Парк лежал во тьме, как если бы пребывал вне судьбы. Старые и молодые деревья на своих местах ждали следующего дня, всех тех дней и ночей, какие надеялись провести в этом парке. Парк был красивый, большой, с травянистыми полянами, на которых пышно разросся дикий английский белый клевер. Правда, в это время года землю уже покрывали сухие листья, а для последней травы у вечера нашлась только невыразительная темно-серая краска.

По одной из аллей в семь часов пополудни шагает человек. Темнокожий. Это Гари, матрос. Его никто не узнает. Он и не хочет, чтобы его узнавали. Когда-то его, еще мальчика, обнял и поцеловал ангел - то было прекрасное, дикое мгновение, по тогдашнему ощущению тринадцатилетнего. Потому-то он и пришел сюда в этот вечер: пересекает парк, спешит к солидному дому, живущему сейчас лишь несколькими слабо освещенными окнами. Немного света падает на газон. На нижнем этаже светятся три окна, на верхнем - два. Понятно, что комнаты за окнами большие; однако в них горят неяркие лампы. Кажется, будто в помещениях никого нет, будто лампы зажгли лишь затем, чтобы в доме не было совсем уж темно... или будто там один-единственный человек, читающий книгу... а может, погруженный в мечты. Но Гари обходит стороной световые пятна: не хочет, чтобы его заметили. Он, остановившись, наблюдает за тремя нижними окнами. Очевидно, прикидывает, могут ли его оттуда увидеть. Шторы задернуты. Никто не прячется в их складках. А свет - это почти ничто. Успокоившись, Гари теперь уверенно идет дальше. Приближается к каштану, ствол которого легко обхватить руками. Не долго думая, карабкается на дерево, достигает высоты двух освещенных окон; с крепкой ветки, под прямым углом отходящей от ствола, перепрыгивает на карниз, стучит в окно. Открывают ему почти мгновенно. Его ждали. Окно, значит, служит для него входом. Он спрыгивает с подоконника. И оказывается в комнате. Лицом к лицу со своим другом Матье. Единственным сыном Бренде, директора одноименного пароходства: человека, который сидит сейчас этажом ниже, где-то за тремя слабо освещенными окнами; человека, с которым Гари не хотел бы встречаться, из-за которого ему и пришлось влезть на дерево, чтобы проникнуть к другу через окно.

- Гари...- сказал Матье. И сделал неловкое движение, будто собирался обнять матроса. Он даже округлил и выпятил губы, словно предчувствуя, что они мягко соприкоснутся с другими. Однако руки упали, прежде чем завершился жест их-протягивания-навстречу; губы приняли обычный вид, - Ты снова здесь, - глухо продолжил юноша, возбужденный, но уже утративший мужество.

- Да, - сказал Гари, - я ведь писал тебе, что приду.

- Я знал, что «Матильда Бренде» сегодня утром войдет в гавань, - сказал Матье, - я день за днем слежу за ее маршрутом. Это единственный корабль нашего пароходства, который вызывает у меня интерес.

- Тебе так важен я? - простодушно спросил Гари.

- Конечно, мне важен ты, а не сам корабль, - ответил сын директора пароходства. - Не знаю, чем ты занимаешься на борту, что делаешь в те или иные часы. Но я всегда помню, когда вы прибываете в гавань, когда ты сходишь на берег...

- Ты мне завидуешь из-за девушек... - сказал Гари весело, грубовато, вульгарно.

- Это не зависть, - тут его друг запнулся. - Я просто боюсь за тебя.

- В девушках я разбираюсь. Не бегаю за каждой курвой...

Гари тут же запутался в словесных дебрях. Матье попытался было движеньем руки отмахнуться от скользкой темы. Но молодой матрос очень хотел завершить свою мысль. И потому предостережения не заметил.

- Ты не умеешь требовать. Ты слишком застенчив. О тебе даже не сказажешь, что ты неудачлив в любовных делах, поскольку ты и не пытаешься завести подружку. Я еще в прошлый раз предлагал, что найду для тебя красивое, чистое, уступчивое созданье... вполне по твоему вкусу. .. стоит тебе только захотеть.

- Гари... это очень великодушно с твоей стороны; однако твое предложение нелепо. Я устроен по-другому, чем ты. То, что тебя возбуждает, меня оставляет равнодушным. Я, в отличие от тебя, не дикарь. Я знаю, ты не способен существовать иначе как будучи свободным и нарушая всякую меру. Таков твой закон. Ты расточаешь себя, но, как всякая красота, обладаешь преимущественными правами. К тебе отовсюду стекается дань. Не представляю себе девушку, которая устоит, если ты взглянешь на нее, коричнево улыбаясь, выпятив губы и со спокойным призывом в темных глазах...

Гари снова усмехнулся, отвечая:

- Ты что-то сказал, уснастив свою речь увертками и украшательствами. На самом деле все проще. У меня есть ощущение самого себя, и я трезво оцениваю девушек.

- А у меня ощущения себя нет. Я нищий. Я даже объяснить не могу, как был бы унижен, если бы ты привел мне возлюбленную... которую сам бы прежде обучил, подладил под меня... может, даже вознаградил своей физической близостью... Я... я такого не хочу. То, что ты предлагаешь, кажется мне фальшивкой.

- Чего же ты хочешь? - спросил молодой матрос, резко. И продолжал: - Я прихожу к тебе, как только представляется возможность. Мне нравится проводить с тобой время. Ты знаешь мои радости. Я тебе никогда не лгал... ничего от тебя не скрываю...

- Гари... - перебил его сын директора пароходства. - Полагаю, я обязан дать тебе четкий ответ. Потому что мальчиками мы не раз лежали вместе в моей кровати, играли в чудесные игры, засыпали рука в руке, давали друг другу клятвы, соприкасались телами, губами. То было лучшее время в моей не богатой событиями жизни. Воспоминания гонят меня туда, назад. Я не сдвинулся с места. Моя кровать... та кровать, тамошняя... по сей день остается для меня единственным укрытием от неприятностей, которых я не выдерживаю... или выдерживаю с трудом. С наступлением вечера я растягиваюсь на ней, читаю, мечтаю, отхлебываю из бокала портвейн... Ты пошел дальше. Ты должен был пойти дальше. Ты стал чем-то: существом, которое имеет границы, знает себя, не путает сны и действительность. Ты привлекательнее меня: шкура, в которой ты обитаешь, качественнее; но ты и жестче, чем я.

Гари сглотнул. Он не знал, что на это возразить. Пробормотал в конце концов:

- Мы все же остались друзьями. - Потом, потянув за крепкий шнурок, висевший на его шее, вытащил из-под блузы маленький кожаный футляр. - Там по сей день хранится твой мизинец. Я ношу его на груди.

Матье показал ему левую руку, кивнул, улыбнулся:

- Да, у меня мизинец отсутствует. Самое красивое во мне - что он у меня отсутствует. Это дает чудовищную уверенность: я, значит, не одинок в пустыне мира. Кто-то другой чувствует себя обязанным мне, и он... то есть ты... обещал мне дружбу.

- Я получил твою клятву, а ты - мою, - уточнил Гари.

- Потому я и хочу выражаться точно, - сказал Матье.-Я ведь еще не ответил на твой вопрос.

Молодой человек, сын директора пароходства, пару раз прошелся по комнате. Внезапно остановился. Сказал:

- Странно, что мы именно так друг друга приветствуем. Такими словами. Мы не виделись два месяца, в этот раз. Я о тебе часто думал, каждый день. Ты не тратишь время на то, чтобы посидеть с товарищами в пивной или навестить девушку. Ты садишься на первый же подходящий поезд, который привозит тебя сюда, вскарабкиваешься на дерево и через окно попадаешь ко мне. Я, заранее зная о твоем прибытии, мучаюсь от нетерпения и страха, что ты можешь опоздать или вообще нарушить заведенный между нами порядок. Ты не опаздываешь. Ты вскарабкиваешься на дерево - и потом... посреди этой радости... этой встречи... мы находим только такие слова... которые нам мешают. - Он опять начал ходить кругами по комнате. Гари ничего ему не сказал, ничего не ответил.

- Время, конкретный час... становится иногда очень жестким, неустранимым препятствием. Наша речь натыкается на стены абсолютного настоящего. Ни один из нас не может пробиться к другому. Я услышал бы эту тишину неподвижного стояния... будь я сейчас один...

Матиас задумался, качнул головой, будто желая опровергнуть собственные слова; потом принес поднос с бутылкой портвейна и двумя бокалами, поставил на письменный стол. Разлил вино.

- Чокнемся, Гари, - сказал он.

Тот, чей помрачневший взгляд был опущен, поднял голову, взглянул на темное вино в бокалах, ответил:

- Ты ведь знаешь... я не пью... никакого алкоголя.

- Так было раньше. Я предложил, не подумав. Или, сам того не сознавая, решил, что за истекшее время ты мог от своего правила отказаться.

- Нет. Я не пью, не курю. То и другое вредит здоровью... и радости...

- Радость... Гари, ты знаешь радость только одной разновидности: чрезмерную. Я бы хотел быть увереннее в себе, чтобы я мог бранить тебя. Нет, бранить совершенное никто не вправе. Это неизбывная потребность - такое, как у тебя, саморасточительство, наполняющее всю душу... Оно подобно глубочайшему познанию... самой действенной музыке. У меня же от него голова идет кругом... Я вижу твое спокойное лицо... и слышу слова, свидетельствующие о том, что тебя неотступно окружает опасность. Несчастье коренится в нашей бренности... в том, что нет неподвижного стояния. Я знал тебя как друга моей юности... и уже сколько-то времени знаю как взрослого человека. Я понимаю, что предстоял тебе недостаточно долго... недостаточно ответственно. До сих пор я лишь видел сон. Но теперь постепенно просыпаюсь...

Гари скривил рот в гримасу, выражающую и насмешку, и радость.

- Послушать тебя, так можно подумать, что я первейший распутник, - сказал он. - А между тем, я много недель жил жизнью аскета. Сегодня же, вновь почувствовав под ногами землю, мостовую, я не поспешил в бордель, а отправился прямиком на вокзал, чтобы как можно скорее попасть к тебе.

- Слова отнимают у фактов подобающее им измерение,- ответил Матиас, устыдившись. - Ты силен... и вместе с тем ужасающе простодушен. Ты уничтожаешь противника - меня - полным отсутствием хитрости... своей открытостью.

- Чего же ты, собственно, хочешь? - Молодой моряк повторил вопрос, который задавал раньше.

Сын директора пароходства поднес к губам бокал, осушил его. Потом, ни слова не говоря, подошел к высокому книжному шкафу, быстро окинул взглядом ряды книг.

- Я ищу одну тонкую книжечку, - сказал он. (Очевидно, он не сумел найти ее сразу, поскольку из-за одолевавших его мыслей не присматривался к корешкам внимательно.) - Впрочем, эти три строчки... из одного стихотворения. .. я их тебе прочту и по памяти, - пробормотал он, снова поворачиваясь к Гари.

Чего хотел тогда, сам я не догадался:

Был слишком робок, сумрачен, закрыт

И по своей вине чужим тебе остался.

Матье выталкивал строки сквозь суженную гортань; голова кружилась, как у стоящего на краю пропасти; из-за страха, что он может в эту пропасть упасть, губы у него побледнели, а рот скривился. Когда же стихи наконец были выговорены, в нем будто все разгладилось. Ответа, похоже, он не ждал. Поскольку использовал паузу, чтобы возобновить свою речь:

- Только не воображай, что стихотворение мое. Его написал Август фон Платен. Этой и подобными строфами он навлек на себя оскорбления. Генрих Гейне, который сам был сифилитиком, больным - потому что не отказывался от плотских радостей, - обливал грязью великого поэта только за то, что тот жаждал радостей, соответствующих его натуре, - Матье замолчал, но вскоре продолжил свою мысль:

- Многие желали тех же радостей, что и Платен. Хем-Он, например: царский сын, который возвел для своего друга Хеопса прекраснейшую из всех пирамид. Эдуард II Английский, которого убили, насадив на раскаленную кочергу. Микеланджело, Шекспир, Рафаэль, Леонардо, Розенмюл-лер, Букстехуде, Клейст... музыканты, поэты, художники, архитекторы... их были тысячи. А из обратившихся в безвестный могильный прах - миллионы и миллионы. Такова правда.

Гари и на сей раз промолчал. Ответил, но с большим запозданием:

- Ты забыл упомянуть ныне живущих.

- Я все же хочу найти книгу, - сказал сын директора пароходства. Губы его опять сузились. Он повернулся к книжным рядам, вытащил один том (долго искать не пришлось), быстро пролистал. И стал читать вслух:

Тепла над Римом светлая зимняя ночь.

Мальчик! Пойдешь со мною, рука в руке,

Коричневой щекой прижимаясь

К златоволосому другу!

Ты, правда, беден, а все ж таки речь твою

Я предпочту словесным изыскам франтов.

Не устою перед очарованьем

По-римски лепечущих губ!

О благодарности мне не шепчи, не смей!

Как равнодушным остаться, коли висит

Боли слеза на чудной реснице?

Украшеньем такого глаза!

Видел бы Вакх ее, после беды Ампелоса

Он бы тебя отличил и лишь тебя одного

Наделил подведшим того сатира

Ощущением равновесия!

Мальчик, отныне любимой святыней моей

Будет Яникул-холм, место нашей встречи:

И обитель монахов тамошних,

И вечнозеленая площадь!

Ты в тот день показал мне город великий,

Сверху: дворцы и соборы, руину Святого

Павла, единственной лодки парус,

Скользящий вниз по реке.

Теперь они оба молчали: два друга. Матиасу вдруг показалось, что он проявил неделикатность. «Ты, правда, беден»: он пожалел, что, не подумав, ляпнул такое. Говорить больше не хотелось. Он отошел и сел, в темноте, на сундук из камфарного дерева. Ждал первых слов Гари. Они пришли, не вольно и не невольно: слова как слова.

- Я всегда смутно сознавал, что и с нами двумя дело обстоит именно так. Даже не припомню, с каких пор. Физически ты мне не неприятен. Я могу у тебя остаться. По мне, так хоть нынешней ночью. Раньше, еще пару лет назад, мы бы о таких пустяках и задумываться не стали.

Сын директора пароходства, сидевший в темном углу, этого не вынес. Он вскочил, шагнул к письменному столу, выпил второй бокал вина.

- Гари... - сказал возбужденно, - мы в чем-то сфальшивили... мы раздваиваемся. Не понимаю, как я такое допустил! Мы друг друга никогда не обманывали. Я могу объяснить, повторить нам двоим то, что ты и без всяких слов знаешь: что я тебя люблю. Но у меня нет к тебе никаких претензий. Я для себя ничего не жду. Я нищий, если иметь в виду удовлетворение желаний, которые мне кажутся вполне естественными. Но милостыня от тебя была бы ужасней пощечины. Мальчиками мы не стеснялись друг друга. Это был твой подарок. Сейчас ты бы в лучшем случае меня пожалел... если бы я потерял самообладание... забыл о приличиях. Ты бы сделал, что я хочу, но прежде умыл бы руки. И больше бы не носил на груди мумию моего пальца. Так что хотя что-то во мне порой выглядит некрасиво, хотя мои фантазии соблазняют меня, вынуждая мыслить счастье как возвращение отошедших в прошлое игр, или радостей, или обморочного чувства... мыслить его как твое круглое колено, упершееся в мой пах, как последний свободный вздох перед засыпанием... как исходящее от тебя тепло, когда ночь темна и страшна, и ничто, кроме твоего тепла, утешить не может: я понимаю, что был бы глубоко унижен... если бы такое повторилось. Я не знаю, что должно произойти, чтобы мы снова научились выдерживать прежнюю нашу близость. Сейчас мы ее не выдерживаем... и пока не способны к ней вернуться.

- Так ты не хочешь, чтобы я у тебя остался? - спокойно спросил Гари. Матиас ответил не сразу. Он налил себе новый бокал, выпил.

- Может, сегодня мне следовало бы пить с тобою, - сказал Гари.

- Нет, - ответил его друг, - нет. Я говорю нет. Нет. Я не хочу, чтобы ты у меня остался. Не хочу унижать твою радость. Не хочу портить то, чего я мог бы хотеть. Я тебе предан, тебе принадлежу. Но ты не такой отброшенный, как я, - не такой никчемный. Тобой еще не овладели те силы, что не щадят ничего.

- Мне кажется, я сейчас не вправе оставлять тебя в одиночестве, - сказал Гари.

- Да ладно... Ты меня не понял. Я знаю: ты заранее распланировал этот вечер и эту ночь. К чему-то готовился. Собирался навестить свою девушку. Или другую... какую-нибудь. У тебя сложилось четкое представление, каким будет это переживание. А ко мне ты пришел -из чувства привязанности... по дружбе... потому что это стало ритуалом... потому что встречу со мной ты всегда включаешь в свои ожидания. Ты догадывался, что получишь мое благословение: мое желание, пусть и ничего не меняющее, чтобы тебе было хорошо.

Гари не знал, что на это сказать и как себя вести. Он был даже отчасти растроган, и его не отталкивало то, что Матье облек свое плотское желание в слишком откровенные, слишком опрометчивые слова. Это даже наполняло его запоздалой гордостью: что он - мальчиком - был хоть и дикарем, но несомненным участником сладостных тайных игр. Он вспомнил слова: «Я его воспитал, чтобы он чувствовал за меня. И сам я тоже чувствую за него, чувствую что-то чудовищное». Он почти улыбнулся, потому что увидел, словно воспарил над собой, как коричневый мальчик лежит рядом с сыном директора пароходства, белокожим и тощим, и как двое подростков, оба нагие, сравнивают свои тела. И потому что понял: он, Гари, всегда и в любом состязании оказывался