, такой пласт бытия, такие годы, состоящие из многих дней и ночей, которые ты бы назвал ужасными и которые, тем не менее, пусть грубо, но обозначают - точно обозначают и реализовывают, только транспонируя в нижнюю сферу, - все то, что стало для нас с тобой общим коконом и что нам еще предстоит. Не то ужасно, что молодой подмастерье каменщика вставил мне сзади свой причиндал. Человек, если хочет жить с открытыми глазами, должен знать, чего он может ждать от себя или от Другого. А тот, кто ничего не пережил, кто уклонялся от жизненного опыта, ничего не знает, - тот Другого человека разочарует. Ужасно, что пережитое можно втиснуть в понятия, которые лишают этот опыт покрова подлинных чувств, превращают его в банальность; ужасно, что любовь поддается расчленению на тысячу мерзких подробностей, что ее вообще можно расчленить, свести к простейшим формам и потом снова собрать: из таких простейших форм, как различные мании, вытеснения, жестокости, слепые ассоциации, штампованные воспоминания, душные и потные летние вечера, как моча, и кал, и слезы, хотящие быть выплаканными, как химические процессы, управляющие нашими чреслами, как тяга к прекрасному, боязнь одиночества, страх перед предстоящим умиранием, как грязные руки, удивление по поводу чьей-то восковой бледности, уважение к чужому глубокому звериному взгляду, внезапная мысль о внутренностях; и все же: ядро любви остается неделимым. Я и внутри себя и по отношению к внешнему миру обороняюсь против идеи, что меня допустимо считать просто матросом-гомосексуалом, которого содержит... или: которого боготворит... другой гомосексуал, сын директора пароходства. Мне такие слова не нравятся. Я готов к тому, чтобы меня заглатывали, уничтожали, избивали, пинали ногами, насиловали... или чтобы я сам кого-то заглатывал, уничтожал, избивал, пинал ногами, насиловал, - но только не в этом мире, доступном для всех и каждого, не в кратком промежутке между двумя плаваньями, не так, будто бы я был радужным масляным пятном, расплывающимся на поверхности воды, такого я точно не хочу... - Гари на несколько секунд замолчал. - Я знаю, сколько мы с тобой задолжали друг другу. Но я, задавленный всеми этими унизительными словами... Я, кровоточащая половина целого, не могу причислить себя к тебе, другой половине, пока во мне берут верх слова, определения, весь этот мерзкий лексикон. Я могу делать все что угодно; но никто не вправе это принижать. Я знаю, что мы - только плоть ангелов, а не ангелы как таковые. Мы вынуждены делать то, чего хочет наша плоть; но сперва... сперва мое прошлое должно несколько разредиться.
Матье ухватился за какие-то слова Гари. Не заметив, что глаза его друга наполнились слезами, что Гари нуждается в утешении - в том утешении, которое могут дать объятия, руки, губы.
- Страх из-за меня? Ты боишься, что моя преданность тебе развеется? Ты разве не понимаешь, что для меня самого это стало бы концом, тотальной гибелью? Невообразимым нисхождением в ад? Разве не обстоят дела скорее противоположным образом? Разве не приходится мне пребывать в неопределенности, из-за тебя? Я едва осмеливаюсь отдавать себе отчет в том, что ты говоришь. Ты гонишь меня, и я не понимаю куда. Ты снова и снова говоришь о каких-то «дырках»: податливых, скользких, приятных, неизбежных... У тебя есть невеста. Все это вполне может существовать в мире, доступном для всех и каждого. Может вместиться в краткий промежуток между двумя плаваньями, в пару дней, проведенных на берегу. Слова такому не воспрепятствуют, такого не разрушат...
- «Дырки», и «прорехи», и «щели» - я назову тебе еще с дюжину подобных скабрезных слов. Я ведь, употребляя их, не о любви говорю. Или ты так невнимателен? Все это не имеет ничего общего с пороком, с безумием, с мерзостью, с преступлением, с последними вещами. За это я не стал бы проливать свою кровь. Это, в любом случае, всего лишь дурная привычка - а не что-то такое, что может быть дополнено мною.
Матье ничего не возразил. Не знал, зачем ему эти признания. Он ощущал только боль... И что-то вроде безграничной усталости. К собственному изумлению он наконец сказал:
- Я знаю тебя лишь поверхностно, Гари.
Тот засмеялся; не с какой-то задней мыслью, а скорее по-детски.
- Пойми, что моя пресловутая распущенность заходит не так уж далеко. Я тебя пока не обманываю, ни о чем перед тобой не умалчиваю. А в результате всякие мелочи представляются тебе бог знает чем. Да и в отчетах господина Йозефа Кана эти мелочи раздуваются. Он ведь не может залезть мне в душу и точно узнать, что я чувствую. Не знает он и того, как сильно я мучаюсь с добрым фунтом плоти, болтающимся у меня между ногами. Не могу же я отсечь себя от этого довеска. Однако зачем бы я стал тебе лгать? Я не считаю тебя дураком или лицемером. Тебе ведь тоже доставляют удовольствие купание и плаванье, например. Все это, Матье, маленькие радости, маленькие акты спасения. Ты всегда понимал, что я обладаю некоторыми познаниями и свойствами, которых у большинства людей нет; я не хотел бы лишиться этих особенностей, хотя они и доставляют мне неудобства. Ничего хорошего не вышло бы, стань я таким же не-легкомысленным, как ты; я бы тогда для тебя мало что значил. Существуют ведь и темные ангелы...
- Давай не будем об этом - лучше не будем!
- Тише: кельнер подумает, что мы с тобой поругались.
Гари вытащил из кармана стокроновую бумажку и протянул ее Матье. Тот с недоумением взглянул на руку и на купюру, потом - в лицо Гари.
- Возьми!
- Что это значит?
- Тебе сейчас нужны деньги. Больше, к сожалению, у меня с собой нет. Вчера я дал деньги Агнете. Да и сегодня утром пришлось кое за что заплатить...
- Я не возьму этих денег.
- Хочешь разыгрывать сумасшедшего, Матье? Так я тебе не позволю. Хоть ты и пустил на ветер двадцать тысяч крон, я на тебя зла не держу. И скупердяем это меня тоже не сделало. Ты теперь беднее, чем я. Ты взял на себя расходы на поминальную трапезу. Так что бери!
Матье все еще колебался.
- Неужели мои деньги настолько плохи, а наша с тобой дружба такая неравная, что ты не воспринимаешь мой жест как нечто естественное? Мне остается считать тебя дураком, или моим недоброжелателем... Или слабоумным, больным человеком...
- Гари... Я хотел резко ограничить свои потребности... жить как подобает бедняку... отказаться от неоправданных притязаний, которые, пусть и неосознанно, предъявлял жизни еще вчера.
- Бери же! Ты и понятия не имеешь о деньгах. Это для меня все очевиднее.
Матье позволил, чтобы Гари сунул купюру в карман его пиджака.
- Мы еще выманим у генерального директора эти двадцать тысяч.
- Гари, я уже понял, что сделал что-то неправильно; но все равно не знаю, как должен был поступить. У меня совсем нет практической сметки - хотя все живое, что вынуждено как-то кормиться, вроде должно ее иметь. Я всегда полагал, что любовь родственна голоду, а нелюбовь - сытости.
- Дурацкая философия, хромающая на все четыре ноги!
Гари поднял чемодан Матье.
- Думаешь, я должен сказать отцу, что отказываюсь от принятого решения?
- Ты пока никому ничего не должен. Мы с тобой с голоду не умрем. Ни о чем не тревожься! У меня в сберегательной кассе на счету пара тысяч крон. Подождем благоприятного случая. Уж что-нибудь нам да подвернется. Ты, главное, не тревожься, - Гари придержал для Матье дверь.